ExLibris VV
Максуд Ибрагимбеков

Незнакомая песня

Содержание


Максуду Ибрагимбекову сейчас тридцать восемь лет. Родился он в Баку. В 1960 году Максуд окончил строительный факультет политехнического института, несколько лет работал прорабом, строил промышленные здания. Затем Максуд поступил на Высшие курсы сценаристов и режиссеров в Москве – по егосценариям сняты фильмы «Последняя ночь детства», «Я помню тебя, учитель», «Главное интервью», «Пусть он останется с нами».
Шесть лет Максуд Ибрагимбеков работает корреспондентом Всесоюзного радио и телевидения, много ездит по стране. Печатается в «Литературной газете», «Юности», «Новом мире». За последнее время Максуд подготовил две книги прозы: «Немного весеннего праздника» и «Незнакомая песня».




ПУСТЬ ОН ОСТАНЕТСЯ С НАМИ

По-моему, это очень хорошо, когда у человека отец - начальник милиции. И не какого-нибудь районного отделения, а всей городской милиции. И если он еще при этом хороший человек. Как, например, мой папа. У него, конечно, тоже есть недостатки. Моя бабушка говорит, что без недостатков людей не бывает, но я думаю, что у папы недостатки только мелкие, и всего их два: один - это то, что дома он бывает очень мало, всего несколько часов в сутки, часто я засыпаю вечером, его не дождавшись, а второй - я думаю, что второй даже хуже недостаток, чем первый, - это то, что дома он все время молчит, иногда погладит мне голову или спросит, как дела в школе, ну и с бабушкой двумя-тремя словами перекинется, и замолчит на весь вечер, собственно говоря, уже и от вечера-то ничего не остается, до полуночи всего полтора-два часа. Даже за едой молчит. Я-то понимаю, что ему со мной не о чем разговаривать - у него свои интересы, у меня свои, это понятно, но все равно почему-то бывает ужасно обидно, когда он сидит так и молчит, и видно по всему его виду, что он своими мыслями где-то далеко от нас и, возможно, в этот момент даже не видит нас с бабушкой.

Но если не обращать внимания на эти мелкие недостатки, то мой папа, конечно, самый лучший отец из всех мне знакомых. Вот, например, отец Димки Расулова лупит Димку ремнем по любому поводу, без всяких лишних слов. Я у них был один раз при этом. Димкин отец хмуро со мной поздоровался и сразу же у Димки спросил табель. А у Димки в табеле за эту неделю две двойки стояли: по истории и литературе. Димка в портфеле очень долго рылся, он весь вспотел, и у него руки дрожали. Я потом сообразил, что Димка из школы и меня нарочно домой привел, надеялся, что отец его при посторонних не тронет. Но отец его на меня никакого внимания не обратил. А это, честно говоря, мне очень неприятно, когда на меня не обращают внимания.

Но дальше все пошло еще хуже. Димкин отец посмотрел табель, помолчал минуту, а потом сказал, я только в театре или в кино и слышал, чтобы люди таким голосом разговаривали, тихим и торжественным, или еще на похоронах:

- Подлец ты, Дима, подлец, - и вид у него был очень в это время важный.

А потом он показал Димке глазами на что-то и вздохнул. Я даже сперва не понял, на что это он показал, но Димка понял сразу и пошел, снял со стены в передней широкий, тяжелый ремень. Димка шел с ремнем к отцу, который продолжал неподвижно сидеть в кресле, и прямо повизгивал от страха, но почему-то шел. Отец взял из рук Димкин ремень и раздвинул колени, Димка опустился на четвереньки и засунул голову между колен, а отец начал его лупить ремнем. А Димка при каждом ударе подвывал тонким голосом.

Удивительно все это было и странно, потому что было видно, что Димкин отец ни капельки не сердится, а наоборот: ему все это противно и грустно.

Я потом у Димки спросил, почему это он сам пошел за ремнем, сам голову засунул между колен, как будто так все и полагается. Димка сказал, что так лучше, раньше он пробовал убегать, а один раз даже укусил отца, но ничего хорошего из этого не получилось, отец его так отлупцевал, что он три дня в школу не ходил из-за полос на лице и руках. А так, говорит, больно, конечно, но в общем терпимо.

Я у Димки еще спросил, любит ли он своего отца, а Димка удивился и сказал, что любит, родной ведь отец, и было видно, что он удивился, что я такие вопросы задаю, а может быть, даже слегка обиделся.

А я почему-то возненавидел Димкиного отца на всю жизнь, знал бы, что он такой, ни за что не пошел бы из-за него драться. Я, правда, подрался по Димкиной просьбе, но драка была все-таки из-за Димкиного отца. Сейчас бы я ни за что из-за него не стал бы драться. А тогда подрался, хоть очень этого не люблю.

Димка пришел ко мне с кошелкой в руках - его часто в магазин посылают, а иногда и на рынок - и говорит мне, что он окончательно решил подраться с Вовкой Евтушенко, вот прямо сию минуту желает подраться, и попросил, чтобы я на всякий случай пошел с ним, вдруг кто-нибудь из Вовкиных друзей нападет тоже, ну а с двумя Димке, известное дело, не справиться.

Я в это время клеил змея, и мне, честно говоря, никуда идти не хотелось, и поэтому спросил у Димки, нельзя ли отложить драку часа на два-три. Я ему сказал, что если я сейчас уйду, то клей засохнет и его придется выбросить, а моя бабушка не очень любит, когда я за один день два раза ее прошу сварить крахмал. Димка разобиделся на меня страшно. Сказал, что у него такое настроение, что он должен подраться именно сейчас, а не через два-три часа, а если я, его самый близкий друг, на которого он в этом трудном деле рассчитывал, не хочу ему помочь, то он обойдется как-нибудь без меня. Он мне сказал: «До свидания». Вид у него в это время был очень гордый.

Я оставил все на столе и попросил бабушку, чтобы она ничего не убирала, сказал, что приду через час, и пошел с Димкой, который сразу очень обрадовался и стал мне рассказывать подробный план драки. А мне уже было интересно посмотреть, как Димка будет драться с Вовкой, я давно не видел, чтобы Димка с кем-нибудь дрался, он в основном всегда отделывается жуткими угрозами. И вдруг нате вам - решил с Вовкой подраться, который в нашем классе считается одним из первых силачей! Я, по правде, от Димки такой прыти и не ожидал, хотя, по справедливости, Димке с Вовкой надо было уже давно подраться. И все из-за Димкиного отца, который работал начальником метеостанции нашего города. Эта метеостанция предсказывает погоду. Димка меня водил туда однажды - там всякие приборы установлены. Димка знает, как они все называются: всякие барометры, флюгера и дождемеры, а Димкин отец там самый главный и раз в месяц выступает по радио и телевидению и печатает в нашей городской газете заметки, где рассказывает, какая погода в этот месяц будет в нашем городе и его окрестностях, довольно точно предсказывает.

А у нас в классе Димкиного отца сразу же прозвали «То Дождь, То Снег». Конечно, дурацкое прозвище, но всем почему-то понравилось, и Димкиного отца все так только и называли. Особенно это прозвище Евтушенко понравилось, каждый день он какую-нибудь новую шутку придумывает; приходит с утра, дождется, когда весь класс соберется, а потом говорит что-нибудь вроде того что: «А вчера по радио опять «То Дождь, То Снег» выступал, обещал в воскресенье во второй половине дня сухой лед и пломбир с клубничным вареньем», - и противно ржет при этом. И самое удивительное, что все в классе каждый раз прямо умирают от смеха, и я никак не могу удержаться от смеха, хоть и понимаю, что Вовка ужасно тупой и ничего остроумного придумать не может. А Димке больше всего, по-моему, обидно, что и Лена смеется. Как только Вовка выдаст очередную шутку насчет Димкиного отца, она прямо заливается. Все уже отсмеются давно, уже географичка пришла, у нас в понедельник первый урок географии, а она опять вдруг начинает смеяться, а за нею весь класс, потому что никакой возможности удержаться нет, когда смеется Ленка, до того у нее смех веселый. Даже наша географичка со своим строгим характером на Ленку толком рассердиться не может, замечание ей делает, но без настоящей строгости в голосе. А Димке это особенно обидно, что Ленка смеется, я-то его хорошо знаю.

Понятно, что Димке очень обидно. Я как-то в раздевалке перед физкультурой сказал ребятам, что нехорошо это, и все согласились, что действительно нехорошо. Все, кроме Вовки. Он сказал, что, кого как захочет, так и будет называть. И морда у него в это время была очень наглая, как раз такая, по которой хочется изо всех сил стукнуть. Я совсем было собрался, но потом вспомнил, что отец-то это не мой, а Димкин, а он сам весь разговор слышал, но промолчал.

И вообще я драться не люблю. У нас в классе почти все между собой передрались, хоть по одному разу, но передрались. Кроме меня, ко мне никогда никто не лезет. Как-то так получилось, что из нашего класса давно никто ко мне не лезет, знают, что я драться не люблю.

А с Димкой я пошел на драку. Какой бы я ему был тогда близкий друг, почти единственный, если бы в трудный момент отказался его поддержать? Когда мы подошли к школе, Димка мне весь свой план рассказал. Оказывается, он сказал Вовке, что придет со мной, но я думаю, что Вовка догадался, что Димка придет со мной, потому что все знают, что, кроме меня, Димке и позвать некого. Вовка на это сказал, что он тоже придет не один.

Мы вошли во двор школы и сразу их увидели - Вовка и его дружок, мне совершенно незнакомый, стоят и смотрят, как восьмиклассники играют в волейбол. Вовка усмехнулся, когда нас увидел, и что-то шепнул тому. Они пошли за здание школы, мы тоже - с противоположной стороны. Там есть такое место между зданием и забором, куда не выходит ни одно окно, - все там обычно и дерутся. Димка мне по дороге все шептал, что в драке самое главное - неожиданность и надо, чтобы первыми начали мы, сказал, что, как только мы к ним подойдем, надо без всяких разговоров начать драться, он на себя Вовку возьмет, а я другого.

А мне совсем не хотелось драться, и внутри живота стало холодно-прехолодно. Когда самых лучших учеников четвертого и пятого классов заставили играть на концерте для родительского собрания, тогда у меня в животе точно так же стало холодно, как сейчас. Я даже забыл, когда подошел к роялю, что я должен играть. Хорошо, что директор школы объявил, что я сыграю этюд Лешгорна. Сам бы ни за что не вспомнил!

Мы подошли к ним совсем близко, и у меня все сразу прошло в животе, когда я увидел нахальную морду Вовки, я даже пожалел, что буду драться не с ним, а с каким-то незнакомым его приятелем. Я размахнулся и изо всех сил ударил Вовкиного приятеля кулаком по голове, я метил в нос, но попал в лоб, потому что он нагнулся. И тут сразу началась драка.

Этот приятель Вовки дрался не очень хорошо, все пытался обхватить меня, а я не давался, потому что бороться в драке - самое последнее дело. И тут я ужасно удивился, когда на меня напал вдруг и Вовка. Я ни капельки не испугался, но удивился ужасно и стал драться сразу с обоими. Вовка, он конечно, гораздо лучше дерется, чем его друг, я сразу почувствовал во рту соленый привкус и понял, что он мне разбил губу. Но я ему тоже хорошо попал два раза в глаз и приятелю нос разбил. А потом этот его приятель все-таки до меня добрался, обхватил меня за пояс, и мы покатились по асфальту. А Вовка каждый раз, как я оказывался над его дружком, лупил меня кулаком то по спине, то по голове. Ужасно меня это злило, сил нет как злило, а сделать ничего я не мог, руки у меня были заняты, все же я изловчился и как дал ему ногой по коленке, он сразу согнулся. И в это время я увидел наконец Димку. Он стоял у забора, размахивал кошелкой над головой и кричал изо всех сил, как на футболе: «Давай! Еще дай ему, гаду! Молодец!» А потом отбежал в сторону и крикнул Вовке: «Получил за Дождь и Снег? Если мало, еще прибавим!»

Вовка поскакал за ним на одной ноге, но потом остановился и опять за колено схватился, видно, я его здорово зацепил, а потом еще раз мне по голове дал, но уже не очень больно, видно, чувствовал, что драка уже кончается. Это всегда наступает момент, когда все чувствуют, что драка кончилась. А почему этот момент наступает - непонятно. И в этот самый момент прибежала Ленка, как она здесь оказалась, до сих пор понять не могу, обычно девчонки сюда никогда не приходят. Могла бы ведь прибежать минутой позже, тогда бы уже все было в порядке, а она прибежала как раз тогда, когда еще мы, я с Вовкиным приятелем, валялись на асфальте, а Вовка меня лупил по голове. Ленка сразу этого приятеля схватила за шиворот и стала тянуть от меня, а Вовке сказала, что он только и может, что вдвоем нападать на одного.

У Вовки и так было плохое настроение, а тут он совсем расстроился, сказал, что ни на кого не нападал и нападать не собирается, но бить себя никому не позволит, и посоветовал Ленке, не разобравшись, в чем дело, зря человека не оскорблять.

Ленка на него очень презрительно молча посмотрела, и Вовка, по всему было видно, расстроился вконец, даже мне его стало жалко, и я, когда мы от них отошли, сказал Ленке, что на Вовку и его приятеля первыми напали мы - я и Димка.

Лена с Димкой почистили мне куртку, и Димка при этом все рассказывал, какой я молодец и как им двоим сразу крепко задал. Димка сказал, что он на секунду опоздал начать драться из-за своей кошелки с картошкой и фруктами, искал для нее место, потому что если эту кошелку украдут, то его абсолютно точно сживут дома со свету. По словам Димки, к тому времени, когда он пристроил кошелку, я так здорово надавал Вовке и его приятелю, что всякое дополнительное вмешательство было излишним и даже для здоровья Вовки и его приятеля опасным.

Димка подробно рассказал Ленке о каждом ударе, которые получили мои враги, и описал, в каком состоянии будет физиономия Вовки к завтрашнему утру - с распухшим носом и по фонарю под каждым глазом. Он говорил без умолку, подробно описывая драку, и хвалил меня, не останавливаясь. И я знал, почему Димка не замолкает: он боялся, что я спрошу, почему он не начал драку одновременно со мной, так, как мы договорились. А я и не собирался об этом спрашивать, особенно при Ленке. И спрашивать не о чем, когда все и так ясно.

Я звонить не стал, открыл дверь своим ключом; мы попытались проскочить в мою комнату незаметно, чтобы бабушка меня не увидела, но ничего не получилось, она нас встретила в передней и сразу же заохала, увидев мою губу, потом побежала на кухню, вынула из холодильника лед и заставила меня приложить его к губе.

Лена рассказала бабушке, что на меня напали незнакомые хулиганы, но я не струсил и очень храбро с ними справился. На Ленку положиться можно, не то что на других девчонок наших, ведь не сказала бабушке, что я с Евтухом подрался. Я забыл ее предупредить, а она сама догадалась, что говорить не стоит.

Бабушка сказала, что если хулиганы уже не боятся нападать на сына самого начальника милиции города, то, значит, на них никакой управы нет, и эти хулиганы распоясались окончательно, и в таком городе вообще уж лучше не жить - надо поскорее собрать вещи и переехать куда-нибудь, где еще существуют законы и порядок, например, в Москву или Ленинград. Бабушка, не переставая ворчать, сварила мне из крахмала свежий клей, и мы втроем склеили очень хороший змей совершенно новой конструкции по чертежу из «Юного техника». Потом мы собрались пойти его запустить, но бабушка сказала, что ни один человек из нашего дома не выйдет не пообедав.

Бабушка позвонила Ленкиной маме и сказала, что Лена останется обедать у нас. Я очень обрадовался, что буду обедать не один, я очень люблю, когда у нас гости. Жалко, что приходят к нам они очень редко, только и бывают у нас соседки - две-три бабушкины приятельницы и мои товарищи. А больше никого и не бывает, не то что раньше.

А Димке бабушка разрешила уйти, потому что Димка показал ей кошелку с картошкой и фруктами и поклялся самыми страшными клятвами, что его и кошелку ждут не дождутся дома. Я после его ухода подумал о том, что Димка, конечно, никогда не скажет своему отцу, что мы сегодня из-за него подрались, да и я бы на его месте ни за что не сказал, но очень интересно: понравилось бы Димкиному отцу это или он, наоборот, рассердился бы? А может быть, Димкин отец, узнав о том, что его сын за него заступился, перестанет его бить из-за табеля и вообще из-за любого пустяка? Кто его знает. А вот что совершенно точно: Вовка с того дня о Димкином отце начисто перестал говорить, хоть тот и продолжал по-прежнему выступать в начале каждого месяца и по радио и по телевидению. И я точно знаю, что перестал он не от страха, побить-то нам его тогда не удалось, драка же окончилась, можно сказать, вничью, и, кроме того, Вовка не трус, его одной дракой не испугаешь. В чем тут дело, я еще толком не разобрался.

А вот моего отца мне ни от кого еще защищать не приходилось. И, честно говоря, никакой надобности в этом никогда не было. Потому что у меня отец не такой, как Димкин, да и не только Димкин, ни у кого из ребят в нашем классе, а может быть, и во всей нашей школе, нет такого отца, как мой папа. Я даже думаю, что многие из наших ребят хотели бы быть на него похожими. Я бы, например, очень хотел, когда вырасту, быть на него похожим. Когда мы с папой приезжаем на пляж, правда, это очень редко бывает - за лето всего три или четыре раза, - то все ребята, знакомые мои, обязательно оборачиваются ему вслед. И не только ребята. И это понятно. Он очень стройный и высокий - у него рост один метр восемьдесят восемь сантиметров, это написано в его военном билете, я сам видел, а это значит, что у папы в ботинках рост самое меньшее метр девяносто, это ведь каждому ясно, что для военного билета человеку рост измеряют не то что без ботинок, у них вон какая толстенная подошва, а даже без тапочек, только босиком.

А когда папа раздевается, он сразу становится похож на штангиста, такие у него мускулы под кожей везде перекатываются, когда он сгибает в локте руку, просто так сгибает, не специально, не напрягаясь, а просто так, случайно, у него собирается под тонкой кожей очень крепкий круглый ком. И может быть, у него не такие большие мускулы, как у тех самых знаменитых штангистов, которых показывают по телевизору, но зато у папы при широких плечах нормальная, даже тонкая талия, а почти все штангисты, несмотря на их мускулы и силу, пузатые, и на живот у них свисают жирные груди. Скорее все-таки папа похож на гимнаста, только очень сильного, папа и на самом деле очень сильный, только никогда этим не хвастает.

Помню, как однажды привезли к нам домой сейф. Мы с бабушкой ужасно удивились: ни с того ни с сего вдруг привезли сейф. Двое грузчиков с трудом спустили его с грузовика, потом с шумом и криком втащили его по трем ступеням на крыльцо, здесь отдышались и только потом внесли этот сейф в переднюю. Здесь они его и оставили, потому что никаких других указаний не получали, а бабушка, как выяснилось, представления не имеет, в каком месте квартиры должен стоять сейф. Папа, как приехал с работы, сразу спросил, почему это грузчики, вместо того чтобы поднять этот сейф на второй этаж, в его кабинет, оставили его посреди передней? Бабушка сразу же разобиделась, на папу она очень легко обижается, и сказала, что у нее в прежней квартире при жизни ее покойного мужа, это значит моего деда, всю жизнь была самая лучшая мебель из карельской березы и даже стояла фисгармония, но сейфа не было, а если говорить совсем откровенно, то она до этого дня никогда в жизни и не слышала, что в квартире может стоять сейф, а уж где он должен стоять, она и подавно не знает, а на старости лет и узнать это никакого желания не испытывает.

В конце бабушка сказала, а самое главное бабушка всегда говорит в конце, что эти грузчики оставили свой адрес и телефон на тот случай, если понадобятся еще когда-нибудь, и что к ним можно завтра с утра позвонить и сказать, чтобы они пришли и подняли бы этот сейф на второй этаж.

Папа слушал бабушку молча. Посторонний человек подумал бы, что папа ее внимательно слушает, но я-то знал, что это не так, что он почти ничего из того, что она говорит, и не слышит, думает о чем-то в это время своем. Вот только о чем?

Он дослушал бабушку до конца и ничего ей не сказал, хотя по всему было видно, что бабушка ждет, что он ей скажет. Только кивнул. А когда бабушка пошла на кухню накрывать на стол, папа скинул китель, подошел к сейфу и, обхватив руками, поднял его к себе на грудь. Он ни разу не остановился - ни на лестнице, ни в коридоре второго этажа, - пронес этот железный шкаф в свой кабинет и сразу поставил его на то место, на котором он и остался стоять до сегодняшнего дня.

В сейфе этом сейчас лежат какие-то письма и фотографии, пистолет, не тот, который папа носит в кобуре на боку, под мышкой, а другой, тоже ТТ, но другой, и еще какие-то документы. Но когда я узнал, что вторые ключи от сейфа папа отдал на хранение бабушке, - в их секретности засомневался. Впрочем, может быть, папа думает, что нашей бабушке можно доверить все?

Не знаю, я никогда не знаю, что он думает, пока он сам не скажет. Деньги в сейф отец не кладет, они лежат у него в среднем ящике письменного стола, и бабушка почти каждый день берет оттуда на расходы. Этот ящик не запирается, так же как и все остальные ящики и дверцы столов, шифоньеров, комода и шкафов. Бабушка не любит возиться с ключами. Я до сих пор удивляюсь, как это она держит запертым сейф. Наверное, боится, что я доберусь до пистолета!

Военный билет отца тоже лежит в этом сейфе. Его я успел прочитать внимательно, все страницы, до того, как заперли сейф. По правде говоря, я ничего нового и не узнал об отце, я и без этого билета знал, что папе сорок один год, что он полковник, награжден двумя орденами и золотыми часами за храбрость и отвагу.

Но читать обо всем этом было все равно очень приятно и интересно.

Все-таки удачно получилось, что у меня такой папа. Ведь могло бы оказаться, что у меня был бы другой отец, от человека ведь это совсем не зависит, какой у него может оказаться папа, тут выбирать не приходится. Жалко вот только, дома он редко бывает. Разве плохо было бы, если бы он каждый день с нами обедал? Вот и у Ленки, и у Димки, да почти у всех наших ребят за стол садятся все вместе, а у нас почти никогда так не получается... Вот сейчас, например, бабушка накрывает на стол - на четыре человека накрывает, но она ведь почти точно знает, что папа не приедет. Я у нее один раз спросил, почему она так делает, ей что, не лень каждый раз на стол зря ставить лишнюю тарелку и прибор? А бабушка мне на это сказала, что в приличных домах стол обязательно накрывается на всех, кроме тех случаев, когда кто-нибудь в отъезде или специально предупредил, что к обеду не придет.

Она вообще любит рассказывать про то время, когда был жив дедушка. Она очень интересно рассказывает, но, я думаю, посторонним людям не очень интересно слушать про чужого дедушку, поэтому я включил телевизор, и мы с Ленкой стали смотреть, пока она не кончила накрывать.

Мы еще сидели у телевизора, когда вдруг пришел папа. Невероятное везение началось! И Ленка у нас обедать будет, и папа пришел! Я уже заметил: часто, когда с утра человеку не везет, потом к вечеру вдруг начинает везти, как сегодня, например. Он поздоровался с нами и пошел наверх переодеваться.

Мне сразу же, как только он пришел, смотреть телевизор стало неинтересно. Мы с Ленкой пошли вымыли руки и сели за стол, и папа в это время спустился. Он уже успел умыться и переодеться, он все очень быстро делает. Ему и штатское очень идет, хотя почему-то все время кажется, что это не штатский костюм, а все равно военная форма.

Бабушка пожелала нам доброго аппетита, и ми начали обедать. Папа за обедом почти с нами не разговаривал, а мне ужасно хотелось, чтобы он с нами поговорил, я стал думать, что бы у него спросить, чтобы он стал разговаривать, но ничего придумать не мог. Так молча и обедали, даже мы с Ленкой перестали разговаривать. И вдруг папа сам заговорил, причем на очень интересную тему.

- Вы в цирк любите ходить? - спросил папа у Ленки.

Ей ужасно, по-моему, понравилось, что он с ней на «вы» разговаривает, у нее сразу даже мочки ушей покраснели от удовольствия.

- Иногда посещаю, - сказала Ленка, потом еще немного подумала и добавила: - Очень люблю.

- Очень хорошо, - сказал папа. - Сегодня в газете было объявление, что приехала большая труппа с новой программой - в воскресенье премьера. Я вас обоих приглашаю. Вам родители разрешат пойти в воскресенье в цирк на дневное представление?

- Ой, конечно! - сказала Ленка. - Мне родители все разрешают.

- Неужели все? - удивился папа.

- Все, - сказала Ленка. - Что я у них попрошу, то они и разрешают.

Ленка стала перечислять, что они ей разрешают, но я уже видел, что папа не слушает ее, а опять о чем-то думает.

И я стал думать, пойдет папа с нами в цирк или нет. Все-таки, наверное, пойдет, ведь он ясно сказал, что приглашает нас, а кто же приглашает людей в цирк, а сам не идет?

Я на всякий случай хотел у него спросить, пойдет ли он с нами или нет, но он в это время встал, поблагодарил бабушку за обед и пошел наверх. Даже чай пить не стал. Бабушка сказала ему вслед «на здоровье», но совсем не таким голосом, как говорит это мне, - вежливо сказала, но сухо.

Я пошел Ленку провожать, и мы по дороге говорили, что было бы очень неплохо, если бы эти два дня пролетели бы побыстрее, а еще лучше, чтобы их вообще бы не было и воскресенье наступило бы сразу. Я еще в это время думал, пойдет ли с нами папа в цирк или нет, но Ленке об этом не сказал.

Ленка вспомнила, что она не поблагодарила папу за приглашение и это с ее стороны очень некрасиво, хотя, сказала Ленка, подумав, это можно сделать и в цирке. Она думала, что папа обязательно пойдет с нами в цирк!

- Тебе мой папа нравится? - спросил я у Ленки.

- Твой папа?

А у нас все в классе знают, что когда Ленка переспрашивает, тo или не хочет, или не знает, что ответить.

- Твой папа, - сказала Ленка, - нравится мне, конечно.

Но я почувствовал, что она хитрит и что-то не хочет говорить.

- А что тебе в нем не нравится? - спросил я.

- Все нравится, - сказала Ленка. - Вот честное, честное слово, все нравится. Он только суровый очень какой-то. При нем даже разговаривать не хочется.

Это ей разговаривать не хочется, сама тараторила при нем как сорока, а теперь говорит, что разговаривать не хочется.

- Твой папа как приходит, - сказала Ленка, - мне почему-то начинает казаться, что я виновата в чем-то: или уроков не сделала, или он откуда-то узнал, что мы вчера вместо биологии пошли в кино.

- И с чего это тебе так кажется? - я даже удивился, никогда заранее нельзя догадаться, что Ленка скажет.

- Вот кажется, - упрямо сказала Ленка. - И с тобой он как-то странно разговаривает. То молчит все время, а как заговорит, то довольно-таки странно. Прямо как со взрослым. Вот мой папа совсем со мной не так разговаривает.

- А как это твой папа с тобой разговаривает? - спросил я.

- Мой папа разговаривает со мной совсем по-другому, - мечтательным голосом сказала Ленка. Я уже знал, что она сейчас начнет придумывать. - Во-первых, мой папа ужасно радуется, когда меня видит, он ни разу еще на работу не ушел, со мной не попрощавшись, обязательно приходит, поднимает меня на руки и целует. Я с каждым днем становлюсь тяжелее, но он все равно каждый день поднимает меня и целует, даже если я получаю двойку. Во-вторых, он почти каждый день звонит с работы и со мной разговаривает, особенно когда знает, что я дома одна, и все спрашивает, как я себя чувствую. В-третьих, он больше всего в жизни любит со мной гулять по городу...

Ленка еще долго перечисляла: «в-четвертых», «в-пятых», «в-шестых»... Она может без конца говорить, если ее не остановить. А я шел рядом и думал, что, конечно, она многое придумывает, но, кажется, в основном говорит правду. А это, наверное, очень приятно, что твой отец к тебе так относится.

Я вспомнил, что отец ни разу еще меня не поднимал на руки и не целовал, хотя ему это было бы совсем нетрудно, ведь он намного здоровее Ленкиного отца. Раз в пятнадцать здоровее, если не больше, и гулять со мной просто так по городу еще ни разу не ходил, даже когда в магазин надо пойти купить для меня что-нибудь - со мной идет бабушка. Правда, папа всегда в таких случаях предлагает бабушке машину, и мы едем в магазины в машине, но все равно было бы гораздо приятнее, если бы он сам пошел со мной.

Я уже обратил внимание, что у нас в классе со всеми ребятами в магазин ходят в основном их отцы, а с девчонками матери... И когда он встречает меня, то совсем не радуется, как Ленкин отец. Может быть, и радуется, но по нему никогда этого не заметишь. Иногда кажется, что смотрит он на тебя, а на самом деле и не видит, или видит, но невнимательно. Вот сегодня, например, он же не увидел, что у меня губа разбита, бабушка сразу заметила, а он нет. Другое дело, что я сам очень доволен, что он этого не заметил, но он же не обратил внимания, что у меня губа разбита. Почему-то мне ужасно обидно стало от этих мыслей. Я сразу стал себя успокаивать разными другими мыслями - специально стал думать, чтобы обида прошла, - что это понятно, что Ленкин отец к ней так относится, ведь Ленка девчонка, а девчонки все любят, когда к ним ласково относятся, а я же не девчонка и вообще очень здоровый, может быть, самый здоровый у нас в классе, хотя в нашем классе почти половина ребят старше меня на несколько месяцев, а кое-кто так и на год. Только Вовка такой же здоровый, как я, но точно это никому не известно, кто из нас здоровее. Немного легче стало после того, как я так подумал, но все равно почему-то было очень обидно.

- Все равно мой папа очень хороший, - сказал я Ленке. - Ты его редко видишь и поэтому хорошо не знаешь его. Он очень хороший, просто к нему надо привыкнуть.

- А я и не говорила, что он плохой, - сказала Ленка и даже плечами пожала. - Никогда я тебе не говорила, что он плохой. Он очень интересный и похож на одного актера из «Мертвого сезона». Сейчас я вспомню, как его зовут.

Мы оба стали вспоминать, как зовут того актера, но так и не вспомнили. На «Мертвый сезон» мы с Ленкой ходили вместе, билеты в кассе нам продали сразу, а внутрь контролер ни за что нас впускать не хотел, говорит, детям до шестнадцати лет вход и так запрещен, а тут еще вечерний сеанс, ничего, говорит, сделать для вас не могу. Это шестичасовой сеанс-то вечерний! Курам на смех! У Ленки даже губы надулись, и было видно, что еще минута - и она заплачет. Честно говоря, и мне было ужасно обидно, но плакать из-за кино я не стал бы, я вообще очень редко плачу, забыл даже, когда в последний раз и плакал.

Мы уже совсем было собрались уйти, но в это время я увидел у кассы дядю Толю. Он тоже нас увидел и сразу же пошел к нам навстречу, хоть был не один, а с женой. Дядя Толя - папин шофер, он не простой шофер, а сержант сверхсрочной службы. Вообще у папы два шофера, они работают в две смены, по очереди, один раз днем, один раз ночью.

Когда дядя Толя узнал, что нас с Ленкой не пускают внутрь, он сказал, что это, конечно, правильно, потому что на афише так и написано: "Детям до шестнадцати лет просмотр запрещен", но раз нам продали билеты, то в виде исключения должны пропустить! Не надо было продавать билеты, тогда бы и расстройства никакого не было, дети бы сразу поняли, что не положено, и ушли бы, а так получается очень нехорошо - у людей на руках билеты, они уже приготовились фильм смотреть, а их не пускают. Контролер все это выслушал, и по его виду было заметно, что он с дядей Толей соглашается, но потом все равно сказал, что пропустить не может, потому что из-за этого у него могут быть неприятности. Тогда дядя Толя прошел внутрь, а свою жену оставил с нами, сказал, что сейчас же вернется. Он вернулся с каким-то мужчиной, потом оказалось, что это директор кинотеатра, и тот сказал, чтобы нас в виде исключения пропустили.

Дядя Толя повел нас с Ленкой в буфет и угостил мороженым, и на концерте мы рядом с ним сидели, вот только когда вошли в зал, то сели в разных рядах, потому что места на билетах были пронумерованы.

Они и Ленке очень понравились - дядя Толя и его жена. Она сказала, что сразу видно, что этот дядя Толя ко мне очень хорошо относится, и со стороны такое впечатление, что он мне какой-то очень близкий человек, вроде родного дяди.

Мы дошли до Ленкиного дома, но так и не вспомнили, как зовут этого актера из "Мертвого сезона". Ленка сказала, что она спросит дома, ее папа помнит фамилии всех актеров и точно знает, где кто снимался.

Она стала уговаривать меня, чтобы я зашел к ним и заодно узнал бы, на кого это похож мой отец, но я отказался и пошел к себе. Я шел и думал над нашим разговором, и чувствовал, что Ленка права, хотя с нею и не согласился. И до чего она хитрющая - вceгo-то моего папу видела раза четыре или пять, а сразу почувствовала, какой у него характер по отношению ко мне! Хорошо, что это Ленка догадалась, а не кто-нибудь другой, Вовка, например, - потом ведь житья не будет от него, такой он ехидный. Сразу что-нибудь придумает!

В воскресенье Ленка к нам пришла в десять часов. Представление в двенадцать начиналось, но она пришла к десяти, даже не позвонила, как всегда, заранее, что придет, а взяла и пришла. Ужасно нарядная, в белом платье и с бантом. Говорит, что ее мама устроила генеральную уборку в квартире и ей посоветовала пойти к нам.

Мы с Ленкой стали поджидать папу, он с утра уехал на работу. Для папы никакой разницы нет: воскресенье это или какой-нибудь другой день, он на работу каждый день ходит, и хорошо, если бы только днем!

Очень медленно время идет, когда ожидаешь что-нибудь приятное! Я предложил Ленке пойти в сад змея запустить или в волейбол сыграть - только для того, чтобы время скоротать. Но Ленка сказала, что ни за что не пойдет, мол, ей совсем не хочется испачкать платье или помять его и появиться в цирке в виде пугала.

Иногда у Ленки появляется удивительно рассудительный тон, совсем как у взрослой, и как у нее это получается, никак не пойму. Ленка стала рассказывать, что, у цирковых касс - она мимо проезжала на трамвае - народу толпится видимо-невидимо, а билетов уже не осталось, все раскуплены. Я спросил, это она тоже из трамвая увидела, что они все раскуплены, и Ленка сказала, что да, из трамвая.

Я понял, что зря спросил и что она может обидеться, и стал рассказывать, какая в цирке будет программа, я в уличной афише все прочитал и сразу запомнил: в первом отделении эквилибристы, акробаты, фокусник Али-Баба и дрессированные собаки, а во втором отделении аттракцион - большая группа дрессированных львов.

Глядя на эту афишу, любой человек сразу ясно понимал, что самое главное в представлении - это львы. А все первое отделение вроде киножурнала перед фильмом: все хоть и смотрят, но только потому, что выхода нет, с удовольствием от него отказались бы, лишь бы фильм поскорее начался, особенно когда заранее известно, что фильм интересный.

Я взял с полки Брема, тот том, в котором все про млекопитающих, нашел страницу, где статья про львов, и прочитал ее Ленке. И про то, что "лев по справедливости называется царем зверей", и про то, что львы охотятся и группами и в одиночку, и еще про многое другое, а папы все не было. Я посмотрел на часы - было уже десять минут двенадцатого. Я знал, что раз папа сказал, что мы пойдем в цирк, то так оно и будет, он никогда зря ничего не обещает, но все равно я начал беспокоиться. В это время зазвонил телефон. Я пошел, взял трубку, это был отец. Не знаю почему, но я знал, что это отец, в это время к нам мог позвонить кто угодно, но я сразу догадался, что это папа.

- Сейчас приедет дядя Толя, - сказал он, - если захотите, он вас отвезет в цирк.

- А ты разве не пойдешь с нами? - спросил я, хотя мне уже было ясно, что он не пойдет. Настроение у меня испортилось сразу.

- Нет.

- Но ты же обещал, - сказал я ему.

- По-моему, ты ошибаешься, я не обещал пойти с вами. Правда, я хотел, но не получилось.

- Как же, - сказал я, - ты пригласил Ленку и меня в цирк, и мы думали, что и ты пойдешь с нами. - Я говорил и чувствовал, что он меня уже не слушает, ему уже было неинтересно то, что я ему скажу.

- Извини, я занят, - сказал отец. - У меня люди. Значит, дядя Толя сейчас подъедет, - и положил трубку.

А мне и в цирк расхотелось идти. Я бы и не пошел, ни за что бы не пошел, если бы не Ленка. Она-то не при чем. Я поэтому не стал ей показывать, что у меня настроение испортилось, а сказал, что папа с нами не поедет, потому что у него дела, а билеты привезет дядя Толя. Еще я сказал, что, если Ленка захочет, мы поедем в цирк на машине. Ленка сразу и думать забыла о том, что папа с нами собирался пойти в цирк, до того ей понравилось, что он за нами машину послал. Она сказала, что со стороны папы это очень мило, что это очень удобно, когда у человека такой отец, который может присылать за ним машину в цирк.

Только дверца захлопнулась за нами - машина как рванет с места! Нас с Ленкой сразу так и прижало к спинке сиденья. Значит, у дяди Толи хорошее настроение, и он таким способом дает мне это понять. Он ездит очень быстро, по-моему, быстрее всех в городе, но правил никогда не нарушает. Дядя Толя говорит, что папину машину в нашем городе знает каждый автоинспектор и ни один из них никогда ее не остановит.

По словам дяди Толи, страдает из-за этого только он, ему приходится ездить строго по правилам, и поэтому он никакого удовольствия от езды получить не может. Какая же это езда без нарушений правил! А нарушать их тоже не имеет смысла, если знаешь, что никакого в этом риска нет и тебе за это ничего не будет. Но это он, конечно, шутит - дядя Толя водитель первого класса, и, кроме того, он сам автоинспектор, я видел у него удостоверение ГАИ.

- Начальник городской милиции полковник Дагкесаманский велели передать поклон и вот эти билеты, - сказал дядя Толя и протянул мне назад через плечо билеты.

Я сразу увидел, что их три, и у меня настроение сразу улучшилось, не то что стало очень хорошим, но в общем улучшилось. Раз три билета, значит, папа все-таки хотел с нами пойти. Видно, не очень хотел, раз не пошел, но все-таки хотел.

- Ох! - сказала Ленка, она, оказывается, на другое обратила внимание. - Какая прелесть - у нас билеты в директорскую ложу. Никогда я еще не сидела в ней.

- А что мы с третьим билетом будем делать? - спросил я у Ленки. - Ведь обидно, если он пропадет, ты сама говорила, что невозможно достать ни одного билета, а у нас он совершенно зря пропадает.

Она позвонила домой и сказала, что приглашает папу в цирк. Он моментально согласился, видно, он газету читать уже кончил и в это время просто скучал, потому что он даже раздумывать не стал, только спросил, куда ему подъехать. Мы сказали ему, чтобы он вышел к подъезду, а мы за ним подъедем.

И кого мы встретили, как только вошли в фойе?

Все-таки удивительные совпадения бывают в жизни! Город у нас довольно-таки большой, и если собрать вместе всех девчонок и ребят, которые хотят пойти в цирк, то их, наверное, соберется раз в пятьсот, а может быть, даже в шестьсот раз больше, чем мест в нашем цирке. А тут что получилось? Ну, допустим, мы с Ленкой заранее договорились пойти, ну и Димка случайно тоже в этот день пришел, хоть мы с ним не договаривались. Ну а Евтух? Как же так получилось, что и он одновременно с нами пришел в цирк?

Первый, кого мы увидели в фойе, Вовка - стоит в костюме и галстуке рядом со своими родителями. Тут и Ленкин отец, и Димкин подошли к ним и стали разговаривать - они все между собой самое меньшее лет шесть знакомы, еще с первого родительского собрания. Мы же все - Ленка, Димка, Вовка и я - с первого класса вместе учимся.

Вовка немного растерялся, когда нас увидел, наверное, вспомнил, что после драки мы еще не помирились, но виду при родителях не подал, что мы в ссоре. Мы для вида поговорили с ним о чем-то, лишь бы поговорить, чтобы не было заметно, что мы в ссоре, а то сразу вопросы пойдут, мирить нас начнут, ничего хуже этого я не знаю! А потом и не заметили, как это произошло, стали взаправду разговаривать, без всякого притворства. Так мы помирились с Вовкой. А родители - они разные новости рассказывали друг другу и беспрерывно удивлялись тому, что как это происходит: все в одном городе живут, все в самом центре, а видятся друг с другом так редко. Хорошо, что хоть благодаря детям случайно в цирке встретились в кои веки, а ведь обычно только и появляется возможность побеседовать на родительских собраниях раз в четверть.

Димкин отец купил четыре эскимо, отдал их Димке и сказал, чтобы он угостил товарищей. Димке это очень понравилось, мороженое он роздал и на отца посмотрел с обожанием, а на нас гордо. Тут прозвенел звонок, и все разошлись, договорившись встретиться в антракте на этом же месте.

Ленке в директорской ложе очень понравилось. Она сказала, что отсюда и весь цирк по-другому выглядит. И арена кажется больше, и весь зал нарядней и красивей. Она села посередине, между мной и своим отцом, и беспрерывно вертелась в разные стороны. А мне в этой ложе не очень понравилось, такое впечатление, что все зрители на трибунах только на тебя и смотрят, мне даже как-то неудобно стало на глазах у всех доедать эскимо, и я выбросил в урну, которая стояла здесь же в углу. Потом, правда, это прошло, но вначале так казалось, и это было неприятно.

А Ленке, по-моему, сидеть в этой ложе очень понравилось еще потому, что здесь она вся на виду и все ее видят. Это у нее характер такой. Очень ей нравится, когда на нее все обращают внимание.

Как только началось первое отделение, я стал мечтать, чтобы оно поскорее закончилось и началось бы второе - со львами. Но потом оказалось, что и в первом есть довольно-таки интересные номера. Особенно мне понравился фокусник. Он просто удивительные фокусы показывал. До этого все очень здорово хлопали - и эквилибристам, и акробатам, и собачкам дрессированным. И этому фокуснику тоже здорово хлопали. Но после того, как он показал свой последний фокус, все не только захлопали, но просто завизжали от восторга.

Этот фокусник поставил посередине арены столик, а на него ящик, чтобы было видно, что этот ящик с полом не соединяется. А потом стал приглашать в этот ящик людей. Сперва одного своего ассистента, потом второго, третьего. И как они все в этом ящике поместились - ума не приложу! Мало этого, он еще и клоуна с собакой туда запихал. Клоун к этому фокуснику никакого отношения и не имел, он стоял у барьера и пытался научить свою собаку ходить по натянутому канату. До этого дрессированные собачки выступали, они все умели ходить по канату, очень легко ходили и во рту еще балансир держали, а эта ни в какую не соглашалась, сколько он ее ни уговаривал. Тогда клоун сам вышел на канат и стал ходить по нему на четвереньках взад и вперед, помахивая хвостом, у него сзади хвост торчал.

Клоун хотел, чтобы собака, глядя на него, тоже научилась ходить по канату. А собака смотрела-смотрела, а потом радостно залаяла, встала на задние лапы, а передними стала ему аплодировать. Мы чуть не поумирали от смеха, особенно Ленка, она еще долго успокоиться не могла, даже в антракте продолжала смеяться, как только вспоминала этого клоуна с его замухрышкой собакой.

Так вот фокусник, после того как запихал в свой ящик трех ассистентов, подошел к клоуну и стал его уговаривать тоже залезть в ящик. А клоуну, по-моему, этот ящик чем-то очень не нравился, наверное, знал, что внутри человека ничего хорошего не ждет. Он прямо заверещал от страха и стал говорить, что будет жаловаться директору цирка на этого фокусника, что никто этому фокуснику не давал права незнакомых между собой людей сажать в один ящик, что он просил у цирка жилплощадь, но не такую, с общими "удобствами", и дальше все в этом же роде.

Фокусник его слушал-слушал, а потом - ррраз! - вдруг схватил его двумя руками за пояс, поднял над головой так, как будто этот клоун не здоровенный мужчина, а какой-то котенок, и положил его в ящик. А собака клоуна сама вслед за хозяином туда прыгнула. Все стали ждать, что дальше будет. А получилось так, как никто и не ожидал. Фокусник подошел к этому ящику и снял с него крышку, а внутри ничего - пусто! Все стали думать, что все дело в стенках ящика, наверное, они какие-нибудь специальные, фокусник как будто догадался, что все так думают, и по очереди снял и сложил на полу все четыре стенки. Остался на арене только стол, и больше ничего. Вот это фокус! Фокуснику очень долго аплодировали, и как раз во время аплодисментов откуда-то сверху, расталкивая зрителей, сбежали к арене эти три ассистента, клоун и собака!

И тут объявили антракт. В антракте все только об этом фокусе и говорили, никто не мог догадаться, в чем дело. Только Димкин отец сказал, что он точно знает, в чем дело, но, когда его попросили объяснить, он начал объяснять, и выяснилось, что и он ничего не знает. Потом Вовкина мать спросила у Ленкиного папы, куда они собираются Ленку отправить летом. Начался разговор о летнем отдыхе, и каждый сказал, куда он думает отправить своего ребенка. Так получилось, что у всех спросили, и у Ленки, и у Вовки, и у Димки, куда они хотели бы поехать летом. А у меня никто и не спросил. Да и с какой стати они у меня будут это спрашивать, меня-то они никуда посылать не собирались, даже если бы я и сообщил им, куда я хочу. На это у человека свои родители есть. Я про себя подумал, что лучше пойду в ложу и там подожду начала второго отделения, но тут Ленка у меня спросила: "А куда ты поедешь летом?" Я только хотел ей сказать, что еще над этим не думал, - Вовкина мать сразу же, как будто только и ждала, чтобы у меня Ленка спросила, подхватила: "Да-да, скажи, пожалуйста, куда твоя бабушка надумала отправить тебя летом?" И такой тон был у нее при этом, как будто ей и впрямь интересно. Лучше бы и не спрашивала! Хотя она, может быть, забыла давно, что у меня отец есть, - на родительские собрания в школу ведь бабушка всегда ходит. Но тут все остальные тоже сделали очень заинтересованные лица, мол, ужасно для них это важно, куда я поеду летом. Я-то знаю, что на самом деле это интересует только меня и бабушку, так что зря они все стараются.

Я сказал, что ни папа, ни бабушка об этом еще ничего не говорили, но, наверное, поеду в пионерский лагерь, потому что мне там нравится. Я все боялся, что они будут еще какие-нибудь вопросы задавать в этом же роде, но тут, слава богу, Вовкин отец опять затянул свое, насчет пивного бара за углом, и Вовкина мать сразу же обо мне и думать забыла, очень на нее эта шутка производила сильное впечатление. А потом все еще о чем-то заговорили, но я уже не слушал.

Неинтересно было слушать, о чем они говорят, из-за этого антракт показался мне очень длинным. И еше, не знаю почему, но мне вдруг показалось, что я здесь совсем лишний. Так вдруг получилось, что будто они пришли все вместе - Ленка с отцом, Димка с отцом, Вовка с матерью и отцом, а я подошел со стороны, и теперь я как бы у них в гостях. По-моему, это даже нехорошо с моей стороны, что я так почувствовал, потому что все эти люди всегда ко мне относились очень хорошо, ничуть не хуже, чем к своим детям, но я все-таки почувствовал себя лишним. Это со мной часто бывает, когда я попадаю в такие места, где все со своими родителями, а я один. Сам понимаю, что не прав, но ничего с собой поделать не могу. Я это первый раз в пионерлагере заметил. Всю неделю даже не думал о таких вещах, даже мысль ни одна такая в голову не приходила. Кроме каждого воскресенья - все радуются, а мне ужасно не по себе; и ничего особенного не происходило, просто ко всем ребятам приезжали навещать их родители. И ко мне бабушка обязательно приезжала. А мне все равно было как-то не по себе. Вот как сейчас. Наконец прозвенел звонок, и мы пошли на свои места.

Оркестр заиграл особенно торжественно, из-за занавеса вышел главный объявляющий в малиновом костюме, сплошь расшитом золотом, и, подождав, когда замолкнет оркестр, очень громким голосом объявил, что сейчас перед публикой выступят дрессированные львы. И сразу вслед за этим на арену, сплошь огражденную решетками, стали медленно, один за другим, выбегать львы. Сразу двенадцать львов выбежало на арену. До этого пахло только опилками и цирком, а тут сразу с арены запахло зверинцем. Львы сели на тумбы, расставленные вдоль барьера, каждый на свою, встали на задние лапы и дружно зарычали, и в этот же момент на середину манежа вышел дрессировщик с длинным хлыстом в руке и раскланялся на все четыре стороны. Потом он щелкнул этим хлыстом изо всех сил, а звук был такой, как будто выстрелили из пистолета, и львы стали проделывать всякие интересные номера. Они и через горящий обруч прыгали, и на шарах больших катались, и с трамплина прыгали.

Время от времени ассистенты из-за решетки просовывали на пике кусок мяса. Львы это мясо проглатывали моментально, но все равно были чем-то недовольны, потому что беспрерывно очень сердито рычали. И еще я заметил, что в двух местах снаружи у барьера стояли два человека в униформе и держали в руках наготове брандспойты. Они глаз не сводили с арены, и было видно, что они только и ждут момента, когда надо включить на полный напор водяную струю. Я подумал, что этот дрессировщик, несмотря на охрану, все равно очень смелый человек, не боится оставаться один на один сразу с двенадцатью львами, ведь может же случиться, что, когда они на него надумают броситься, из брандспойта вода не пойдет. Всякое же бывает - вдруг в это время где-то начнут ремонтировать трубы. Но этот дрессировщик, видно, о таких вещах не думал и львов нисколько не боялся, а может быть, и боялся, но очень ловко это скрывал. Он на них кричал громким голосом и одновременно с криком громко щелкал хлыстом, и львы его слушались. Правда, некоторые сразу, а два-три льва вообще слушались его очень неохотно, рычали особенно злобно, и даже когда все-таки делали разные номера, делали их очень медленно и лениво.

Ленка прижалась ко мне плечом и прошептала на ухо, что ей ужасно от вида этих львов жутко и что она боится, что они могут перепрыгнуть через эти решетки и броситься на нас. Я сказал, что это чепуха: ни один лев в мире, даже самый дикий, не сумеет прыгнуть на такую высоту, а Ленкин отец добавил, что у всех дрессировщиков и их ассистентов имеется огнестрельное оружие на тот случай, если лев захочет напасть на человека. Видно, так оно и было, потому что дрессировщик держался очень уверенно и, когда раскланивался после каждого очередного номера, поворачивался ко львам спиной, ничуть не беспокоясь, что они могут на него напасть, знал, конечно, что если даже в шлангах не окажется воды, то все равно его ассистенты выстрелить успеют. Мне вдруг показалось, что этот дрессировщик чем-то похож на Димкиного отца, и я сказал об этом Ленке, но она не согласилась -сказала, что у Димкиного отца и нос другой, и лоб, и глаза другого цвета. Но мне все равно почему-то казалось, что они очень похожи, дрессировщик и Димкин отец, хоть у них действительно были совершенно непохожие носы, глаза и лоб... А потом большой аттракцион со львами закончился. Всегда бывает жалко, когда кончается что-то хорошее. А самое обидное, что ничего нельзя сделать, чтобы оно не кончилось. Даже если об этом все время думать заранее, еще до того, как это хорошее началось. Ничего не помогает. Все равно кончается. Рано или поздно. Как ящик с мандаринами, который привезла нам в подарок моя тетя, вторая дочь бабушки. Это был очень большой деревянный ящик, и мандарины все в нем были как на подбор - крупные, почти как апельсины, с желто-красной блестящей кожицей. Их было так много, что когда из ящика брали пять, шесть или даже десять мандаринов, то казалось, что в ящике ничего и не произошло: сколько было мандаринов, столько и осталось. Казалось, что этих мандаринов хватит нам на всю жизнь. Но я заранее знал, что это только так кажется, и ничего тут не поделаешь, и ничего не остановишь. Когда мандарины кончились, трудно было поверить, что еще совсем недавно этот ящик был полон мандаринов. До того теперь он был пустой! Улица после цирка показалась нам серой и неинтересной, хоть сегодня и было воскресенье, а ведь в воскресенье улица всегда кажется человеку намного приятнее, чем в обычные дни. Но, наверное, только не тогда, когда ты выходишь на улицу из цирка. В цирке было все таким ярким и красивым - и люстры, и арена, огороженная синим барьером, и красные сиденья кресел на трибунах. Я уже не говорю об артистах!

Даже зрители в цирке выглядели по-другому - все нарядные и, самое главное, смеются или улыбаются, ни одного хмурого или сердитого человека.

Мы дошли до троллейбусной остановки все вместе, и тут все стали прощаться. Родители между собой договорились созвониться и поблагодарили друг друга за приятную компанию.

Сперва на 8-м уехали Димка с отцом, а потом на 3-м Вовка со своими родителями. Ленкин отец вдруг ужасно заторопился, он вспомнил, что обещал дома сразу после цирка купить мастику для паркета. Он взял с меня слово, что я приду к ним завтра на обед, и ушел, а мы с Ленкой не торопясь пошли к нам. Мы шли и разговаривали о разных делах. Сперва поговорили о цирке, а потом о жизни вообще. Ленка сказала, что Димкин отец сегодня такой добрый, потому что Димка за последнюю неделю не получил ни одной двойки. Она еще добавила, что очень хорошо и удачно получилось, что все вдруг встретились в цирке, как будто бы заранее договорились пойти коллективно. Жалко вот только, что мой папа не сумел прийти. Мне было, с одной стороны, приятно, что Ленка, кажется, поверила, а с другой - не очень, потому что я опять вспомнил, что папа с нами не пошел.

Так мы шли пешком и беседовали, и вдруг Ленка спросила у меня, вспоминаю ли я свою маму. По-моему, она задала этот вопрос неожиданно для себя, по ее лицу это было видно.

А у меня до сих пор еще никто не спрашивал, вспоминаю ли я маму, и поэтому это был до того неожиданный вопрос, что я даже остановился. Но потом подумал, что ничего в этом вопросе странного нет.

Я сказал Ленке все как есть, что маму я вспоминаю не очень часто, потому что я ее почти не помню - когда она умерла, мне было всего четыре года.

Я помню только, что она была очень красивая и добрая. И еще сказал, что я вижу ее иногда во сне, но наутро никак не могу вспомнить ее лицо. Раньше помнил, а потом постепенно забыл. Помню только, что она очень красивая, и все.

И еще я помню запах ее духов, от нее и во сне пахнет этими духами. Жалко, что я их названия не знаю. А когда где-нибудь на улице почувствую запах этих духов, мне сразу становится грустно, но не просто грустно, а как-то по-особому - ведь еще в это время мне бывает немножко приятно... Всего на минуту становится грустно и приятно, и сразу все проходит... И еще я хотел рассказать Ленке, что я помню, как мама меня купала, я почему-то это очень хорошо запомнил, как она меня купала в ванне с розовой водой. Я даже помню, от чего она была розовая - от калипермангали, я это слово с тех пор на всю жизнь запомнил, и потом, завернув в полотенце, отнесла прямо в кровать.

Я не успел это Ленке рассказать, потому что она вдруг взяла меня под руку и дальше пошла со мной рядом молча и под руку... Меня еще ни одна девочка не брала под руку. Я даже не могу представить, что у нас в школе найдется еще одна девочка, которая может взять днем в воскресенье на улице человека под руку и так с ним идти! А Ленка в тот день взяла меня под руку, и мы так шли до самого нашего дома!

Вечером я очень долго ждал прихода папы. И уроки все сделал, и даже те, которые не надо было готовить на понедельник, и специально ел за ужином очень медленно, но ничего не помогло; бабушка посмотрела на часы, а время уже было начало двенадцатого, и сказала, чтобы я шел немедленно спать. Я как лег, так сразу и заснул, даже подумать ни о чем не успел толком. И сразу я увидел сон. Кажется, это был не один сон, а сразу несколько.

Сперва все было как наяву - я увидел цирк и львов, эту ложу, в которой мы сидели с Ленкой, да и саму Ленку увидел, только говорили мы с ней не о цирке, о чем-то другом. А потом я вдруг увидел, вернее, не увидел, а почувствовал, что я лежу в кровати в своей комнате, а на душе у меня очень радостно и приятно. Я только стал думать, отчего это мне так радостно, как увидел маму. Она склонилась надо мной и долго-долго смотрела на меня. Я удивился, что, несмотря на темноту в комнате, я очень хорошо вижу ее лицо. Это я во сне удивился. Я даже маму хотел спросить об этом, но не успел, она наклонилась совсем низко, так что я почувствовал запах духов, и несколько раз поцеловала меня теплыми губами.

- Мальчик мой, - сказала мама. - Спокойной ночи, сегодня ты стал у меня на год старше. - Она поправила на мне одеяло и снова отошла.

И тут я все вспомнил. Ведь сегодня день моего рождения - мне исполнилось четыре года. Столько гостей пришло к нам, еле-еле все за столом поместились. А потом все танцевали, и мама с папой танцевали. А я, честно говоря, на танцующих смотрел не очень внимательно, потому что разворачивал подарки, которые мне в тот вечер подарили. Особенно мне танк понравился. Я его завел и пустил по полу, очень это был хороший танк, он и стрелял на ходу, и поворачивал башню с дулом в разные стороны...

А потом я услышал голос мамы: "Да он же совсем уже спит" - и ее смех. А потом ни с того ни с сего я увидел, что мама меня завернула в полотенце и несет из ванной вверх по лестнице в спальню, а я смеюсь оттого, что мне щекотно. И опять я увидел ее лицо над собой, и она спросила у меня:

- Ты меня часто вспоминаешь? - но на этот раз мне показалось, что она очень похожа на Ленку, и тут я увидел, что это не мама, а Ленка. Потом я вдруг увидел папу. У него было очень худое, никогда я его раньше таким не видел, озабоченное лицо!

Мне сперва показалось, что он смотрит на меня, а потом я увидел, что хоть он и смотрит в мою сторону, но меня не видит, и лицо у него очень сердитое. Он все продолжал смотреть, и я почувствовал, что он теперь уже смотрит на меня, но лицо у него не просто сердитое, а злое и страшное. Мне показалось, что он меня сейчас ударит, я вскрикнул и побежал... И сразу же проснулся.

Что самое удивительное, кровать подо мной качалась, как будто я вправду хотел убежать. Было уже утро. Я полежал некоторое время, я очень люблю полежать утром в кровати - в это время очень хорошо думается о всяких приятных вещах. Но сегодня мне совсем не хотелось оставаться в постели. Я вспомнил свой сон, весь целиком, и подумал, что это чем-то необычный сон, такие я раньше не видел. Много в нем было удивительного: и то, что у мамы вдруг оказалось лицо Ленки, и то, что папа хотел меня ударить. А ведь он меня ни разу еще не то что не ударил, а даже не кричал на меня никогда. Я все лежал и вспоминал этот сон, хоть мне было почему-то очень неприятно его вспоминать, и совсем уже собрался было встать, и в этот момент я вдруг понял одну вещь. Эта мысль пришла мне в голову сразу, не понимаю, как я до сих пор об этом не догадался. Я вдруг все понял! Это же любому дураку ясно! Я встал, быстро оделся и спустился вниз.

Бабушка удивилась, что я встал сам, без напоминаний, и обрадовалась, она всегда радуется, когда видит меня по утрам. Она сказала мне, после того как мы поздоровались и я умылся, что папа приехал поздно, почти под утро, очень уставший и поэтому лучше его не будить. Я сел завтракать и в то же время стал думать, с чего мне начать разговор с бабушкой. Оказывается, иногда очень трудно начать разговор. Насколько бабушка мне близкий человек, но и то в тот день я не знал, с чего же его начать. Долго я над этим думал, почти все время, пока завтракал, а потом решил, что его надо начать прямо; я прямо так и спросил:

- Бабушка, у меня родной отец или приемный? - я сразу понял, что неправильно спросил, потому что приемными бывают дети, так что это я, наверное, приемный, отец же не бывает приемным, отец бывает или родным, или неродным, и больше никаким другим.

Бабушка, когда со мной разговаривает, никогда не прекращает заниматься своими делами, она во время разговора со мной и обед готовит, и штопает, и даже рыбу чистит или курицу, ничего ей не мешает разговаривать. Но на этот раз бабушка чуть из рук чайник не выронила - она несла его к столу мне чай налить, - до того ее мой вопрос удивил. Она даже ахнула очень тихо, но я все равно услышал. Она сразу поставила чайник на стол, сама села и говорит мне:

- Ты что, милый мой, не с той ноги проснулся? Ты почему с утра такие глупые вопросы задаешь?

- Бабушка, - сказал я, - я же не маленький, ты мне скажи прямо, это родной мой папа или нет?

Бабушка посмотрела на меня и вдруг заплакала. Вот только этого не хватало, чтобы из-за моих дел бабушка так расстраивалась. Она, наверное, подумала, что я очень переживаю из-за того, что у меня неродной отец, а я, после того как догадался об этом, даже и не думал переживать. В конце концов, ничего в этом страшного нет, если у человека неродной отец. Самое ведь главное, чтобы только не обманывали. И потом, он же меня совершенно не обижает, хорошо относится. Почти как родной. Даже многие родные хуже бывают. Я бабушке так прямо все и сказал. Сказал, что и переживать нечего, пусть она мне только скажет, жив ли мой настоящий отец и где он находится... Я про себя точно знал, что мой настоящий отец гораздо хуже, чем этот, потому что лучше моего этого неродного отца человека быть не может, но все-таки глупо жить с чужим человеком, даже самым хорошим, если есть на свете свой родной отец, пусть самый плохой! Лишь бы он был жив, а не умер, как мама. Я все это говорил, а бабушка смотрела на меня с удивлением и постепенно перестала плакать. Она вытерла слезы и даже попыталась улыбнуться.

- Глупости говоришь, - сказала бабушка. - И с чего это тебе в голову взбрело?

- Вот взбрело, - сказал я. - А почему ты не говоришь, так это или нет?

Бабушка вздохнула, встала и налила мне чай. Потом отнесла чайник на кухню, поставила его на плиту, села со мной рядом и сказала:

- И он тебе родной, и ты ему, и ближе вас двоих нет на свете людей.

Все-таки я ужасно обрадовался, когда она так сказала. Я не совсем поверил ей, но обрадовался очень, даже внутри что-то у меня от радости дрогнуло.

- А ты разве мне не самый родной человек?

- Конечно, родной, - сказала бабушка и задумалась, долго о чем-то думала, а потом и говорит: - Ты больше никогда так не думай. - А потом сказала такое, что я просто никак не мог понять, что мне и думать: - Так я и знала, что так будет когда-нибудь. - И снова вздохнула. - Знаешь, я тебе, пожалуй, кое-что расскажу сейчас, хоть и рано тебе все это знать. А рассказать надо, если что случится, и узнать тебе все не от кого будет. - Бабушка как будто про себя эти слова сказала, так у нее получилось.

Мне очень хотелось спросить у бабушки, что это может случиться, из-за чего она не сумеет мне рассказать такие, кажется, очень интересные вещи, но потом решил ее не перебивать, а спросить позже, когда она кончит.

- Ты дедушку хорошо помнишь?

Так я и знал! О чем бы наша бабушка ни заговорила, дедушку она должна вспомнить обязательно! В любом разговоре о нем должна упомянуть хотя бы двумя-тремя словами. И всегда получается, что если бы дедушка был жив, то сейчас все было бы по-другому, гораздо лучше, разумеется. Иногда это надоедает.

- Как же я его могу хорошо помнить, - сказал я, - ведь я тогда совсем маленький был!

- Ты и сейчас маленький, - сказала бабушка и опять заплакала.

Честно говоря, очень я пожалел, что затеял этот разговор.

- Ты не плачь, - сказал я. - Я тебя прошу, ты не плачь. А я пойду в школу, уже пора.

Бабушка вытерла слезы и вдруг такое сказала, что я удивился, просто неслыханно, никогда в жизни я от бабушки ничего подобного и не слышал, я даже не думал, что бабушка может такое сказать. Я бы, конечно, не удивился, если бы это сказала Ленка или Евтух...

- Не убежит твоя школа, - сказала бабушка. - И ты в этом никогда не сомневайся. Это у него характер такой тяжелый... Я ведь его всю жизнь видеть не могла. Но это дело прошлое, и к тебе никакого отношения не имеет.

- А за что же ты его не любила? - вот никогда не думал, что бабушка моего папу не любит. У них всегда были хорошие отношения. Правда, она никогда и не говорила, что любит его...

- Давняя это история, - сказала бабушка и задумалась. - Хотя, если подумаешь, то как будто и прошло-то совсем немного, а всей жизни как не бывало... Счастливей меня тогда и человека не было! Жив был твой дедушка, жили мы с ним душа в душу. Сейчас вспоминаю все это, думаю, господи, а было ли это все в самом деле или приснилось мне... Дедушка твой был на весь город известный человек, лучше его и врача не было. Все его знали и уважали. И дочки обе у меня были красавицы, весь город мне завидовал. Добрые и скромные. Так и жили мы. А потом твой отец появился. Я его как увидела, так он мне сразу не понравился. Собою вроде и хорош, пока к нему не присмотришься, да взгляд у него тяжелый, волк, и только. И деду твоему он не понравился. Честно говоря, дед твой хотел, чтобы дочь его за врача вышла, чтобы зять у него был человек его круга, его профессии. А мать твоя ни о ком другом и слышать не хотела. Мы попробовали ее отговорить, но видим - бесполезное дело, отступились.

Дедушка меня успокаивал все, говорил, что характер у твоего отца понятно отчего тяжелый, жизнь у него сложилась с самого начала плохо, я умом понимала это, но все равно душа к нему не лежала. А отцу твоему в жизни действительно не повезло. Он ведь сирота круглый, в детдоме вырос...

- А отчего его родители умерли? - спросил я, а самому стало жалко папу, оказывается, он совсем без родителей вырос, наверное, ему тогда несладко пришлось.

- Очень давно это случилось, - сказала бабушка. - Город наш тогда был раз в пять меньше, чем сейчас, и все тогда сразу становилось известным.

Об этой истории очень много тогда говорили, поговорили, а потом и забыли, так ведь всегда бывает. Я, когда эту историю слушала, разве могла предположить, что потом, спустя двадцать пять лет, о ней вспомню... И еще как вспомню! Родители твоего отца, Дагкесаманские, твои покойные дед и бабушка, тоже известными людьми у нас в городе тогда были, хорошие были люди и уважением всеобщим пользовались.

В тот день, в воскресенье, когда случилось это несчастье с ними, они вдвоем, муж и жена, собрались за город поехать, к приятелям каким-то, и ребенка с собой взяли, у них один был сын, ему тогда еще и года не было. На машине поехали, а за рулем был твой дед Дагкесаманский, красивый человек был, очень высокий, стройный, и жена ему под стать. Выехали за город, а тут железная дорога. В те ведь времена машин было мало, это потом светофоры появились всякие, знаки, а тогда во всем городе ни одного светофора не сыскать. И через железную дорогу шлагбаумы только в двух-трех местах и были. И бог с ними, со шлагбаумами и светофорами, а машина возьми и застрянь. Говорили потом, что мотор у нее заглох. А из-за поворота поезд вырвался, это в метрах двадцати от того места, где они застряли. Они пытались выскочить, но не успели, видно, растерялись. А я так думаю, из-за ребенка они замешкались. Говорили потом, что поезд их вместе с машиной в кровавое тесто растер. Страшное это было дело. Только и успела мать в последнюю секунду ребенка в сторону от полотна отбросить. Люди с поезда прибежали на место катастрофы, смотрят - на земле лежит ребенок в пеленках и плачем захлебывается, хоть и не знает еще, какая с ним беда приключилась. Люди поговорили об этом деле, долго говорили, а потом забыли.

А мальчика отдали в детский дом, потому что из родственников у Дагкесаманских никого не оказалось, а чужой ребенок никому не нужен. Об этом мальчике никто и не вспоминал, пока он в детдоме жил. Он там и школу окончил, а потом и военное училище. Когда я его в первый раз увидела, он был старшим лейтенантом. У нас дома он бывал очень редко, чувствовал, что мы ему не очень рады, таким он и остался нам, мне с мужем, чужим, даже после того, как женился на нашей дочери. Он вообще людей сторонился, и, насколько я знаю, друзей близких у него никогда не было. Тяжелый характер у твоего отца был. По-моему, он, кроме твоей матери, никого и не любил в жизни. Менялся весь, когда ее видел. На глазах оттаивал. Другим человеком становился. И она, покойница, его очень любила, даже к нам, после того как замуж вышла, заходить стала очень редко, обидно это было, но мы молчали, не хотели счастью дочери мешать. И потом, мы видели, что им никто и не нужен, кроме их двоих. Он благодаря ей вроде и характером изменился, гости у них часто бывали, с удовольствием люди к ним в дом ходили. Хоть и не любила я его, но по справедливости должна сказать, что дай бог любой женщине, чтобы к ней так любимый человек относился. Глаз с нее не сводил, только на руках и не носил на людях! А потом ты родился, после этого я стала к ним чаще приходить, не шутка ведь, первый внук у меня родился, но потом перестала. Встречали меня хорошо, ничего не скажешь, но все равно чувствовала я в его доме себя лишней, даже сказать тебе не могу, отчего это происходило. И дед почти не бывал в этом доме. Так и жили на расстоянии, хоть и отношения у нас были тогда хорошие. А потом в моей жизни начался самый тяжелый период... И после смерти деда ничего не изменилось.

Через год после смерти дедушки твоя тетя, сестра мамы, замуж вышла и переехала в Москву, все звала меня к себе, и я уже совсем было собралась уехать, хоть и жалко было с родным городом расставаться, но заболел ты. Я решила отложить свой отъезд на недельку, на две, пока ты не выздоровеешь... Все по-другому получилось. У тебя дифтерит оказался в очень тяжелой форме. Поздно мы спохватились, сперва думали, что у тебя ангина, врач из поликлиники так определил. Был бы дедушка, никогда бы этого не случилось. А болезнь ты переносил очень плохо, был такой день, когда и надежду всякую мы потеряли, ты уже задыхаться начал, но потом все обошлось. Твои мать и отец день и ночь от твоей постели не отходили. Выходили тебя.

Бабушка замолчала. Я по ее лицу догадался, что она не хочет рассказывать, что было дальше. Или, может быть, она просто задумалась, чтобы получше вспомнить то, что произошло столько лет тому назад. Ведь хорошо еще, что у бабушки такая хорошая память, до того хорошая, что она почти все подробности помнит, особенно если что-то связано с дедушкой.

- А что же было дальше? - я спросил очень осторожно, так, чтобы она не раздумала рассказывать.

- Дальше? - сказала бабушка таким голосом, как будто только что ее разбудили. - Дальше... Ничего хорошего уже не было. Мама твоя заболела тогда. Сперва дифтеритом...

В первый раз слышу, что мама болела дифтеритом.

- Она от меня заразилась?

- Может быть, от тебя... Вряд ли... Скорее всего, вы заболели вместе, просто в ней болезнь проявилась позже. Дифтеритом она всего несколько дней проболела; можно сказать, она его на ногах перенесла, была очень легкая форма. А потом вдруг сразу почувствовала себя очень плохо - воспаление мозга. Менингитом называется эта проклятая болезнь. Только первые дни и была в сознании.

- А что потом?

- Ничего, ничего не было, - сказала бабушка. - Дальше я собралась переезжать.

А я ничего и не помню из всего этого. То, что я болел, я вспоминаю очень смутно, иногда мне кажется, что я во сне все это видел, но все-таки вспоминаю. А вот как болела мама, никак не могу вспомнить. Изо всех сил напрягаю память, но ничего не получается. Наверное, никогда вспомнить не удастся.

- А я плакал, когда мама умерла?

- Нет, - сказала бабушка. - Ты не плакал. Ты тогда уже совсем пошел на поправку. Тебе еще долго не разрешали ходить, боялись, что осложнение останется какое-нибудь на сердце или на почках - после дифтерита часто бывает такое... Обошлось, слава богу...

Я слушал бабушку и старался представить себе, как все это было, но ничего у меня не получалось. Даже маму я никак не мог вспомнить, как будто ее никогда на свете и не было. А вот папу я представил себе очень хорошо, в одном месте только пришлось постараться, когда бабушка рассказывала о том, что в то время к нам часто приходили люди в дом и папа с мамой часто ходили в гости.

- Он даже не подошел ко мне, - сказала бабушка. - Ни на кладбище, ни дома. Все стоял один и смотрел в одну точку, как будто ничего не видит и не слышит.

Люди к нему с соболезнованием подходят, а он смотрит на них, как будто они и не с ним разговаривают, а с кем-то другим, кто с ним рядом стоит, а может быть, даже и не заплакал ни разу. Грех мне тебе говорить об этом, но характер у твоего отца тяжелый, очень трудный у него характер. Ведь я же все-таки ему не посторонний человек, мать его жены, а он после ее смерти ни разу в дом ко мне не пришел, не позвонил ни разу. Правда, он долго еще после ее смерти вообще никуда не ходил. Только и знал, то работу и дом. А я уже совсем собралась уезжать. И вещи все свои собрала, и билет купила на поезд. Через два дня должна была уехать. В этот вечер я одна была дома. Слышу, звонок. Я даже не подумала, кто это может быть, в то тяжелое время к нам ходили многие люди, с которыми я годами не виделась, приходили ко мне прощаться - не шутка, я ведь в этом городе всю свою жизнь прожила. Открываю дверь, а это, оказывается, твой отец пришел. Удивилась я очень - то ни разу не заходил, когда это нужно было, даже не то что нужно, а необходимо было. Любой нормальный человек должен был тогда приходить, если не каждый вечер, то хоть через день, а он ни одного разу не соизволил зайти, а тут пришел и даже не позвонил, не предупредил, что придет, как будто был уверен, что я дома. Он зашел в дом, на чемоданы в гостиной покосился, ничего не спросил, как будто так всегда было, что у меня посреди комнаты чемоданы бывают в ряд выстроены. Сел за стол и молчит; слава богу, хоть поздоровался входя! Потом говорит мне, что он решил, что я должна жить вместе с вами - тобой и отцом. Он решил, видите ли! Я ему объяснила, что я уже билет купила, переезжаю к дочери послезавтра, он послушал, ты же знаешь его манеру слушать, как будто перед ним не человек, а пустое место, и говорит, что завтра с утра пришлет грузовик и грузчиков, чтобы мои вещи перевезли в его дом. Я ему сказала, чтобы он зря никаких грузчиков не посылал, потому что я и не подумаю переезжать в его дом, и вообще мне непонятно, для чего это нужно.

- Это нужно для ребенка, - сказал он. - Он нуждается в присмотре.

Я ему предложила, чтобы он отдал тебя мне, - сказала, что возьму тебя с собой в Москву, так всем будет лучше, и ему будет лучше: сын его будет в надежных руках, и он сумеет свою жизнь наладить, человек он молодой, погорюет немного, а потом и жениться надумает, жизнь-то свое берет, рано или поздно. Наверно, о женитьбе тогда ему зря сказала, и даже подумала сперва, что он может обидеться на меня, а потом решила, пусть обижается, очень он мне был тогда неприятный человек, и сказала.

Он только усмехнулся, невесело так усмехнулся, только зубы показал, и говорит, что насчет женитьбы он непременно подумает, а пока я должна переселиться к нему. Я ему стала объяснять, что ребенку лучше жить в моей квартире, чем в его развалюхе на окраине. Ты же знаешь, какая у меня хорошая квартира - в центре города четыре комнаты, все светлые, просторные, с балконами, потолки высокие, да что говорить, таких квартир, как у твоего деда, всего-то в городе было несколько. Он меня послушал и головой покивал, а когда я кончила, сказал, что все это так и есть, но что ребенок будет жить в своем доме, и больше нигде, и что дом свой, отцовский, он в ближайшее время отремонтирует.

Я попыталась ему объяснить, что и эта квартира ребенка, я ее с собой в могилу уносить не собираюсь, мне она ни к чему, а он только усмехнулся. И больше разговаривать не стал. Попрощался и ушел. А наутро прислал грузовик с рабочими. С тех пор и живем все вместе.

Бабушка опять замолчала и задумалась. Наверное, вспомнила все это свое прошлое. Интересные вещи она мне рассказала. Конечно, отец у меня родной. Это теперь совершенно ясно, хорошо, что, кроме бабушки, никто и не узнал о том, что мне такая мысль пришла в голову. Очень стыдно было бы сейчас, если бы кто-нибудь узнал, что я о своем родном отце мог такое подумать. Вот перед бабушкой мне не стыдно, я своей бабушке все могу сказать.

- Бабушка, - спросил я, - а почему он меня не любит?

- Любит он тебя, как же не любит, когда ты его родной сын. И кровь у вас одна. Ты же его любишь?

- Я-то его люблю. Только, конечно, не за то, что у нас одна кровь. Я его люблю потому, что он очень хороший. Я ни одного человека на свете не знаю лучше моего папы. Он самый сильный, и самый умный, и самый храбрый. Вот за что я его люблю. Если бы он еще ко мне хорошо относился! Я, может быть, ему как человек не нравлюсь? Или он меня просто не любит. Бывает же так, что невзлюбишь человека с самого начала ни за что ни про что, так и продолжается это все время. Но скорее всего, ему просто безразлично, есть я или нет. Просто он думает, что раз уж есть у него сын, то он должен о нем заботиться и все, что необходимо, для него делать. Он и делает все. А любить человека за то, что у тебя с ним одна кровь, конечно нельзя.

Я с бабушкой об этом спорить не стал, потому что спорить с бабушкой бесполезное дело. Ее ни в чем переубедить нельзя, если она в чем-то уверена. Вот, например, я ей сколько раз рассказывал о том, что в космосе происходит, что на Луне уже люди побывали. А она ничему этому не верит, говорит, что придумать можно все, что хочешь, и про Луну, и про Солнце, говорит, она эти сказки еще в детстве слышала. Она даже газеты не читает, когда в них о космосе что-нибудь бывает напечатано. А если по телевизору показывают, говорит, что это кино, а в кино все, что хочешь, можно показать. Говорит, что она помнит, как они с дедушкой ходили в кино и смотрели фильм "Багдадский вор", так там и летающие ковры показывали, и как из обыкновенной бутылки человек появляется, и еще очень много удивительных вещей...

Я иногда очень жалею, что бабушка увидела в молодости этот фильм, потому что с тех пор она совсем перестала верить в науку. Я ей и газеты показывал, и журналы, но она ни в какую - говорит, что это придумало правительство для того, чтобы как-то развлечь людей. Говорит, что я еще маленький и не понимаю этого. Я думаю, что бабушка поверила бы во все это, если бы ей рассказал об этом дедушка, но в то время, когда был жив дедушка, в космос еще не летали, и поэтому он бабушке насчет этого ничего не сказал.

- Любит он тебя! - сказала бабушка. - Ты не сомневайся в этом. Просто у него характер уж такой. В душе он тебя любит, тебе и не видно.

- Бабушка, - сказал я. - Почему же ты так говоришь? Ты же сама рассказывала, что всем было видно, как он маму любил. Значит, когда человек любит, это всем заметно. Это не обязательно видно, даже если он об этом и не говорит все время.

- Да, - сказала бабушка. - Он очень любил ее. С ней он другим человеком становился. Я ему готова все простить за то, что моя дочь была с ним счастливой. - Бабушка опять всплакнула, она всегда очень расстраивается, стоит ей только вспомнить маму. Она только головой кивнула, когда я сказал ей, что ухожу в школу.

На географию я, конечно, опоздал, но на второй урок мог вполне успеть. Я, уже когда подошел к углу школы, услышал звонок, только непонятно мне было - он на перемену или на урок. На всякий случай я побежал. Подбегаю к входу, а у дверей стоит Ленка. Оказывается, ждет меня.

- Я уже хотела к вам пойти, - сказала Ленка. - Думала, что случилось. Ты же вчера не сказал, что не придешь на первый урок.

- Ничего не случилось, - сказал я. - С бабушкой разговаривал.

- Все-таки что-то случилось, - сказала Ленка, подумав. - По-моему, настроение у тебя плохое.

- Хорошее у меня настроение, - сказал я.

- Не хочешь говорить, не надо, - сказала Ленка и зашла в школу.

Ну и я пошел вслед за ней. Иду и думаю: до чего же все-таки Ленка хитрющая, ничего от нее скрыть нельзя. Обо всем сама догадается. Но иногда это даже бывает приятно, что она такая догадливая. Самому ничего рассказывать не надо. Все-таки, оказывается, этот звонок, который я еще на улице слышал, был на урок. Значит, я и на физику опоздал. Мы с Ленкой дошли до физического кабинета, а он на четвертом этаже, в коридоре уже ни одного человека видно не было. Перед тем как зайти в класс, я заглянул в щелку, все наши сидят, а у доски Димка, я только не успел заметить, что он там делает, то ли его отвечать вызвали, то ли он просто с доски стирает как дежурный, потому что меня потянула за пояс Ленка и сказала, что раз уж я не пришел на географию, то нам не стоит идти и на физику, тем более что она на сегодня ничего не выучила.

Мне, честно говоря, хотелось зайти, но, когда Ленка так сказала, я сразу раздумал. Мы стали думать, куда бы нам пойти, но так ничего и не придумали, а поднялись на седьмой этаж, последний. А там я увидел, что на крышу открыт люк. Мы с Ленкой даже остановились от удивления. Никогда еще такого не бывало! Всегда он бывает закрыт, а сегодня его кто-то оставил открытым. Удивительная история! Видно, завхоз забыл его запереть, на крышу, наверное, ведь только он и поднимается.

Мы сразу поняли, что такой случай упускать нельзя, и по железной лесенке поднялись наверх и вышли на крышу. Очень приятно было стоять на крыше, было очень тепло, и весь наш город был отсюда виден. Мы с Ленкой подошли к самому краю и заглянули вниз, даже дух захватило, до того было высоко.

Мы еще немного постояли, а потом решили спуститься, пока не пришел и не увидел нас здесь завхоз. Мы подошли к самому люку, и вдруг Ленка говорит мне:

- Хочешь, я тебя поцелую? - и поцеловала меня в щеку, и губы у нее были очень прохладные.

Она ужасно покраснела, после того как поцеловала меня, и замолчала. Я посмотрел на нее и увидел, что Ленка сегодня очень красивая. Она была в голубой матроске, а в волосах у нее был белый бант. И еще я увидел, что у Ленки синие-синие глаза. Никогда до того, как мы влезли на эту крышу, я не замечал, что они у нее такие синие. Мы с ней поцеловались еще несколько раз, а после того как перестали целоваться, Ленка мне сказала, что я очень хороший и она всю жизнь будет кo мне хорошо относиться. Я хотел ей ответить, я хотел ей сказать то же самое, но только от своего имени, но в это время увидел, что в окне соседнего дома появилась какая-то женщина и совсем уже собралась посмотреть в нашу сторону. Мы с Ленкой быстро спустились вниз и стали в коридоре дожидаться перемены. Ленка была очень красная, но, когда я ей сказал об этом, ответила мне, что и я ужасно красный, тут я и сам почувствовал, что у меня горят щеки.

Я стал думать, что было бы очень хорошо, если б до перемены наши щеки остыли. Мы с Ленкой до окончания урока поговорили о разных вещах, но о том, что было на крыше, даже не вспомнили, хотя все время думали об этом. Что удивительно - это то, что за все время, что я учусь в нашей школе, я никогда еще, кроме того дня, не видел, чтобы на крышу был открыт люк. Я и потом много раз, можно сказать, каждый день в каждую перемену поднимался на седьмой этаж, но этот люк всегда был закрыт. Такое впечатление получалось, что он никогда не был открыт. Даже замок на нем был весь рыжий от ржавчины. И у нас в классе я специально спрашивал, никто никогда не видел его открытым. По-моему, это удивительное получилось совпадение, что в тот день, когда я разговаривал с бабушкой и опоздал на второй урок, Ленка решила дождаться меня и не идти на физику и именно в тот же день и, самое главное, час люк на крышу оказался открытым.

Я думаю, что, если бы не эти удивительные совпадения, жизнь человека была бы гораздо хуже.

На следующий день я пришел в школу хоть и вовремя, но все равно получилось так, что на первом уроке мне побывать не удалось. И не только мне, а всему нашему классу, а точнее - всей нашей школе. И все были очень довольны, и, по-моему, педагоги тоже. Все, конечно, разошлись по своим классам, но урока ни в одном классе не было. Потому что случилось удивительное событие. Суслик сказал, что за время существования нашего города, а город наш хоть не очень большой, но древний, такого события еще не случалось.

Суслик сказал, что об этом событии будут писать во всех газетах, в том числе и центральных (так оно потом и получилось), и поэтому мы все обязаны очень тщательно накапливать факты.

Дело было в том, что этой ночью из цирка сбежали два льва. Они сбежали поздней ночью и до наступления дня где-то прятались. Ночью их видел издали только один человек - студент педагогического института, и сразу заявил об этом милиционеру. Но, на свое несчастье, этот студент был выпивший, он возвращался со дня рождения, и милиционер посоветовал ему поскорее пойти домой и лечь спать, пока ему еще что-нибудь с пьяных глаз не привиделось.

Студент стал с ним спорить, тогда милиционер забрал у него студенческий билет и пообещал утром обязательно сообщить в институт, что этот студент в пьяном виде приставал с глупыми шутками к милиционеру при исполнении им служебных обязанностей.

А с утра в городе начался страшный переполох. Оказывается, наш город совершенно не приспособлен к тому, чтобы в нем убегали на волю дикие животные. Все ходили ужасно перепуганные, как будто не два льва сбежали, а, по крайней мере, целая стая. Я, еще когда утром из дому вышел, почувствовал что-то неладное - по улицам разъезжали милиционеры на машинах и мотоциклах и даже проехали две-три машины военные, открытые, в которых сидели солдаты с автоматами.

Я очень обрадовался, что об этом побеге не знает моя бабушка, иначе она меня ни за что не выпустила бы из дому. А уже подходя к школе, я увидел троллейбус с разбитыми стеклами и "Скорую помощь" возле него. Оказывается, львы выскочили на перекресток и чуть не попали под машину, водитель сразу затормозил, а один из львов с перепугу прыгнул на троллейбус, всем телом ударился об его окна. Пассажиры все страшно перепугались и бросились кто куда, вот в этой суматохе одна женщина очень сильно разбила лицо, а некоторые пассажиры тоже ушиблись, но не так сильно. После этого львы скрылись. В последний раз их видели на самой окраине. Они там еще собаку убили - дога. Он по неопытности побежал за ними, это и понятно: откуда этому городскому догу знать, что со львами собаке лучше не связываться, а лев некоторое время терпел, а потом обернулся и как даст ему лапой - говорят, от дога только мокрое место осталось.

Все считали, что это произошло по неопытности дога, но я подумал, что, может быть, этот дог был просто очень храбрый и, побежав за львами, прекрасно понимал, что у него могут быть большие неприятности. Теперь никто не знал, где эти львы скрываются. Говорили, что они спрятались где-нибудь за городом на какой-нибудь даче. Лето только началось, и почти все дачи еще стояли незаселенные.

Суслик сказал, что такого второго случая в жизни нам, наверное, не представится, и мы должны обязательно завести дневник, в который с большой точностью должны заносить все факты, связанные со львами, с момента их побега до того времени, когда их поймают. А в том, что их поймают, Суслик не сомневался.

Мы стали обсуждать, каким должен быть дневник, но в это время в класс вошла Мария Исаевна Теруни, наш директор, и сказала, чтобы ни один человек после занятий сам домой не шел - все ребята пойдут домой вместе, в сопровождении учителей, и они по очереди всех разведут по домам. Она сказала, что по радио передали, чтобы детей одних без сопровождения взрослых на улицу не выпускали, потому что это может быть опасным. Всем это сообщение ужасно понравилось. Подумать только, никогда такого не было: в нашем городе - и вдруг что-то опасное. Все стали опять говорить о дневнике, и Суслик сказал, что дневник должен быть обязательно коллективным, но кто-то один нужен главный, вроде редактора, чтобы отвечать за его аккуратное состояние. Он спросил, кого мы предлагаем, и мы единогласно избрали главным для дневника Вовку Евтуха. Вовка покраснел, сразу стал очень важным и заговорил официальным языком. Он сказал, что первым долгом мы должны в этот дневник внести фамилию того студента, который ночью увидел львов, а также точное время, когда он их увидел.

Все согласились с Вовкой, но выяснилось, что фамилии студента и точного времени никто не знает. Тогда Вовка подумал и сказал, что ничего у нас не получится, если мы не будем про этих львов знать абсолютно точные вещи, а узнать их мы можем с помощью только одного человека в нашей школе. И кто, вы думаете, этот человек? Я. Вовка сказал, что только с моей помощью можно узнать самые точные вещи. Все посмотрели на меня и радостно закричали, что я должен пойти к папе и все у него разузнать. Мне ужасно не хотелось идти к отцу, но когда Суслик вопросительно посмотрел на меня, я кивнул головой.

Суслик спросил меня: удобно ли это? Я стал думать, что ему ответить, но все опять хором закричали, что очень удобно, и я опять кивнул головой.

Суслик сказал, что меня одного он никуда не отпустит, а Вовка сразу же добавил, еще прежде чем Суслик кончил говорить, что со мной пойдут он и Димка, тут я тоже не выдержал и сказал, что и Ленка пойдет, я уже видел - она очень расстраивается из-за того, что о ней никто и не вспомнил. Суслик проводил нас до выхода, остановил такси и поручил шоферу, чтобы он отвез нас в управление городской милиции. Суслик нам сказал, что он и ребята будут с нетерпением ждать нашего приезда. В машине у всех у нас было веселое настроение, потому что Вовка стал рассказывать о том, как львам удалось сбежать из цирка. Он сказал, что они давно мечтали о побеге и очень здорово подготовились к нему, подобрали ключи к замкам клеток, подкупили сторожа и достали все необходимые географические карты. Единственно, в чем им не повезло, это в том, что они неграмотные, хоть и дрессированные, и поэтому самостоятельно в плане нашего города разобраться не сумели.

У входа в управление нас остановил дежурный и спросил, куда мы идем. Мы объяснили, он позвонил в приемную, и секретарша сказала ему, чтобы нас пропустили. В лифте мы окончательно договорились, о чем будем говорить с папой.

Секретарша приветливо поздоровалась с нами и сразу пропустила к папе. Я в первый раз увидел его кабинет. Это была очень большая комната с двумя кондиционерами в окнах, с большим портретом Дзержинского над письменным столом. А на столе, так же как у нас дома, стояло два телефона. Когда мы вошли, папа разговаривал с каким-то человеком. Он, не прерывая разговора, кивнул нам головой и показал на кресла. Я сперва не узнал этого человека, но Вовка толкнул меня локтем, и я тогда его узнал. Это был дрессировщик из цирка - укротитель львов. Я присмотрелся, он и впрямь был похож на Димкиного отца. Вблизи сходство просто в глаза бросалось. Он был очень расстроен и показывал папе какие-то бумаги. Мы сразу поняли, что речь идет о львах, и стали внимательно слушать.

- Вот акты о передаче двух львов зоопарку вашего города, - сказал дрессировщик, показывая папе эти бумаги. - Я им передал, они их погрузили в свои передвижные клетки и оставили до утра на территории цирка. Прошу вас обратить внимание на тот факт, что львы сбежали из клеток, принадлежащих зоопарку. Я не виноват в том, что они предоставили неисправные клетки, и ответственности за это никакой нести не должен.

- Вас никто ни в чем не обвиняет, - сказал папа, на акты он даже не посмотрел. - А почему вы решили передать этих львов нашему зоопарку?

По-моему, дрессировщику очень понравились папины слова о том, что его никто ни в чем не обвиняет: у него даже голос изменился, стал неторопливым и даже уверенным.

- По чисто профессиональным причинам. Львы эти абсолютно здоровые и молодые. Видите ли, в чем дело, считается, что звери из породы кошачьих вообще очень трудно поддаются дрессировке. Вы были на нашем спектакле?

Папа отрицательно покачал головой.

- Жаль. Вы бы увидели, что в общем вся группа львов может считаться вполне успешно прошедшей обучение и дрессировку. Несмотря на то, что я их принял сравнительно недавно. Только эти два сбежавших льва не поддавались никакой дрессировке. Главным образом из-за их очень злобного и, я бы сказал, коварного нрава... Перед тем как приехать в ваш город, мы гастролировали в Баку. Так вот там они набросились без всяких к тому причин на моего ассистента, и нам удалось спасти парня только чудом. Он до сих пор лежит в больнице.

- Почему же вы их не отдали в бакинский зоопарк?

- Мы предлагали, но они отказались, у них есть две пары прекрасных берберских львов.

- Как вы думаете, - спросил папа, - на воле они представляют большую опасность для людей?

Дрессировщик кивнул головой.

- Да. У них вообще нрав свирепый, а теперь, когда они раздражены непривычной обстановкой, голодны и напуганы, я думаю, они представляют очень большую опасность, особенно с наступлением темноты. А в чем ваша задача, товарищ полковник? Вы хотите их поймать?

- Моя задача, - сказал папа, - только в том, чтобы любой ценой предотвратить возможность хоть одной человеческой жертвы в городе. Вы нам можете чем-нибудь помочь?

Дрессировщик подумал и пожал плечами:

- Мне кажется, что нет. Сейчас в них пробудились все инстинкты, и если даже в них что-то и оставалось от школы дрессировки, то теперь это бесследно исчезло. Считайте, что вы имеете дело с дикими зверями.

- Ладно, - сказал папа. - Извините за беспокойство.

Сразу же после ухода дрессировщика в кабинет вошел военный в форме капитана, он отдал папе честь и сказал, что он и его рота автоматчиков прибыли в его распоряжение. Папа встал и сказал капитану, что надо немедленно ехать. Он уже выходил из-за стола, когда увидел нас. По-моему, он совершенно забыл, что мы находимся в его кабинете.

- Да, - сказал он. - Вы, ребята, по какому поводу?

Вовка встал и подробно рассказал папе о нашем решении вести дневник. Вовка говорил очень торжественно и в конце попросил, чтобы папа разрешил нам принимать участие во всех делах, связанных со сбежавшими львами. Вовка говорил очень здорово.

Папа Вовку послушал внимательно и нажал на столе кнопку, а потом сказал нам, что это дело недетское, опасное и что мы сейчас все должны отправиться по домам и из дому до завтра не выходить. Он еще говорил нам это, когда в кабинет вошла секретарша, это он ее, оказывается, звонком вызвал, она вошла и встала в дверях.

- Я вас прошу, - сказал ей папа, - вызовите машину, и пусть детей развезут по домам. Всего доброго. Я домой приду поздно, - это он уже сказал только мне.

Мы даже слова не успели сказать, а он уже вышел. Все мы растерялись, даже Вовка. И у всех настроение испортилось, но больше всех, конечно, у меня. Мне даже на ребят было стыдно смотреть. Лучше мы бы сюда и не приезжали. Мы спустились вниз, а там нас уже ждала машина. И за рулем был не дядя Толя, а какой-то совершенно незнакомый шофер. Мы сели в машину и сказали, чтобы он нас отвез в школу, а он покачал головой и говорит:

- Приказано развести по домам.

Мы ему объясняем, что нас в школе ждут, а он хоть бы что. "Не положено" и все. Сперва меня отвез, а потом Вовку.

А я ехал и думал: как же я завтра появлюсь в школе? Всю дорогу мы все молчали. Я думаю, что у меня никогда в жизни не было такого плохого настроения, как в этот вечер, потому что я окончательно понял, что мы с отцом совершенно чужие друг другу люди, хоть бабушка и говорит, что у нас общая, родная кровь. И мне стало совершенно безразлично, что он меня не любит, потому что я сам понял, что я его теперь совершенно не люблю. И думаю о нем со злостью. И я твердо решил, что уйду из дому. Хотела же моя бабушка после смерти мамы переехать в Москву. Она же только из-за меня осталась здесь. А зачем же ей теперь здесь оставаться, если я не хочу жить с отцом? А я точно не хочу жить с ним в одном доме! Я решил уехать в Москву к тете, и чтобы вслед за мной переехала бабушка. Прекрасно проживем сами. Я через два года на работу устроюсь, девятый и десятый вполне могу окончить в вечерней школе. А Ленка окончит школу, тоже в Москву приедет, вместе в институте с ней будем учиться. В этот вечер я очень рано пошел спать. Даже телевизор не стал смотреть, хоть бабушка мне и сказала, что в половине девятого будут показывать фильм "Граф Монте-Кристо".

Среди ночи я просыпаюсь очень редко. Чаше всего стоит мне только лечь в постель, как я засыпаю, и сразу вслед за этим слышу, что меня будит бабушка. А это значит, что уже наступило утро и мне пора одеваться в школу.

А в эту ночь я проснулся, потому что услышал сквозь сон какие-то необычные звуки. Сперва я подумал, что мне послышалось. Я даже некоторое время после того, как проснулся, продолжал так думать, потому что больше не раздалось ни одного звука, сколько я ни прислушивался. Только спустя некоторое время издали донесся свисток паровоза и пыхтение. Это маленький маневровый паровозик, наверное, перегонял какой-нибудь товарный состав. Днем его ни за что не услышишь - железная дорога проходит очень далеко от нас, на другом конце города, а ночью, оказывается, когда вокруг все тихо, его слышно. Я решил, что во сне услышал, как он свистит, и совсем было собрался опять заснуть, как где-то, очень далеко, раздался тот же звук, теперь я знал это точно, который я услышал во сне. Это было рычание! Даже не рычание, а рев, очень злобный и вместе с тем какой-то жалобный. Я сразу же догадался, в чем дело, и, выскочив из кровати, подбежал к окну. Я услышал глухие, но отчетливые звуки выстрелов, по-моему, стреляли из автоматов, и голоса людей. Потом раздался еще раз звериный вопль и сразу же оборвался. Все-таки этих сбежавших львов отыскали и застрелили. Я только никак не мог представить, где это происходит, даже не сумел определить, в какой стороне - казалось, что звуки доносятся со всех сторон сразу.

Мне очень хотелось одеться и побежать туда, но потом вспомнил, что там обязательно встречу отца, и сразу же раздумал. И спать мне совсем расхотелось. Я пошел и лег в кровать, и даже глаза закрыл, но ничего не получилось. Я полежал еще некоторое время, а потом все-таки встал, когда убедился окончательно, что заснуть не удастся, сколько ни старайся. Даже света не надо было включать, до того была светлая луна. И во всех комнатах, и в коридоре было очень светло. Я стал думать, что же мне делать, но потом мне и думать над этим не пришлось, потому что я почувствовал, что мне хочется пить, и я решил спуститься вниз, в кухню, и выпить стакан компота, который бабушка сварила еще с вечера и поставила в холодильник.

Я на цыпочках, чтобы не разбудить бабушку, прошел мимо ее комнаты и подошел к кабинету отца. Дверь в него была открыта, и я заглянул внутрь. Все в нем было, как всегда, аккуратно прибрано, и постель застлана. Я заглянул в комнату и сразу же пошел дальше. Можно сказать, что я всего на секунду остановился у кабинета отца. Но что-то из того, что я там увидел, мне запомнилось, хотя я и не знал что. Поэтому, выпив компота, я поднялся наверх и зашел в кабинет. Мне сразу все стало ясно - в дверце сейфа торчал ключ. Поэтому мне что-то и показалось странным в комнате. Никогда еще не бывало такого, чтобы в сейфе торчал ключ. Наверное, его бабушка оставила. Отец ведь никогда ничего не забывает. Я долго колебался - открыть мне его или нет, очень было бы интересно заглянуть в него, но потом перестал раздумывать, когда вспомнил, что мне никто никогда не запрещал заглядывать в этот сейф. Если бы мне хоть раз сказали бы, что нельзя открывать сейф, то я и не подумал бы это делать. Но мне никто ничего на этот счет не говорил - ни бабушка, ни отец.

Изнутри сейф оказался выкрашенным в голубую краску и очень тесным. На двух его полках лежали в папках разных бумаги, а в самом низу какой-то альбом. Пистолет я увидел сразу. Я его взял в руки и внимательно осмотрел. С оружием я обращаться умею, не со всяким, конечно, но с пистолетом умею, дядя Толя меня научил. Меня удивило, что он не был поставлен на предохранитель. Но потом я понял, что этого и не надо было делать, когда, вынув из рукояти магазин, увидел, что пистолет не заряжен. Я на всякий случай оттянул затвор, но и там патрона не оказалось. Патроны лежали здесь же рядом, в деревянной коробке. Там же лежала запасная обойма, целиком заряженная.

Не знаю почему, но каждый раз, когда я держу в руке пистолет, мне кажется, что я становлюсь взрослым и очень сильным. Очень его приятно держать в руке. И рукоять его устроена так, что сама ложится в ладонь. Я хотел было зарядить его, просто так, для тренировки, но вспомнил, что с минуты на минуту может приехать отец, и хоть он не запрещал мне брать пистолет, но я почему-то думал, что ему это не очень понравится, а скорее всего, не понравится совсем.

Я положил пистолет на то же место, откуда взял, в самый угол рядом с альбомом. Альбом этот я в первый раз увидел. И ничего особенного в нем не было, обыкновенный фотоальбом. Непонятно, как он здесь оказался. Эти две папки, с первого взгляда ясно, какие-то служебные, а вот альбом... Я прислушался, с улицы не доносилось ни звука. Я быстро вынул из сейфа альбом и раскрыл обложку. На первой странице я увидел фотографию - мама, папа, и у мамы на коленях ребенок. Очень маленький, в распашонке и тапочках. Я сразу понял, что это я. Никогда не видел этой своей фотографии. И мы все трое на ней улыбались. Я смотрел прямо и улыбался, мама на меня, а папа на нее. Наверно, фотограф сказал, что сейчас вылетит птичка, или зверюшку какую-нибудь мне показал, иначе непонятно, с чего бы это я стал улыбаться, ведь я на этой фотографии был совсем маленький, не больше двух лет. Я посмотрел все фотографии в этом альбоме. Попадались на них и незнакомые лица, но почти на всех я находил или папу, или маму, а часто обоих вместе. И везде у папы было очень веселое лицо. Не то чтобы он на всех снимках изо всех сил улыбался, улыбка у него была нормальная, а на некоторых фотографиях почти незаметная, но все равно было видно, что у него очень радостное настроение. Я вспомнил, как он изменился после смерти мамы, и подумал, что, если бы не ее смерть, он, наверное, и ко мне бы хорошо относился. Я посмотрел все фотографии, и на всех на них мама была очень красивой и нарядной. А в самом конце альбома, между последней страницей и обложкой, лежали письма. На конвертах были приклеены марки, которых у меня в коллекции не было. И, по-моему, не только у меня, ни у кого в классе нашем я таких марок не видел. Я сперва хотел их осторожно содрать, но потом решил попросить разрешения у бабушки. Я думаю, бабушка разрешила бы мне содрать их, несмотря на то, что письма были адресованы не ей, а отцу - на конверте, который я держал в руке, была его фамилия. Я посмотрел обратный адрес и увидел, что это письмо от мамы. Она писала в Калининград, где папа находился в командировке. Я из письма это узнал. И что самое удивительное, почти все это письмо было обо мне. Мама писала отцу, какой я уже стал большой, всех узнаю и даже говорю какие-то слова.

Я прочитал пять или шесть маминых писем, и в каждом из них она только и писала что обо мне. Но именем она меня почти не называла, а вместо имени называла всякими смешными и ласковыми прозвищами. И так в каждом письме. Только в конце рассказывала папе о каких-то делах и передавала приветы от знакомых и родственников.

Сразу было видно, что моя мама меня очень любила. Сразу из этих писем становилось понятно, что я для нее самый дорогой человек на свете, хотя еще маленький и глупый.

Странно мне было читать эти письма. Мне показалось, что страницы писем пахнут мамиными духами, я даже специально понюхал их, но так и не понял, пахнут они на самом деле или мне кажется. Очень мне было приятно читать мамины письма. Я взял еще одно, вынул его из конверта и сразу понял, что это не от мамы письмо, потому что я увидел почерк отца. У него очень жесткий и понятный почерк, прямо такое впечатление, что письмо отпечатано на машинке, до того он у него жесткий и четкий. Никогда бы я не подумал, что мой отец может написать такое письмо. Такое ласковое и доброе. Он писал маме, что очень скучает без нее, что считает дни, когда окончится срок командировки и они увидятся. И в каждом письме просил ее беречь себя и не очень уставать... Все остальные письма их там было пять или шесть, тоже были от отца.

Я сложил все эти письма и положил их обратно в сейф. Ни в одном своем письме отец ничего не писал обо мне, только в конце каждого письма приписывал: "Привет нашему малышу", это значит - мне. А я-то надеялся, что он, когда мама была жива, ко мне лучше относился!

Я прошел к себе в комнату, сел на кровать и задумался. Я стал думать над тем, что если я уж решил уйти из дому, то для чего мне откладывать? Самое время это сделать сейчас. Я посмотрел на часы - было два часа ночи. А самолет в Москву улетает в шесть. Так что и откладывать незачем, бабушке только напишу записку, чтобы она не беспокоилась, и все.

Я в записке ничего объяснять не стал, просто написал ей, что улетел в Москву к тете и вечером ей оттуда позвоню.

Записку я положил на подушку, на середину, чтобы бабушка ее сразу увидела, когда утром придет будить меня. Потом я вернулся к себе и сломал копилку и взял оттуда все, что там было, - восемнадцать рублей, я их копил на велосипед.

Я знал, что этих денег на билет мне не хватит, поэтому зашел еще раз в кабинет отца и взял из ящика стола, из тех денег, что он оставлял бабушке на хозяйство, двадцать пять рублей. Я хотел об этом приписать в записке, но потом решил - скажу, когда позвоню из Москвы.

Я прикрыл за собой дверь и пошел через сад ко второму выходу. Там из нашего сада выход в переулок. Мы им очень редко пользуемся, и петли калитки до того заржавели, что, когда кто-нибудь к нам с той стороны приходит, на всю улицу слышно, до того они скрипят громко. Я все собирался смазать петли, а потом подумал, что так даже лучше, никакого звонка специально ставить не нужно. Через эту калитку раз в неделю мусорщики уносят мусор, у нас там у ограды стоят два мусорных ящика. Я забыл, когда в последний раз ходил через эту калитку. А сегодня я пошел к ней, потому что боялся встретиться в воротах с отцом.

Гравий под ногами хрустел так, что мне вдруг показалось, что бабушка у себя в комнате обязательно услышит и проснется. Почему-то никогда раньше не обращал внимания на то, как он громко хрустит, когда на него наступаешь. А может быть, он ночью всегда так громко хрустит. Я подумал, что никогда еще так поздно не выходил в сад.

Я вообще, кажется, в первый раз в жизни не сплю в три часа ночи. А спать совсем не хотелось. Оказывается, в это время из нашего сада видны звезды. Вечером их никогда не увидишь. Я думаю, потому, что везде на улице и во дворе горит свет, - из-за этого света их и не видно, разве только две-три самые крупные. А сейчас они были видны все до одной, до того небо было низкое. Даже Млечный Путь был виден. Я такое небо видел только прошлым летом в пионерлагере. У нас там пионервожатый был - товарищ Саша, он и студент-географ, он нас научил находить на небе Марс и Большую Медведицу. Марс мы легко научились находить, он чуть-чуть крупнее всех звезд и красноватый, как будто фонарик где-то далеко подвесили с красной елочной лампочкой внутри. И какой-то он немножко мохнатый, все звезды круглые, сразу видно, что шарики, а он какой-то мохнатый. Товарищ Саша, когда я ему это сказал, ужасно удивился и ответил, что первый раз слышит об этом. Сказал, что я фантазирую. А я Марс по этой мохнатости сразу могу найти на небе, даже если бы он не был красноватым, сразу бы нашел.

Вот Большую Медведицу очень трудно было научиться находить. Сперва мне так и казалось, что никогда я не сумею ее найти. Целых три вечера старался, ничего не получалось.

Товарищ Саша долго нам показывал на небо и говорил, какие звезды составляют Большую Медведицу. Он сперва нарисовал ее на бумаге. А я смотрел и, сколько глаза ни таращил, никакого такого рисунка на небе увидеть не мог. Звезд много, и все они рассыпаны по небу без всякого порядка, вроде риса или гречневой крупы на столе, когда бабушка их перебирает. Или вроде муравьиной кучи, только если бы все муравьи на минутку остановились. Товарищ Саша даже сердиться начал, хоть он очень терпеливый и добрый; говорит, как же вы не видите, когда там абсолютно четкий рисунок. А я никакого рисунка увидеть не мог. Я уже совсем было решил, что никогда не сумею отыскать эту Медведицу, и даже на небо глядеть перестал.

А потом глянул еще раз без всякой цели и вдруг увидел. До сих пор удивляюсь, как я мог ее сразу не увидеть. Ужасно удивительно - висит в небе слегка боком ковш из звезд, прямо сам в глаза бросается, стоит только посмотреть на небо, а я его столько времени не мог увидеть. Не могу понять, как же так это получается. А многие из ребят так до самого отъезда из лагеря и не научились ее находить, сколько я ни пытался им втолковать, как это просто. Никак не могу понять, почему я столько дней не мог ее увидеть, а за одну секунду вдруг увидел, и теперь, когда захочу, могу ее сразу отыскать.

Я этот случай с Большой Медведицей и потом несколько раз вспоминал, каждый раз, когда что-нибудь долго не понимал, а потом вдруг пойму и удивляюсь, как это я не мог понять сразу, когда все так просто и понятно. Еще товарищ Саша обещал нам показать Полярную звезду, по которой можно без компаса сразу определить, где север, но для этого надо было проснуться под самое утро; мы хотели проснуться под самое утро, даже будильник поставили на четыре часа, но товарищ Саша сказал, что человеческое здоровье важнее и под утро лучше нормально поспать. Мы закричали хором, что нам совершенно нетрудно будет проснуться и на нашем здоровье это не отразится, но товарищ Саша улыбнулся, ничего не сказал, а просто улыбнулся, немножко даже грустно улыбнулся, и мы вдруг поняли, что товарищ Саша хочет поспать нормально сам, видно, потому, что очень устает за день. Он ведь раньше всех нас просыпается, и позже всех ложится, и днем не спит, когда у нас "мертвый час", а идет в это время на планерку к начальнику лагеря.

И сейчас я сразу увидел на небе Большую Медведицу, и Малую, и Млечный Путь, и все звезды, которые переливались голубым светом совсем близко над головой, и их было так много, что мне вдруг показалось, что, кроме звезд, вокруг нашего сада больше ничего и нет, это мне показалось, наверное, потому, что было очень тихо. Даже листья деревьев не шелестели.

Тепло было этой ночью в нашем саду. Очень тепло было, и пахло цветами табака. Его бабушка посадила у нас в саду прошлой весной. Он в первые дни, как расцветет, сильно пахнет. Очень у него приятный запах, даже прохожие у нашей изгороди останавливаются, когда начинает цвести табак. И, что самое странное, никому в голову не приходит, что это цветы табака, так они пахнут. Ничего в них табачного нет. Запах очень приятный, но какой-то густой и сладкий, бабушка эти цветы никогда на ночь в комнате не оставляет. А сегодня ночью в нашем саду этими цветами пахло так, как будто это не сад, а закрытая комната, и этот запах не может найти ни одной щелочки, через которую можно выбраться наружу. И никакого ветерка. Мне от этого запаха всегда почему-то бывает чуточку грустно, особенно в первый раз, когда я его почувствую летом, чуточку-чуточку грустно и приятно, я все пытаюсь в это время что-то вспомнить и не могу. Хорошо, что это обычно недолго длится и сразу проходит.

А сегодня ночью мне так грустно стало, просто слов никаких нет. И ничего приятного. И вспоминать ничего-ничего не хочется, а скорее наоборот. Никогда мне так грустно не было. Даже в комнате наверху... Хоть плачь! И в горле какой-то ком у меня застрял, и никак я его не могу проглотить. Ничего не понимаю. Почему это у меня все так плохо получается в жизни? Я же такой, как все у нас в классе или на улице. Я же ничего плохо не делаю. В школу хожу, на музыку, бабушке помогаю, живу как человек... А почему же только у меня так все плохо получилось? Ну почему? Я же ни в чем не виноват. Это даже странно. У всех родители есть, детей своих любят, хвалят их, делами интересуются, все время помнят о них. Только я один никому не нужен. Если бы мама жива была, наверно, все по-другому было бы, любила бы меня моя мамочка, и я бы ее очень любил. А она умерла. Ну почему моя мама должна была умереть, именно моя, я же ни в чем не виноват, ничего плохого не сделал. А она умерла. У всех есть родители: и у Ленки, и у Димки, и у Вовки - у всех, а я же не хуже их. Почему же у меня все так получается неудачно? И отец мой не хуже других, я это точно знаю, а даже, может быть, лучше. А что хорошего? Лучше бы он меня бил каждый день, как Димку отец бьет, только не смотрел бы на меня так, как будто и не видит меня в это время, лучше бы он женился и ругался бы с этой женой, как Вовкин отец с его матерью ругается, пусть даже на улице все слышат, что у нас в доме ругаются, лишь бы хоть немного любил он меня, не относился как к постороннему человеку.

Может быть, он даже все время жалеет, что я есть, я же совершенно лишний для него человек, я же это все время чувствую! Хоть бы умер бы я тогда вместе с мамой от дифтерита, и то, наверное, лучше было бы!

Хорошо еще, что бабушка у меня есть. Вот она меня точно любит. Только ее мне и жалко, очень она переживать будет, когда узнает, что я уехал. Я ей сразу телеграмму дам, как в Москву приеду. А потом она ко мне все равно переедет. И еще жалко все-таки, что я с Ленкой не попрощался, даже позвонить нельзя... Но Ленка поймет, что возможности не было.

На повороте я остановился и последний раз посмотрел на наш дом. Гравий сразу перестал хрустеть, и стало тихо-тихо. И весь наш дом был виден в лунном свете ясно, как днем. Даже одна расколотая черепица, которую Димка разбил в тот день, когда мы испытывали камнеметную машину.

В окнах света не было, как будто в этом доме никто и не живет. Только окна и были темные, а весь наш дом стоял белый-белый в лунном свете... И до чего мне стало грустно, ну просто слов нет. Зря я посмотрел на наш дом, окончательно меня это доконало. Я повернулся и пошел к выходу, не оборачиваясь и ничего не видя, потому что ком в горле у меня стал еще больше, даже дышать стало трудно, и в глазах защипало так, что сразу захотелось их закрыть, и не просто закрыть, как всегда, а обязательно ладонями.

Я сделал еще несколько шагов и подошел к калитке. Я взялся за ручку и потянул ее к себе, а она сразу так заскрипела, что меня мороз по коже продрал и во рту, и по языку и по деснам всем, такая оскомина прошла, как будто я штук пятьдесят зеленых слив съел подряд. А днем я эту калитку открываю, и хоть бы что, никакой оскомины! Скрип этот, наверное, можно было услышать на другом конце города.

Я еще чуть сильнее потянул на себя, чтобы поскорее покончить с этим, пока бабушка не проснулась, так эта проклятая калитка прямо завизжала противным визгом, как будто ее режут... Я решил с ней больше не связываться, а перелезть через забор. Удивляюсь, как мне это сразу не пришло в голову, отошел от нее и пошел к забору. Он у нас совсем низкий, и подтянуться на руках ничего не стоит, надо только сделать это сразу, рывком, чтобы не испачкаться в известке. Его совсем недавно покрасили, и он ужасно пачкается, стоит только к нему нечаянно прислониться. Я встал на цыпочки и вытянул вверх руки, ухватился за край. Я совсем было собрался подпрыгнуть и одновременно подтянуться, как почувствовал, что на меня кто-то смотрит. Прямо всей спиной почувствовал, что на меня кто-то смотрит не отрываясь. Прямо как будто уперся этот взгляд мне в спину и особенно в затылок и давит. Я не сразу обернулся, еще немного постоял не оборачиваясь, потому что очень не хотелось оборачиваться. А потом все-таки повернулся и посмотрел в ту сторону. Под засохшим деревом рядом с опрокинутым мусорным ящиком, из которого все высыпалось на землю, стоял лев. Он стоял неподвижно и смотрел на меня. Это был огромный лев. Я много раз видел их в зоопарке, в цирке, в кино, но даже представить не мог себе, что они могут быть такими огромными. Он стоял ко мне боком и был виден весь. Желтая шерсть на его туловище блестела под лунным светом, как намазанная жиром. Не блестела только грива, она была темно-коричневая, но с проседью. А глаза у него были тоже желтые, и они мерцали тусклым светом под лучами луны. И даже, может быть, луна была здесь ни при чем - глаза у него светились сами по себе, изнутри. У него был толстый, торчащий на конце нос, щеки и тонкие губы и очень высокий лоб - человеческое лицо, и только. И выражение лица у него было как у человека. Он стоял над разбросанным мусором, и я, совершенно между прочим, подумал, что он, наверное, копался в этом мусоре, отыскивая еду. Я говорю "между прочим" потому, что с того момента, как я увидел этого льва, я думать начал не сразу, а просто стоял, ничего не думая, и смотрел на него.

Я не боялся. До сих пор не могу понять, почему я не испугался этого льва, которого все так боялись и за которым охотился весь город. Я помню только, что вдруг подумал: наверно, этот лев ужасно устал бродить по незнакомому городу среди людей, которые боятся его и убегают или хотят его убить. И еще я подумал, что он, может быть, хочет вернуться в цирк, но не знает, как это сделать, и никогда не сумеет вернуться, если я ему не помогу. Да, и это я помню точно, еще я подумал, что он ужасно голодный и его надо обязательно покормить. Не стал бы этот лев ни за что рыться в чужом мусорном ящике, если бы не помирал от голода. Я же не ошибаюсь, вот честное слово, я тогда думал только об этом, когда стоял в темноте напротив этого льва. И еще я увидел, а вот об этом никому не сказал ни одного слова, кроме Ленки, и она мне поверила... Я увидел, что этот лев ужасно обрадовался, что меня встретил. Всегда чувствую это - рады мне или нет, а этот лев просто ужасно обрадовался, что встретил меня. Это сразу стало заметно, хоть он ни разу даже не моргнул и хвостом не шевельнул, а стоял и смотрел на меня своими огромными желтыми глазами. Сейчас я думаю, что он был очень похож на третью собаку из подземелья с сокровищами, но это я сейчас так думаю, тогда ни о какой собаке и не вспомнил.

Я пошел к дому - хотел принести ему что-нибудь поесть. Я шел к дому и ужасно боялся этого. Я шел и думал: только бы он не ушел! Думал: неужели он уйдет, и мне будет так же плохо, как до его прихода. Только об этом и думал я, когда шел к дому по дорожке и поднимался по лестнице на крыльцо. Все у меня внутри дрожало от страха, что он уйдет. Я взялся за ручку двери, взялся и остановился, и три раза повторил про себя: "Хоть бы он не ушел. Хоть бы он не ушел. Хоть бы он не ушел". Потом обернулся и посмотрел на льва. Он продолжал стоять неподвижно, не сводя с меня глаз. И тут я засмеялся, всего один раз, как будто кашлянул, и сразу же остановился. Я всю жизнь до этого, когда смеялся, точно знал, над чем смеюсь, за секунду до того, как начинал смеяться, знал об этом. А тут смех вырвался из самого горла, как будто я не засмеялся, а кашлянул. Я сперва услышал этот смех и только потом понял, что засмеялся. Он все-таки не ушел!

Я открыл дверь. И сказал: "Заходи!" - и кивнул головой на вход, но сразу же вспомнил, что это не человек, и ему надо как-то объяснить, что я его приглашаю, какими-нибудь жестами, что ли... Но, оказывается, не надо. Он меня понял. Он медленно пошел к дому, не сводя с меня глаз, и я чувствовал, что этот лев мне доверяет и знает, что ничего плохого его в нашем доме не ждет. Он поднялся по лестнице, и деревянные ступени заскрипели под его лапами, и подошел к двери. Прежде чем войти, он поднял голову и еще раз глянул на меня, как будто спросил, правильно ли он меня понял. И я еще раз кивнул головой.

У нас на первом этаже очень большая передняя. Это мы ее называем передней, а вот моя тетя, когда приезжала к бабушке в прошлом году, сказала, что это никакая не передняя, а очень удобный большой холл. Может быть, это действительно холл, но мы, я и бабушка, после ее отъезда стали называть нашу переднюю по-прежнему. Она очень большая и удобная. Она бы вполне считалась комнатой, если бы не деревянная лестница, что ведет на второй этаж, где папин кабинет и две комнаты - бабушкина и моя.

А сейчас наша передняя мне показалась очень маленькой и тесной. Казалось, что всю ее вдоль и поперек занял собой лев. Он сперва подошел к лестнице на второй этаж и посмотрел наверх, потом подошел к двери в кухню, но туда не зашел, видно, понял, что из кухни туго придется выбираться задом. У нас в передней пол никогда не скрипел, а тут все половицы до одной, на какую бы он ни наступил своими лапами, начинали немедленно скрипеть, и все по-разному, каждая на свой лад. Он снова подошел к лестнице, видно, она ему чем-то понравилась, обнюхал первые несколько ступенек и лег перед нею на пол. Он положил голову на передние лапы и прикрыл глаза, не совсем прикрыл, а оставил узкую щелочку, как будто у него уже и сил не было зажмуриться. И вдруг он вздохнул. Вздохнул протяжно и грустно, видно, вспомнил что-то или подумал о том, что с ним будет. Я-то знаю, что животные ни о чем думать не могут, даже львы, на то они и животные, а не люди, но в тот вечер мне показалось, что лев думает, и мысли у него о чем-то очень печальном. Ужасно жалко его стало, до того у него был несчастный вид, он мне уже не казался таким огромным, даже захотелось подойти и погладить его. Я пошел на кухню и заглянул в холодильник, там в коробке для мяса лежал фарш из говядины, бабушка утром собиралась испечь мясной пирог. Я вынул из коробки этот фарш, он весь уместился у меня в двух ладонях, ногою захлопнул дверцу холодильника и отнес его льву. Фарш был очень холодный, прямо ледяной, и я подумал, что вдруг лев не станет есть холодное мясо, он же лев, тропический зверь, а не какой-то полярный медведь, чтобы есть мясо со льда. Я положил мясо перед ним прямо на пол, решив, что в крайнем случае он съест его спустя полчаса, когда оно оттает. Лев слегка приоткрыл глаза, не вставая потянулся к мясу, и оно мгновенно исчезло. Только розовый язык мелькнул, и мяса как не бывало. Он даже челюстями не стал двигать. Взял и сразу проглотил, потом встал и посмотрел на меня. Я пошел на кухню еще раз. В сковородке лежала жареная картошка и кусок мяса в застывшем жире, наверное, папин ужин. Я отнес ему это вместе со сковородкой, он съел все, причем сковородка ерзала взад и вперед по паркету под его языком, как заводная. Я еще раз заглянул в холодильник, но там, кроме овощей, компота и сыра, ничего не было. Сыр - кусок брынзы и несколько ломтей голландского - я на всякий случай отнес ему. Брынзу он есть не стал, только понюхал, а голландский начал осторожно жевать, и выражение лица у него в это время было недовольное.

После сыра он снова принялся за сковородку, хоть она уже была вылизана так, как будто ее вымыли горячей водой с мылом, даже деревянную ручку вылизал. А язык у него был такой широкий, что закрывал разом всю сковородку. Сковородка уже даже не ерзала, а под его языком билась о паркет, и я подумал, что надо поскорее подняться и сказать бабушке о том, что у нас лев в доме, а то она может прогнуться на тот стук и увидеть его. А это не шутка - старому человеку спросонок в своем доме увидеть льва. Да и не только старому, вот, например, Степа Очинский до сих пор ведь заикается из-за того, что его во втором классе на улице возле школы какая-то собака захотела укусить. Она только захотела, а он такой вой поднял, что собака убежала куда-то, и с тех пор ее никто около школы и не видел. Евтух говорит, что эта собака теперь тоже заикается, еще хуже, чем Степа, до того он ее напугал своим ревом. Вся школа тогда на улицу выскочила. Евтух говорит, что собака и не собиралась кусать Степу, просто она бросилась к нему с веселым лаем, это на перемене было, чтобы он ей дал кусок пирожка, а он со страху не понял, в чем дело, и, даже не разобравшись толком, сразу же начал заикаться и не может остановиться до сих пор. Вообще, может быть, что Евтух все это и придумывает, но я тоже сомневаюсь, чтобы эта собака захотела укусить Степу, никого никогда не кусала и вдруг, нате вам, Степу захотела укусить, самого спокойного человека в школе. Он с первого класса был очень спокойным и добрым!

Я поднялся наверх и на цыпочках прошел по коридору к бабушкиной комнате. Дверь была открыта. Я зашел в комнату. Окно было тоже открыто, и в комнате было светло от лунного света. Свет падал и на лицо бабушки. Она дышала совсем неслышно, а лицо у нее было доброе-предоброе, и даже мне показалось, что она улыбается хитрой улыбкой, она, когда со мной разговаривает, часто такой улыбкой улыбается. Может быть, она в это время меня видела во сне, ничего странного в этом нет, мы с бабушкой иногда видим друг друга во сне и наутро обязательно рассказываем об этом. Вполне может быть, что она меня видит сейчас во сне. Кому она еще будет так улыбаться, даже во сне?

Я никогда раньше не видел бабушку спящей, днем она все время что-то делает, суетится, все время на ногах, ее на одном месте не увидишь. Даже когда варенье варит, никогда у таза не засиживается, меня часто просит присмотреть, чтобы не перекипело. Из-за того, что она такая непоседливая, у нее варенье часто пригорает, а она потом очень расстраивается. И когда обедаем, она раз десять из-за стола встанет, то за тем, то за другим, а мне не разрешает, говорит, за едой нельзя ни на что отвлекаться. Сейчас она крепко спала, и даже подумать нельзя было, что она такая днем беспокойная. Я еще удивился, что бабушка такая маленькая - вся поместилась в одном уголке кровати, я никогда не замечал, что она такая маленькая и старенькая. Я раздумал ее будить, но еще постоял немного в ее комнате, потому что люблю свою бабушку, днем я об этом не вспоминаю, почему-то днем и возможности нет думать над такими вещами, все время какие-то дела, а вот сейчас я очень сильно почувствовал, что очень ее люблю, и еще почувствовал, что мне ее ужасно жалко, очень странно, что я так почувствовал, никогда я бабушку не жалел, да и жалеть ее не за что, она даже не болела ни разу, а тут мне без всякой причины стало очень ее жалко...

Я решил запереть дверь, чтобы бабушка, если проснется вдруг, постучалась, а я бы ей тогда открыл и объяснил, в чем дело, пока она его сама не увидит, но потом вспомнил, что дверь запереть нельзя, потому что у нас ни от одной двери в доме нет ключа, только один, от входной. Тогда я взял со стола из кучи папиных галстуков - бабушка отложила их погладить - один и, выйдя в коридор, осторожно прикрыл за собой дверь и этим галстуком крепко-накрепко привязал ручку двери к трубе парового отопления.

Лев сидел на том же месте. Сковородку он уже оставил в покое и теперь дремал. Время от времени он открывал глаза, причмокивая, жевал губами и смотрел на меня. Немножко удивленно смотрел, видимо, удивлялся, отчего это я не ложусь, и снова засыпал. А мне ведь обязательно надо было дождаться прихода отца, чтобы открыть ему дверь и предупредить, что у нас дома лев!

И, честно говоря, дело ведь даже не в этом было, мне спать не хотелось, ну вот совсем не хотелось, ничуточки. Мне ничего не хотелось, только сидеть вот так и смотреть на этого льва, который лежал напротив меня и дремал. Единственно, о чем я жалел, что ребята из нашего класса меня не видят. Потом ведь и рассказывать будешь - не поверят! Некоторые поверят, Димка, например, точно поверит, а некоторые ни за что не поверят, например, Евтух. Ужасно жалко, что в нужный момент тебя никто не видит. А когда не нужно, обязательно кто-нибудь тут как тут. Как тогда, когда я с приятелем Евтуха по асфальту катался, сразу же Ленка прибежала, никогда в тот тупик не приходила, а в тот раз тут же прибежала, как раз в самый плохой момент. А сейчас она спит.

Здорово было бы, если бы Ленка сейчас здесь была! Просто очень хорошо. Я хотел бы, чтобы мы всегда вместе были - этот лев, Ленка и я. И еще обязательно бабушка. Чтобы жили мы где-нибудь в лесу, домик там построили сами, я бы с нашим львом каждый день уходил на охоту, убивали бы с ним антилоп и буйволов, а Ленка и бабушка чтобы поджидали нас дома. И чтобы все нас в этом лесу боялись - все дикари-людоеды, тигры и другие львы. Чтобы они один раз украли Ленку и совсем уже собрались ее съесть, а мы бы со львом отправились ее спасать, и как она была бы рада, когда мы их всех перебили бы, а ее спасли.

А если отец приедет... Если он приедет, пусть поживет у нас в доме два-три дня, мы ему все покажем - и лес, и льва нашего, а потом пусть уезжает. Он, наверное, пожалеет, что мы его не уговариваем остаться, но мы уговаривать не станем. Нам и без него будет хорошо...

А на улице уже стало светать, я посмотрел на часы... Без четверти пять, а уже светает. Странное дело, луна еще на небе, а уже светает. Первый раз такое вижу. Интересно, долго она еще продержится? Когда солнце взойдет, она, наверное, точно исчезнет, посмотрю вот только, когда сегодня солнце должно взойти. Я встал и пошел посмотреть календарь, он у нас висит над телевизором у лестницы. Я оторвал листок со вчерашним числом и только собирался посмотреть время восхода, вдруг лев как вскочит! Моментально вскочил, как будто не он сейчас спокойно дремал, и стоит, и в горле у него что-то клокочет, как будто в баке с бельем вода кипит, только гораздо громче. Я сперва даже не понял, с чего это он вскочил, но потом понял - по улице мимо дома машина проехала, самая первая машина в это утро, а ему это почему-то очень не понравилось. Он все стоял, и в горле у него все клокотало, пока эту машину было слышно. А когда она проехала и все опять утихло, он успокоился, и снова лег, и закрыл глаза. Но в горле у него еще некоторое время продолжало клокотать. Все тише и тише, а потом совсем прекратилось. Он лег и спокойно задремал как ни в чем не бывало, а мне из-за его этого неожиданного вскакивания и рычания вдруг полезли всякие мысли, и я стал над ними усиленно думать. Ведь если он так разозлился из-за того, что по улице случайно проехала какая-то легковая машина, то что же с ним будет, когда приедет отец, ведь его машина останавливается совсем рядом, прямо у входа. Это понятно, чего он так злится, за ним уже два дня охотятся, и все на машинах, другого же льва, который с ним вместе убежал, убили уже, я сам слышал ночью. Вот он и злится. А пока он поймет, что не убивать его приехали, а просто человек домой с работы пришел, он же черт знает что натворить может! И объяснить ему никакой возможности нет, что отец скоро должен приехать. Он же от страха в окно может выскочить и убежать, а на улице днем его точно убьют рано или поздно. И потом я подумал, что все равно никто не разрешит, чтобы этот лев жил у нас, - и отец будет против, и бабушка, так что все равно придется его отдать в зоопарк, говорил же дрессировщик, что двух убежавших львов должны были отдать нашему зоопарку, так лучше, чтобы его прямо от нас и увезли в зоопарк, пока ничего не случилось. И это же очень хорошо, что его решили передать в наш зоопарк, это же рядом совсем, каждый день буду к нему ходить, может быть, даже в клетку к нему меня будут пускать. Сразу же видно, что он ко мне хорошо относится. А перевозить его сейчас самое время, пока народ не проснулся и не стал мешать. Пусть приедут на машине с клеткой и перевезут его. Конечно, легче было бы, чтобы он у нас остался, но это уж точно невозможно... Я сперва решил узнать в справочном номер, позвонить в цирк и сказать, чтобы за ним приехали, но раздумал, вспомнил, что сейчас еще очень рано, и в цирке, наверное, никого нет. И потом, даже если бы там кто-нибудь оказался, он бы мог мне не поверить, по голосу-то сразу понятно, что я не взрослый. Я решил позвонить отцу на работу, может быть, он еще там, и рассказать ему все как есть, а он уж их всех сразу отыщет, и в цирке и в зоопарке, кто этим делом должен заниматься. Я как номер набрал, трубку подняли сразу же. Только обычно женский голос говорит: "Приемная", это папина секретарша говорит, спрашивает, кто хочет говорить с ним, и только потом соединяет с ним. Это когда днем звонишь, а ночью я никогда еще папе не звонил, а сейчас я услышал, как мужской голос сказал: "Дежурный по гормилиции капитан Карташ". Я поздоровался и сказал, что с ним говорит сын полковника Дагкесаманского, и попросил соединить меня с папой.

По-моему, он удивился, что я в это время звоню, но ничего спрашивать не стал, а сказал, что полковника нет, что он выехал в полночь на операцию и еще не вернулся. Я сразу догадался, что это за операция, ведь второго льва они еще не нашли. Я попросил его соединить меня с телефоном в папиной машине. Он сказал: "Слушаю, хорошо", потом позвонил куда-то, я слышал, как он говорит по второму телефону, и сказал, чтобы его соединили с машиной полковника. Я только удивился, что он попросил его соединить, а не меня, как в трубке затарахтело, и потом я услышал голос отца: "Слушаю". Прежде чем я успел заговорить, этот дежурный капитан сказал ему, прямо выпалил на одном дыхании:

- Говорит капитан Карташ. С полковником Дагкесаманским хочет говорить его сын.

- Папа, - сказал я и замолчал. Я просто не знал, с чего начать.

- Что случилось? - сказал отец.

- Ничего не случилось, - сказал я. - Все в порядке.

- Почему же ты не спишь? Где бабушка?

- Она спит, - сказал я. - Она давно уже спит и ни разу не проснулась. Я ее запер в ее комнате, - я сказал и сразу же пожалел: конечно, надо было начинать не с этого. Я это сразу понял, когда отец даже замолчал от неожиданности; и я замолчал, потому что никак не мог придумать, как начать разговор.

- Зачем ты запер бабушку?

- Чтобы она не вышла и не испугалась.

- Чего испугалась? Слушай, немедленно расскажи, что там происходит. Во-первых, откуда ты говоришь?

- Из дому. Из передней.

- А чего бабушка может испугаться? Говори все.

- Льва она может испугаться, - сказал я, и сразу стало легче говорить остальное. - Я боялся, что она испугается льва, он сидит здесь очень смирно в передней, под лестницей, а она же не знает, что он смирный, и может испугаться, если вдруг его увидит. Вот я ее и запер.

- Ты во сне это увидел? - спросил отец. - При чем здесь лев?

- Да не во сне, - сказал я. - Честное слово! Этот лев сидит у нас в передней очень давно, я его уже покормил, он сейчас лежит и дремлет, я к тебе позвонил, чтобы ты попросил кого-нибудь в зоопарке, чтобы приехали и отвезли его туда, пока все не проснулись и снова его не напугали.

Отец мне теперь поверил, я это по голосу его почувствовал.

- Ты можешь пройти к двери? - спросил отец и, не дожидаясь моего ответа, сказал: - Положи трубку и попытайся пройти к двери и выйди наружу. Только не бойся и, самое главное, не торопись. Попытайся дверь за собой запереть, если ключ в ней, а если нет, не задерживайся. Поскорее! Иди к соседям! Только не бойся. И ни в коем случае не беги. Ни в коем случае. Или нет. Тебе до кухни сейчас ближе. Лучше запрись в кухне. Ты можешь добраться до кухни?

- Папа, - сказал я. - Ты так говоришь, потому что еще не увидел его. Ничего опасного нет. Этот лев совсем смирный и ко мне уже привык. Ты, пожалуйста, позвони в зоопарк.

- Делай то, что я тебе говорю! Не спорь, а скорее уйди в кухню. Я тебя очень прошу, делай только то, что я тебе сказал. Очень прошу. Иди в кухню. И ни в коем случае оттуда не выходи, что бы ни случилось. Скорее! Я еду!

- Ты же не знаешь, - сказал я, - он очень напуган. Если я уйду от него, он, когда приедешь, подумает, что приехали его убивать, и может такое натворить!.. Я тебя здесь в передней подожду, а ты лучше к дому близко на машине не подъезжай.

- Иди в кухню! - закричал отец.

Я никогда не слышал, чтобы он так кричал, у него даже голос сорвался.

- Немедленно иди в кухню! Я тебя очень прошу! Иди. Я приеду, во всем разберемся. Только не выходи в переднюю. Смотри, я тебя очень прошу! Встань за холодильник и не подходи близко к двери. - Он дал отбой.

Я положил трубку и сел в бабушкино кресло. Лев приоткрыл глаза, когда заскрипели пружины, и тут же закрыл их снова. А я, как уселся в это кресло, оно очень большое, кожа на нем мягкая, с очень высокой круглой спинкой, человек в это кресло весь целиком уходит, я как уселся в него, так мне вдруг спать захотелось, просто сил нет, веки стали сами опускаться, я только и делал, что старался держать их в приподнятом состоянии. Даже о льве забыл, только и старался как-нибудь продержаться, не заснуть до прихода папы. Но, кажется, я все-таки задремал. Потому что мне вдруг показалось, что случилось что-то страшное. Мне почему-то показалось, что мне на голову обрушился со страшным шумом потолок или еще что-то похуже. Я прямо затрясся в этом кресле, ничего понять не мог спросонок. Потом сразу все вспомнил. Лев уже не спал на полу. Он стоял, вытянув все туловище, и кожа на нем подрагивала, как будто его ударяет током, а хвост метался то в одну сторону, то в другую, каждый раз ударяя его кончиком по боку. А пасть у него была разинута до предела, как будто ее специально растянули вверх и вниз, все клыки были видны и нёбо - розовое, в темных полосах. А из глотки его такой рев раздавался, как будто у этого льва все сейчас внутри разорвется на части от ненависти и страха. И на морде кожа вся дергалась, особенно под усами, прямо в комки собиралась, а глаза его были расширены и горели желтым огнем. Я понял, в чем дело, когда услышал, как на улице хлопнула дверца машины. Сперва одна, а потом еще несколько. А я ведь просил отца, чтобы близко к дому не подъезжал. Теперь лев, конечно, решил, что приехали его убивать те люди, которые за ним охотились. Я услышал на лестнице шаги отца, я их сразу узнаю, и пошел к двери, чтобы отпереть, и попросить его, чтобы он лучше не заходил, пока не приедет машина с клеткой. Я вдруг почувствовал, что лев от страха может броситься на отца, если он вдруг войдет в комнату. А лев продолжал реветь, и от этого рева задребезжали все стекла. Я отпер ключом дверь, и она сразу распахнулась, оттого что ее сильно толкнули снаружи. На пороге стоял отец, у него было белое-белое лицо, как будто ни капли крови в нем не было, а за его спиной, я это увидел мельком, стояли еще несколько человек в военной и милицейской форме. Но это я увидел как-то не полностью, краем глаза, но что я увидел сразу, это автоматы. У всех у них в руках были автоматы. Я сразу понял, что они пришли убивать льва. Я сразу догадался, что они думают: это свирепый, опасный лев, которого надо немедленно убить. И еще я понял, что они его немедленно убьют, вот еще одна секунда - и убьют, прежде чем я успею рассказать, что он ни на кого не собирался нападать.

- Папа, не стреляй! - закричал я изо всех сил, чтобы перекричать этот рев, и оттолкнул в сторону ото льва дуло автомата. - Не убивай его!

Но он даже слушать не стал. Я по его глазам увидел, что он сейчас нажмет на курок автомата.

- Скорее наружу! - сказал отец.

Он схватил меня рукой и рванул к выходу, но я успел вывернуться, и рука его сорвалась с плеча куртки. Я с трудом удержался на ногах и отбежал от отца, прежде чем он успел схватить меня еще раз. Я отбежал на середину передней и встал между ним и львом. Ближе ко льву, совсем рядом с ним.

Я чувствовал, что я ненавижу отца, что он ничего не понимает, ненавижу за то, что он не хочет даже выслушать, что я хочу ему сказать, за то, что ему всегда было неинтересно все, что я думаю и хочу ему сказать. У меня даже зубы стиснулись от ненависти. От этой ненависти мне изо всех сил захотелось закричать. Но я не закричал, я ему сказал:

- Оставь нас в покое! Что ты от нас хочешь? Я же тебя ненавижу. Лучше бы сейчас тебя застрелили, чем этого льва! - Я не кричал, я даже ему все это не очень громко сказал, но он все услышал, каждое слово, несмотря на то, что лев продолжал рычать.

Отец повернулся и вышел, плотно затворив за собой дверь. Но перед тем как выйти, он постоял минуту и посмотрел на меня так, как будто увидел меня в первый раз в жизни, очень странное лицо у него стало. Было видно, что он и думать перестал о льве, что-то у него другое на уме появилось. Очень странное лицо было у моего отца перед тем, как он вышел.

Я подумал после его ухода, что никто еще с ним так не разговаривал, и еще я подумал, что он никогда этого не простит. И хоть мне было уже безразлично, простит он меня или нет, я почему-то вдруг заплакал. Пошел, сел в кресло и заплакал.

А лев продолжал рычать, и все его тело дергалось и сокращалось, как будто вместо костей у него были, как в бабушкином кресле, стальные пружины, которые у него внутри корчились и выпячивали вдруг шкуру в разных местах, а хвост его продолжал биться о спину и бока, как будто этот лев хочет перестать рычать, но никак не может остановиться, и из-за этого злится и лупит себя изо всех сил своим хвостом.

Он стал рычать тише, кажется, начал успокаиваться, и тут я услышал крики и стук на втором этаже. Да это же бабушка! Проснулась и, наверное, страшно перепугалась.

Я совсем о ней забыл! Лев сразу замолчал и стал смотреть наверх, видно, совсем растерялся. Я пошел к лестнице, и даже поднялся на две-три ступени, и остановился. Я подумал, что, пока я поднимусь на второй этаж и еще там задержусь, открывая завязанную дверь, льва могут убить, даже в комнату заходить не будут, прямо из окна. Ясно ведь, что они не стреляют в него только потому, что боятся попасть в меня. А если меня здесь не будет, они же его немедленно прострочат из автоматов. Все же думают, что раз он так свирепо рычит, значит, он кровожадный и окончательно неисправимый и хочет напасть на первого попавшегося человека. Я подумал, что бабушка на меня не очень обидится, когда я ей обо всем расскажу, все как было. Сперва-то поворчит, как всегда, это уж точно, но потом успокоится и все поймет. Потому что бабушка - очень справедливый человек и поймет, что у меня никакого другого выхода не было. Но все равно я очень беспокоился за бабушку и очень жалел, что я ее запер, а сразу же не сказал про льва. Потом стук прекратился, и я услышал, что бабушку снаружи кто-то окликнул и она ответила.

О чем шел разговор, я никак не мог разобрать, голоса слышались невнятно, потому что окно из бабушкиной комнаты выходит на улицу, а эта сторона дома противоположная от передней.

Лев совсем замолчал, но не ложился. Он неподвижно стоял и прислушивался к звукам снаружи. А я сидел в кресле и думал: что же мне делать дальше, и ничего придумать не мог. Я боялся выйти за дверь, потому что знал, что меня сразу схватят и отведут в сторону, и тогда конец всему.

Я все-таки решил позвонить в справочную и узнать телефон зоопарка, наверное, кто-нибудь там уже пришел на работу. Позвонить и сказать, чтобы они приехали за львом. В конце концов, если им его не жалко, пусть хотя бы подумают о том, что львы очень дорого стоят и что, чем покупать для зоопарка нового льва, не лучше ли попытаться спасти этого. Я приготовил в уме все слова, которые я скажу этим людям из зоопарка, и подошел к телефону. Я взял трубку и хотел набрать 09, но мне что-то вдруг показалось странным. Но это, конечно, из-за того, что я в уме готовил первые фразы; я сразу, как только поднял трубку, не понял, что телефон не работает - сигнала не было. Вначале я подумал, что мне совсем уже не везет, дальше некуда, но потом догадался, что телефон приказал отключить отец, - догадался, что я позвоню в зоопарк, я же сам ему сказал, что надо позвонить, - и отключил. И тогда я окончательно понял, что отец все равно сделает так, чтобы все получилось, как хочет он. Как всегда. Я понял, что этого льва убьют обязательно, и никакой нет силы, которая бы его спасла от смерти. Я подошел к нему. Подошел совсем близко, а он смотрел на меня не двигаясь, и чем ближе я к нему подходил, тем больше расширялись у него в глазах желтые зрачки. Он, наверное, думал: зачем это я к нему подхожу? Ведь за всю ночь я к нему подошел только тогда, когда принес ему из кухни еду. Я положил руку ему на спину и почувствовал, что он, как мокрый щенок, дрожит мелкой дрожью. Я понял, что он так дрожит от страха, потому что тоже почуял, что ему уже никакого спасения нет. И тут я опять заплакал, никакой пользы от этого не было, что я заплакал, но я никак не мог удержаться. Потому что мне ужасно стало его жалко.

Он поверил мне, что я могу его спасти, наверное, только потому и зашел в дом, когда я его ночью позвал, а теперь он увидел, что я его обманул. Я только поэтому и стоял около него, чтобы он понял, что я его не обманул, что я ни в чем не виноват перед ним. А он все дрожал, и кожа у него была на спине горячая-горячая, на ощупь казалось, что на ней и шерсти нет, до того она была горячая и тонкая, и вдруг он разинул пасть, с тонким, жалобным визгом протяжно зевнул и, клацнув зубами, захлопнул ее. Мне показалось, что, если этого льва сейчас придут убивать, он даже не шевельнется, как будто в его теле не осталось ни капли силы, столько тоски и страха было в том, как он зевнул.

Я помню все подробно, что произошло в нашем доме в ту ночь до и после этого, но я не могу вспомнить ни одного слова из тех, что я сказал этому льву, пока стоял рядом с ним и гладил его по спине. Я все пытаюсь вспомнить, что же я ему сказал, но ничего у меня не получается, хотя что-то очень долго рассказывал ему, а может быть, и не рассказывал, а просто успокаивал. Никак не могу вспомнить ни одного слова. Помню только, что мне вдруг стало очень холодно, несмотря на то, что по утрам у нас в передней бывает очень тепло, даже жарко, а я был в куртке, но мне все равно было зябко, и я тоже весь дрожал, и мне было очень трудно говорить, потому что приходилось каждый раз с трудом открывать рот, до того сильно мне свело челюсти.

Я решил, что никуда из передней не уйду, что бы мне ни говорили, решил остаться со львом до конца.

Я только удивлялся, почему это за окном прекратился всякий шум - ни голосов не было слышно, ни звуков шагов. Только где-то на улице, и то не рядом, а поодаль, слышался шум моторов. И еще мне слышался какой-то неясный и непонятный шум. Как будто в одном месте собралось множество людей и все они одновременно о чем-то негромко разговаривают. Но мне это все было совершенно неинтересно и не хотелось думать, что эти люди могли собраться рано утром на нашей улице. Оказывается, я не ошибся. На улице действительно собралась огромная толпа. Это мне потом рассказали Ленка, Димка и Вовка, да и не только они - все ребята рассказывали.

Непонятно, откуда все вдруг узнали, что лев находится в нашем доме, но в это утро здесь собрался весь город. Даже движение в этом районе полностью остановилось, потому что наша улица вся была запружена разными машинами "Скорой помощи", пожарными, ну и, разумеется, милицейскими.

Все удивлялись, почему солдаты и милиционеры, вместо того чтобы ворваться в дом и убить льва, стоят неподвижно и ни один из них не подходит к дому ближе, чем на десять-пятнадцать шагов.

И отец мой стоял неподвижно. Он все время стоял неподвижно и молча после того, как приказал наглухо оцепить дом и никого к нему не подпускать ближе, чем на один квартал.

Вовка рассказывал, что отец заговорил еще раз, только когда из окна послышались крики бабушки, он приказал пожарным, чтобы они подогнали к дому одну свою машину и спустили бы на улицу бабушку. Вовка говорит, что ему не было слышно, о чем бабушка говорила с отцом, слишком далеко это от него было, но он только увидел, что бабушка, поговорив с ним, вдруг бросилась к дому, но отец задержал ее и что-то сказал, всего несколько слов, после чего бабушка остановилась и стала плакать, а папа некоторое время смотрел на нее, а потом помотал головой и отошел в сторону. А бабушку взял под руку какой-то военный и так до конца с нею и простоял. Он хотел ее отвести в сторону и усадить в машину, но бабушка ни за что не соглашалась. Все люди стояли и удивлялись, что не предпринимаются никакие меры, а некоторые даже возмущались вслух и говорили, что это форменное безобразие, и спрашивали у военных, почему они, вместо того чтобы пойти спасать от верной гибели мальчика, стоят с таким видом, как будто сегодня праздник и они ждут начала парада.

Военные говорили, что им другого приказа не давали, а без приказа, известное дело, действовать никто не имеет права. Но люди не успокаивались, пока один лейтенант не вышел из терпения и не предложил любому человеку из тех, кто возмущается, - сказал, что в виде исключения он это разрешит, - пройти за цепь и задать все эти вопросы полковнику Дагкесаманскому, который только один и имеет право здесь приказывать.

Когда выяснилось, что ни одного желающего поговорить с отцом не отыскалось, все возмущаться перестали и стали ждать, что будет дальше.

И отец стоял молча, только время от времени поглядывал на часы.

Я так и простоял рядом со львом все это время, ни разу не отошел, мне казалось, что целый день прошел, а оказалось, что всего час или чуточку больше часа. Очень долго было тихо, я даже счет потерял, сколько времени прошло. А потом я услышал, как к дому подъехала машина, совсем близко, и сразу вслед за этим за дверью, прямо на крыльце, раздались какие-то тяжелые удары, потом я узнал, что солдаты разломали и оттащили в сторону перила нашей лестницы. Еще некоторое время раздавался за дверью непонятный шум и лязг, а потом она раскрылась, и я увидел, что раскрылась она не на крыльце, как обычно, а в длинную узкую клетку, по таким клеткам-коридорам в цирке звери из-за кулис выбегают на арену. Только из нашей передней другой конец этой клетки выходил не на арену, а соединялся с другой клеткой - побольше, установленной на грузовике, который задом подогнали вплотную к нашему крыльцу. А из-за клетки выглядывал тот самый дрессировщик и приветливо улыбался, не знаю только, кому это он улыбался - мне или сбежавшему от него льву. И больше ничего перед домом не было. Я специально подошел к двери и выглянул через прутья наружу. Только грузовик стоял и дрессировщик возле него. Дрессировщик несколько раз повторил льву какие-то слова на иностранном языке, мы в школе проходим английский, это был не английский, но я все равно понял, что дрессировщик просит льва зайти в клетку и обещает ему за это разные приятные вещи. Так оно и оказалось - он достал из сумки, что была у него в руке, кусок мяса, наколол его на железную пику и просунул ее сквозь прутья в дверь, и стал им плавно размахивать, говоря все те же пригласительные слова. Но все это никакого действия на льва не оказывало, а, кажется, даже наоборот, потому что, он хоть и продолжал стоять под лестницей, опять у него кожа на морде пошла комками. Он и на этот раз ощерил пасть, и у него опять заклокотало в горле.

Дрессировщик все повторял и повторял любезным голосом эти слова, он, наверно, был уверен, что рано или поздно они на льва подействуют.

Я тоже очень хотел, чтобы они подействовали, потому что боялся, что если лев не зайдет в клетку и ее увезут пустой, то тогда уже ни на что хорошее этому льву рассчитывать нельзя. И тоже стал просить льва, чтобы он зашел в клетку, стал просить самыми обыкновенными словами, дрессировщику это не понравилось, он, наверное, подумал, что я своим вмешательством порчу ему все дело, и хоть он не перестал разговаривать со львом, но улыбка у него с лица исчезла, и он нахмурился. Я даже не успел заметить, когда лев сошел с места и медленно пошел к двери. Он шел, опустив низко голову, и хвост у него был поджат чуть ли не к брюху. На меня он ни разу не глянул. Он и на мясо не обратил никакого внимания, хоть оно, вращаясь на конце шомпола, преградило ему путь, он просто отодвинул его лбом и прошел по коридору-клетке на грузовик.

Я даже не обиделся на него за то, что он не захотел со мной попрощаться, да и я же понимал, что это лев, а откуда льву знать, что надо попрощаться. У меня с плеч как будто гора свалилась, когда я увидел его в клетке и понял, что сейчас сюда придут люди; мне не хотелось об этом думать, потому что мне ужасно захотелось спать.

Я даже не заметил, кто первым вошел в дверь, как только с крыльца убрали клетку.

Я только увидел, что весь дом заполнился людьми, знакомыми и теми, которых я видел в первый раз. Здесь было много ребят из нашей школы, и Ленка была, и Димка с Вовкой, но все они жались у стены и ко мне не подходили, как будто мы были незнакомы. Даже учителя пришли, я этому удивился, потому что у нас в школе ни один учитель еще на урок не опаздывал, а в то утро они все непременно должны были опоздать, но почему-то никого это не беспокоило - никто из них уйти из нашего дома не торопился. Было видно, что очень много народу толпится у входа и во дворе. У всех были радостные лица, и все у меня что-то спрашивали или говорили что-то свое, но я ничего толком и не слышал, потому что увидел, как в дверь вошел отец.

Он шел ко мне, и все перед ним расступались, а я в это время думал, что вот сейчас и начнется самое неприятное, хотя я даже придумать не мог, что он мне скажет за то, что я наговорил ему сегодня.

Мне захотелось убежать куда-нибудь подальше, лишь бы не встречаться с отцом, до того мне стало страшно.

Он подошел ко мне вплотную и посмотрел на меня, совсем было собрался мне что-то сказать, даже губами пошевелил, но ничего не сказал, и вдруг, прежде чем я успел что-нибудь понять, нагнулся, обхватил меня руками, поднял и прижал к себе. Он прижался своим лицом к моему и стоял так с закрытыми глазами и ничего не говорил. Я тоже молчал, потому что никак не мог сообразить сразу, почему он ни с того ни с сего поднял меня на руки. Ведь никогда он меня не поднимал на руки и не обнимал! Даже в ту единственную четверть, когда у меня по всем предметам и в школе и в музклассе были пятерки! А сегодня так вообще непонятно, почему он меня поднял, да еще при посторонних. Я думал об этом и смотрел на лицо отца, я ведь так близко в первый раз его увидел. Я смотрел и удивлялся, что оно такое у него усталое и даже измученное, видно было, что и глаза у него были уставшие, несмотря на то, что они были закрыты. Он стоял так очень долго, и все вокруг стояли и молчали, и, кажется, никому не показалось, что он меня держит на руках слишком долго.

Я еще успел только подумать, что у моего папы сейчас очень доброе лицо, я только подумал так и сразу же перестал, потому что, оказывается, ни о чем не хочется думать, когда отец держит тебя на руках и прижимает к себе. Никогда не думал, что это так приятно и что на душе становится в это время очень спокойно и тепло. Даже представить себе не мог, что это так удивительно приятно!

А потом к нам подошла наша бабушка.

ЗА ВСЕ ХОРОШЕЕ СМЕРТЬ

Конечно, если бы не этот проклятый рюкзак, жизнь сразу стала бы гораздо приятнее. Да что там приятнее! Жизнь сразу стала бы прекрасной, даже можно сказать, счастливой и увлекательной. Прямо не солнце, а пожар в ясном небе. Хотя с другой стороны, солнце-то все равно бы осталось. Как будто кто-то наставил на голову, на самую макушку, увеличительное стекло, и не убирает, и ждет, что из этого получится. Голова так нагрелась, что ни один комар близко не подлетает, наверное, обжечься боится. Вот только интересно, почему это человек так странно устроен - снаружи весь мокрый, уже пот глаза заливает, с кончика носа на землю капает, а язык и зубы совершенно пересохли. До того все пересохло внутри, что даже в горле зачесалось. Если постараться, можно немного слюны набрать, но она на вкус какая-то тягучая и горькая. Пока не сплюнешь, почему-то думаешь, что она зеленого цвета. А тропинке этой конца-края не видно, и все вверх. Ни разу с тех пор, как из лагеря вышли, прямо не пошла, только вверх и с каждым километром все круче и круче - в гору и в гору, и в какую! Малый Кавказский хребет; хорошо еще, что не Большой, тот, наверное, еще хуже. А до перевала километров десять осталось, не меньше. Так и хочется броситься на землю и глаза закрыть, никаких сил идти больше нет, человек ведь не лифт и не фуникулер! И еще ужасно хочется снять с плеч рюкзак и бросить в пропасть слева, и посмотреть, как он там внизу о камни брякнется. Даже трехцветного фонаря не жалко и фотоаппарата. И зачем только с ними пошел? Надо было, как все, поехать автобусом. Через два часа уже дома был бы. И еще дома попадет, это уж точно. Мама сразу же скажет, что я ей в последний день перед отъездом в Баку весь отдых испортил. Как только увидит, что меня в автобусе нет, и Димка передаст ей, что я просил не волноваться и к вечеру буду, сразу расстроится и скажет, что все нормальные дети автобусом поехали, и только я один такой бессердечный, забываю обо всем на свете ради своего удовольствия. Посмотрела бы, какое это удовольствие! Отец, конечно, возразит, что ничего в этом плохого не видит, пусть мальчик привыкает к самостоятельности, или что-нибудь в этом роде, он меня почти всегда в таких случаях защищает, а мама скажет, что она уже по горло сыта самостоятельностью папы и что больше всего ей хочется нормальной, спокойной жизни, как у всех, а не того кошмара, в котором она живет, что из-за него она раньше времени постарела и выглядит на двадцать лет старше всех своих подруг. Тут отец засмеется и скажет, что мама говорит чепуху, потому что она красивее не только всех своих подруг, но и всех женщин в Баку и в Азербайджане, а возможно, даже в Советском Союзе. Мама у меня и вправду очень красивая и совсем не старая. А говорит она так потому, что очень хочет, чтобы отец ушел со своей работы. Он морской нефтяник и работает в море на искусственных островах. Построят новый стальной остров, папа его осваивает со своей бригадой, устанавливает агрегат, бурит скважину, а как нефть пойдет, передает остров эксплуатационникам. Он уже целый архипелаг освоил. Я его на карте видел. Папа все обещает взять меня как-нибудь в хорошую погоду с собой, и взял бы, но мама не разрешает, говорит, что точно знает - как только отец меня возьмет с собой, сразу же начнет дуть норд, ну а когда начинается сильный норд, то на берег уже не выберешься ни на вертолете, ни на катере. Можно целый месяц там просидеть. А когда нормальная погода, папа через каждые десять дней неделю отдыхает дома. У папы очень большая зарплата, но мама говорит, что ей эти деньги не нужны, лишь бы она знала, что с отцом ничего не случится. Она и вправду из-за этого очень нервничает, а когда папа в море и начинается шторм, всю ночь не спит. А он не хочет уходить с этой работы, во всем почти с мамой соглашается, кроме этого. Сколько она его ни уговаривает, ни в какую не соглашается.

Однажды, когда папа был в море, к нам пришли в гости дядя Васиф и тетя Сона, его жена. Дядя Васиф тоже нефтяник, он кончал вместе с папой институт, только работает на суше, в Сураханах. Он рассказал, что моему папе предложили хорошую работу в городе - стать начальником отдела в Министерстве нефтяной промышленности, но папа отказался. Дядя Васиф рассказывал это, конечно, без всякого злого умысла, он папу очень уважает. Знал бы он, что из этого получится, ни слова не сказал бы, потому что мама, как только услышала, сразу побледнела и замолчала, а до этого была очень веселой. Дядя Васиф и его жена ужасно расстроились. Дядя Васиф стал говорить, что, может быть, ему неправильно все рассказали и, скорее всего, папе ничего такого не предлагали, но всем стало ясно, что он старается выпутаться. Было видно, что он очень жалел о том, что затеял этот разговор. Но все это были пустяки по сравнению с тем, что началось после приезда папы. Никогда я еще не слышал, чтобы мои родители так ругались. Целый вечер непрерывно ругались. Наверно, на улице было слышно, как они кричали. А потом мама побросала какие-то вещи в чемодан, взяла меня и ушла к бабушке - своей маме. Папа звонил туда, но мама каждый раз, услышав его голос, давала отбой. А сама, как положит трубку, начинала плакать. Целый месяц я папу не видел, очень мне без него скучно было. А потом они помирились. Я думал, мне это во сне приснилось, а потом я узнал, что папа ночью и вправду приходил в дом к бабушке. Очень интересно, как он ее уговорил помириться, потому что он так и не перешел на сушу работать. С тех пор уже полгода прошло, а они еще ни разу не поругались.

И здесь, на курорте, тоже. Папа весь отпуск с нами провел здесь. Даже ни разу не сказал, что ему необходимо хоть на два-три дня уехать. Только несколько раз он на полдня в Кисловодск из поселка уезжал, ему надо было в Баку позвонить, почти все время с нами был, а это не каждый год бывает...

...Не могу больше! Ноги подгибаются от усталости. Может быть, сказать им, что я совсем уже из сил выбился. Нет, не стоит, конечно! Да и пользы никакой не будет. Обзовут четырехглазым, а то еще и по шее дадут. При Каме. И зачем только я согласился с ними идти? Не хотел ведь. Точно помню - не хотел. Только собирался сказать Алику, что не пойду пешком, совсем уже было хотел отказаться, даже когда Сабир сказал, что я без разрешения своей мамочки только в школу хожу. И вдруг Камка говорит: «Что вы его уговариваете, по-моему, он и сам хочет пойти с нами». Хочет! Ничего я не хотел. Сам удивился, когда сказал, что пойду.

А они идут как заведенные. Правда, разговаривать перестали, молча идут, только запыхались. Они ведь до самого перевала не остановятся. Кто-то ведь первый должен сказать, что устал. А они умрут - не признаются, и Алик и Сабир. И все из-за Камки. Каждому дураку ясно, что они в нее влюблены оба. Интересно только, почему это Камка не устает? Вообще она здоровая, Камка, почти одного роста с Аликом и чуть ниже Сабира. И на целую голову выше меня. Ничего удивительного - у нас в классе все выше меня. А все из-за того, что я с шести лет в школу пошел. Даже шесть еще не исполнилось, когда я в первый класс пошел. Сперва не хотели принимать, а потом все-таки взяли в виде исключения, по разрешению роно. Потому что я читал свободно и примеры второго класса по арифметике решал. Это, прежде чем дать разрешение, меня в роно проверяли, и все удивлялись, что я так правильно читаю. Я и сейчас намного быстрее всех в классе читаю. Только я это скрываю, нарочно делаю вид, что читаю в несколько раз медленнее, потому что никто не верит, даже учителя не верят, что я так быстро читаю. А кому охота во врунах ходить? Я взял один раз у Сабира в школе книгу «Одиссея капитана Блада» почитать и вернул на следующий день. Он сперва подумал, что она мне не понравилась, раз я так быстро вернул, а когда я ему сказал, что очень понравилась, он ужасно разозлился и сказал, что если я раздумал читать, то надо так и сказать, а врать, что прочитал такую толстую книгу за один вечер, - просто нахальство. Он меня заставил все содержание пересказать и «Одиссеи», и «Хроники», а когда я кончил, все равно съездил по шее и сказал, что я, наверное, эту книгу прочитал еще раньше, а сейчас над ним просто издеваюсь. Сам он прочитал ее за десять дней. Когда читает он, у него становится очень серьезное лицо и шевелятся губы. Теперь если я беру у кого-нибудь книгу, то держу ее у себя несколько дней после того, как прочитаю, и только потом возвращаю. Так спокойнее.

Вдруг Кама остановилась, перевела дыхание, а потом спросила:

- Устали?

- Нет. - Это Алик сказал и даже головой помотал. - Я, например, не устал, - а у самого язык наружу высовывается, до того он «не устал».

А Сабир, тот просто удивленное лицо сделал: мол, что за вопрос.

- А ты? - это она у меня спросила. Смотрит на меня и улыбается.

У меня от этой улыбки почему-то подбородок дрогнул. Какой-то странный подбородок у меня, в самый неподходящий момент вдруг на нем кожа начинает дергаться. Всего один раз, но со стороны все равно, наверное, заметно. Я хотел тоже сказать, что не устал, но Кама успела раньше меня:

- И я устала. Просто с ног валюсь. Дойдем вон до того дерева и там устроим привал. Согласны?

Мы разлеглись на траве в тени дерева, и до того это было приятно, что просто слов никаких нет рассказать. Потом Кама достала из своего рюкзака бутерброды, и мы их моментально съели. Каждый по два бутерброда с яичницей. Хотели и остальные съесть, которые в наших рюкзаках, но Сабир сказал, что наедаться перед подъемом - самое последнее дело. Я бы еще таких бутербродов десять съел и то бы не наелся. Но с Сабиром лучше не спорить. Никому не советую. Мы посидели под тем деревом еще полчаса и за это время очень здорово отдохнули. Вся усталость начисто исчезла. Кама сказала, что, как только доберемся до перевала на шоссе, проголосуем какой-нибудь попутной машине, и на ней доедем до дома. Мне это предложение очень понравилось, а Сабиру и Алику, по-моему, не очень. Но они промолчали, ничего не сказали, только кивнули, сперва Сабир, потом Алик. А я даже кивать не стал, потому что им никому не интересно, что я думаю. Потом они стали о чем-то разговаривать. Я сперва слушал, а потом перестал, потому что вспомнил одно стихотворение, я часто вспоминаю, и каждый раз, как только вспомню его, по коже начинают бегать мурашки, даже дыхание у меня перехватывает и в животе становится холодно, когда я вспоминаю это стихотворение, особенно когда я один и никто не мешает его повторить про себя. Я рассказал как-то об этом маме, а она мне сказала: это оттого, что я очень впечатлительный и мне рано еще читать такие стихи. Я спросил, почему же рано, но она объяснять мне ничего не стала, сказала: «Рано, и все», - и вид у нее был очень недовольный.

- О чем ты думаешь? - спросила Кама.

- Ни о чем, - сказал я. - Просто задумался.

Она на меня так посмотрела, как будто ей точно известно, о чем я про себя думал, но ничего не сказала. Зато Алик оживился. Я так и почувствовал, что он скажет что-нибудь неприятное.

- Он сейчас от страха и думать ни о чем другом не может, все представляет, что с ним сделают мамочка и папочка, когда он вечером домой придет.

Это он острит так. Никто, конечно, не засмеялся и даже не улыбнулся. Сабир на него посмотрел очень хмуро, и мне показалось, что он его сейчас стукнет. Я всегда точно знаю, когда он собирается подраться, но на этот раз ошибся. Наверное, он из-за Камы раздумал.

- Ладно, - сказала Кама и встала. - Пошли, а то мы до ночи до дома не доберемся.

Мы встали и пошли. Вот что самое удивительное - все шли молча. Обычно они оба, как увидят Камку, так сразу же заводятся, оба наперебой стараются что-нибудь интересное рассказать. Это еще терпеть можно, а вот когда они начинают анекдоты рассказывать или шутить, мне как-то не по себе становится. Не знаешь что делать: надо посмеяться, все-таки человек анекдот рассказал, а не смешно. А Кама смеется. Наверное, нравится ей, раз смеется. Я раньше думал, что они анекдоты несмешные рассказывают, а теперь из-за Камки начинаю думать, что у меня с чувством юмора что-то не в порядке.

И Кама шла молча. Обычно она все время: «Ах, маки, ах, эдельвейс», - а теперь шла какая-то вялая, даже не закричала, когда на тропинку выскочила ящерица. Видно, совершенно бестолковая ящерица, если людям под ноги выскакивает. Потом еще несколько ящериц перебежало тропинку прямо перед нами. Никогда такого не видел. Ошалели они, что ли, от жары!

- Душно! - сказала Кама и облизала губы.

- Это к грозе, - Сабир отбросил сигарету и тоже облизал губы. - Ящерицы беспокоятся, и птицы замолкли. Посмотрите, вечером гроза будет!

Я вдруг почувствовал, какая вокруг тишина. Ну просто ни одного звука не слышно.

- Часа через полтора мы дойдем до перевала, - сказал Сабир. - Я вас самой короткой дорогой повел, она, правда, все время в гору идет, зато короткая.

У Сабира очень хорошая память. Он с первого раза любую самую запутанную дорогу запоминает. Он и в Баку с закрытыми глазами расскажет, как пройти с какого хочешь места к любому кинотеатру, яхт-клубу или цирку. И зря никогда ничего не говорит. Я его за это уважаю. И не только за это. Жалко только, характер у него очень плохой. Как что - драться сразу лезет. Его у нас в классе все боятся. Алика тоже, но меньше. Алик вон на турнике раза на три больше подтягивается, а Сабир его все равно отлупил, когда они подрались. Весь класс смотрел, как они дрались во дворе хлебозавода.

Алика к нам из 174-й школы перевели - его родителям квартиру дали в нашем районе, рядом со школой. А до него самым сильным в классе Сабир считался. Не знаю, из-за чего у них вышел спор, но договорились встретиться после занятий и драться до тех пор, пока кто-нибудь не скажет «хватит», или до первой крови. Сабир тогда Алику разбил нос. Алик согнулся, к носу прижал платок, а потом говорит Сабиру: «Все равно я с тобой буду еще драться». И вдруг Сабир размахнулся и как изо всех сил ударит Алика по голове! А это ведь не по правилам. Все бросились их разнимать. Они помирились потом, но все равно я знаю, что они друг друга терпеть не могут и когда-нибудь еще подерутся. Они только меня никогда не трогают, иногда только дадут по шее - и все. Потому что они меня презирают. Главным образом за то, что меня освободили от физкультуры. А меня не освобождали, а сказали, чтобы я ходил на физкультуру с четвертым классом, потому что у нас в классе все на два года старше меня. А как же я стал бы ходить с четвертым классом, когда у нас четвертый урок в понедельник алгебра, как раз когда у них физкультура? И еще, конечно, за то, что я ношу очки. Я знаю, почему за меня Сабир обычно заступается, но все равно приятно. Он со мной за одной партой сидит, и когда контрольная, все равно какая - по алгебре, истории или даже по естествознанию, я и его вариант делаю. Сперва, правда, свой, а потом его, на оба времени хватает. Это не потому, что я много занимаюсь или старательный, просто контрольные у нас очень легкие, я даже иногда удивляюсь, до чего они легкие.

Раз Сабир сказал, что вечером гроза, наверное, будет. Но с другой стороны, небо такое ясное, куда ни посмотришь, ясное. Я днем никогда не сплю, а тут вдруг спать захотелось ужасно. По-моему, ребятам тоже. И у Камки, и у Алика с Сабиром очень сонный вид. Хоть бы скорее перевал, сесть бы в машину - и через час дома!

Как только подул ветер, сразу прохладно стало. И самое главное, он дул сзади и здорово помогал идти. Как будто кто-то подталкивает легонько в спину. Но это недолго продолжалось, может быть, пять минут или десять, не больше, потом он задул все сильнее и сильнее, уже не подталкивал, а просто бросал нас из стороны в сторону. Никогда в жизни я ничего такого не видел. Как в кино: на экране ночь, и сразу же вслед рассвет, и вот уже день. Только что был день, и солнце светило на чистом небе, а тут сразу стало темно. Я посмотрел наверх, даже страшно стало: небо черное от туч, а они проносятся так низко, что рукой дотянуться можно. Мы остановились, потому что дальше идти было невозможно. Сперва стояли, держась друг за друга, а потом сели на землю и вцепились в кустарник ежевики у тропинки, он хоть и колючий, но корни у него крепкие, Я посмотрел на Каму, а у нее лицо перепуганное ужасно. И я тоже испугался, потому что все думал, что нас может швырнуть в пропасть, ее край был ниже тропинки, метрах в двадцати от нас по склону. А холодно стало так, что зуб на зуб не попадал. Сказали бы мне, что в конце августа может быть так холодно, ни за что бы не поверил. Мы сидели, прижавшись друг к другу, и держались руками за эти колючки, а ветер все старался оттащить нас от них. Вдруг под нами дрогнула земля так, как будто это не гора, а вагон, когда поезд трогается с места. И еще из-под земли при этом послышался гул, негромкий и глухой. А потом пошел снег, мы оглянуться не успели, как все вокруг покрыло снегом. Я совсем замерз, но говорить об этом не стал - на мне, как и на всех, были только шорты и рубашка, а в рюкзаках ничего теплого не было, Я не знаю, сколько времени так прошло, снег все падал, когда поднялся Сабир. Он не встал на ноги, его сразу бы ветер сдул, он и на четвереньках с трудом держался.

- Я пойду, - сказал. - Надо найти какое-нибудь место, чтобы спрятаться, здесь мы совсем замерзнем, впереди ночь.

- Не надо, - сказал Алик, - не видишь, что делается! Скатишься в пропасть, и делу конец. За нами придут.

- Сейчас сюда никто не сумеет пройти. Вы подождите меня, только никуда не отходите от этого места. - Он повернулся и, цепляясь за кустарник, полусогнувшись, пошел вперед.

Я очень хотел пойти с ним, ничего в жизни мне так не хотелось, но, когда я на секунду, на одну только секунду, отпустил ветви, за которые держался, мне стало так страшно, что я сразу еще сильнее вцепился в них.

- Сабир! - вдруг закричал изо всех сил Алик. - Сабир!

Но тот его не слышал, хотя отошел от нас всего метров на десять.

- Я иду с тобой. Подожди!

Я знал, что, если бы пошел с ними, они бы простили мне все и никогда бы уже меня не презирали, но я не мог отпустить куст ежевики!

Мы с Камкой прижались друг к другу, мы уже не сидели, а легли на землю, подложив под себя рюкзаки, но все равно было очень холодно, мы совсем закоченели. И вдруг я увидел, что она плачет, сперва я подумал, что это снег растаял у нее на лице, а потом услышал, как она всхлипывает. Мне стало ее очень жалко, но я не знал, как ей помочь.

- Не бойся, - сказал я. - Вот увидишь, все как-нибудь обойдется. Может быть, этот проклятый ветер сейчас прекратится!

- Они, наверное, заблудились, - теперь она уже плакала в голос.

- Здесь нельзя заблудиться, - сказал я. - Налево гора, на нее, даже если захочешь, не заберешься, а направо пропасть.

Я как вспомнил о пропасти, мне сразу нехорошо стало. Мы больше не разговаривали. Просто лежали и постепенно замерзали.

Кажется, я задремал, потому что не сразу понял, что происходит, когда Сабир потянул меня за плечо.

- Здесь недалеко, - прокричал он мне на ухо, - расщелина, поместимся все как-нибудь! Идите за мной!

- А где Алик? - спросила Кама.

- Он там стоит, чтобы мы не прошли мимо. Мы на нее случайно наткнулись, она совсем незаметная. Рюкзаки не забудьте. Алика рюкзак я возьму.

Мы шли по скользкому склону, хватаясь за кустарник, когда он попадался, а там, где его не было, просто ползли. Мне казалось, что конца этому не будет, что Сабир забыл, где эта расщелина, и мы так и будем ползти до самого перевала, когда наконец увидел Алика. Он стоял у отвесной, как стена, треснувшей посередине скалы. Здесь ветер дул не так сильно.

- Пришли, - сказал Сабир.

- А где же расщелина? - спросила Кама.

- Вот же! - Алик показал на узенькую щель в скале. - Лезьте. Хотите, я первый. - Он боком протиснулся в нее. - Идите, она глубокая, всем места хватит.

Что бы мы делали без Сабира? В этой расщелине, хоть она совсем и узкая и нельзя было даже сесть, можно было только стоять боком - спиной упираешься в скалу и носом тоже, - было не холодно, даже тепло, и самое главное - не дул тот проклятый ветер. А воздух в этой расщелине пах землей, не просто землей, а свежей, сырой землей, так она пахнет, когда начинаешь копать ее, чтобы посадить дерево. Я этот запах очень люблю, я его каждую весну вспоминаю, когда в школьном саду сажают деревья. Странно только, что здесь так пахнет.

- Ты спишь, Кама? - спросил Сабир.

- Нет.

- А чего молчишь?

- Думаю, - сказала Камка. - Почему это мы сидим в темноте, когда у нас есть фонарики?

В темноте гораздо лучше было. Наверх направишь луч или перед собой - ничего хорошего, везде стены с зазубринами, и больше ничего. В сторону выхода - снег как бешеный крутится. Направо - чернота непробиваемая, видно, эта щель глубоко идет в глубь горы.

- Интересно, что там дальше? - сказал Алик.

Зря он так сказал, я сразу это почувствовал.

- Если интересно, пойди посмотри, - сказал Сабир.

- Иду. - Алик пошел правым боком вперед, держа в вытянутой руке фонарь.

- Я тоже иду, - сказал Сабир. - Только не торопись, смотри под ноги, а то вдруг очутишься в яме. Пропусти меня. - Это он мне говорит.

Интересно, как это я его пропущу? Был бы он величиной с кролика или курицу - пожалуйста, а он ведь не кролик и не курица. Допустим, он мимо меня как-нибудь протиснется, а дальше же Кама стоит, которая гораздо полнее меня.

- Давайте выйдем все втроем наружу, - сказал Сабир, - а потом я первый зайду и пойду за Аликом. Может быть, эта расщелина дальше расширяется, а то до утра стоять придется.

- Алик же пошел, - напомнил я ему. - Он и скажет, расширяется или нет.

- Лучше заткнись, - сказал Сабир. - Отогрелся, что ли? Раньше тебя что-то совсем слышно не было. А тут вдруг зачирикал.

Вот он же знает, что Кама все это слышит, а ему все равно, или он даже нарочно меня при ней унижает.

- Никуда я отсюда не выйду, - сказала Камка, - у меня, может быть, уже воспаление легких.

- Я же сказал - на минутку, - буркнул Сабир, с Камой он всегда разговаривал очень вежливо. Он ни с кем больше так не разговаривает. И все время старается сделать ей что-нибудь приятное, каждому дураку ясно, что он в нее влюбился. - Хорошо бы найти местечко пошире, чем это. На ногах мы долго не выдержим.

- Если оно есть, Алик найдет, - объявила Камка.

- Как же, найдет Алик, - еле слышно проворчал Сабир.

Я понял, что Сабир согласится еще десять дней простоять на ногах, лишь бы Алик без него не нашел чего-нибудь хорошего.

Вдруг я почувствовал, как Сабир меня хватает за ноги.

Это он, значит, решил, что там, где мои ноги, можно будет протиснуться. Значит, не сгибаясь, он боком наклонился, как оловянный солдатик, и лег на землю.

Протиснулся. Я-то молчу. Пожалуйста, мне не жалко. Мне вот только интересно, будет ли молчать Камка, когда он ее за ноги хватать начнет без предупреждения в темноте. Я, например, после одного случая с девчонками очень осторожно веду себя. Я шел из школы с Марьям, дочерью дяди Васифа, они недалеко от нас живут, и разговаривал. А потом решил показать ей один фокус. Это очень хороший фокус, всем он очень нравится, сперва, конечно, человек слегка пугается, зато потом ему сразу становится приятно. Значит, идем с Марьям и разговариваем о разных вещах. Она на три года старше меня и очень здоровая, потому что круглый год ходит на корт на площади Азнефть заниматься теннисом. Я бы тоже ходил, но меня не приняли из-за близорукости. Плаванием, говорят, пожалуйста. Дошли до ворот Вовки Гамрекели, а все знают, что в этом дворе живет злющий-презлющий пес, его даже сам Вовка Гамрик боится, хоть всю жизнь в этом доме прожил. Марьям, как мы дошли до этих ворот, сошла с тротуара и пошла по обочине. Я ее пропустил на полшага вперед и показал ей этот фокус. Он очень простой: надо зарычать и одновременно схватить человека за ногу. Такое впечатление, что тебя собака за ногу ухватила. Я его до Марьям раз десять показывал - всем нравилось. Знал бы я, что из этого в одиннадцатый раз получится, я бы так и остановился на десятом. Я зарычал изо всех сил и цапнул ее самыми кончиками пальцев за ногу, за икру. А она взяла и немедленно раскричалась, разревелась посреди улицы. Вот это был фокус! Хорошо что Гамрика мать, выходя из дома, нас увидела и отвела ее к себе. А с Марьям мы до сих пор не здороваемся. Я первое время здоровался, а потом перестал, не хочет отвечать - не надо...

...Только Сабир мимо моих ног протиснулся, как мы услышали голос Алика, он сперва спросил, слышим ли мы его, мы хором закричали, что хорошо слышим, тогда он закричал в ответ, чтобы мы шли к нему, потому что он нашел очень удобную пещеру. Он еще сказал, чтобы мы шли совершенно спокойно, по дороге никаких ям нет, он все разведал. Впереди Кама шла, за нею Сабир, а в конце я. Мне даже жалко стало, что пещеру нашел не Сабир. Все-таки это не очень справедливо, человек спас всех, можно сказать, от смерти, и после всего этого пещеру находит другой. А все из-за чего? Из-за того, что Сабир - может быть, потому, что он вежливый или заботливый - пропустил в расщелину Камку, а с нею заодно и меня, впереди себя.

Алика голос, когда он с нами разговаривал, слышался где-то совсем рядом, а идти до него пришлось довольно-таки долго. Хоть и боком, но шагов двести мы сделали. Алик встречал нас у входа. Когда мы вошли в эту пещеру, я обернулся и посветил фонариком на вход в нашу расщелину: отсюда, из пещеры, она выглядела точь-в-точь как снаружи - узкая-узкая щель с неровными краями. Я никогда раньше не бывал в пещерах, но думаю, что эта была очень большая пещера. Даже, когда мы разговаривали не очень громко, сразу же в ответ раздавалось эхо. Я давно мечтал побывать в пещере, мне всегда казалось, что это очень интересно. Я то место, где Том Сойер вместе с Бекки Тэчер заблудился в пещере, несколько раз перечитал. И про Сайруса Смита с его спутниками тоже. А теперь я сам попал в пещеру, но оказалось, что это не так уж и интересно. Голо вокруг и темно. Мы все шли вдоль стены, фонарики освещали четырьмя светлыми кругами вокруг ровный твердый пол. Я направил луч вверх и увидел свисающую с потолка длинную белую сосульку. Почему-то я ей обрадовался.

- Сталактит, - громко сказал я, показывая на потолок. - А может быть, наоборот, сталагмит? Я сколько ни пытался, так и не запомнил, какие из них сталактиты, а какие сталагмиты. Знаю только, что если сверху свисает сталактит, то снизу ему навстречу обязательно растет такой, только называется сталагмит, или наоборот.

- Обязательно, - сердито сказал Сабир. - А где же тогда второй, который навстречу, если обязательно?

- Не знаю, - сказал я. - Может быть, кто-нибудь разрушил его.

- А разрушенный тогда где?

- А я откуда знаю! Унесли, наверное, с собой.

- Через эту щель, что ли?

- Значит, здесь еще один выход есть.

- Держи карман шире, - фыркнул Сабир. - Ты что, не чувствуешь, как здесь тепло? Был бы выход, сейчас мы дрожали бы от холода. Забыл, что снаружи делается?! А ты откуда про эти знаешь... как его?

- Сталактиты и сталагмиты?

- Про них.

Надо же было мне лезть с этими сосульками! Сабир ведь терпеть не может, когда при Каме выясняется, что он чего-то не знает.

- Да ты тоже знаешь, - сказал я, - просто забыл, наверное... Помнишь, мы по географии проходили?

- По географии, - хихикнул Алик. - По географии он все знает. Что какого цвета - все может рассказать.

Сабир тоже хмыкнул, он-то ведь точно знал, что Кама не поймет, в чем дело, она же не из нашей школы.

- А мне почему-то показалось, что мы их по химии проходили, - сказал он. - А ты молодец, память у тебя на пустяки хорошая. А ты, Кама, знала про них?

- Ничего я не знаю, - сказала унылым голосом Камка. - Я спать хочу.

- Ты еще немного потерпи, - сказал Сабир. - Мы... - Он так и не договорил, потому что в этот самый момент Кама закричала так, как будто бы ее режут ножом.

Она бросилась к нам - ко мне и Алику, мы рядом в это время стояли, - вцепилась в нас, и сама вся дрожит еще сильнее, чем на тропинке, когда мы замерзали. Я сперва подумал, что она в темноте напоролась на что-нибудь острое, по-моему, и ребята так подумали. Мы спрашиваем, что случилось, а она уже даже не дрожит, а трясется всем телом, и еще в темноте слышно, как у нее зубы стучат, но молчит. Потом на секунду перестала стучать зубами и говорит таким голосом, как будто ей кто-то горло сжимает.

- Там скелет спрятался! - пальцем показывает, а сама боится в ту сторону голову повернуть. - На меня смотрел.

Перепугался я страшно. И ведь знаю, что никакие скелеты на человека смотреть не могут, а уж в пещере прятаться и подавно, знаю, что Камке, конечно, привиделось это, а все равно жутко стало - никакими словами не передать. Стою и чувствую, как руки и ноги у меня похолодели. По-моему, Алик тоже испугался, я это почувствовал, когда он заговорил:

- Это тебе показалось. Я тебе точно говорю - показалось. - А у самого голос дрожит.

Один Сабир не испугался. Ни капли не испугался.

- Сейчас посмотрим, какой это там на тебя скелет смотрел. - И повел фонарем в ту сторону, куда Кама показывала.

И тут мы все трое заорали изо всех сил - Кама, я и Алик. Он, правда, потом говорил, что не кричал, но мы все слышали, как он заверещал от страха. Я сам слышал своими ушами, как он сперва закричал, а потом сказал дрожащим голосом: «Мамочка!» Но громче всех, что правда, то правда, заорал я. Сразу после того, как закричал, я хотел, куда-нибудь убежать подальше, куда глаза глядят, даже рванулся с места, но сразу же остановился. Вокруг, куда ни глянь, была темнота, я ее уже боялся самым жутким страхом. Весь этот шум поднялся из-за того, что мы все одновременно видели скелет, и он тоже смотрел на нас и улыбался.

- Эх вы, - сказал Сабир, - скелета испугались. Идите, идите сюда, не бойтесь. На этом скелете какая-то форма надета.

Мы подошли ближе, хотя и очень не хотелось, и все трое направили свет фонарей на скелет. Он сидел на земле, привалившись спиной к стене. Теперь нам стало ясно, что мы видели только череп скелета, потому что он был одет в остатки какой-то формы вроде комбинезона, но с погонами. Из рукавов высовывались белые кости рук. Мы посветили по сторонам и увидели, что здесь устроено что-то вроде мастерской. По стенам стеллажи, ящики всякие сложены на полу. И на всех на них какие-то надписи на совершенно непонятном языке. Мы в школе английский проходим, а Камка французский, но никто из нас даже приблизительно не мог понять, что они означают. Попадались отдельные слова: «maschine» и «motor», а эти слова на всех языках одинаковые. А потом Алик еще одно знакомое слово увидел, оно было написано на дверце большого шкафа, который висел на стене, в нескольких шагах от скелета. На нем было написано: «Havarieschfank», Алик сказал, что это шкаф с аварийным оборудованием. Алик такие вещи знает, потому что его отец работает главным инженером в таксомоторном парке. Мы открыли этот шкаф, и никакого аварийного оборудования там не оказалось. Там было несколько отделений, и почти все оказались пустыми. Зато в самом нижнем мы нашли картонные коробки со свечами. Все отделение было заполнено этими картонками, и на каждой было написано: «100 Kerze». Тут, конечно, сразу стало ясно, что Kerze - это свечи. Они слиплись по несколько штук вместе, но оказалось, что гореть они от этого хуже не стали. А в другом отделении я увидел банок десять-пятнадцать консервов, на всех на них были наклейки с непонятными надписями, но все равно было ясно, что консервы рыбные, потому что на каждой из них была нарисована какая-то рыба. Консервы были все испорчены, я это сразу понял, когда увидел, как вздулись с обеих сторон крышки банок. Все свечи из одной коробки мы зажгли сразу, и они осветили почти всю пещеру.

Первое, что мы увидели после шкафа, - это еще три скелета. Я только увидел их, сразу же понял, на каком языке здесь все написано. Я уже и так начал догадываться, а когда увидел их, сразу все понял. Они все трое были одеты в другую форму - черного цвета и с буквами на рукаве. И перед каждым из них на полу валялся автомат. Оказывается, мы не заметили, совсем рядом с первым скелетом в комбинезоне тоже валялся автомат. По всему было видно, что они стреляли друг в друга - эсэсовцы и тот, в комбинезоне, и погибли все.

Алик сказал, что, наверное, человек в комбинезоне наш разведчик, иначе с чего бы он устроил перестрелку с эсэсовцами. Я и сам так подумал еще до того, как Алик это сказал, а с другой стороны, еще подумал, что проверить это будет трудно, ведь прошло лет тридцать, не меньше, с тех пор. Я очень хотел посмотреть, не осталось ли у него в кармане каких-нибудь документов, но подойти к скелету все-таки не решился.

- Жалко, документов у них никаких не осталось, можно было бы узнать, кто они такие, - сказал я громко Каме, так, чтобы Сабир услышал.

- А ты что, по-немецки читать умеешь? - спросил он, но к скелету подошел, наклонился над ним и полез в нагрудный карман комбинезона. Там оказалось удостоверение, аккуратно вложенное в целлофановый конвертик. Имя я сразу прочитал: «Курт Штиммер» - и понял, что был он лейтенант, вот только никак не мог понять, что такое Panzergruppen. Там и фотография была - на ней был человек с веселым лицом, он смотрел прямо перед собой, и хоть не улыбался, но было видно, что ему очень хочется улыбнуться. Он был снят без головного убора, и на нем был китель с погонами и орденами. А один орден - крест - висел на ленте прямо посередине, чуть ниже подбородка. А над всем этим - над фотографией и над надписями - держал в когтях круг со свастикой не то орел, не то коршун. Я рассматривал удостоверение, а Сабир тем временем поднял с земли автомат. Он направил ствол в дальний темный угол пещеры и нажал курок. В автомате что-то еле слышно хрустнуло, но выстрелить он не выстрелил. Ко мне подошли Кама и Алик, и я им показал удостоверение. Мы стояли и о чем-то разговаривали. Так мы и не сумели вспомнить, о чем тогда говорили, потому что нас оглушил звук автоматной очереди. Никогда не думал, что автомат так громко стреляет, даже в ушах зазвенело. Я думал, что мне показалось, но потом оказалось, что так оно и было: пули действительно просвистели совсем рядом, потому что Сабир даже не посмотрел, куда направлено дуло автомата, он его подобрал около одного из эсэсовцев. Он был уверен, что и этот не будет стрелять. Сабир сразу же подбежал к нам и каждого ощупал, и все никак не мог поверить, что все в порядке и он никого не ранил. Никогда я Сабира не видел таким расстроенным. А мы даже и не испугались. Мы ведь не знали, что автомат направлен в нашу сторону, а это уже не страшно, когда все благополучно миновало.

- Сейчас мы ляжем спать, - сказал Сабир Каме. - Надо будет найти что-нибудь, чтобы подложить под себя. Хотя бы доски какие-нибудь.

А Кама, между прочим, с тех пор, как мы набрели на скелет, больше о сне и не вспомнила.

Мы его не заметили сразу из-за его цвета. Я говорю о бронетранспортере. Он был выкрашен в защитный цвет и при свете свечей совершенно сливался со стенами пещеры. И только на боку его была нарисована черная свастика. Мы только потому и увидели его. Мы уже совсем собрались уйти в другой конец пещеры, к нашей расщелине, подальше от всех этих скелетов и автоматов, которые стреляют, когда это совершенно никому не нужно. Кама сказала, что это танк. Может быть, это был не бронетранспортер, а какая-нибудь бронированная амфибия, но уж конечно не танк. Мы его обошли кругом и подробно рассмотрели. Он был очень большой, величиной с одноэтажный дом, только без окон, стоял на гусеницах, со всех сторон наглухо закрытый, только в щели впереди и по бокам чуть-чуть высовывались дула пулеметов. Это было очень удивительно, что мы вдруг нашли бронетранспортер, который стоял без всякого присмотра. Я сразу понял, что нам просто ужасно повезло. Я все еще стоял и разглядывал его, а Сабир тем временем нашел и открыл переднюю дверцу. Он с трудом дотянулся до ручки и потянул ее на себя, дверца сразу же открылась. Кама и Алик скорей побежали к нему. А я никак не мог понять, чего это я так уставился на этот бронетранспортер и никак не могу оторваться. Это со мной бывает иногда, когда я увижу что-нибудь странное, но не могу сообразить, в чем эта странность. Чувствую, а понять не могу.

Потом я перестал над этим думать и пошел к ребятам. А они уже забрались внутрь. Я ухватился за нижний край входа и по ступеням поднялся наверх. Там было очень темно и тесно, и Сабир сказал Алику, чтобы он пошел и принес свечи. Алик уже встал, чтобы пойти, а потом вдруг остановился и сказал, чтобы Сабир пошел за ними сам, если ему нужно. Я думал, что начнется драка, но обошлось. Сабир сперва помолчал, а потом сказал сердитым голосом, что он не Алика попросил, а меня. Я сразу же спустился и пошел к этому аварийному шкафу, хотя мне совсем не хотелось идти мимо скелетов.

Мы зажгли свечи и понатыкали их повсюду. Сразу же стало светло. Если не считать пулеметов и того, что впереди вместо стекла было очень узкое оконце, все здесь очень напоминало кабину большого грузового автомобиля, вроде МАЗа. Такие же мягкие сиденья, педали и рычаги в полу для перевода скоростей. И лишь вместо целой баранки руля здесь была только половина. Алик сел на сиденье водителя и стал искать ключ зажигания. Он умеет водить машину, его отец научил и даже иногда разрешает садиться за руль, где-нибудь за городом, на пляже, и если он сам сидит рядом. Мы все тоже стали искать, и вдруг я увидел на передней панели фотографию. На веранде дома, наверное, дачи, стояли мужчина в рубашке с короткими рукавами и женщина в сарафане, а между ними маленькая девочка, и они оба держали ее за руки. Все трое улыбались. Мужчину я сразу узнал, это был тот же человек, что и на фотографии удостоверения. Ключ зажигания оказался на месте, он был справа под самым рулем. Алик взялся за ключ и, прежде чем повернуть его, сказал, что мотор вряд ли заведется, потому что аккумулятор сел наверняка. Он хорошо разбирается во всех этих делах. Кама сразу же вцепилась мне в плечо, я тоже ждал, что мотор заведется. Все здесь в кабине было на месте, и оттого, что все было на месте и чисто, можно было подумать, что водитель вышел из нее на минуту и даже ключа зажигания не захватил с собой. Алик несколько раз повернул в гнезде ключ, но ничего из этого не вышло, как он и предупредил. А я вдруг понял, что мне показалось странным в этом бронетранспортере. Весь он, и снаружи и внутри, был совершенно чистым, без всякой пыли, словно его час назад всего обтерли тряпкой. Я вспомнил, что нигде в этой пещере не было пыли, ни на шкафах, ни на скелетах, и подумал, что пыли, наверное, здесь нет оттого, что пещера со всех сторон закрыта, а сквозь нашу расщелину ей сюда добраться трудно - слишком эта щель узкая, длинная и извилистая.

Потом нам надоело сидеть в кабине, и мы перешли в заднюю часть. Здесь были установлены скамьи, и по бокам у стен по два пулемета с каждой стороны. А на скамьях и между ними аккуратно были уложены деревянные ящики, в которых обычно перевозят помидоры или арбузы. Всем стало интересно, что в этих ящиках. Алик сказал, что, наверное, боеприпасы. А Сабир тем временем подошел к одному ящику и оторвал верхнюю планку. Под нею оказалась бумага - желтая упаковочная бумага. Он отодрал еще несколько планок, они отрывались очень легко, каждая была прибита с двух концов двумя маленькими гвоздями, и порвал бумагу. Ящик был плотно набит пачками денег. Я никогда не видел таких денег, хотя они и были советские. Мы вытащили несколько пачек и при свете свечей рассмотрели - на одних бумажках, красного цвета, было цифрами и словами написано: «Тридцать рублей», а на других - «Сто». Сабир сказал, что это старые деньги и теперь никакой цены не имеют и что это очень здорово, что мы нашли эти деньги, потому что теперь нам будет на чем поспать - разложим пачки на землю и ляжем на них, а под голову рюкзаки, все же лучше, чем на голой скале. Мы стали открывать другие ящики и увидели, что не во всех такие деньги, во многих оказались иностранные. На одних было написано по-английски - фунты стерлингов и доллары, а на других, по-видимому, по-немецки, мы прочитали: «Рейхсмарка». И на каждой цифра - двадцать, пятьдесят и сто. Все они были разложены отдельно по ящикам - рубли, доллары, фунты стерлингов и рейхсмарки. Сабир сказал, что и эти деньги уже, наверное, устарели. Мы посмотрели на даты и увидели, что на всех бумагах значится самое позднее 1937 год. А попались и такие, на которых стояли 1901 и даже 1899 годы. Мы распотрошили несколько ящиков подряд, а пачки выбрасывали через щели наружу. Уже совсем собирались кончать, пачек набралось достаточно для наших постелей, и вдруг я открыл ящик, в котором были не деньги, а желтые тяжелые плитки, каждая не меньше чем пачки с плавленым сыром или маргарином. И на каждой было поставлено клеймо с какими-то цифрами. Мы сразу поняли, что это золото. Сабир сказал, что это гораздо более ценная находка, чем даже бронетранспортер, и что за эту находку нас всех могут послать в «Артек» и премировать.

Тогда мы осмотрели все ящики - с золотом их было всего три, а в остальных были пачки денег.

Мы устроили себе постели недалеко от бронетранспортера. Уложили их в два слоя на свой рост, в изголовье положили рюкзаки. Сперва вынули из них всякие твердые вещи - фотоаппараты и коллекции минералов, ну и, разумеется, остатки еды. Спать нам никому не хотелось, хотя Кама посмотрела на свои часы и сказала, что уже половина двенадцатого ночи. Мы еще побродили по пещере и все мечтали о том, что будет, когда все узнают о нашем открытии. Мы ее всю осмотрели - в одном месте, в складе, была вырублена дверь, мы зашли, и оказалось, что это туалет, в этом же помещении в цементном желобе текла вода, она вытекала из отверстия в стене, вода была прозрачная и очень холодная. Наверно, это был подземный родник или ручей, для него кто-то сделал из цемента желоб, врытый в пол; он тянулся метров на пять, а там, где он кончался, вода струей сливалась в широкую яму. Мы посветили в нее фонарем, но дна не увидели.

Мы легли на свои постели, было жестко, но, в общем, не очень. Сабир взял у Камы часы и положил их рядом с собой, сказав, что проснется рано утром и разбудит всех. Решили так: если погода будет хорошая, то двое из нас пойдут домой, а остальные будут охранять пещеру. По-моему, всем было интересно, кто останется, но спрашивать об этом почему-то никто не стал. Я подумал, что, наверное, Сабир оставит здесь меня и Алика, а сам с Камой пойдет в поселок. С одной стороны, это было очень хорошо, потому что я боялся сразу увидеть маму, будет лучше, если ей вначале Кама и Сабир обо всём расскажут, а с другой - мне очень хотелось поскорее попасть домой, чтобы она поскорее успокоилась. Так, наверно, не может быть, чтобы чего-то хотелось и не хотелось сразу, а со мной это бывает часто, и ничего приятного тогда я не чувствую.

Все замолчали и, кажется, стали засыпать, и вдруг Кама встает и начинает разбирать свою постель и складывать эти пачки на полу совсем рядом со мной. Все сразу же поднялись на своих местах и сели. А она остановилась и спросила у нас:

- Может быть, кто-нибудь догадается помочь, одной мне целый час придется этим заниматься.

Сабир и Алик сразу же вскочили и тоже стали переносить и укладывать рядом со мной пачки. Но ничего не спрашивают, только удивляются про себя.

Когда все перетащили, Кама улеглась и сказала:

- Я одна ни за что не усну, когда рядом эти страшные скелеты. - И мне говорит: - Ты, пожалуйста, спи на боку лицом ко мне, а одну руку дай мне, может быть, тогда мне не так страшно будет.

Я ей, конечно, руку протянул и лежу. Глаза закрыл, а сам не сплю. Очень мне стало приятно оттого, что Кама пришла и легла рядом со мной и держится за мою руку, чтобы не так сильно бояться. Я даже дыхание затаил, до того мне стало приятно. Я подумал, что Алику и Сабиру, наверное, выбор Камы не очень понравился. И почему это она меня выбрала, а не одного из них? Я стал над этим думать и сразу же пожалел, что начал, потому что, подумав, я понял, что Кама не пошла ни к Сабиру, ни к Алику оттого, что она их стесняется как мальчишек, а ко мне относится так просто, как, например, я к нашей Пакизе. Брал же я ее к себе в постель, когда мама оставляла меня вечером одного, а сама уходила к соседям. Разумеется, мне одному страшно не было в доме, но все равно с Пакизой было очень хорошо, она как залезет под одеяло, сразу же начинает по-особому мурлыкать, так и кажется, что она не горлом мурлыкает, а сразу всем телом от морды до хвоста.

Потом я стал думать о маме.

Я даже представить не сумел, что она сейчас делает. Хорошо, если папа сумеет ее уговорить подождать до утра, а то ведь, она, увидев вечером, что мы не пришли, может ночью поехать в лагерь. Но я все-таки надеялся, что папа ее успокоит. Он на нее вообще успокаивающе действует. Без него иногда трудно бывает. А тут он ей объяснит, и не только ей - все остальные родители тоже, наверное, у нас соберутся, - что с нами ничего страшного случиться не может, в конце концов, четыре человека - это сила, и деться они никуда не могут: в этих горах через каждые десять-пятнадцать километров или селение попадается, или курортный поселок, а всякие туристские лагеря - те вообще в это время года как грибы понатыканы. Мама, конечно, возразит ему, что никакие мы еще не люди, а самые настоящие дети, но папа и на это ей скажет, что в этом возрасте игра уже сделана, и человек или уже человек, или никогда им не станет. Тут все родители станут вспоминать свое детство и рассказывать всякие интересные истории... Хорошо, если все будет так. Лишь бы она ночью не надумала поехать в лагерь. Вот тут-то она и перепугается, когда узнает, что мы не вернулись назад после того, как началась метель. Тогда уж даже папе не удастся ее успокоить. Ведь никому в голову не придет, что мы лежим себе спокойно в пещере. Если бы о ней кто-нибудь знал, то, конечно, давно бы забрали отсюда бы и бронетранспортер с золотом и деньгами, и оружие, и немцев бы давно похоронили. Надо будет утром, до того как уйдем отсюда, найти ворота, через которые сюда бронетранспортер въехал. Наверное, немцы их снаружи так замаскировали, что и не поймешь - ворота это или скала. Вот только как же это получилось, что они расщелину не заделали, по которой мы сюда попали, вероятно, они ее и не заметили, все-таки она очень узкая. Интересно: из-за чего они поубивали друг друга? Может быть, эти три эсэсовца узнали, что военный в комбинезоне - наш разведчик, и решили его убить. А может быть, он никакой не разведчик, а такой же фашист и они просто-напросто передрались из-за этих денег и золота, тем более что тогда они не могли знать, что когда-нибудь эти деньги будут недействительны.

Все-таки нам очень повезло - столько лет прошло после войны, и никто эту пещеру не находил, а мы нашли. Столько лет убитые немцы пролежали здесь совершенно одни. А теперь в первый раз за тридцать лет сюда пришли живые люди. Даже странно как-то думать об этом. Тридцать лет! Моему папе тогда было меньше лет, чем мне, а они уже убивали здесь друг друга. Интересно, где сейчас дочка военного в комбинезоне? Ей же и в голову прийти не может, что ее отец тридцать лет пролежал мертвым в пещере в Кавказских горах. Где бы она ни была, она не знает, что случилось с ее отцом. А я знаю, разве это не странно? Все-таки очень интересно будет узнать, кто такие эти немцы. Может быть, это какие-нибудь военные преступники, которых давно разыскивают. Это же известное дело: раз эсэсовцы, то они не просто воевали, как все военные, а еще и людей расстреливали и мучили... А вдруг один из них как раз тот, который убил моего дедушку, маминого папу, его же убили где-то в этих краях на Северном Кавказе. Но этого уж никто никогда не узнает, кто именно убил моего дедушку. Мама все рассказывала, что его убили спустя два месяца после того, как он уехал. Он пошел добровольцем. Она все время об этом рассказывает, говорит, что его бы никогда не призвали, во время войны нефтяников не брали на фронт, а дедушка взял и пошел, хотя его никто не просил. Так мама и выросла без отца. Мама как-то говорила об этом с папой, а я слушал. Мне показалось, что она очень недовольна, что дедушка пошел добровольцем, она сказала так: и кому это нужно, что он погиб? Все его товарищи, и те, которые в это время остались работать на промыслах, и те, что вернулись с фронта, сейчас прекрасно живут, а один дедушкин близкий товарищ даже министр, а он и себя погубил, и бабушкину жизнь поломал. Бабушка с детьми, у мамы еще есть две сестры, после смерти дедушки очень нуждались, у бабушки никакой профессии не было, и ей пришлось работать на кондитерской фабрике сперва сортировщицей, а позже, после войны, когда кондитерская фабрика стала выпускать, кроме монпансье и конфетподушечек, всякие изделия, бабушка стала мастером, потому что она здорово умеет печь всякие сладости - пахлаву, нугу и многое другое. Мама сказала, что это с его стороны было просто глупо, что дедушка должен был подумать и о семье своей, прежде чем решиться на такой шаг. Маме, когда дедушка пошел на фронт, было всего два года. Когда она стала говорить о семье, я сразу понял, что все это она говорит папе с умыслом, для того, чтобы он ушел со своей работы и перешел на сушу. Мне иногда кажется, что мама так сильно боится за папу и за меня из-за дедушки. Она думает, что и кто-то из нас тоже может погибнуть. Даже когда у нас в семье что-нибудь хорошее случается - день рождения чей-нибудь или же когда мы покупаем что-нибудь серьезное, вроде пианино или цветного телевизора, - мама всегда говорит: конечно, все очень хорошо, но дай бог, чтобы все были живы и здоровы. Это она бабушкины слова повторяет - та всегда это говорит, каждый день, как будто бы молится. А папа маме сказал, что очень жаль, что так получилось, но у дедушки никакого другого выхода не было. Мама удивилась, говорит:

- Я же тебе объясняю, что нефтяников на фронт не брали. Даже когда немцы к Москве подошли, нефтяников не брали, а ты говоришь, что у него другого выхода не было.

Я сразу понял, что папа, когда говорил, что у дедушки не было выхода, имел в виду что-то другое. Я за последнее время иногда стал замечать, что мама не все понимает так, как надо, в разговоре с папой.

- Я не знал твоего отца, - сказал папа, - но я думаю, что он пошел на фронт добровольцем потому, что он сам не мог иначе. Если бы мог, не пошел.

- Так и скажи, - мама уже рассердилась, и я это видел, - что и ты, если начнется война, не подумаешь ни обо мне, ни о

своем ребенке.

- Войны не будет, - сказал папа и улыбнулся. - Я точно знаю.

- А если?

Мне очень хотелось, чтобы папа ответил ей, что он ни на какую войну не пойдет, особенно добровольцем. Лишь бы они не ругались. Ведь это глупо - заранее ругаться из-за войны, которой, может быть, и действительно никогда не будет. Даже неизвестно, с кем будет война, а они уже сейчас были готовы поругаться. Я так и надеялся, что папа сам поймет это и, если даже про себя решил пойти добровольцем, маме об этом не скажет.

- Ты знаешь, - сказал папа, - если призадуматься, я ведь не очень примерный гражданин. Я ни в общественной жизни никакого участия не принимаю, да и не хочу, хотя своего мнения ни в каких вопросах не скрываю и всегда высказываю. Хожу только на производственные совещания, да и то тогда, когда это связано непосредственно с делами нашего управления. Даже забыл, когда на демонстрации в последний раз был...

А это правда: в праздники, когда я утром иду в школу, чтобы пойти на демонстрацию, папа всегда спит. Он первые два-три дня, как вернется с промысла, всегда спит чуть ли не до двенадцати часов дня.

- Но если когда-нибудь, не дай бог, случится война, я в первый день уйду в армию. Потому что я живу на свете всего один раз, за это время человек может исправить любую ошибку, самую серьезную, какую только он может допустить. Только не эту. Вот такую ошибку он никогда не сумеет себе простить. Твоему отцу, конечно, очень не повезло, что он погиб, но зато в другом повезло: он был настоящим человеком. И дети его никогда за него краснеть не будут. А это самое страшное, когда за отца стыдно.

Папа с мамой очень редко серьезно разговаривает, он вообще редко длинно говорит, а тут, нате вам, очень серьезно говорил и даже торжественно, до того торжественно, что у меня от его тона мурашки по коже пошли. Потом, когда мама вышла в другую комнату, он мне подмигнул, но при этом не улыбнулся, как обычно, и мне почему-то показалось, что он все это говорил и от моего имени. Как будто он точно знает, что я с ним полностью согласен, хоть и молчу...

...Я даже не заметил, как заснул. А проснулся оттого, что во сне мне показалось, что подо мной раскачивается постель. Наверное, это показалось не только мне, потому что, когда я открыл глаза, я увидел, что и Камка проснулась. Она даже во сне моей руки не выпустила. Она испуганно огляделась вокруг и спросила:

- Ой! Где я! - а потом, видно, вспомнила, потому что успокоилась сама. И больше спрашивать не стала, где это она спит. - Который час?

Я встал и подошел к Сабиру. Он спал очень крепко, только во сне что-то бормотал. И Алик спал. Было три часа.

- Хоть бы скорее утро наступило, - шепотом сказала Кама, она оглянулась в темноту, видно, вспомнила о скелетах. - Они там? - Как будто за то время, что мы спали, скелеты могли куда-то уйти.

Две свечи рядом с нами почти уже догорели до конца, я зажег от них другие и поставил рядом. Потом я лег и собрался снова уснуть, даже глаза закрыл, но вдруг почувствовал, как мою руку ищет Кама. Она ухватилась за нее обеими руками, притянула к себе и вздохнула при этом. Даже подвинулась ко мне ближе, чтобы было удобнее держать мою руку. И вдруг мне стало так приятно, что я забыл обо всем на свете. Удивительно хорошо мне стало тогда ночью в пещере, когда Кама взяла меня за руку и заснула. Я кожей ладони ощущал ее теплое дыхание. А может быть, она относится ко мне не совсем как я к Пакизе, а немножко и как к человеку?

Я уже совсем засыпал, когда сквозь дрему снова услышал гул, который, казалось, доносился глубоко из-под земли.

Утром всех разбудил Сабир. Очень не хотелось вставать, но пришлось, Сабир теребил меня за плечо до тех пор, пока я окончательно не проснулся. Было семь часов. Сабир объявил нам, что из пещеры мы выйдем в восемь ноль-ноль, так и сказал: «В восемь ноль-ноль». За час мы должны были подробно осмотреть пещеру, а потом уйти.

Сабир очень серьезно, как взрослый, спросил у каждого из нас, как мы себя чувствуем, не простудился ли кто-нибудь, а потом сказал: «Уйдем не все - один из нас должен остаться в пещере, это необходимо для того, чтобы в наше отсутствие кто-нибудь сюда не забрался».

Сабир объяснил, что если в наше отсутствие сюда придут, то будет считаться, что пещеру открыли они, а не мы. Нас и слушать тогда никто не захочет. Скажут: ночевали, ну и на здоровье, а вот человек нашел пещеру и сразу же сообщил об этом. И тогда вся слава достанется не нам, а каким-то посторонним людям.

Кама сказала, что вряд ли кто-нибудь сюда забредет, столько лет никто не забредал, а тут сразу, за одни сутки, и мы зашли, и еще кто-то?.. Так не может быть.

Сабир ей ответил, что, конечно, Кама права, но она забыла о том, что нас, наверное, ищут, а те, кто пойдет искать, непременно пойдут той же тропинкой, что и мы, - все местные жители ее знают. Обычно они по ней редко ходят, а если и ходят, то к скалам вокруг не присматриваются, а раз пойдут искать нас, то внимательно будут вокруг все высматривать и, возможно, захотят осмотреть эту расщелину, мимо которой в другое время они прошли бы без всякого внимания. Я про себя подумал, что Сабир прав - не стоит рисковать из-за того, что кто-то должен пробыть здесь каких-то лишних полтора-два часа. Кама спросила у него, кто же из нас останется. Я боялся, что Сабир вдруг вздумает оставить меня - мне очень не хотелось этого: во-первых, если мама увидит, что все пришли, а меня нет с ними, то она, прежде чем кто-нибудь успеет раскрыть рот, решит, что со мной случилось что-то самое ужасное - я упал в пропасть или утонул; во-вторых, честно говоря, очень уж мне не хотелось оставаться с этими скелетами. Одно дело, когда вокруг люди, а другое - когда ты с ними один. Сабир сказал, что он над этим уже подумал и решил, что в пещере останется Алик.

1.Подумаешь, решил, - сказал Алик.

2.А я решил, что ты останешься. Ты почему это за других решаешь?

- Потому что так лучше, - объяснил Сабир. - Сам подумай. Каму здесь мы оставить не можем, она девочка. - Он кивнул на меня: - Он побоится здесь остаться. От страха с ума сойдет.

Мне ужасно захотелось сказать, что в пещере останусь я. Совсем уже было собрался сказать, но Сабир говорил, а когда он разговаривает, лучше его не перебивать. Я решил объявить о том, что остаюсь, как только он кончит.

- Мог бы остаться я, но это будет неправильно, потому что знаю лучше всех дорогу, я по этой тропинке раз шесть ходил: четыре раза в прошлом году и два раза в этом, а ты всего один раз, и то в прошлом году. Другое дело, если ты боишься оставаться, ты скажи об этом прямо, тогда и толковать будет не о чем - будем считать, что это уважительная причина, и останусь я.

Алик проворчал, что он ничего не боится, просто ему хочется, чтобы все было по справедливости. Но уже всем стало ясно, что он согласен остаться.

- Есть еще какие-нибудь предложения? - спросил Сабир и посмотрел по очереди на каждого из нас.

Все промолчали, и я тоже. Подумал, что если я скажу, что хочу остаться, то Сабир поднимет меня на смех. А мне этого не хотелось, особенно при Каме. Он всегда находит для меня всякие ехидные слова, и кто их слышит, сразу же начинает смеяться - все, кроме меня, разумеется.

- Приступим к осмотру, - сказал Сабир. - Начнем с того конца.

Мы пошли в самый дальний конец, в котором вчера не были. Впереди шли Сабир и Алик с фонарями, а за ними Кама и я со свечами - так приказал Сабир. Что бы там ни говорил Алик, но Сабир молодец, без него мы просто пропали бы. И расщелину он нашел, он же первый встал и пошел, когда нас снегом стало заносить, и здесь, в пещере, он очень правильно себя ведет, даже проснулся ровно в семь, как обещал вечером, хотя его самого никто не будил. Все-таки он удивительный человек, несмотря на свой плохой характер.

Мы еще не дошли до самого конца, даже до половины не дошли пещеры, как сразу нашли столько интересного, что не успевали радоваться и удивляться.

Даже поверить нельзя было, что все это нашли мы. Со мной уже один раз случалось похожее - в этом году, 21 марта, в день моего рождения, когда мне в один вечер подарили подзорную трубу, велосипед и электромеханический конструктор. Я давно мечтал о каждой из этих вещей в отдельности и даже надеялся, что они у меня когда-нибудь будут, но никогда не рассчитывал, что мне их все подарят сразу в один день. Я бы ни за что не поверил, если бы мне сказали, что может случиться так, что на день рождения все это мне принесут. А ведь так и случилось: подзорную трубу мне подарили родители, велосипед - бабушка, а конструктор принесли тетя Сона и дядя Васиф.

А сегодня все происходило так же, и даже еще интереснее. Все началось с того, что мы нашли в стене черную металлическую дверь. Она была плотно прикрыта, и мы даже испугались, что она заперта. Сабир нажал на ручку и потянул ее к себе, дверь медленно, видно было, что она очень тяжелая, открылась. Мы вошли в нее и оказались в коридоре, куда выходило несколько дверей. Мне вдруг показалось, что мы находимся не в пещере внутри горы, а в коридоре какого-то обычного учреждения. Потому что здесь был нормальный паркетный пол и стены, покрашенные масляной краской. Только двери, все выходящие в этот коридор, были стальные. Я даже попытался включить свет, выключатель щелкнул, но ни одна лампа на потолке и не вздумала зажечься. На одной из дверей была таблица с надписью по-немецки. Мы зашли, это была довольно-таки просторная комната, вроде кабинета директора нашей школы. Здесь стоял большой письменный стол с тяжелым бронзовым чернильным прибором. На стене над столом висел портрет Гитлера, а на противоположной стороне во всю стену была развешана карта, на которой был весь Северный Кавказ и Закавказье с половиной Каспийского моря и даже кусочек Черного, самый край. Вся она была испещрена красными и синими стрелками, причем самые большие стрелки были с трех сторон - со стороны Турции, с севера через горы, и с южной стороны Каспийского моря, и все нацелены на Баку. Надписи на карте были сделаны по-немецки. И еще там стоял сейф, но ручка его даже не шелохнулась, хоть мы и изо всех сил попытались ее открыть. Сейф так же, как и карта, тоже занимал всю стену, боковую, и был не такой, как обычные сейфы, вроде стального шкафа, а наглухо вделанный в стену. А сбоку рядом с ним мы увидели большой рубильник, ручка которого была окрашена в красный цвет. Рубильник находился за стеклянной дверцей, он весь был как бы в стеклянном шкафчике. А над этим шкафчиком крупными черными буквами была сделана надпись на немецком языке. Надпись заканчивалась восклицательным знаком. Последнее слово начиналось с большой буквы. Оно было короткое и сразу же запомнилось: «Tod!» Остальные слова этой надписи начинались с маленькой буквы, кроме первого слова, разумеется. И что самое удивительное, на этом стеклянном шкафчике, который ничего не стоило разбить, висел замок. Шкафчик был заперт!

Сабир сказал, что удивительного ничего нет. Самое обычное дело. Он в кино видел такое. Судя по красной ручке и надписи с восклицательным знаком, этот рубильник установлен для того, чтобы в случае захвата пещеры или отступления можно было немедленно взорвать кабинет с сейфом, в котором, по всей видимости, хранятся всякие ценности и секретные документы. Красный цвет в военном деле всегда означает что-нибудь особенно опасное. А шкафчик заперт для того, чтобы кто-нибудь, прежде чем прочитать надпись, сдуру не включил бы рубильник. Мы тоже, конечно, рубильника этого включать не стали, а стали смотреть, что находится в ящиках письменного стола. Во всех ящиках в основном были разные документы, и все они были на немецком языке.

Мы зашли в другую комнату и остановились на пороге. Она была еще больше, чем кабинет коменданта, и вся была уставлена оружием. Наверно, здесь помещался тогда арсенал. Рядами стояли в специальных козлах автоматы и винтовки и еще какие-то непонятные, похожие на снаряды или ракеты штуковины с красными головками, от которых отходили сзади длинные ручки. Вдоль стен на полках лежали ящики с патронами, и еще в специальных гнездах мы увидели несколько гранат. Сабир сказал, что они противотанковые. С ним никто спорить не стал, но я подумал, откуда он это знает, противотанковые они или нет, в кино-то не очень разглядишь, обычная это граната или противотанковая.

Мы уже были в третьей комнате, где в основном только и были что папки с бумагами, когда Сабир сказал, что уже почти девять часов и нам надо немедленно уходить. Мы подошли к тому месту, где ночевали, и стали прощаться с Аликом. Сабир сказал, чтобы с собой ничего, кроме фонариков, не брали - рюкзаки оставили здесь, чтобы легче было идти, да и сквозь расщелину пробираться без них гораздо легче. Он сказал Алику, чтобы тот без нас не дотрагивался ни до одного автомата. Все это он говорил очень серьезным голосом, и самое удивительное - Алик его внимательно слушал, видно, понял, что с Сабиром спорить бесполезно. И еще Сабир сказал, что будет здорово, если в наше отсутствие Алик сумеет найти ворота, через которые сюда попадали люди и машины. Алик и это проглотил. Мы все по очереди пожали ему руку и, оставив его, пошли ко входу в расщелину, но Алик взял фонарик и пошел с нами, сказал, что проводит нас до самого выхода, ему интересно, какая снаружи стоит погода. Я-то сразу понял, что Алику хочется посмотреть на дневной свет, все-таки хоть свечи и светили достаточно ярко, но все равно эта полутьма уже начинала действовать на нервы.

Мы втроем - я, Камка и Сабир - разговаривали, когда шли к расщелине, а Алик молчал. Он шел молча, и я даже подумал, что он все-таки откажется здесь остаться в одиночестве. Я не хочу этим сказать, что он трус, - никакой он не трус. Я его хоть недавно знаю, но все равно чувствую, что он довольно-таки смелый человек. У нас и в классе все об этом знают и поэтому относятся к Алику с большим уважением, не с таким, конечно, как к Сабиру, но очень уважают. Можно сказать, что в этом смысле он на втором месте в классе после Сабира. Он к нам в класс полтора года тому назад пришел. С тех пор он здорово изменился, совсем другой человек стал. Первое время он вежливым был, очень тихим и ни с кем не дрался, себя, конечно, в обиду не давал, если к нему кто-нибудь лез, но сам никогда не нарывался, а потом изменился и стал почти как Сабир. Я раньше иногда ходил к нему в гости, а потом перестал, а сейчас мне даже в голову не придет пойти в гости к Алику, как-то очень незаметно это произошло. Но раньше я ходил к нему, и даже с удовольствием, а теперь не хочется. Они поселились в доме напротив нашего по Видади, 156, а наш - 149. Пока этот дом строился, а он долго строился, несколько лет, я себе даже представить не мог, что когда-нибудь его наконец построят и что там у меня будут знакомые жить. А теперь я, наоборот, никак не могу представить, что было такое время, когда этого дома не было и что Алик там не жил. Я к ним в первый раз пришел, когда они там уже месяца три жили. Квартира у них очень хорошая, комнаты все большие, просторные, но чересчур уж мебелью заставленные, повернуться просто негде, а в одной комнате даже два больших шифоньера сразу стояло, это кроме двух широких кроватей, трельяжа и двух тумбочек, у каждой кровати по одной. Я, пока был у них, никак не мог сообразить, что мне так показалось странным, - сперва подумал, что из-за фотографий Алика - в каждой комнате на стене его фотографии с самого раннего детства: Алик в кроватке, в ванночке и даже на горшке, и позднее все - вплоть до самых последних дней. И на каждой фотографии дата и название местности: Баку, Кисловодск, Ленкорань, Москва, Сочи. Если Алик когда-нибудь станет каким-нибудь великим человеком - ему эти фотографии здорово пригодятся. Потом понял, что дело не в фотографиях, что-то другое здесь мне показалось странным. Я все над этим думал, конечно, про себя между делом, сам я в это время разговаривал с Аликом. Он меня со своей бабушкой познакомил, я ужасно удивился, что она такая старая, раза в полтора старее моей. Я потом, когда познакомился с родителями Алика, увидел, что и они гораздо старше моих. Оказывается, Алик у них родился очень поздно, когда они уже и ждать перестали, что у них могут быть дети. Это мне Алик рассказал, но тогда с ним еще можно было нормально разговаривать, не то что теперь: за все - по шее, а шутит так, что хоть ноги уноси, и сам же в это время смеется дурацким смехом. Бабушка нас угостила чаем с вареньем, пирожками, а потом принесла газету и облигации и попросила нас, чтобы мы проверили, может быть, она что-нибудь выиграла. Старая такая, еле ходит, а все-таки интересуется - выиграли или нет облигации. Мы проверили два раза, чтобы не ошибиться, но ни одна цифра не совпала - ни серии, ни номера. Алик ей так и сказал, а потом такое добавил, что я прямо обалдел; говорит ей серьезным голосом: «Ты, бабушка, на этот раз ничего не выиграла, а, наоборот, проиграла». Бабушка ужасно расстроилась и стала говорить, что эти облигации - сплошное разорение, а потом спросила, сколько же она на этот раз проиграла. Алик сказал, что три рубля, и незаметно подмигнул мне. Она пошла, принесла черную шкатулку, там были деньги, и вынула оттуда для Алика три рубля. Алик стал ее утешать и напомнил, что она в прошлом году выиграла сорок рублей, а проиграла с тех пор всего двенадцать. Он сказал мне, что он в каждый тираж зарабатывает таким способом три рубля. Он сперва боялся, что об этом узнают родители, но все обошлось - бабушка пожаловалась им на проигрыш, а они ужасно из-за этого развеселились и об этой остроумной проделке Алика теперь рассказывают всем своим знакомым. Мы в тот день эти три рубля очень удачно потратили - пошли на Приморский бульвар, взяли напрокат лодку и долго катались по бухте, почти до самого «Интуриста» доехали и обратно. Лодочник попался очень славный - отпустил нас одних, взяв с нас честное слово, что мы умеем плавать, только в лодку положил два спасательных круга. А вообще ведь и никакой опасности нет, у него под рукой спасательный глиссер, две минуты - и можно оказаться в любом месте бухты. Конечно, нам эти три рубля оказались гораздо нужнее и полезнее, чем бабушке Алика. Ей-то деньги совершенно ни к чему, из дому никуда не выходит и живет на всем готовом: к ним каждый день домработница приходит. Но все равно, когда я ее вспоминал - она вся такая маленькая, сгорбленная, и глаза у нее добрые, а вспоминал я ее в этот день беспрерывно, - мне почему-то становилось грустно, жалел я ее. Наверное, Сабир прав: я, может быть, и вправду не совсем нормальный. А потом я понял, что мне показалось странным в квартире Алика, - я еще два раза к ним приходил, прежде чем понял это: у них не было книжного шкафа. Ни в одной комнате! Не то что шкафа, даже полки с книгами нигде не было, и книг было только что учебники на письменном столе в комнате Алика, и больше ни одной! Вот что, оказывается, мне показалось странным. Но понял я это, как всегда, не сразу, а гораздо позже, даже когда уже и думать об этом перестал. Когда я сказал об этом Алику, он ужасно удивился и ответил, что ничего в этом странного нет, у них и на прежней квартире книг не было, а любую, какая только ему может понадобиться, он возьмет, если захочет, в библиотеке за углом. Все книги ведь все равно дома собрать нельзя, сколько ни старайся. Когда он мне так ответил, мне сразу стало казаться, что, может быть, и вправду ничего странного нет, если в квартире нет книг, - нет, и все, - а вначале почему-то это показалось странным...

...Конечно, Алик молчал не из трусости. Это кому хочешь не по себе станет, если ему скажут, что надо одному остаться в этой темной пещере. Другой бы ни за что не согласился, а Алик согласился. Мы уже почти до самой расщелины дошли, а он так и не раздумал, только молчал, и вид у него был довольно-таки грустный. А что ему еще делать остается - не радоваться же тому, что мы все уйдем, а он останется один с этими скелетами?

Я даже в полной темноте, если бы фонари не светили, даже с зажмуренными глазами почувствовал бы, что мы подошли к расщелине - по запаху. По запаху сырой земли. Не просто сырой, а сырой и свежей, как будто здесь только что начали копать. Нигде в пещере больше так не пахло, кроме этого места. Я сразу понял, что мы дошли до входа в расщелину. Только вот этого большого валуна, по-моему, здесь вчера не было. Огромный такой камень, мне почти до пояса, с неровными краями. Вчера его здесь точно не было. Я это помню потому, что, когда искал вчера для Сабира остаток сталактита, вокруг ни одного камня не видел, все вокруг было ровно.

- А где же расщелина? - это Сабир спросил впереди, и голос у него в это время был удивленный.

Тут я и думать забыл о камне и побежал вперед. Смотрю, а перед нами только сплошная стена из скалы, как будто здесь никогда никакой расщелины и не было. Приснилось нам, что ли? Ну, тут мы забегали! Бегаем, без толку ищем, а ничего найти не можем. Кажется, мы все очень испугались, у меня даже ноги похолодели и стали легкими-легкими, а это всегда бывает, когда я очень сильно испугаюсь или волнуюсь. Нигде ее не было. Но мы поняли, что она все-таки была вчера здесь, потому что нашли на стене трещину, которая шла от самого пола вверх, еле заметную. В нее даже спичка не пролезла бы. Мы поняли, что это следы от нашей расщелины. Сперва я вообще ни о чем думать не мог, до того испугался, а немного погодя вспомнил о том, как гудело ночью под землей. Может быть, мне и не приснилось, что подо мной земля качалась. Наверное, был толчок, от него и закрылась наша расщелина, она ведь совсем узкая была.

Здорово мы растерялись. Кама стоит плачет. Я стою рядом и тоже боюсь слово сказать, знаю, что сразу же расплачусь. А Алик молчит, скорее всего, тоже боится расплакаться. Не знаю даже, что бы мы делали дальше, если бы не Сабир. Наверняка он тоже испугался, но, когда он заговорил, никто из нас этого не заметил. Голос у него был такой, как всегда. Он сказал, что теперь нам надо найти отсюда выход. Сабир объяснил нам, что из пещеры обязательно должен быть нормальный выход, потому что каждому дураку ясно, что и бронетранспортер и люди попадали сюда не через эту временную расщелину. Да и не только это, ведь и мебель, которую мы видели, и оружие с самого начала в пещере не были, через какой-то вход их сюда пронесли, а раз так, значит, он есть. Пока он говорил, все успокоились и перестали бояться. Я по себе сужу, совершенно у меня прошел страх, и я стал думать над тем, где этот выход может быть. И Кама перестала плакать, она-то плакала в голос, а теперь замолчала, только еле слышно всхлипывала.

Мы пошли назад, к тому месту, где ночевали. Сабир шел впереди и говорил, что ему кажется, выход должен быть там, где стоит бронетранспортер. Потом он обернулся к нам и сказал, чтобы мы все, кроме него, погасили фонарики - надо экономить батарейки. Вот никто об этом не подумал, а Сабир один догадался. Я заметил, что и Алик сразу же выключил фонарик, без всяких разговоров, не то что раньше.

А выход из пещеры мы нашли почти сразу. Вернее, не выход, а огромную плиту из металла, которая его закрывала. Она была очень высокая, гораздо выше бронетранспортера и шире его. И везде по краям сливалась со скалой, нигде даже на сантиметр не выступала. Мы поняли, что она из металла, когда постучали по ней камнем, - звук раздался металлический и вместе с тем такой глухой, как будто эта плита была очень большой толщины. Мы даже стали думать, что выход не здесь, но потом увидели, что на полу остались следы от гусениц бронетранспортера и они кончаются у самой плиты. Сабир сказал, что теперь осталось только найти, где замок, и отыскать ключи к нему. Ключи должны быть где-то в пещере, скорее всего в кармане одного из скелетов. Мы внимательно осмотрели всю плиту, сперва весь ее нижний край, а когда ничего не нашли, сложили рядом с нею пустые ящики и осмотрели всю доверху. Никакого замка мы не нашли, хоть по нескольку раз вглядывались в каждый квадратный сантиметр. Замка на ней не было. Тогда Сабир сказал, что надо поискать еще один выход. И мы стали искать. Всю пещеру обошли вдоль стен, снова комнаты осмотрели и коридор, потом еще раз, нигде ничего похожего на ворота или двери не обнаружили. Тогда мы окончательно поняли, что эта плита закрывала единственный выход из пещеры.

Мы очень устали, на часах Камы, когда мы кончили поиски, было два часа. Значит, мы с девяти, пять часов подряд, беспрерывно искали выход из этой проклятой пещеры.

Сабир сказал, что надо устроить перерыв, обсудить, что делать дальше, и отдохнуть. И в это время Камка как закричит! Ужасно радостно она закричала. Мы к ней бросились, она стояла совсем недалеко, спрашиваем, что случилось, а сами знаем, что случилось что-то хорошее, очень уж она радостно закричала, а она нам на стену показывает - там в небольшом углублении была вделана небольшая черная коробка, а на ней две плоские кнопки - красная и синяя. И над верхней, красной, что-то по-немецки написано. Сабир даже раздумывать не стал, сразу же нажал на верхнюю кнопку, но ничего не произошло, тогда на синюю, то же самое. Мы нажимали на эти кнопки до тех пор, пока пальцы у нас не онемели, но ничего из этого не получилось. Я сказал, что, наверное, раньше эти кнопки действовали, потому что было электричество, а сейчас его нет, вот они и не действуют. Сабир разозлился и сказал, чтобы я немедленно заткнулся, все и без меня понятно.

Мы сидели на наших постелях из бумажных денег и думали, что делать дальше. Сабир сказал, что положение очень серьезное, мы должны постараться найти отсюда выход, потому что рассчитывать нам не на кого. Никто к нам сюда на помощь не придет. Еще он сказал, что мы должны выбрать одного из нас главным, вроде командира, и во всем ему подчиняться, потому что ничего хорошего не получится, если каждый будет делать то, что ему взбредет в голову. Тут меня Алик удивил, он сразу же сказал, что главным должен быть Сабир. Сабиру это очень понравилось, по его лицу было видно, но все-таки спросил, есть ли еще какие предложения. Мы сказали, что никаких других предложений нет, но все равно Caбиp попросил всех проголосовать. Иначе, мол, он не согласен. Спросил, кто «за» - все, кроме него, подняли руки, кто «против» - тут никто не поднял руки, а потом он спросил, кто воздержался, - и поднял руку сам. После голосования он сказал, что теперь мы все должны ему подчиняться, если хотим, чтобы все было хорошо. Как будто и без голосования не было ясно, что самый главный здесь Сабир.

Он сказал, что мы должны тщательно подсчитать, что у нас осталось из еды. Мы сразу же стали подсчитывать - вытащили все из рюкзаков, сложили в общую кучу три бутерброда с колбасой, полплитки шоколада, один плавленый сырок - вот и вся еда. До этого есть не хотелось, утром мы съели по бутерброду и больше о еде не вспоминали, а тут, как увидели, как мало всего у нас осталось, ужасно есть захотелось. Сабир сказал, что мы теперь должны эту еду очень беречь и экономно тратить. Он разделил один бутерброд на четыре малюсенькие части и раздал нам - сказал, что это наша порция до завтра, кто когда захочет, может съесть, - он еще говорил, а мы уже проглотили, - а остальные продукты будут храниться у него, и он сам их будет нам выдавать в определенные часы. Он и спички подсчитал - их оказалось восемь штук в коробке, и сигареты - пять штук, и положил в карман, сказав, что их тоже будет выдавать по одной. Но это он, конечно, больше для порядка сказал, никто из нас, кроме него, не курит. Потом он приказал мне принести из аварийного шкафа консервы, которые мы там нашли. Я принес. Банки все были целые, но крышки у них выпячивались в обе стороны, как будто их изнутри накачали воздухом.

Я принес их и сказал, что есть эти консервы нельзя: раз они так раздулись, значит, окончательно испортились. А от рыбы бывает самое тяжелое отравление, от которого запросто можно умереть. У нас во дворе умер Витя Щеглов, мастер спорта, член сборной Азербайджана по волейболу - он съел осетрину и на следующий день в страшных мучениях умер, потому что врача вызвали поздно. Его отвезли в больницу и целый день промывали ему желудок, уколы всякие делали, но ничего не помогло - он умер. А если мы здесь отравимся, то нам вообще никто никакой помощи оказать не сумеет. Все меня внимательно слушали, даже Сабир, и, когда я кончил, он сказал, что никто эти консервы немедленно есть не собирается, а в будущем посмотрим. И тут я сделал ошибку. Не надо было мне об этом говорить - о том, что я прочитал об отравлениях в энциклопедии. А там написано, что раздутые консервы ни в коем случае есть нельзя, это первый признак того, что в них самый страшный яд и что это называется «ботулизм». Я слово это точно запомнил. Как только я сказал про ботулизм, увидел, что Сабир страшно рассвирепел: он терпеть не может, когда при нем говорят незнакомые слова.

- Читатель! - а это у него самое плохое ругательство. - Все ты читал! Ничего другого в жизни не умеешь, кроме этого. Все врешь, знаешь, что проверить нельзя, и врешь. Как вошли сюда, начал придумывать. - Это он на сталактиты намекает. - Думать мешаешь. Заткнись, чтобы я тебя больше не слышал!

Я, конечно, замолчал, но про себя решил до этих консервов не дотрагиваться. С голоду умирать буду, а до них не дотронусь. Обидно, что и Кама и Алик против меня, они оба, презрительно улыбаясь, смотрели на меня, когда Сабир кричал. Хоть я и привык к этому, но все равно всякий раз бывает обидно. Я же для их пользы говорил насчет отравления. Пожалуйста, раз так, ешьте на здоровье, отравляйтесь. Сабир сказал, что мы не должны терять ни минуты времени, а сразу же приступить к осмотру пещеры. Мне он приказал обыскать скелеты и все найденное принести ему. Я понял, что он нарочно это сделал для того, чтобы я отказался и он мог бы меня опять при всех унизить. А я не отказался. Пошел и стал их обыскивать. У всех у них были пистолеты и удостоверения, и у всех трех эсэсовцев в кармане были семейные фотографии с женами и детьми. Я вытащил из карманов какие-то ключи, носовые платки, деньги. А у того, что в комбинезоне, неэсэсовца, я нашел в кармане небольшую книжечку в картонном переплете. Я, как только раскрыл ее, понял, что это самое интересное из того, что нашел, - оказалось, это разговорник, немецко-русский разговорник. Первые страницы были слипшимися, ничего на них нельзя было разобрать, а остальные, большинство, сохранились нормально, можно было читать. Я стал его просматривать, но меня окликнул Сабир. Они все трое уже были в коридоре. Я отнес ему все, что нашел. Сабир, как увидел ключи - два здоровенных ключа на одном брелоке, обрадовался и сразу выхватил их у меня из рук. И все равно сделал вид, что недоволен чем-то и сварливым голосом спросил, все ли я нашел. Он сказал, что эти ключи от сейфа, раз у каждого бородки в обе стороны, то они явно от сейфа. Так и оказалось. Оба ключа подошли, и мы открыли сейф. Весь он был набит бумагами. И все на немецком языке. Очень обидно было. Стоят четыре человека, все грамотные и ничего поделать не могут, как в кино, как будто на другой планете. Ничего понять нельзя.

Потом с верхней полки Сабир взял вчетверо сложенный большой лист. Развернули, смотрим - это чертеж нашей пещеры, мы ее сразу узнали. Все на этом чертеже было указано - и пещера, и коридор с комнатами, - все, и ничего нового. Очень подробный чертеж. Все шкафы, которые мы обнаружили на стенах, кнопки у выхода, этот коридор, комнаты, даже красный рубильник и сейф в комендантской - все. И выход был отмечен в том месте, где мы его нашли, и даже показано, куда он выходит, похоже, что к какой-то дороге в горе. Надписи же все были совершенно непонятные. Никакой пользы от этого чертежа. Сабир разговорник повертел в руках и вернул мне, чтобы я его хранил, сказал, что он еще понадобится.

Мы до ночи все осматривали, везде облазили, даже портреты на стенах отодвинули, думали, может быть, за ними какой-нибудь тайник запрятан. Поздно ночью кончили. Только из сил выбились окончательно.

Даже Сабир приуныл. Но вел он себя очень правильно. Сказал, что утром непременно придумаем что-нибудь. Потом подумал и еще один бутерброд разделил. Я бы никогда так точно не сумел разделить, как Сабир. Он раздал все эти кусочки и сказал, что сегодня он решил дать нам добавочное питание, потому что мы слишком много поработали и нам надо подкрепиться. Он пожелал всем спокойной ночи. Очень официальным голосом, как и полагается командиру. Все сразу же улеглись спать. Кама сегодня ночью не стала просить, чтобы я ей свою руку протянул, видно, уже перестала бояться скелетов, привыкла, наверное. А может быть, я ей противен стал, после того как Сабир при ней накричал на меня из-за ботулизма. Хотя вряд ли, он же и раньше кричал на меня при ней. Он на меня только во время контрольных не кричит, разговаривать начинает ласково. Таирчиком называет. Каждую минуту шепотом спрашивает, чтобы никто не слышал, когда я кончу свой вариант. А всю последнюю четверть я, чтобы он не мешал мне и зря не волновался, сперва его вариант делал, отдавал ему, а потом за свой принимался. А он меня все равно презирает. Я чувствую - благодарит, а презирает.

Я все этот немецко-русский разговорник перечитывал. Жаль, что нам не словарь попался, а разговорник. Словарь бы нам очень понадобился...

- Ты почему не спишь? - это Сабир поднялся на своем месте и спросил; видно, и ночью себя ответственным за все считает, как и положено командиру.

Я сказал, что мне спать не хочется, вот я и просматриваю этот разговорник.

- Читатель! - очень он ехидно это слово говорит. Махнул рукой и снова улегся.

А я этот разговорник уже один раз прочитал, а теперь я его читаю просто так, чтобы ни о чем не думать. Потому что, как только перестаю читать, сразу же начинаю думать, что дома делается. Мама же сейчас с ума сходит. Боюсь себе представить, что она делает! И ничего поделать с собой не могу, хоть и читаю, но все равно об этом думаю. По правде говоря, я этот разговорник читаю, потому что просто привык что-нибудь читать все время. Мама за это называет меня квочкой. Иногда она у меня книгу отбирает, за едой, например. Я почти все книги, которые мне понравились, несколько раз перечел... А в этом разговорнике много странного и смешного - сперва немецкий текст в нем идет, а потом русский, а весь он поделен на разделы - «Транспорт», «Развлечение», «Разговор с военнопленными или партизаном», «Предупреждение о наказании представителя местного населения». На все случаи жизни, в общем. «Немецкий офицер приглашает фрейлейн в кафе», а в скобках - «в кино, театр, ресторан». Очень ловко: значит, куда он хочет пойти, то слово и подставляет. Или: «Примите от меня маленький подарок», а в скобках - «духи, конфеты, цветы, ювелирное изделие». Там много всякой всячины было, а самое интересное я прочитал, когда дошел до разделов «Предупреждение о наказании» и «Разговор с военнопленными или партизаном». Сплошные угрозы. За все смертная казнь - или расстрел, или повешение. «За появление на улице позже десяти вечера - расстрел», «За укрывательство в доме коммуниста - в скобках «партизана, военного» - смерть». Почти за все смерть полагалась, оказывается. Даже за невыход на работу. Я теперь понял, что это слово означает, «Tod», которое я видел в надписи около красного рубильника. По всему было видно, что - «смерть», оно встречалось во всех почти предложениях, где речь шла о смертной казни. За любой пустяк полагалась смерть, как будто человеческая жизнь вообще ничего не стоит. Это значит, если у человека испортились часы и он, не зная, что уже поздно, вышел на улицу в половине одиннадцатого, то любой патрульный мог его застрелить. Из того, что я прочитал в этом разговорнике, получалось так. Я еще немного почитал, а потом сам не заметил, как уснул. А с утра все то же самое. Мы по несколько раз обошли каждый уголок. Я теперь с закрытыми глазами мог в любой конец пещеры пройти, все мы осмотрели и потрогала руками, нигде выхода не было, кроме этой плиты, а с ней ничего сделать нельзя было. Сабир сказал, что если бы здесь вместо всех этих бесполезных автоматов и пулеметов оказалась бы пушка, то он, не задумываясь, выстрелил бы из нее прямо в эту плиту. Это был совершенно бесполезный разговор, во-первых, потому, что никакой пушки не было, а раз нет, то и толковать не о чем; а во-вторых, Сабир все равно не знает, как с ней обращаться. Целый день, с утра до поздней ночи, мы проходили по этой пещере, мы уже почти не разговаривали, потому что поняли, что дело плохо. Вечером мы съели все, что оставалось, - поделили на четыре части плавленый сырок, - и стали думать, что будем делать дальше. Ничего не надумали, и я стал читать разговорник, чтобы чем-то заняться.

Сабиру это ужасно подействовало на нервы, и он приказал мне его закрыть и отложить в сторону. Я сразу же послушался, чтобы еще больше не раздражать его. Он сказал очень торжественным голосом, что мы еще завтра поищем выход, а если не найдем, то завтра же вечером или послезавтра он попытается взорвать эту плиту гранатами. Другого выхода нет. Я подумал, как же он взорвет, если никогда в жизни до этого не видел гранату, нигде, кроме как в кино.

- А ты умеешь с ними обращаться? - спросил Алик.

- Ничего особенного. Надо оттянуть к себе ручку и повернуть, перед тем как бросить, - сказал он. - Только я ее бросать не буду, надо будет продолбить под плитой небольшую ямку, я положу туда гранату и отбегу в сторону за бронетранспортер. По-моему, все будет в порядке. Все равно другого выхода нет. Еда кончилась, и придется завтра начать есть консервы.

- А почему завтра? - спросил Алик. - Можно и сегодня.

Только он это сказал, у всех прямо глаза загорелись. Слюну все проглотили. Мы все ужасно проголодались. И до этого есть хотели, а после кусочка сыра вообще озверели. Но Сабир сказал, что до завтра мы консервов трогать не будем, надо и о будущем подумать. Я попытался напомнить им о том, что консервы испорчены, только начал говорить, а они на меня все закричали, сразу втроем.

- Не хочешь - не ешь, - сказала Кама. - Никто тебя не уговаривает. А в наши дела не вмешивайся!

У нее в это время такое нехорошее лицо было, когда она мне это говорила, голос и лицо. Особенно лицо - чужое и неприятное. Я даже не думал, что у нее может быть такое лицо. Я уже слушать перестал, что мне говорят Алик и Сабир, так мне обидно стало после того, что я услышал от Камы.

Все легли спать. Я почитал еще немного разговорник, а потом тоже решил заснуть. Лег на бок и закрыл глаза, и в это время Кама мне говорит - она, оказывается, не спала:

- Ты на меня обиделся?

Я помотал головой - мол, нет.

- Обиделся, обиделся, я же вижу!

- Не обиделся.

- Если не обиделся, дай руку, мне с твоей рукой удобнее спать, - взяла мою руку и замолчала.

Смотрю - уже спит. А я никак не мог в ту ночь заснуть. Все думал о том, что утром Сабир раздаст всем эти рыбные консервы. Я-то, конечно, их есть не буду, но ребята все трое съедят же их. И говорить с ними бесполезно. Одни неприятности. Ничего не понимают. Я же помню, что было написано насчет ботулизма, у меня память на все напечатанное очень хорошая, я все стихи с самого первого раза запоминаю, даже плохие. И не только стихи - любую формулу, самую длинную, могу запомнить сразу. Там было написано, что человека, который отравится этими проклятыми консервами с раздутыми крышками, надо немедленно госпитализировать, я это слово тоже запомнил. Иначе смертельный исход. Я же помню, как Витя Щеглов умер - такой здоровый человек, а за одну ночь умер, несмотря на то, что его все-таки доставили в больницу. Мы же все отравимся, и умрем, и останемся здесь, как эти скелеты. Почему они не хотят меня послушать? Ведь если бы это сказал Сабир, они послушались бы его! Неужели для того, чтобы тебя слушали, ты должен уметь тридцать раз подтянуться на турнике?!

Я представил себе, как утром Сабир раздаст им содержимое одной банки и они съедят его: каждый свою долю. Съедят, а через час или полтора они, конечно, сразу пожалеют, что меня не послушались, но будет поздно. Все умрут в страшных мучениях: и Камка, и Алик, и Сабир. Меня от этой мысли почему-то даже тошнить стало.

Я осторожно вынул свою руку из ладони Камы, встал и на цыпочках подошел к Сабиру, очень не хотелось идти, но я все-таки пошел. Разбудил его, он открыл глаза и смотрит на меня удивленно. Я ему стал говорить, что если мы утром съедим эти консервы, то все погибнем. Он сперва молча слушал, видно, не понимал, о чем речь, а потом, когда понял, ужасно разозлился.

- Если ты сейчас же не пойдешь и не ляжешь спать, я тебе так дам, что всю жизнь калекой ходить будешь! - я повернулся сразу и пошел к себе, а он мне вслед говорит: - Я с тобой утром поговорю, - и еще одно слово добавил, если бы он не знал, что Кама спит, он никогда бы его не сказал.

Я пошел и лег на свое место. Полежал немного, а потом, когда мне показалось, что Сабир уснул, я встал, взял консервы, все восемь банок, и, тихонько ступая, пошел с ними в другой конец, туда, где коридор и комендантская. Я сперва хотел их спрятать куда-нибудь подальше, но подумал, что Сабир все равно заставит меня сказать, куда я их спрятал... Я взял и бросил их все по одной банке в глубокую яму, куда сливалась вода из желоба. После каждой банки я прислушивался: хотел услышать, как они ударяются о дно, но так ничего и не услышал, бездонная, она, что ли, эта яма?

Утром я раньше всех проснулся. Проснулся и лежу молча. Глаза открывать не хочется. Слышу, Сабир поднялся, сперва Каму разбудил, за ней Алика, а потом надо мной остановился, подергал за плечо: «Вставай, уже утро». Умылись, собрались вместе. Настроение у всех ужасное, по лицам видно, а хуже всех у меня, конечно. Только и думаю, что дальше будет. Сабир говорит:

- Ночью меня этот паникер будит, говорит, боюсь консервы кушать, животик от них заболеть может. Я, говорит, все энциклопедии на свете прочитал... Иди, читака, лучше консервы принеси.

И я пошел. До того места, где они были вчера сложены, шагов пять. Медленно пошел, потом вернулся и говорю:

- Нет консервов.

- А где они?..

- Я их выбросил.

Они на меня все трое удивленно посмотрели.

- Куда же ты их выбросил? - это Сабир спросил. Недоверчиво.

- В яму, куда ручей сливается, - я сразу почувствовал, что Сабир поверил. И остальные тоже поверили, просто в тот момент я только на Сабира смотрел.

- Все банки выбросил?

- Да.

Они все страшно разозлились.

- Подлец, - сказал Алик. - Какое ты имел право?

Он замахнулся, и я даже голову вобрал, думал, он меня ударит, но он не ударил, только плюнул и отошел в сторону. И Кама на меня посмотрела очень возмущенно и презрительно и сказала, что я дурак и эгоист несчастный. Только Сабир ничего не сказал, он стоял молча и смотрел на меня с ненавистью. Он стоял от меня на расстоянии двух шагов, а между нами была моя постель, и вдруг как прыгнет ко мне через нее.

Он меня ударил в лицо, и во рту появился соленый привкус, и в голове зашумело. Очки сразу отлетели в сторону, я пожалел, что не снял их. Наверное, стекла разбились об пол. Я подумал, что он меня еще два или три раза ударит, и остановится, но он не останавливался, а бил и бил, и все по лицу. Я стал закрывать лицо руками, и он изо всех сил ударил меня в живот, тогда я руки убрал, и он снова стал бить по лицу. А потом уже и лицо не мог закрыть, руки стали непослушными, и я их не мог поднять. До сих пор мне непонятно, почему я не упал, качался из стороны в сторону, но не падал. Наверное, Сабир еще больше злился оттого, что я не падаю. Я без очков плохо вижу, а тут как будто глаза какой-то мутной пеленой затянуло - все как в тумане стало вокруг. Потом у меня все-таки ноги подогнулись, но я не упал совсем, а встал на колени. А Сабир продолжал меня бить. Только я уже боли не чувствовал, а видел его какими-то вспышками: то вижу, то нет, как будто кто-то играет со светом - включает и выключает, включает и выключает. Я думал, это никогда не кончится, но без всякого страха, мне уже все это было безразлично, как будто не меня бьют, а кого-то другого. В одну из этих вспышек я увидел, как на Сабира бросилась Кама. Он повернулся к ней и обеими руками изо всех сил толкнул ее в грудь. Она отлетела на несколько шагов и упала на пол. Я видел, как с криком «Перестань!» на Сабира побежал Алик. В это время Сабир изо всех сил ударил меня ногой в лицо, и я больше ничего не помнил. Когда я падал, я еще, кажется, как следует стукнулся головой об пол.

Оказывается, он и Алика избил, не так сильно, как меня, но тоже избил. Я удивился, что Сабиру удалось так его сильно избить, но Алик объяснил мне, что Сабир дрался нечестно, вцепился в рубашку на груди, притянул к себе и ударил его головой в лицо, а потом дал подножку и уже бил лежачего. И тут на него бросилась с автоматом Кама. Алик говорит, что он жуткого страха натерпелся, думал, Камка хочет его убить. И Сабир перепугался, сразу остановился и стал от нее пятиться, а она протянула ему автомат и кричит: «На, стреляй! Убей нас всех, фашистская морда!»

Это Алик мне рассказал потом, когда я пришел в себя. Кама плакала и прикладывала мне на лицо холодные компрессы. И я пришел в себя. Но, несмотря на компрессы, лицо здорово распухло. Алик принес и положил рядом со мной очки. Одно стекло целым осталось, другое разбилось. Все тело у меня болело, особенно лицо. Я даже рта не мог раскрыть: так скулы болели. За что же он меня так? Ну ударил бы раз, два! А так разве можно? Он же намного больше меня и здоровее. Если каждый, кто сильнее, будет бить других, то ничего же из этого путного не получится. Был бы я на полтора года старше, я бы ему тоже показал! Я же не виноват, что меньше всех в классе! Все это знают, и никто ко мне никогда драться не лезет. Сабир сам же много раз говорил, чтобы меня не трогали. Я только один раз подрался с Аликом Цихецким из пятого «А». Он толкнул меня в буфете, а я его. Тогда он мне говорит: «Оставайся после уроков - подеремся». Мы пошли с ним за баскетбольную площадку, там после занятий никого не бывает, положили сумки на землю и начали драться. Я сразу ударил его два раза, а он стоит и хоть бы что. Я остановился и спрашиваю, чего он ждет. А он очень сердито говорит: «Как же я с тобой буду драться, если на тебе очки?» И лицо у него было очень обиженное, все-таки совершенно зря я его два раза ударил до того, как началась драка. Я очки снял сразу же и предложил ему, чтобы все было по-честному, чтобы он меня два раза ударил, а потом уже начнем драться по-настоящему. Он отказался и сказал, что не хочет меня бить просто так. Я почувствовал, что ему не хочется уже драться, да и мне совсем расхотелось. Мы молча постояли друг против друга, а потом я спросил, есть ли у него десять копеек, он поискал в кармане - нашел, спрашивает, для чего они мне. А у меня самого было тридцать, я взял эти десять копеек, и мы пошли вдвоем в кино, купили два билета и посмотрели «Джентльмены удачи». Очень хороший фильм. После этого мы с Аликом очень подружились, и я, когда сюда ехал, очень жалел, что его здесь не будет. Родители на лето уехали с ним на Кубань.

Я еще думал об Алике Цихецком, когда у меня вдруг закружилась голова, и меня сразу же вырвало. А потом еще несколько раз. Вместо нормальной рвоты изо рта вода горькая льется. Это потому, что в желудке ведь у меня ничего нет, в последний раз я вчера кусочек сыра съел, вот одна вода и льется. Кама и Алик сразу стали очень заботливыми, сели рядом и все спрашивали, не нужно ли мне чего-нибудь. Честно говоря, очень приятно было, что они обо мне так заботятся.

А Сабир все ходил по пещере и искал выход, но, по-моему, он уже понял, что ничего не найдет, и просто делал вид, что ищет. Ни с кем из нас он ни разу не заговорил, не хотел или боялся, что мы ему не ответим.

Кама и Алик просидели возле меня до поздней ночи. Вообще мне показалось, что этот день прошел очень быстро. Только что было утро, и вдруг я смотрю - все укладываются спать. Удивительно быстро прошел этот день.

На следующее утро все проснулись очень поздно. А я так вообще позже всех. Проснулся и ничего не могу сообразить - где я, и почему это вокруг меня все они собрались - Кама, Алик и Сабир, и у всех лица какие-то испуганные. Ничего не могу понять! Сабир мне говорит, после того как я вспомнил, что я еще в этой проклятой пещере:

- Ты, пожалуйста, извини меня за вчерашнее, я тебя очень прошу, извини!

А Кама ему на это:

- Ни за что он тебя не извинит, посмотри, что ты сделал с человеком, ты просто отвратительный тип!

- Лучше уйди отсюда! - это Алик ему сказал. - Уйди сейчас же или я тебя ударю!

А Сабир как будто их не слышит, все твердит одно и то же:

- Извини. Я тебя очень прошу - извини!

Как-то глупо все это выглядело. Для чего ему мои извинения, спрашивается? И вдруг я увидел, что Сабир плачет. Никто еще не видел, чтобы он плакал. Никогда такого не было. А тут сидит и плачет, и всхлипывает при этом. Я тоже очень расстроился, даже вспоминать противно, до чего расстроился, говорю, ладно, перестань плакать, только в следующий раз, прежде чем распускать руки, подумай! А что я ему еще могу сказать?

А Алик все свое - уйди, а то хуже будет! И Кама напоследок его отвратительным типом обругала. Он встал и ушел. Когда он уходил, вид у него был очень несчастный. После его ухода Алик и Кама его долго ругали, а у меня уже против него никакой злости не было. Я им этого не сказал, а то бы они, наверное, и на меня разозлились бы, но злость у меня вся прошла, и ничего с собой я поделать не мог!

Мы втроем лежали рядом и молчали, все какие-то вялые стали, наверное, от голода, никто даже головы не поднял, когда подошел Сабир с гранатой в руке и попросил, чтобы мы встали и перешли в комендантскую. Он объяснил нам, что попытается взорвать плиту у входа. Я шел, а меня качало из стороны в сторону, как будто я пьяный. Хорошо, Алик и Кама поддерживали меня. Как только мы зашли в комендантскую, Алик сразу же остановил нас и вернулся к Сабиру. Хоть они и в ссоре, но Алику, кажется, не хотелось, чтобы Сабир один взорвал гранату.

Мы с Камой сидели в комендантской и ждали, что будет дальше.

Здесь было так тихо и спокойно, казалось, что эта комната находится где-нибудь в учреждении и хозяин кабинета войдет с минуты на минуту. Я еще раз посмотрел на надпись рядом с красной ручкой - после того, как я прочел разговорник, я уже знал, что означает слово «Tod» - смерть. Оно очень часто попадалось в разговорнике. Это и еще Erschiefien - расстрел. Я его тоже хорошо запомнил, потому что эти два слова там попадались почти на каждой странице.

А потом раздался страшный взрыв, дверь в комнату была плотно прикрыта, а после взрыва со страшной силой распахнулась и ударилась об стенку. И свечи все разом потухли.

Алик сказал, что Сабир, после того как оттянул и повернул ручку гранаты, прислонил ее к плите, а сам вместе с Аликом отбежал сразу же и спрятался за бронетранспортером. Только пользы этот взрыв никакой не принес - в нескольких местах он только пол поцарапал и поверхность плиты. Вот и все!

Мы еще долго просидели в комендантской. Все предлагали что-то, но все просто так, впустую, нам уже стало ясно, что дела наши очень плохи. С Сабиром все незаметно стали разговаривать, но он уже не был у нас главным. Нам уже и не нужен был главный, даже если бы у всех с Сабиром были бы прежние отношения.

Мы встали и ушли из кабинета коменданта.

Очень хотелось есть. Никто об этом не говорил, но есть хотелось ужасно. В голову только и лезли что мысли о еде. Ни о чем другом думать нельзя было. Все лежали, каждый на своей постели, и только об этом и думали. Хорошо, хоть я тот разговорник нашел, а то вообще с ума сойти можно было. Все лежат молча, и вокруг такая тишина, как будто, кроме нас, никого больше на свете нет из живых людей. И еще скелеты на нервы действуют, я попытался представить себе, что когда-то они были живыми людьми, но у меня ничего не получилось.

Я листал разговорник и удивлялся, до чего же тогда странные времена были. Почти на каждой странице жуткие угрозы. И почти за все одно наказание - смерть! Даже читать странно: «...подвергнуты расстрелу», «...подвергнуты смертной казни». Это, наверное, для разнообразия: в одном месте - расстрел, а в другом - смертная казнь. Или Tod, или Erschiefien. А может быть, если смертная казнь, то это какой-то другой способ убивать человека: не расстреливать, а вешать или рубить голову. И самое главное - за что?! Если призадуматься, с ума же сойти можно: за укрывательство коммуниста или военного - смерть. То же самое за связь с партизанами. За отказ ехать в Германию. За то, что слушал советское радио. Значит, если человек спрятал в своем доме раненого товарища, то его расстреливали? А что же ему оставалось делать, если не прятать? Полагалось пойти и выдать, что ли? Неужели люди, которые составляли этот разговорник, не понимали, что нельзя человека за такие вещи убивать? Ведь в нем почти на каждой странице смерть обещали за все хорошее, что мог сделать человек. За все смерть!

Я никак себе не могу представить, что такое смерть. Знать-то знаю, конечно, знаю, что все люди умирают, но никак не могу поверить, что и я когда-нибудь умру. Что все вокруг останется, как было, а меня уже не будет. Начинаю себе все это представлять - получается, пока не дохожу до места, где я должен умереть... Не могу поверить, и все! И еще я никак не могу представить, что когда-то меня не было. Тоже знаю, что было такое время, а представить себе не могу. Странно.

Кама ко мне придвинулась, обхватила мне голову, как маленькому, и спрашивает:

- Тебе очень больно?

Я ей покачал головой, что нет. Говорить мне все-таки трудно, челюсти болят, когда я открываю рот.

- Мы все здесь умрем, - сказала Кама. - И никто никогда нас не найдет, - сказала, а лицо у нее в это время было очень серьезное, как будто она окончательно поняла, что нас ничто не может спасти.

А потом мы проснулись и никак не могли определить, утро это, или ночь, или даже, может быть, уже день. Потому что Кама забыла завести часы. Но в общем нам уже это было безразлично. Мы уже почти и не вставали. Единственно, что хорошо, это то, что уже нам не хотелось есть. Совершенно чувство голода пропало. Мы о еде даже не вспоминали. Только слабые все стали очень.

Больше всех Кама ослабела. Она или спала, или лежала молча, с открытыми глазами. Мне ее было очень жалко. Я вот только теперь понял, что ее люблю. Я раньше догадывался об этом, но только здесь окончательно понял это. Я до Камы очень часто влюблялся. Стоило мне в кино пойти или в театр, так я обязательно там в кого-нибудь влюблялся. Правда, ненадолго, чаще всего на несколько дней, а бывало, что и на один день всего. И в книгах я очень часто в кого-нибудь влюблялся. Больше всего мне нравилось любить королеву Марго или госпожу Бонасье. О них очень хорошо мечтать было. Причем когда я мечтаю, я о себе думаю в третьем лице, никогда не мечтаю: «Я пошел и спас ее», а почему-то: «Он пошел и спас». Ничего поделать не могу, мечтаю о себе, но почему-то только в третьем лице. И влюбляюсь всегда в третьем лице. Это, конечно, курам на смех, но я однажды даже в Медузу Горгону влюбился. Вот честное слово! Влюбился, и все.

А сегодня понял я окончательно, что все это были пустяки по сравнению с моей любовью к Каме. Я даже ей хотел сказать. И сказал бы - мне не было почему-то стыдно ни Алика, ни Сабира. Но вдруг я вспомнил свое любимое стихотворение и решил прочитать его Каме. Она послушала его до конца и ничего не сказала. Я спросил, понравилось ли оно ей. «Ничего. Ничего, - говорит, - стихи!» Но, по мне, лучше бы она сказала, что они ей не понравились, чем это «ничего». А с другой стороны, ведь совсем необязательно, чтобы это стихотворение нравилось всем! Только я почему-то думал, что Каме оно должно понравиться.

Все-таки Сабир молодец! Он не меньше всех нас ослабел, и все-таки он один старается хоть что-то сделать. Он попросил, чтобы мы все ушли в укрытие, потому что попытается еще раз взорвать эту проклятую плиту. На этот раз взорвет сразу несколько гранат. Мы пошли в кабинет коменданта, и на этот раз дорога показалась нам очень длинной. Когда мы туда добрались, долго не могли отдышаться. Как будто не по ровной дороге шли, а забирались куда-то в крутую гору. Алик и на этот раз хотел пойти с Сабиром, совсем уже собрался, но вдруг улыбнулся очень виноватой улыбкой и сел. Стало понятно, что у него просто нет сил.

Взрыв был точно такой же, как и в прошлый раз. Потом оказалось, что в связке, из шести гранат взорвалась лишь одна граната. Остальные, наверное, были испорченные. И опять без всякой пользы. И не только без пользы, а наоборот.

О том, что случилось несчастье, мы догадались не сразу. Сперва мы сидели в комендантской и ждали Сабира, даже не знаю, сколько времени прошло, а его все не было. Кажется, мы все задремали. Потом я удивился, что его все нет, и вышел из комнаты наружу. Кама и Алик за мной пошли. Сабира нигде не было видно. Тогда мы поняли, что с ним что-то случилось.

Он лежал за бронетранспортером и был весь в крови. Я сперва подумал, что он умер, но, когда мы до него дотронулись, он громко застонал. Его ранило осколком гранаты - вырвало кусок мяса из руки, чуть выше локтя. Кровь из раны прямо хлестала. Алик, как увидел кровь, сразу же зашатался и сел на землю, а Кама стала вся дрожать, и было слышно, как она стучит зубами. Я посмотрел на рану, и мне показалось, что мясо вырвано очень глубоко, чуть ли не до самой кости. Я снял с себя рубашку, разорвал ее на полосы и перетянул руку Сабира выше раны, я где-то читал, что таким способом можно остановить кровь. Я изо всех сил затягивал вокруг руки эту полосу, а кровь не останавливалась, и я догадался, что у меня просто не хватает сил как следует затянуть ее. Хорошо, что Кама мне помогла. И руки у нее продолжали дрожать, и зубы стучали, но она, молодчина, очень здорово помогла мне. Мы остановили кровь и перевязали эту рану. Хотя было ясно, что пользы от такой перевязки с грязной полосой от рубахи мало, а скорее даже больше вреда.

Мы и себе устроили постели рядом с бронетранспортером. Целый час, наверное, переносили сюда пачки денег. Когда кончили, совершенно из сил выбились. Сабир сперва спокойно лежал, а потом начал бредить. Всех нас по именам называл, чаще всего мое имя, маму свою звал. А когда приходил в себя, каждый раз просил пить. Мы по очереди ходили за водой. Я уже не обходил стороной скелеты, а шел мимо них, рядом проходил. Я знаю, что мне тогда это казалось, но каждый раз, когда я шел мимо, мне казалось, что они смотрели на меня и улыбались злобно. Мне они и во сне приснились в ту ночь, как только я лег. И еще разговорник приснился со своими угрозами. Мне все казалось, что я его и во сне читаю и никак не могу остановиться. Я и во сне удивлялся тому, что за все по этому разговорнику полагалась смерть. За все хорошее.

А потом мы стали умирать. Теперь я уже мог представить, что меня не будет. Что все останется на земле как было, а меня не будет. Я даже не знаю, как во мне это изменение произошло, но теперь я точно знаю, что могу умереть. Я лежал и обо всем думал. Думал о вещах, о которых никогда раньше не задумывался. О смерти же я никогда раньше не думал. Да и с чего бы это раньше я стал думать о смерти? Из моих знакомых только один человек умер - Наиля, девочка с нашей улицы. Она под машину попала. На похороны вся наша улица собралась. Всем детям раздали венки, и мы гуськом шли за гробом. На кладбище нам не разрешили поехать. Как только мы дошли до проспекта Нариманова, нам всем велели отправляться домой. Наверное, потому, что все вокруг плакали, и взрослые не хотели, чтобы дети видели это. Особенно Наилькина мать убивалась.

А отец ее не плакал, он шел первым за гробом, его вели под руку двое наших соседей, и время от времени он спрашивал очень уставшим голосом: «Как же так может быть? Что же это происходит?» Но ему на эти вопросы никто не отвечал. Я тоже про себя подумал: как же так может быть, что Наильки больше не будет? И еще я тогда на похоронах попытался представить, что я тоже умру когда-нибудь, но ничего у меня не получилось. Как будто в голове что-то происходило, вернее, останавливалось, как только я начинал представлять, что я умру и меня не будет. Я даже удивился, что не могу вообразить такую простую вещь. Даже похороны свои представил, как все будут идти и плакать, и все очень хорошо получилось до того места, где надо было вообразить, что меня совсем не будет и я ничего не буду чувствовать - слышать или видеть. Сколько ни старался, ничего из этого не получилось. А теперь я почувствовал, что это может быть. Я специально не думал над этим - просто чувствовал.

Мы все лежали молча, только Сабир стонал. Наяву он тоже молчал, но стоило только заснуть, как он начинал стонать. Рука у него очень сильно распухла, как будто надулась, и была горячая, темно-красного цвета. Рану мы его перевязали, но пользы от этого было мало, она вся почернела, и было ясно, что без лекарств у него обязательно начнется заражение.

Я лежал и думал, как все было бы хорошо, если бы мы не полезли в эту проклятую расщелину. Все мы были бы уже в Баку, в школу ходили бы. Я даже удивился, что с таким удовольствием думаю о школе, о нашем доме. Раньше я даже не чувствовал, как хорошо там. А больше всего я думал о маме с папой, вспоминал разные случаи, не какие-нибудь особенные, а самые простые, как я, например, прихожу из школы, а мама стоит на лестнице и ждет, когда я поднимусь со двора, и улыбается мне, или про то, как вечером я смотрю телевизор, а мама с папой о чем-то разговаривают, даже не знаю, о чем они разговаривали, но, оказывается, это было очень приятно, что все дома вместе, даже если в это время ничего особенного не происходит. Когда я вспомнил обо всем этом, у меня даже в горле защекотало, и я снова стал перечитывать этот разговорник.

Что-то меня в этом разговорнике очень интересовало, а что, я никак понять не мог. Я его весь уже наизусть знал. Я точно мог сказать, за что полагается смертная казнь, и даже точнее - за что повешение, а за что расстрел. Я уже заметил, если человек желал в те времена хорошее только себе, скажем, если кто-то скрывал от немцев, что он коммунист или военный, или что у него приемник есть дома, то его расстреливали, а если он другому человеку делал добро - прятал у себя раненого или помогал партизанам, то его за это вешали. Очень странно все это было читать, и сколько я ни перечитывал, а привыкнуть не мог, каждый раз становилось от всех этих угроз страшно. И еще из-за этого разговорника я чувствовал, что существует какая-то главная странность, но в чем она заключается - никак понять не мог. Но чувствовал.

Алик встал и пошел за водой. Он двигался очень медленно, как пьяный шатался из стороны в сторону. Он для всех принес воду во фляге. Сперва мы Сабира напоили, а потом Кама сделала несколько глотков. Я тоже выпил воды, и у меня сразу же в животе закололо, но я уже к этому привык: как выпьешь воды, хоть немного, в животе начиналась боль. Мы поэтому старались пить как можно реже, когда совсем уже становилось невтерпеж. Алик сел со мною рядом, лицо у него бледное-бледное, и вдруг у меня спрашивает:

- Неужели мы здесь так и останемся, как эти? - он кивнул головой на скелеты.

Кама, как услышала это, сразу заплакала. Прислонила свое лицо к моему и плачет, как будто я могу ей чем-то помочь.

А мне уже было ясно, что мы здесь так и останемся навсегда, как эти скелеты. И никто никогда не узнает, что мы здесь, может быть, тысячу лет пройдет, а никто так и не узнает, что мы здесь умерли совершенно зря. И превратимся тоже в скелеты, как они. Только мы ведь сюда попали случайно, а они сами в эту пещеру забрались и сами же друг друга перестреляли, хоть имели возможность выбраться отсюда. Взяли и поубивали друг друга, как скорпионы. А что еще ждать от людей, которые могли составить такой разговорник? Может быть, кто-то из них и придумал, что за все надо убивать. Сперва других, а потом и друг до друга добрались.

Я над всем этим думал, и еще над чем-то, со мной иногда бывает, что я еще над чем-то думаю, а над чем, сообразить не могу. Но в тот раз я сразу сообразить не мог, может быть, еще и потому, что Кама, плача, все продолжала меня обнимать. У нее были ужасно испуганные глаза, и я вдруг сказал:

- Ты не бойся, Камочка, мы отсюда все равно выберемся, - я, с одной стороны, был доволен, что сказал это, потому что она ужасно обрадовалась, вот честное слово, только что глаза были у нее совсем испуганные, а после моих слов я увидел, как весь испуг исчез, а вместо этого в них появилась сразу радость, как будто она улыбаться начала глазами.

Она сразу мне поверила и говорит:

- Правда? Ты раньше не говорил, что выберемся! - и смотрит на меня так, как будто и впрямь все зависит только от меня, - а с другой стороны, мне стало очень неприятно, что я совершенно зря мог так ее обмануть.

И что самое удивительное - Алик поверил мне. Он тоже обрадовался и спрашивает:

- Ты что-нибудь придумал? - и у него глаза такие же стали, как у Камы. Ничего не оставалось мне делать - я и ему сказал, что кое-что придумал, только еще не до конца.

А потом мы заснули. Последние трое суток, после того, как ранило Сабира, мы очень много спали, просыпались ненадолго, а потом снова засыпали.

Я и во сне этот проклятый разговорник увидел. Засел он у меня в голове, и все тут! И во сне и наяву о нем думал, что-то в нем мне покоя не давало, а что - никак я не мог сообразить. Все время перед глазами вертятся строчки из него. И что самое интересное не только то, что по-русски написано, но и немецкие, ни одного слова по-немецки не знаю, а слова перед глазами вертятся, особенно Tod и Erschieben. Наверное, потому, что они-то чаще всего в этом разговорнике и попадались. Из текста я давно понял, что они означают - повесить, расстрелять и смерть.

Я еще спал, но сквозь сон услышал крики. Проснулся, смотрю - это Сабир кричит. Он вскочил с места и что-то кричит, а что - разобрать нельзя. Глаза у него были широко раскрыты, но толку от этого никакого не было, он никого из нас не узнавал, а стоял и что-то выкрикивал хриплым голосом. Ни одного слова понять нельзя было. Это он бредил так. Мы его втроем уложили. Он был очень горячий, даже губы у него почернели и все растрескались. Я ему дал попить, он еще некоторое время что-то бормотал, а потом заснул.

А дальше уже я все помню очень плохо. Даже не знаю, сколько времени прошло. Я очнулся, смотрю - все лежат, а вокруг очень темно, только и свету, что от одной дальней свечи, да и та совсем уже догорает, видно, никто из нас давно не просыпался и не поставил новых свеч.

Я встал и пошел за свечами. Это было совсем недалеко от того места, где я лежал, но оказалось, что дойти до них очень трудно. Я по дороге раза три останавливался, не садился, потому что вставать мне каждый раз было очень трудно.

Я зажег свечу, но вместо того, чтобы поставить ее и зажечь еще несколько, я вдруг остановился с нею в руках и стал думать. Я очень долго стоял на одном месте с горящей свечой в руках, потому что думалось мне очень трудно и медленно. Я никак не мог собрать мысли в одно место, особенно одну мысль я никак не мог остановить в своей собственной голове. Было трудно думать еще и потому, что очень мешало мне слово «Tod». Оно все время так и вертелось перед глазами. Я все стоял с этим словом перед глазами, а потом все же пошел.

Только не в ту сторону, где лежали ребята, а совершенно в противоположную. В голове у меня все время звенело, но я все равно продолжал думать, хоть это слово «Tod» по-прежнему продолжало мне здорово мешать.

Наверно, я очень долго шел, потому что когда я вошел в коридор перед комендантской, то заметил, что свеча в моей руке уже догорела до половины, и я про себя подумал, что ее может не хватить на обратную дорогу, но вспомнил об этом между прочим, потому что изо всех сил в это время думал о другом.

В кабинете коменданта все было по-прежнему, так же, как и в последний раз. Ничего, конечно, не изменилось и не могло измениться, и все же я сюда пришел.

Я внимательно осмотрел еще раз весь кабинет и ничего нового не увидел. Гитлер смотрел на меня со своего портрета точно так же, как и в прошлый раз. У него были очень добрые глаза и усы точно такие, как у нашего соседа дяди Мамеда. У него и нос был такой же длинный. Если бы я не знал, что это Гитлер, мне бы и в голову никогда не пришло, что этот человек командовал всеми этими страшными скелетами - бывшими людьми, которые расстреливали и вешали людей только за то, что они пытались сделать что-то хорошее. Я вообще читал о войне очень много и фильмы всякие повидал, но мне всегда казалось, что все это было давно, не так, конечно, давно, как во времена Александра Невского или Квентина Дорварда, но все равно это происходило в такие давние времена, что я ко всем этим книгам и фильмам относился с интересом, разумеется, но даже подумать не мог, что это так страшно. Я, когда читал или смотрел фильмы, конечно, фашистов ненавидел, но ненамного больше, чем тевтонских рыцарей, гвардейцев кардинала, солдат Лжедмитрия или, например, католиков в Варфоломеевскую ночь. Ведь ко мне же все это не имело никакого отношения никогда. А тут я почувствовал, какие это были страшные люди и каким страшным было то время. Мне и лицо Гитлера теперь казалось страшным, ничем оно мне не казалось приятнее, чем черепа тех скелетов. Я все стоял и смотрел на Гитлера и никак не мог отойти. Это потому, что я очень медленно думал. Потом вспомнил, что пришел сюда не за этим, и пошел к противоположной стене.

И здесь все было по-прежнему. Над стеклянным шкафом была та же непонятная надпись с одним лишь понятным теперь словом «Tod». И здесь они угрожали смертью!

Я подошел к письменному столу и взял в руку тяжелую мраморную пепельницу. Она мне показалась очень тяжелой. Конечно, она была гораздо легче на самом деле, но мне она показалась такой же тяжелой, как восьмикилограммовая гантель.

Я ударил этой пепельницей по стеклу, закрывающему рубильник, оно разбилось со звоном на мелкие осколки. Тогда я встал на стул и взялся за красную рукоятку, над которой была эта надпись с предупреждением о смерти.

Теперь я понял, что это не рубильник, потому что никаких электрических гнезд ни сверху, ни снизу не было. Рукоятка была металлическая и, кажется, очень тяжелая. Прежде чем потянуть ее на себя, я подумал, что зря не предупредил ребят, надо было, чтобы и они пришли сюда вместе со мной. Я даже хотел пойти за ними, но раздумал, а потом вообще перестал обо всем думать, потому что рукоятка и не подумала сдвинуться с места, когда я ее потянул на себя, хотя я и тянул изо всех сил. Тогда я ногами оттолкнул от себя стул и повис на рукоятке всем телом. Как только я повис, кисти рук сразу же стали разжиматься, оказалось, что они не выдерживают моего веса. Как я ни пытался их стиснуть, они не слушались и почти уже совсем разжались, и как раз в это время рукоятка сдвинулась с места и пошла вниз. Уже падая на землю, я услышал глухой взрыв, как будто грохот раздался где-то в самой толще скалы.

Я еще некоторое время посидел на полу и потом встал со свечой в руке, вышел в коридор. Идти теперь было еще труднее, и по пути мне пришлось время от времени отдыхать, прислонившись к стене.

Когда я вышел из коридора в пещеру, я вначале даже не понял, что происходит, - в пещере было светло. И свет падал из большого прямоугольника, на месте которого раньше стояла плита.

Будить их пришлось очень долго: и Камку и Алика. Они все не хотели просыпаться. И даже когда проснулись, мне пришлось несколько раз объяснить им, что случилось.

Мы и Сабира подняли. Взяли его под руки и повели. Он хоть и передвигал ногами, но все равно ничего не соображал, потому что был без сознания.

Плита лежала на земле, она упала наружу. Мы вышли из пещеры в ущелье, густо заросшее деревьями и колючим кустарником. Но первое, что я увидел, - это небо, и еще почувствовал запах воздуха и листьев, от которого у меня сразу закружилась голова, да так, что я чуть не упал.

Мы шли, пробираясь сквозь эти заросли, очень долго. Несколько раз падали, очень трудно каждый раз было встать. Особенно Алику, а в последний раз он упал и сказал, что дальше не пойдет. Он сказал это и сразу же уснул. Тогда я решил, что остается единственный выход - мне и Каме пойти дальше, и найти людей, и послать их на помощь Алику и Сабиру. Но и Кама отказалась идти, сказала, что у нее больше нет сил. Она даже разговаривала со мной с трудом. И тогда я пошел один. Я сказал ей, чтобы она не боялась, я пойду и пришлю людей, но она меня уже не слышала. Я толком не знал, куда иду, но шел.

У меня перед глазами все время были только стволы и ветви деревьев, кроме этого я ничего не видел. А потом я вышел на открытое место. Оказывается, это ущелье выходило на широкое шоссе. Я вышел на него и сел на обочине. Стал ждать какой-нибудь машины. Я ждал и ждал, а шоссе все оставалось пустынным. А потом я вдруг увидал, что здесь стоит сразу несколько машин, а вокруг меня собрались люди, и у них у всех очень испуганные и озабоченные лица. Я только помню, что один из них спросил: «Мальчик, что с тобой случилось? Как ты здесь очутился?» И как я ему показал на ущелье и сказал, что там умирают люди, а потом я уже ничего не видел и не слышал.

Очнулся я в большой светлой комнате, и первый человек, которого я там увидел, была моя мама. И папа был там. Только сперва я увидел маму. Она сидела рядом с моей кроватью, только сидела и смотрела на меня, не отводя глаз, и я могу твердо сказать, что никогда в жизни на меня никто так не смотрел. Оказалось, что я в больнице. Мне рассказали это все позже, первые несколько дней мне не разрешали слова сказать, и мне ничего не говорили - что и ребята все в той же больнице. Сказали, что я пришел в себя позже всех, наверное, потому, что я самый младший и у меня самый слабый организм, слабей, чем у всех остальных. Я в это время ни о чем думать не мог, кроме еды. Есть хотелось так, что я готов был сжевать подушку. Но, кроме сока, и куска творога, и прозрачного бульона, первые дни мне ничего не давали, сколько я ни просил. Только на пятый день мне дали крохотный кусочек паштета. Ничего вкуснее я не пробовал!

А через десять дней мы встретились - Алик, Камка и я. Я спросил, где Сабир, и они мне рассказали, что Сабиру было очень плохо, и даже думали, что он не выживет. Оказывается, у него началась гангрена, и ему даже хотели отрезать раненую руку, только на днях врачи окончательно решили оставить ее. Мы хотели пойти к нему в палату, но нам не разрешили, сказали, что на сегодня нам достаточно - погуляли. Мы были в коридоре всего минут десять-пятнадцать, но я, вернувшись в палату, ног не чувствовал от усталости. А Кама и Алик чувствовали себя гораздо бодрее.

Когда я проснулся, рядом с моей кроватью сидели два человека - один из них был в форме майора. Оба журналисты. Из военной и городской газеты. Они мне сказали, что мы все просто молодцы и все будем награждены. А мне, как самому главному из нас, дадут орден или медаль. Я подумал, что они что-то напутали, и, чтобы потом не было никаких недоразумений, сказал им, что я никакой не главный и никогда им не был. Они переглянулись, и вдруг военный такое мне сообщил, что я ужасно удивился. Оказывается, о том, что в пещере я был самым главным, вроде командира, сообщили ребята, все трое в один голос - Алик, Кама и Сабир. Никогда не поверю, что Алик или Сабир могут всерьез подумать, что я - не то что главный, а такой же, как они, они же оба всю жизнь меня презирали. Но самое интересное, что я, хоть и не сразу, кажется, поверил майору, что это не шутка.

Они мне задали несколько вопросов, а потом майор спросил у меня, как мне пришло в голову, если я не знал немецкого языка, включить экстренное взрывное устройство, благодаря которому мы и оказались на свободе. Он перевел мне надпись над стеклянным шкафом - там было написано, что включение экстренного взрывного устройства без письменного приказа коменданта немедленно карается смертью! Оно посредством взрыва надолго выводило из строя автоматический выход из пещеры, и поэтому, наверное, называлось экстренным и находилось под таким строгим запретом. Словом, было рассчитано на самый крайний случай. Я подумал, что наконец этот крайний случай и произошел!

А майор все ждал, что я ему отвечу, и даже приготовился записывать. Я сказал: «Пришло в голову, и все». А что я ему мог еще сказать? Но майор все не унимался и все пытался узнать, почему это вдруг я включил устройство, которое находилось в другом конце от выхода. Хорошо, что в это время начался обход и в палату вошел главврач. Он попросил их уйти. Они сразу же послушались, очень приветливо попрощались со мной и ушли, сказали, что зайдут еще.

А я после их ухода думал, что рано или поздно на этот вопрос ответить придется. Этот майор, пока своего не добьется, наверное, не успокоится. Он даже, может быть, обиделся на меня за то, что я не ответил сразу. А разве сразу ответишь?! Для этого надо очень долго рассказывать об этих скелетах-эсэсовцах, когда-то перестрелявших друг друга, о разговорнике с обещанием смерти за все хорошее, о том, что вначале надо было долго думать о людях, которые делали это хорошее, зная, что их ждет за это смерть, и о многом другом. Я все перебирал в голове, что я должен рассказать в следующий раз майору, чтобы лучше объяснить, как мне пришло в голову, что если фашисты обещают смерть, то это непременно за что-то хорошее... Я бы еще некоторое время думал об этом, но в это время пришли мама и папа, и я стал думать о них.

Я разговаривал с ними и в то же время думал о том, какие это дорогие мне люди.

Они мне рассказали о землетрясении. Оказывается, я не ошибся тогда - толчки были и днем, и ночью. В нашем поселке и в соседнем разрушилось несколько домов, но, к счастью, никто не погиб. Раньше никогда со мною такого не было, чтобы я был с ними вместе и в то же время думал о них.

КТО ПОЕДЕТ В ТРУСКАВЕЦ

Терпеть не могу стоять в очереди. И не стою никогда. Даже зарплату свою обычно на второй день получаю после всех, лишь бы в очереди не стоять. И в кино билеты заранее беру. Меня самый обычный разговор в очереди раздражает, самый пустячный, даже такой, который в других условиях я сам бы поддержал, - о спорте или, например, об искусстве, жутко раздражает. И еще ожидание на нервы действует. Невозможно до конца выдержать. И я не выдерживаю, ухожу, если надо больше десяти-пятнадцати минут выстоять. Впрочем, это раньше так было, когда у меня нервная система в абсолютном порядке была. А теперь меня никакими силами не заставишь в очередь встать. И не то что я какой-нибудь невротик или астеник, нет, просто нервная система у меня на все реагирует очень обостренно. Явно повышенная чувствительность, и ничего с этим не поделаешь. Единственный выход - оберегать ее от дополнительных ненужных нагрузок, что я и делаю в меру своих сил и возможностей.

Так что, если будет очередь - уйду сразу. Сделаю вызов на дом, это, конечно, хуже, гораздо хуже: придется весь вечер я боевой готовности дома проторчать, но ничего не поделаешь. Жизнь диктует свое.

В прошлый раз, месяца три назад, когда я сюда приходил, этой пальмы в коридоре не было. Это очень разумно, что пальму поставили. Вроде бы пустяк, а на больных ведь эта веселая зелень, без сомнения, благотворно подействует. Очень успокаивающе, особенно в сочетании с чистыми стеклами, желтым начищенным паркетом и лучами солнца - прямо не коридор поликлиники, а натюрморт в изумрудных и золотистых тонах в стиле Зверева. Не знаю, как на других, а на меня такие вещи сразу положительное действие оказывают. Приятно, ничего не скажешь. И у регистратуры ни одного человека нет. А уж это просто неслыханная удача и везение. Обычно у этого окошка нет-нет, а человека три-четыре всенепременно стоят. А сегодня никого. В общем, пока все складывается исключительно удачно. Заглянул в окошко - у полок с карточками две девицы со скучными лицами стоят и беседуют лениво. Улыбнулся я им, и не какой-нибудь отвлеченной вежливой улыбкой, а такой - как бы поточнее выразиться... - специальной улыбкой, направленной лично этим девушкам, каждой в отдельности. В ней все уместилось: и интерес к ним, и только что возникшая симпатия, и вырвавшееся, так сказать, на мгновение из-под контроля сдержанного, воспитанного человека тщательно скрываемое восхищение. Все в самых умеренных, очень точно отмеренных дозах. Они даже ведь не поняли, в чем дело, не задумались, даже не почувствовали, как все это произошло. А я уже благодаря этой улыбке автоматически перешел для них из разряда намозолившего за день глаза нудного бесполого пациента поликлиники в совершенно иной - высокий класс, законно претендующий на внимание и интерес людей. Через несколько минут без видимых усилий я узнал как их зовут и номер телефона, по которому их можно вызвать в дни дежурства и по которому я, возможно, когда-нибудь бы их вызвал, если не постарался бы тут же забыть этот номер, чтобы зря не загружать память. Мы поболтали славненько, а выражение лица у них при этом уже было такое, словно сидят они вечером где-то в летнем лесу на берегу уснувшей реки у потрескивающего костра, и кто-то очень приятный и обаятельный играет на гитаре и поет песни Окуджавы или Высоцкого.

А больные, сидящие у дверей во врачебные кабинеты на стульях, соединенных в длинные жесткие конструкции, смотрели на нас по-разному - усмехаясь или с завистью, в целом же неодобрительно и с досадой. А ведь разговор у регистратуры мог показаться пустым и бесполезным только человеку поверхностному и не сведущему в деле, приведшем меня в поликлинику. Для меня же этот разговор был увертюрой, настраивающей и способствующей перемещению сознания в другую реальность, массажем и разминкой боксера перед выходом на ярко освещенный ринг, полосканием горла и распеванием за минуту до первого аккорда аккомпаниатора на концерте с вывешенным аншлагом. И это не преувеличение, потому что недостойно настоящего артиста-профессионала делить свои выступления на важные и менее, относиться небрежно к состоянию формы и позволить себе хоть один срыв, пусть самый мелкий... А ведь я тоже нуждаюсь в настрое, если хотите - во вдохновении, таинственном и прекрасном вдохновении, охватывающем все существо человека, ибо во мне тоже бьется творческое начало, и дар, которым оделила меня природа еще с детских лет, - ничуть не беднее, чем талант певца, шахматиста или математика. Но об этом потом...

За минуту до того, как разговор стал иссякать (кроме меня, разумеется, этого никто не почувствовал), я попросил своих девиц из регистратуры отыскать мою карточку и отправить ее терапевту. Попросил в той же тональности, в какой прошла вся беседа, попросил так, что перехода они не заметили, - словом, попросил ласковым голосом свою приятельницу негромко сыграть что-нибудь на рояле, ну хотя бы «Вальс для Наташи», налил себе полрюмки коньяку и погасил еще одну свечу из последних двух.

Карточку они стали искать одновременно, иначе и быть не могло, потому что каждая из них была уверена, что я попросил ее, только ее! И они играли, вкладывая в этот вальс всю нерастраченную энергию, которая накапливается в душе и теле молоденькой девушки, целый день снующей между унылыми шкафами до потолка с полками, на которых, выстроившись в бесконечно длинные ряды, лежат карточки-тетради, на чьих страницах невозможно, сколько ни ищи, ничего найти о человеке другого, кроме подробных описаний почти всех болезней (во все времена его существования). Болезней, причиняющих человеку муки физические или стыд, лишающих его разума или вызывающих отвращение окружающих, уносящих силу и красоту.

Умный - не умный, личность - не личность, тупица или гений - ни слова в этих карточках об этом. Есть над чем подумать любителям-знатокам. Человек перенес недавно микроинфаркт, два года назад поставил две коронки, в детстве болел дифтеритом, коклюшем. Всего три вопроса: кто он по профессии? Счастлив ли? И, наконец, талантлив ли? За каждый правильный ответ три балла!

Плоскостопие или близорукость, кариес или аппендицит, камни в почках или геморрой... Гитлер или Чаплин, Фишер или Ганди, Шаляпин или Освальд? А это моя карточка, точно моя - на обложке указано.

А они играли. И в игре их чувствовалась та свежесть восприятия, нерастраченность молодости, перед которыми были бессильны все эти ряды зафиксированных болезней. По крайней мере, в тот день. Благодаря мне? Об этом потом. Самое главное - не отвлекаться!

Нашлась и моя карточка! Сейчас придет медсестра-курьер и отнесет ее терапевту. Листаю ее. Листаю небрежно, скользя вроде бы невнимательным взором по страницам, одновременно разговаривая, чтобы не привлекать внимания, - выдавать карточки на руки пациентам запрещено. Чувство такое, как будто в руках держу технический паспорт какой-то машины, где зафиксированы все поломки и способы их исправления. Болел столько-то, выздоровел тогда-то... А болезни все однообразные и благопристойные: катар верхних дыхательных путей, грипп и воспаление носоглотки. Абсолютно безобидный список. Вроде меню диетической столовой - ни бифштекса с кровью, ни телятины с хреном, ни потрохов с уксусом и чесноком и водки с маслинами. Все продумано, все предусмотрено. Ничего опасного, ничего компрометирующего. И в случае поездки - в командировку специализированную или, скажем, в зарубежную туристскую - перечень этот никак повредить не может. И с общественным, и с любым другим мнением все в порядке, сердце абсолютно здоровое, мозг никаким недугам не подвержен. На любой пост хоть завтра! Если в делах моих когда-нибудь и появится помеха, то только не «по состоянию здоровья». Вот так вот! А сегодня мне бюллетень необходим. Хоть на недельку! Как воздух необходим. Очень моя нервная система в этом отдыхе нуждается. Если ее не беречь, она ведь в один прекрасный день и перегореть может, вроде пробок электросчетчика квартирного.

Другому, с нормальными нервами, отпуска раз в год с избытком хватает. А у меня натура тонкая, на все раздражители мгновенно реагирует, а успокаивается медленно, с остановками, а возможно, и с потерями невосполнимыми.

Меня же не только очереди раздражают. Дома как будто полегче стало, с тех пор как я получил отдельную квартиру. А вот на работе... Но сейчас об этом ни слова. Отвлекаться нельзя. Вот она идет - медсестра, по кабинетам карточки разносящая.

А терапевт-то, выяснилось, в пять часов только будет. Еще четыре часа район будет обходить с домашними визитами. Что же это получается? Второй раз сюда ехать - весь день насмарку... Здесь подождать - с ума сойти можно... Выход обязательно должен быть. Не может быть, чтобы все так было наглухо перекрыто. Не бывает так!

Господи! Осенило наконец-то! А почему, собственно говоря, мне нужен именно терапевт? Да-а... Все-таки для развитого мозга служба бесследно не проходит. Полдня всего на работе побыл, а уже в мышлении инерция наблюдается. А я же к любому врачу пойти могу, к любому, лишь бы он бюллетени имел право выписывать. К кому бы попроситься? Перед кабинетом невропатолога всего два человека, но туда я не ходок, в карточку какую-нибудь вредную запись на всю жизнь получить можно, вроде «нервного истощения» или «моторного возбуждения», не стоит связываться, хоть бюллетень там можно получить запросто, с неограниченным продлением. Это перед «Ухо, горло, нос» столько народу толпится? Верных полтора-два часа ожидания. Золотой прииск, а не кабинет, только как бы добраться до него. Очень жаль, но сквозь эту толпу не пробиться. Поглядим, что дальше. Зубной. Нет уж. Непременно в пасть полезет со всякими допотопными железками. Без всяких разговоров. Самая примитивная область медицины - стоматология. Все на средневековом уровне. Ни в чем психология современного человека здесь не учитывается. И в смысле бюллетеня наиболее бесперспективный кабинет. Дальше... Хирургический. Ни одного человека... А почему бы мне к хирургу не пойти? Итак, я иду к хирургу. А что это девицы мои переглядываются? Недоверия, даже самого легкого, не потерплю! Профессионализм во мне протестует. Придется потратить еще три-четыре минуты - тыл должен быть прочным и монолитным. Ну вот, все в порядке. Понимание с оттенком сострадания в глазах девиц достигло нужного уровня. Мятеж подавлен без репрессий, подавлен в самом зародыше. Иду в кабинет хирурга. Всего двенадцать шагов по желтому начищенному паркету, мимо пальмы с листьями в теплом свете. Мимо больных и стен, мимо каких-то дверей. Все сливается и исчезает. Я допиваю чашку крепчайшего кофе, делаю последнюю затяжку, провожу по лицу рукой, я готов, я готов... Я чувствую в себе это, оно пришло. Я готов для разговора со всеми хирургами мира. Доктор Барнард, найдите меня сейчас, вы можете сделать мне пересадку любого сердца, оно немедленно приживется. Хотите - легкие, хотите - почки. Белковый барьер для меня пустой миф. Сейчас приказываю я, мое тело; мой мозг - это резиновый шарик на моей ладони... Упругий, легкий. Удивительное ощущение, когда можешь все, когда ты над всем! Я открываю дверь, захожу в кабинет, здороваюсь. Делаю это сдержанно, с достоинством. Он сидит за столом и что-то пишет.

- Извините, я сейчас кончу, посидите минутку.

Все как надо, не придерешься. Он пишет, у него вполне интеллигентное подвижное лицо, тонкие выразительные черты, высокий лоб и усталые глаза - вполне допустим развитый интеллект. Пишет. Непредвиденная пауза. Ненужная. Самое главное - не сбиться с ритма, не потерять в себе ощущения чуда. Сосредоточиться. Чем я болен, чем же? Остановись! Никакой подготовки! Только импровизация! Он кончил писать, смотрит на меня, потом листает карточку.

- Вы в первый раз у нас? На что же жалуетесь?

На что я жалуюсь? На что я жалуюсь? Когда же это было? Ну, конечно, прошлым летом, совсем неважно когда, ведь на всю жизнь это останется в памяти. Ты только что вышел из дому утром на работу, и вдруг на расстоянии полушага от тебя раздался звук тупого удара об асфальт. Потом выяснилось, что он упал с четвертого этажа, сорвался с лесов. Но в первый момент ты ужасно испугался и у тебя заколотилось от страха сердце. Он лежал на асфальте в пыльном комбинезоне штукатура, с закрытыми глазами, без сознания. А ты бестолково суетился над ним, испытывая ощущение смертельной тоски и горя, - ты думал, что он умирает. Этот человек был в эту минуту самым родным для тебя - роднее не бывает, роднее всех людей, которых ты когда-либо знал в жизни, потому что это был первый человек, который умирал на твоих глазах. И в это мгновение ты был для него и отцом, и братом, и покровителем, и защитником, и истинно мудрым вождем, скорбящим о смерти своего единомышленника. А может быть, в это мгновение ты был только тем, что именуется Человеком в подлинном, первозданном смысле этого слова... Потом он открыл глаза; и это ощущение безвозвратно оставило тебя. Ты помог ему встать и, с трудом приподняв, отнес, перетащил его в тень и сидел с ним рядом до приезда «Скорой помощи». За это время он еще два раза терял сознание, а комбинезон у него был мокрый от пота. Тебе казалось, что у него не осталось целой ни одной кости. Ты поехал с ним в больницу и ушел оттуда, окончательно убедившись, что он будет жить. А в машине он хватал тебя за руку и хрипел от боли, и у тебя не было сил смотреть ему в глаза и слышать этот хрип. И нестерпимо было слышать сдавленный крик, когда санитар, раздевая его, положил руку ему на колено. Это все до сих пор стоит в глазах твоих, живет в сознании...

- Вам очень больно? - с тревогой в голосе вдруг спросил врач, вглядываясь мне в лицо.

Я кивнул головой. Никаких гримас, ни одного слова жалобы.

- Где у вас болит?

- Колено.

- Какое?

«Какое? А ведь все равно какое. Левой - правой, левой - правой... Стой!»

- Левое.

- Пройдите, пожалуйста, за ширму, разденьтесь. Помогите больному раздеться, - это он медсестре.

- Нет, нет, спасибо, я сам.

Никакой помощи со стороны медперсонала, да еще вдобавок женского пола. Мужество всегда вызывает уважение. Пожалуйста, посмотрите на человека с достоинством. Несмотря на сильную боль, острую и режущую боль в левом колене, он неукоснительно блюдет все приличия. По дороге к ширме не хромает, просто очень бережно ставит левую ногу при ходьбе, только для опытного взгляда врача.

Раздеваюсь медленно, не спеша. Каждый раз восхищаюсь, увидев свое тело. И радость эта не от какого-то Нарцисса идет, собою восхищающегося, да и сложение у меня далеко не безупречно, радуюсь я, скорее, за все человечество, за то, что предоставлено в распоряжение каждого человека - такой удобный, функционально целесообразный агрегат - человеческое тело. И до чего в нем все разумно и логично распределено! Пользуйся себе с наслаждением. Только с умом! А вот это колено, левое, - гвоздь сегодняшней программы. Под пальцами чашечка свободно передвигается над суставом. Удивительное сооружение! Под кожей, наверное, у этой чашечки поверхность блестящая, как у луковицы с содранной шелухой. Очень ясно я все это увидел - и чашку коленную, и сустав. И еще увидел, как распухает все вокруг чашки, мышцы жидкостью нездоровой наливаются, темно-красной, все сетью воспаленных сосудов покрываются, а каждая нитка нервов на своем месте от боли вздрагивает - пульсирует.

Сижу за ширмой, а в глазах эта действующая картинка-схема стоит. Я никуда ее с глаз не отпущу до прихода врача. Смотрю себе на эту картинку, и все детали, самые мелкие, как на ладони.

Осмотр идет по намеченному плану: «Здесь болит, здесь не очень, ревматизмом не болел, венерическими тоже... Ну, что вы, доктор, я бы сразу сказал - ничего позорного в этом не вижу, болезнь как болезнь, с каждым может случиться, но не болел». Вид у него довольно-таки озабоченный, пора приходить на помощь. «Травмы? Не знаю, доктор, может ли это иметь отношение к этому случаю. Три года назад, на тренировке, а я в институте баскетболом занимался, колено сильно ушиб». Расскажем, как это было; великая штука - подробности. Воспрял, воспрял доктор-то мой! Говорит, что вполне вероятно. Говорит, что для организма ничего бесследно не проходит. Родной ты мой! Я же тебя сейчас всей душой люблю! Я понимаю, доктор, понимаю. Откладывать не буду, и на рентген пойду, и анализы все сделаю. Значит, абсолютный покой. Мне бы вот только на работу завтра во что бы то ни стало сходить надо. Всего один день?! Это для страховки, на всякий случай. «Никаких выходов на работу. Абсолютный покой!» Молчу, молчу! Перебьюсь как-нибудь. Обойдутся без меня на работе. «Через три дня покажитесь с результатами анализов». Договорились. Возможно, что у меня артрит? В первый раз слышу. Возможно, что он перейдет в хронический, если я не буду беречься? Господи, так и ноги можно лишиться!

-Доктор, а можно мне массаж колена делать? Он боль хорошо снимает, - побольше заинтересованности в голосе.

- Никаких массажей. Вы можете внести неясность в картину болезни. Принимайте только то, что я вам прописал. Там есть и болеутоляющее.

Удивительно симпатичный человек! Умница и интеллигент. Я настоящего интеллигента сразу могу распознать. А у этого врача за плечами минимум два поколения интеллигентов. Добрый доктор Айболит из районной поликлиники. И на лице сострадание к моим мукам и ярко выраженное желание помочь мне от них избавиться. Все правильно - не зря, значит, человек давал клятву Гиппократа. Произносил, наверное, ее возвышенные и трогательные слова и мечтал о нейрохирургии, об операциях на мозге, о своей школе и Нобелевской премии. Ведь тогда, небось, и предположить не мог, что меня будет пользовать в этой районной поликлинике, сказали бы сразу - засмеялся, тем более что тогда меня еще и на свете не было... Мечтал. По глазам вижу. Типичные глаза мечтательного человека. Так и получается - «Судьба играет человеком, а человек играет на трубе». Грустно, доктор, но не получилось у тебя, не умел схватить жизнь за ворот жесткой рукой. Не у всех это получается. А ведь самое главное в жизни - это момента не упустить. Вовремя понять это и все время быть готовым к тому, чтобы распознать свой шанс. И тогда уж действовать без промаха... А за сочувствие, за внимание и доброту - спасибо.

В бюллетене прописью и цифрами первые три дня прекрасной жизни. На лестнице слегка прихрамываю. Это уже по инерции. Двадцать минут приема - девять дней свободы. Как минимум! Неслыханно высокий коэффициент полезного действия! Черт! С девочками из регистратуры попрощаться забыл. Так можно все впечатление о себе загубить. Ну да ладно. Возвращаться неохота. В следующий приход компенсирую.

Что это?! Для районной поликлиники очень неплохо... Очень недурно и неожиданно. Спускается по лестнице походкой Марии Стюарт, идущей на плаху в фильме под названием... Ну да бог с ним, с фильмом! Нет, вы только посмотрите на нее! Такая девочка и идет как ни в чем не бывало по этой пошлой лестнице, а все вокруг, вместо того чтобы немедленно забросить все свои дурацкие дела по оздоровлению своих и чужих организмов и прибежать полюбоваться ею, делают вид, что не замечают ее. А может, и впрямь не замечают? Вот ведь что болезнь делает с человеком. Обогнать, немедленно обогнать и отворить ей дверь на улицу. Прошла мимо. Даже головы не повернула в мою сторону, кивнула только слегка без улыбки, мол, воспринимаю как должное, спасибо, и на этом все... Девяносто девять процентов мужчин на моем месте попытались бы использовать тот кивок и заговорить с ней, и из девяноста девяти процентов попыток ничего бы не получилось! Не тот случай.

Духи, очень знакомый запах. Ага... «Быть может». Это уже, конечно, не высший класс. Жаль. Удивительно общей картине не соответствует. Но ничего, не будем торопиться с выводами.

А ведь она чувствует, что я за ней пошел. Ни разу не обернулась, хоть и была возможность два или три раза на перекрестках сделать это, но не обернулась. А то, что я за ней иду, она знает, это даже по походке заметно. Чуть напряженней она стала после встречи у выхода, еле уловимо, еле заметно, но изменилась. Значит, какой-то контактик все-таки намечается.

Ну не будем преувеличивать насчет контакта, скажем: имеем ситуацию, в которой, кажется, намечается возможность наладить контакт, так точнее будет. Размеры и форма возможности пока неизвестны. А мужчины на улице ее все замечают, ни один встречный равнодушно не прошел мимо... Реагируют все по-разному, это уже от воспитания зависит или общего развития. Один проходит мимо с равнодушным лицом и еще при этом делает вид, что молочной витриной любуется, другой идет навстречу по строгой прямой, никого и ничего вокруг не замечая, наморщив лоб и выкатив глаза, как на сеансе гипноза в пионерском лагере в вечер, свободный от фильма. А вот этот дурак, например, с физиономией мясника, успешно окончившего институт искусств, остановился как вкопанный и неотрывно смотрит ей вслед.

И почти у всех в это время выражение лица выигравшего в лотерее пятидесятилетнего холостяка, терзаемого сомнениями выбора - электрическая мясорубка или деньги.

Эх, хомо сапиенс, хомо сапиенс! На глазах ведь в корне меняешься, все позиции завоеванные теряешь, стоит только с выдающейся самочкой встретиться!

Что ж ты, голубчик сапиенс, в это время унижения не испытываешь, а только радость, и восторги, и еще трепет, и вибрацию пронзительную, пинками проворно вышвыривающую из твоего мозга модерн самой последней конструкции, весь гигантский багаж научных познаний, по крупицам собранный и переданный тебе бесконечной вереницей предков и приумноженный собственными стараниями, и с ним вместе богатства несметные, жемчужины чистейшей воды, выращенные в раковинах и ретортах интеллекта, как планы и проблемы охраны живой природы, экономии нефтяных ресурсов, опреснения морской воды и тесной дружбы с цивилизациями ближайших галактик?

А зря все они на нее так уставились! Поздно спохватились! Хотя их и упрекнуть не в чем, они ведь и знать не знают о встрече на лестнице в районной поликлинике № 18, они ведь и на меня внимания не обращают, идущего по тому же тротуару с видом безразличным и даже скучающим.

Им и в голову не приходит та единственная очевидная мысль, что игра уже, так сказать, сделана, а на их долю остаются только бесплодные надежды и сладостные несбыточные мечты восьмиклассника, влюбившегося с первого взгляда в укротительницу тигров и пантер в последний день гастролей цирка шапито.

А походка у нее удивительная! Очень это важное дело - походка женщины. Я по ней многое определить могу. А у нее она гордая и смелая - женщины, уверенной в своей красоте, знающей, что нет на чулках у нее ни единой морщинки и намека на складку на подоле юбки сзади, что веет от нее той благородной опрятностью и свежестью, которые свойственны только женщинам высшего класса. Походка женщины, привыкшей к мужским взглядам и не обращающей на них внимания, и вместе с тем сознающей, что это - величайшее благо, дарованное немногим избранным среди многих миллионов женщин, лишенных этого качества, - мгновенно привлекать внимание мужчин и вызывать желание в них, - и остается этот бесценный дар природы предметом жгучей зависти женщин, лишенных его, как бы старательно они ни притворялись перед окружающими и собой, утверждая, что главное в женщине - это нежность души и высокая устремленность духа. Удается некоторым счастливицам убедить себя и поверить в это благополучно до конца жизни, но многим, и хорошо, если только один раз, доводится убедиться, что ничто в этом мире не подменяет другое, и становится тогда наволочка мокрой от слез в тот самый предутренний час Быка, когда засыпают на короткое время воля и самообладание и выплывают из глубин души и сознания чувства и мысли, которые во все остальное время человек бдительно держит в заточении, в тот самый час Быка, когда рождается и умирает большинство людей на Земле.

И что еще я увидел в ее походке, увидел и почувствовал сразу, так это сдержанность и целомудрие, выражающие ее суть и прекрасные своей естественностью и простотой.

Это, наверно, почувствовал не только я, потому что ни один человек не осмелился задеть ее или попытаться заговорить с ней, так как чистота - это одна из тех немногочисленных истинных ценностей, которые никогда не подвергаются инфляции в сознании почти всех людей, даже вне зависимости от количества извилин и объема мозга.

Я шел за ней, удивительно красивой и приятной, и чем больше я на нее смотрел, тем больше мне становилось ясно, что женщина эта того уровня, с нею можно пойти куда угодно, даже на традиционный вечер в институт, куда раз в год съезжаются все, кто, пробыв в этом здании пять лет и покинув его с одинаковым итогом - дипломом, на весь этот вечер соскочили, каждый со своей ступеньки, захваченной в послеинститутской жизненной борьбе, в бешено твистующий зал, предварительно закусив и выпив у столов в коридоре. Став на целый вечер безрассудными прожигателями жизни, выпивохами и жуирами, многоопытными и насмешливыми, беспощадно строгими ценителями женской красоты. С нею можно даже в гости к нашему директору, без всякого риска испортить настроение его жене, женщине с фигурой и внешностью д'Артаньяна, которая бешено ревнует его, маленького и толстого диабетика, подозревая почти всех остальных женщин, за чрезвычайно редкими исключениями, в жгучем желании в любое время и в какой угодно точке пространства отдаться ее мужу.

Удивительно приятно на нее смотреть. Даже и не заметил, как дошел до проспекта Маркса, и все в довольно-таки приличном темпе. Посмотрел бы этот доктор Айболит из поликлиники, как его пациент с больной коленной чашечкой по городу вышагивает, - глазам бы своим не поверил. А если бы поверил?

Наверное, в результате таких вот случайностей и избавляются люди от идеалов - превращаются в брюзг и циников.

При чем здесь доктор? Всегда какие-то дурацкие посторонние мысли лезут в голову, когда дорога каждая минута, ведь предпринимать что-то же надо!

Смотрины-то давно пора кончать. Вместо активных действий - бесполезное пока гуляние. Ни к черту не годится. Видно, сказывается усталость после напряжения в кабинете врача. Расслабленность какую-то ощущаю. Конечно, для нервов все эти сеансы бесследно не проходят. Необходим отдых. Только не сейчас. Больше такого случая может и не представиться. Быстро план действий! Легко сказать - план, собственно, никакого особого плана здесь и придумать нельзя, обстоятельства - улица и незнакомая женщина, с которой надо познакомиться, - из всех бессчетных способов оставляют лишь один, не дозволенный для человека, вышедшего из периода беззаботного двадцатипятилетия, и просто запрещенный для человека, желающего при всех случаях сохранить достоинство и не желающего оказаться в смешном и глупом положении, но единственный. Очень простой способ, известный еще неандертальцам, - подойти ни с того ни с сего к жертве и сказать ей что-нибудь, желательно приятное, и желательно, чтобы она выслушала до конца. Со стороны же этот способ не что иное, как глупейшее и пошлейшее приставание к приличной женщине, идущей по своим делам по одной из центральных улиц.

В случае неудачи, а шансы на неудачу неограниченные, кроме презрения в ее глазах, этот способ пробуждает чувство гражданственности и рыцарства в любом прохожем в диапазоне порядочности или качеств, его внешне заменяющих, от старой девы, не вышедшей в свое время замуж по причине застенчивости и обостренной стыдливости, до бывшего работника собачьей бойни, уволенного за жестокое обращение с собаками.

Степень возмущения, а также активность защитников жертвы уличного приставания обычно проявляется в строгой пропорции к достоинствам ее внешности. И сегодняшний случай был именно тем, когда рыцари и джентльмены успокоились бы не раньше, чем разодранный ими на части труп приставалы не был бы благополучно опущен в люк канализации на углу улицы Карамзина и проспекта Маркса.

С ума сошла! Или дальтоник, или сумасшедшая! Черт его знает, что происходит, она же на красный свет устремилась, и не где-нибудь на пересечении Колодезного переулка и Шорного тупика, а в центральной части проспекта Маркса, в самый что ни на есть час пик!

И правильно все возмущаются, меня самого зло берет, когда вижу человека, который на моих глазах нагло рискует своей жизнью и чужой безопасностью. Была бы моя воля, лишал бы таких права проживания в крупных городах на разные сроки в зависимости от степени вины... Одними штрафами, конечно, не обойдешься.

Идиот! Кретин с реакцией дизентерийного индюка. Штраф бы он брал. Слава богу! Радуйтесь, люди, - наконец-то отыскался нужный стране реформатор. Вот он стоит в толпе у перехода на проспекте Маркса, торопитесь, хватайте его и назначайте председателем горисполкома или еще кем-нибудь повыше, скорее, успеете, этот ублюдок стоит с выражением морды горного барана, которому подарили водные лыжи или камертон для настройки рояля. Этот баран смотрит ей вслед, и до него никак не может дойти, что в эту самую секунду в красном свете светофора, под звуки автомобильных моторов и сигналов тихо умирает его единственный Шанс.

Еще бы миг - и она попала бы под троллейбус, идущий слева направо, это всего за полмгновения до того, как я чуть не очутился под колесами «Волги», истерично завизжавшей всеми тормозами и покрышками, через вечность в два мгновения мы оба одновременно чуть не попали под троллейбус, стремительно идущий уже справа налево, и сразу вслед за этим выскочили на показавшийся мне очень спокойным и смирным, даже можно сказать неподвижным, тротуар, и это удивительно, что я успел заметить, чем занимается тротуар, потому что я уже давно, после первого троллейбуса, достаточно крепко и вместе с тем совершенно не причиняя боли, держал ее за руку чуть выше локтя.

- Вы хотите попасть именно под троллейбус? - с легкой усмешкой спросил я, считая, что при сложившихся обстоятельствах, особенно учитывая нехватку времени на обдумывание, это вполне приличная фраза. Во всяком случае, она могла охарактеризовать меня в глазах моей собеседницы как человека мужественного, не теряющего в минуту опасности присутствия духа и даже способности шутить.

Она засмеялась и кивнула головой.

Я переводил дыхание и одновременно с этим готовил вторую фразу, которая после первой должна была прозвучать «Прерванной серенадой», исполненной Муслимом Магомаевым в сопровождении большого симфоджаза, по сравнению с «Голубкой», спетой хором пенсионеров под аккомпанемент баяна и электрической гитары. Но тут я увидел, как из своей стеклянно-алюминиевой капсулы выскочил милиционер и направился к нам, исполняя на единственном, имеющемся в его распоряжении, простейшем музыкальном инструменте столь же незамысловатые трели - рулады, хоть и не представляющие никакой ценности с позиций высокого искусства, но в отличие от него мгновенно оказывающие эмоциональное воздействие. И строго избирательно.

Это был самый лучший милиционер в мире, вполне возможно, что это был даже не милиционер, а инопланетный пришелец, обладающий способностью в несколько раз ускорять события с помощью свистка и свирепого выражения лица, потому что уже на втором свистке мы переглянулись с ней, как люди, понимающие друг друга с полуслова, и, разом сорвавшись с места, скрылись за углом.

Мы пробежали еще полквартала, скорее по инерции, чем по необходимости, и, остановившись, засмеялись.

И самое главное, все это время я продолжал держать ее под руку, и она отняла у меня ее только потому, что она понадобилась ей самой для того, чтобы поправить волосы, выбившиеся из-под косынки из блестящего материала цвета фисташковой рощи, сквозь стволы и ветви которой проглядывает ярко-зеленая трава с разбросанными на ней то там, то сям маками и еще какими-то прекрасными цветами, современной науке пока неизвестными. Над этой фисташковой рощей, оглашая окрестности радостным щебетаньем, резвились птички - удоды и ласточки, зимородки и необыкновенные воробьи; в тени деревьев порхали над пестрыми цветами разноцветные бабочки и шмели, тихо налетал теплый ветерок, напоенный ароматом далеких рек и солнечных долин, ласково теребя зеленые листья и крупные фисташковые гроздья ярко-фисташкового цвета...

Я с удовольствием любовался этим сиропным ландшафтом и почему-то, вместо того чтобы почувствовать себя круглым кретином, испытывал ощущение умиления и радости, в той ее стадии, которую любой менее сдержанный человек, чем я, наверняка назвал бы ликованием, восторгом и блаженством. Я ощутил тогда всю беспредельность этой радости, стоя под начавшимся ливнем на неказистой улице со странным названием Карусельная рядом с женщиной, имени которой я еще не знал. Я испытывал сожаление - чуть более увлекающийся человек сказал бы, что им овладела грусть и меланхолия, - в тот момент, когда почувствовал, что это невесть откуда нахлынувшее пьянящее волнение исчезло так же внезапно, как и появилось, оставив на излучине медленно текущей реки хаотические заросли бурого камыша в том самом месте, где не так давно отражались в студеной прозрачной воде белые цветы лилии и лотоса.

Есть одно местечко, которым я дорожу больше, чем Парфеноном и всеми египетскими пирамидами, мечетью Айя-София и Собором Святого Петра, венецианским Дворцом дожей и городом Бразилиа с окрестностями, а также башнями Пизанской и Останкинской, вместе взятыми. Вслух я об этом никогда не говорю по причине уверенности, что мое мнение почти обязательно вызовет недоверие у людей, склонных по складу характера к сомнениям, возражение со стороны снобов и возмущение у лицемеров, пользующихся любой бесплатной возможностью для того, чтобы продемонстрировать те высокие помыслы и принципы, которыми они якобы руководствуются в жизни. Пустая трата нервов! Я вот только дорого дал бы за то, чтобы посмотреть на их физиономии в тот момент, когда им объявляют о появившейся возможности полностью восстановить в первозданном виде все сады Семирамиды в натуральном висячем положении и Александрийскую библиотеку со всем инвентарем за такую ничтожную, но единственную плату, как их собственная кооперативная квартира, без последующей компенсации. Я бы их послушал: «Дело не в нас, а в принципе, реставрацией архитектурных памятников должно заниматься государство, а не мы. Мне свою квартиру не жалко, мне принцип дорог! И потом, почему именно я?» И уйдет этот идеалист-кудесник ни с чем, даже если, разгорячившись, предложит в запальчивости за ту же плату хату водрузить ради пользы всего человечества посреди синь-моря, и не какой-нибудь остров Буян со скудной флорой и фауной и банальной формой правления, а всю Атлантиду с воскресшими в полном составе атлантами и атлантками, с вновь обретшими силу законами неведомой конституции, военным и торговым флотом, храмами, рабами и оловянными рудниками. Плюнет и уйдет. А в разговоре с людьми ограниченными и глупыми, составляющими, как это ни печально, категорию весьма обширную и неуклонно после очередных демографических взрывов и извержений увеличивающуюся, высказывать свое мнение не только бесполезно, а и вредно для здоровья, по причине урона, непременно наносимого высокоорганизованной нервной системе контактами с представителями вышеназванной категории.

Я пришел в это самое прекрасное местечко на Земле сегодня довольно-таки поздно. И как только переступил порог, меня постепенно стало охватывать привычное, но никогда не приедающееся ощущение спокойствия, уюта и покоя. Оно овладело мной полностью после того, как, вытерев в передней мокрые ботинки и включив в комнате неяркий, мягкий свет, я переоделся и ненадолго присел в кресло. Телевизор я выключил сразу же после того, как глянул на экран: там ансамбль песни и танца лихо исполнял танец, бешеный темп и умопомрачительные па которого явно обладали способностью переубедить самого убежденного скептика, без должного почтения относящегося к скрытым богатствам резервов человеческого тела.

В другое время я, пожалуй, посмотрел бы несколько номеров, но сейчас, на ночь, проникаться животворными ритмами ансамбля песни и танца было равносильно тому, чтобы перед самым сном услышать сообщение по радио, что в той самой стране, куда ты собирался выехать через два дня по туристской путевке и в связи с этим уже перетерпел все прививки, объявлен карантин по случаю эпидемии холеры или коклюша, и запить эту мобилизующую все душевные силы весть двумя чашками густого кофе, сваренного из свежемолотого харрари, напополам смешанного с мокко. Я, конечно, не стал ломать голову над тем, какие цели преследует телевидение, предлагая на ночь всему смотрящему телевизоры населению столь мощный стимулятор, пошел и поставил пластинку. Григ на меня всегда действует в высшей степени умиротворяюще, и особенно эта часть «Пер Гюнта» с танцем Анитры и дальше. Это была как раз та музыка, словно специально написанная для меня, благодаря которой я теперь мог рассчитывать на крепкий, спокойный сон, совершенно необходимый после событий истекшего дня. Внезапно я почувствовал сильную усталость, приходится признать, что все-таки теперь мне эти сеансы даются ценой колоссального напряжения, сказывается уже, видимо, возраст, - раньше я все это проделывал шутя.

Очень интересный журнал «Наука и жизнь». Я к нему с большим почтением отношусь. Еще ни одного неинтересного номера я не видел. Полностью держит своего постоянного читателя в курсе всех событий в мире. Я считаю, что если человек регулярно читает его, то он может считать себя хорошо информированным человеком в любой области науки и современной жизни. Ну а если дополнительно еще к нему на «Знание - сила», «Техника - молодежи» и «Здоровье» ты подписан, то можно быть уверенным, что ничего не будет пропущено из того, что происходит в сегодняшнем мире. Все собираюсь написать им благодарственное письмо, никак руки не доходят. На днях напишу непременно.

Вот этот номер, вроде бы уже старый, а сколько интересного, причем на любой вкус, возраст и развитие.

А вот эту статью я бы всех холостых мужчин заставил наизусть выучить, очень убедительная статья, и написана хорошо, и все выводы подкрепляются статистическими выкладками.

Вот она, табличка, из которой явствует, что подавляющее большинство гениальных и одаренных людей родилось от тридцативосьмилетних отцов и от матерей в диапазоне от восемнадцати до двадцати пяти лет. И чем дальше в любую сторону от этого драгоценного тридцативосьмилетнего пика, вероятность появления одаренного ребенка падает все ниже. Интереснейшая табличка! Посмотрим, что обо мне в ней обозначено. Двадцать шесть лет - малоутешительно, вероятность рождения талантливого ребенка минимальная. А для чего мне неталантливый, если от самого человека так сильно зависит, будет ли он иметь одаренного сына? Хорошая статья и полезная. Интересно, кто это сумел собрать все эти цифры и факты, вот это и есть настоящий ученый, который не витает в облаках и приносит своим трудом практическую пользу. Столько лет человечество существует, а он взял и первый догадался, определил, какие условия нужны для создания гения. А это ведь государственное дело. Даже обидно, что любой, кому не лень, может прочитать ее. Что мне еще приятно, так то, что я чисто интуитивно, своим умом пришел к такому же выводу насчет сроков женитьбы! Это же каким безответственным человеком надо быть, чтобы чуть ли не с юношеских лет связать себя по рукам и ногам. А в тридцать восемь - пожалуйста, игра уже сделана, ты всего, что тебе положено, уже достиг, жил как хотел, и никто тебе помехой не был. А тут еще в перспективе одаренный ребенок намечается. Только и забот - найти невесту в диапазоне от восемнадцати до двадцати пяти лет. А после того, как главное условие соблюденно, можно и присмотреться получше, чтобы собой приятна была и из семьи нормальной, без деформированной наследственности...

Ладно, хватит! Еще двенадцать лет до этого, прекрасный период для человека понимающего и с головой! Пластинка кончилась, можно, конечно, перевернуть, но не стоит, ибо уже наступил момент, когда все отступает перед тахтой с простынями и наволочкой, пахнущими свежестью и прохладой, перед сном, нежной, ласковой пеленой обволакивающим сознание, возвращающим силы, восстанавливающим бодрость тела и мозга.

А девочка эта хороша, ничего не скажешь. Тот случай, когда стоит постараться, тем более что случай не из трудных. Самое главное уже сделано, теперь только и остается, что организовать Первый Приход согласно испытанным стандартам. Впечатление я на нее произвел хорошее - это уж точно известно, сейчас важно не сбиться с темпа, а посему завтра же проведем операцию по простейшей схеме № 1 - первый вечерний сеанс в кино, после фильма «совершенно некуда пойти в этом городе вечером, можно в ресторан, но противно», разговор о музыке и записях, дальше, будем надеяться, появится ситуация, когда самым небрежным тоном можно пригласить «за неимением ничего лучшего» на «чашку чаю». Если откажется в первый вечер, ни в коем случае настаивать нельзя. Все переносится минимум на сутки. Можно вспугнуть... А если приглашение будет принято - можно считать, что первая прекрасная страница нового романа написана, женщина она явно со здравым смыслом, замужем однажды уже побывала и, без сомнения, отлично понимает, что сулят в моей квартире «чашка чаю и немного музыки» и еще немного не заявленного в программе коньяка...

Какая-то изюминка в ней определенно есть - и в манере держаться, и разговаривать. Даже когда чепуху говорит, у нее получается мило: «А мне все равно - красный или зеленый, терпеть не могу, когда за мной кто-то ходит, вот и пошла на красный с целью оторваться от шпиона». Явно, когда-то знавала лучшие времена, наверное, когда отец ее был жив. Это еще ведь чудо, что при парализованной матери и сбежавшем муже она сумела обойтись почти без потерь, по крайней мере с первого взгляда заметных. Говорит, мужа не осуждает, и у кого совести хватит его осудить - изо дня в день только и видеть, что парализованную тещу и нежно ухаживающую за ней жену. И это в свои самые лучшие годы.

Им еще повезло, или ума хватило, что быстротечный брак их не создал ребенка. Парализованная мама плюс ребенок, о котором заранее известно, согласно новейшим исследованиям, что стать вундеркиндом у него почти столько же шансов, сколько у меня получить настоятельное приглашение полететь в корабле, выполняющем первый рейс на Луну. Тут уж навсегда пропала бы охота разговаривать с таинственными и находчивыми незнакомцами, по счастливой случайности посещающими районную поликлинику в тот же день и в тот же час, когда она выходит из нее с рецептом для матери.

Тут-то мы ее и заприметили, тут-то мы на ее счет все и решили. И ничего дурного при самом трезвом размышлении я в этом не вижу. Распускать же слюни, как человек, воздействию пошлых сантиментов и мелодрамы не подверженный, я категорически не намерен. Я думаю, и ей полезно рассеяться, и мне. Кроме приятных ощущений, это ничем не грозит. И парализованной маман никакого ущерба не предвидится от того, что ее дочери представилась возможность расширить свой кругозор и освежить некоторые воспоминания, составляющие весьма существенную и приятную сторону почти каждого супружества, особенно в начальный его период, в обществе интеллигентного и привлекательного мужчины, каким, по справедливости, выгляжу я среди остальных двух миллиардов без малого мужчин, которые, если бы им довелось собраться всем вместе и выразить свое мнение на мой счет посредством свободного и тайного голосования, без всякого сомнения, отвели бы мне место в рядах первых двадцати миллионов, составляющих по своим физическим данным и умственному развитию самую здоровую часть человечества и являющихся обладателями куда более ценных качеств, таких, как способность творить и умение увидеть в пестрой окраске мира на три-четыре цвета больше, чем это доступно остальным... Шутки шутками, а уснуть не удастся. Видно, этот сегодняшний прием у хирурга продолжает оказывать свое действие, нервы никак после возбуждения успокоиться не могут... А может быть, я из-за цветов нервничаю, из-за того, что полить их забыл? Встать, что ли? Лучше встану, а то не сумею о них забыть до самого утра. Все-таки я очень нервный!

Без сомнения, это был один из самых лучших осуществленных Первых Приходов, какой только можно себе представить и пожелать. Человеку, натуры мне родственной, незамедлительно на все реагирующему и запоминающему происшествия, случающиеся с ним на длинной извилистой Дороге Жизни, с ее чрезвычайно разнообразными, еще никем не упорядоченными и полностью не составленными путевыми правилами движения, такому, если бы он мне встретился в подходящей обстановке, только ему, отмечающему достающейся ему на этой Дороге памятью каждой клетки все травмы, все до одной, то есть не только самые тяжелые, а и все остальные, даже незаметные окружающим, не заставляющие очень уж надолго страдать и очень презирать себя, такие, как легкие подзатыльники и небрежные щелчки по носу, безразличные и высокомерные взгляды, усмешки и ухмылки, цель которых - унизить, и улыбки с жалостью или пренебрежением, случайно услышанный за дверью или благодаря несовершенству техники телефонный разговор, вызывающий на лице, несмотря на энергичное сопротивление опытных в искусстве притворства мышц и кожи, выражение недоумения и горечи - вот только такому человеку, непременно обладающему природной способностью или научившемуся умению запомнить и оценить подлинно хорошее и просто приятное, божественно прекрасное и незатейливую красоту, миг немыслимого счастья и примитивного удовольствия, ценящему мелкие и большие радости жизни, воспринимающему не как должное, а с благоговением и благодарностью те заветные вывески, изредка встречающиеся на обочине Дороги, под которыми оборудованы для удобства следующих по ней уютные стоянки, где в самую тяжелую жару, от которой темнеет в глазах и запекаются губы, можно утолить жажду прохладной водой на ветерке в тени деревьев и согреться в лютый, останавливающий кровь и сжимающий сердце мороз, - пожалуй, только ему, вызывающему у меня доверие, я бы мог многое рассказать, потому что уж он наверняка мог бы понять, почему меня радует Первый Приход.

Он ни разу не улыбнулся бы и тогда, когда я назвал бы сегодняшний Приход удивительным и непохожим на другие, потому что был он, если оно существует, совершенством по форме своей, проявившимся в изящной простоте, когда я неожиданно даже для себя, стоя напротив нее в фойе кинотеатра, в котором через двадцать минут должен был начаться сеанс, сказал, что я очень хочу, чтобы мы немедленно ушли отсюда, я сказал, что прошу ее уйти со мной. Я увидел по ее глазам, что она удивилась, почувствовал это по минутной заминке, прежде чем она ответила, что согласна, сразу сделав ненужными все те еще не произнесенные мною привычные фразы, истинная ценность которых была известна, теперь я это знал, и ей. Фразы, дающие возможность нам притвориться, что соблюден неведомо кем и когда укомплектованный набор пунктов благопристойности, и позволяющие ей делать вид, что идет она ко мне со специальной целью пить чай, смотреть телевизор или слушать музыку, но только не для того, чтобы побыть со мною наедине... Если бы он продолжал меня слушать, а я очень надеюсь, что так оно и было бы, то я сказал бы, что Приход этот был прекрасным и по скрытому содержанию своему, потому что в самый момент, когда она, не заставив меня прибегнуть ни к одному из моих хитроумных, основанных на доскональном Знании женской натуры приемов, обычно предшествующих Первому Приходу, кивнула головой, я очень точно почувствовал, что это не бездумное согласие легкодоступной женщины и, что мне понравилось гораздо меньше, но все равно понравилось, не внезапно вспыхнувшее желание женщины, которой вдруг понравился мужчина. Передо мною стоял человек, который был убежден, что его правильно поймут, и я вдруг неизвестно отчего ощутил чувство, очень похожее на гордость. Мы вышли из кинотеатра и пошли ко мне.

Я, пожалуй, признался бы еще вот в чем - для меня в тот вечер так и осталась неясной причина, побудившая ее с такой готовностью отказаться от принадлежавшей ей привилегии своего положения желанной, непознанной женщины, бесспорно красивой и знающей об этом, - немедленно довести до моего сведения представление о всей значительности чести, мне оказанной, или, что почти одно и то же, описать колоссальную ценность жертвы, мне приносимой в виде совершаемого ею сегодня вечером, несомненно, впервые уникального для нее поступка, а затем, дождавшись с моей стороны покорной и многократно повторенной констатации этого факта, незамедлительно снова нажать на пресс и давить до тех пор, пока пересохший желоб и вызывающий оскомину скрип не дадут понять, что выжато до последней капли все, что можно было тогда выжать... Все происходило совсем не так: рядом со мною шел человек, который был почему-то убежден, что его правильно поймут. И я, вдруг неизвестно отчего, обнаружил, что меня переполняет какое-то чувство, очень похожее на гордость, хотя я и не имел никакого представления о том, в чем суть ее правоты и в чем причины ее уверенности.

Не знаю почему, но я даже не попытался обнять ее, когда помогал ей в передней снять плащ, хотя в некоторых случаях считал это необходимым, так как легкая непринужденная попытка, предпринятая достаточно осторожно, без риска обидеть, с тактом, обладает в одном случае, случае неудачи, свойствами особой лакмусовой бумажки, моментально воссоздающей четкую картину возможностей и реальности ближайших перспектив, и всеми качествами катализатора в другом, активизируя начало и значительно ускоряя ход приятных событий. Я вспомнил об этом только в комнате, мельком, но с досадой, потому что кое-что знал насчет легких промахов, часто беззаботно скачущих, не оставляя следов по ровной поверхности воды в виде камушков, брошенных в бассейн детской рукой, но иногда, хоть и не часто, вызывающих падением своего легковесного неодухотворенного минерального тельца, измеряемого в граммах и сантиметрах, неотвратимое стремительное движение многотонных каменных и снежных лавин, чреватых неисчислимыми бедствиями и неподвластных самой сильной человеческой воле.

Впрочем, я очень быстро перестал думать о бассейнах и всех явлениях природы в тот момент, когда мы вошли в комнату.

Она с любопытством осматривала ее, сразу же встав из кресла, куда я ее усадил, и неторопливо расхаживая - ненадолго останавливаясь перед книжными полками и двумя-тремя картинами на стене, комбайном, в котором компактно разместились телевизор, магнитофон и радиола, изготовленным для меня дизайнерами - ребятами из нашего НИИ, перед тахтой с покрывалом, разрисованным теми же дизайнерами, и небольшим столиком-тумбочкой рядом с изголовьем, в которую я вмонтировал, предварительно расписав его дверцу, маленький бар-холодильник «Морозко», стеклянную полку для стаканов и рюмок и ящик для сигарет и зажигалки.

Вдруг я с удивлением обнаружил, что этот осмотр вызывает во мне какие-то непривычные ощущения, пока непонятные, но не настолько, чтобы не догадаться, что они совсем не того типа, какие испытывает человек, показывая в первый раз родственникам и соседям свою олимпийскую медаль.

Было непонятно, чем это вызвано, потому что я точно знал, и никто меня в этом не мог бы переубедить, что все в моей квартире - начиная с ванной, из которой я выбросил ванну (пребывание в ней непременно рождало в воображении тоскливый образ типовой золотой рыбки, посаженной в стандартный аквариум) и собственноручно выложил на ее месте небольшой бассейн, облицованный цветным кафелем, и кончая комнатой, без мебели-ширпотреба, экономно уставленной предметами, сочетающими в себе качества функциональные и эстетические, с очень небольшими отклонениями, соответствовавшими представлениям о хорошем вкусе любого городского жителя при условии, если он ходит в кино, иногда летает самолетами, просматривает газеты и телевизор, два или три раза за свою жизнь побывал в опере и в любом музее, кроме исторического, и не держит в доме кошек в количестве больше двух одновременно.

Я спросил у нее, будет ли она пить чай или кофе, и отправился на кухню поставить чайник; вернувшись, я обнаружил, что она уже сидит в кресле и задумчиво улыбается, глядя на небольшой пластмассовый пульт дистанционного управления комбайном на столике перед нею, о котором до сегодняшнего вечера мне было известно, пожалуй, все, кроме способности вспыхивать «огнем нежданных эпиграмм», очевидно, чудесным образом впервые проявившейся за время моего кратковременного пребывания на кухне.

Она засмеялась, когда я об этом сообщил, и ее смех прозвучал удивительно волнующе и нежно, сразу же сделав еще более мягким неяркий свет, сгладив все неровности на кресле, которые я ощущал непрерывно, с того момента, как сел напротив нее, шеей и локтем, и дополнив музыку новыми нотками, позволившими вдруг почувствовать всю красоту ее и необычность.

Я сварил кофе и, осадив с помощью нескольких капель холодной воды гущу, налил его в чашки и принес в комнату. Я спросил, не режет ли ей глаза свет торшера, стоящего напротив нее у тахты, и она, улыбнувшись, сказала, что режет. Она улыбнулась еще раз, когда я небрежно спросил, не хочет ли она выпить с кофе рюмочку коньяка, и сказала, что хочет.

Мы сидели друг против друга в полутемной комнате, неторопливо беседуя, пили кофе с коньяком и слушали музыку. Это оказалось на редкость приятным занятием - разговаривать с ней, и видеть ее, и вместе с тем знать, что все идет как надо, без досадных неожиданностей, чувствовать себя человеком, единолично направляющим события и спокойно ожидающим подходящего момента, когда нужно сделать следующий шаг.

- Пора, - воспользовавшись паузой, неожиданно сказала она, глядя на меня с улыбкой, в которой я на этот раз явственно увидел иронию, даже скорее легкую насмешку.

- Что пора? - спросил я, не имея никакого представления о том, какой последует ответ, но почему-то уже отчетливо понимая, что услышу что-то неожиданное и неприятное.

- Наверное, танцевать, - сказала она. - Я ведь сужу по записям твоего магнитофона. Сперва шла музыка успокаивающая, я бы сказала, умиротворяющая, располагающая к общению с людьми, а теперь пошел очень приятный ритм медленного танца... Очень хорошо у тебя подобрана музыка. По хорошо продуманной схеме, не правда ли? Интересно, что дальше пойдет. Я уверена, все предусмотрено.

Вот чего я не люблю, так это неприкрытый цинизм. Ведь у нее-то пока никаких оснований нет говорить мне такое. Какое ей дело до того, как у меня подобрана музыка? Как хочу, так и записываю. И что уж мне совсем не понравилось, так это то, что я почувствовал, как краснею, что было, по крайней мере, нелепо и непонятно.

- Я даже не думал, что в моих записях есть какая-то система, - стараясь говорить как можно небрежней, сказал я. - А потанцевать с тобой я очень хотел бы, ничего в этом удивительного нет.

- Мы еще потанцуем, - пообещала она. - Чуть позже. - Она продолжала улыбаться. - Ты знаешь, что меня поразило в твоей квартире? - сказала она. - Поразило, как только я в нее вошла?

Не знаю, что может поразить человека в моей квартире. Сколько ни думай. Приходили же и до нее люди, и в немалом количестве, и никогда никого ничего не поражало. Квартира как квартира, все во имя удобства человека. Вообще, конечно, интересно, что это ее так поразило, хотя уже мне стало абсолютно ясно, что ничего приятного я не услышу.

- Если бы я был человек с самомнением, я бы подумал, что я, - сказал я для того, чтобы что-то сказать.

- Ее сходство... - сказала она и улыбнулась еще раз, уже улыбкой с откровенно повышенным процентным содержанием иронии, почти приблизившимся к уровню, могущему считаться обидным и даже оскорбительным.

- Сходство с чем?

- Ты не обижайся, - сказала она кротким голосом. - Ты ведь сам прекрасно понимаешь, в чем дело. Удивительно твоя квартира похожа на западню, на очень хорошую, оборудованную по всем правилам науки западню. Я сперва даже не поняла, что меня в ней поразило. А потом вдруг осенило - западня! Самая настоящая западня! Удобная, теплая, мягкая, усыпляющая внимание. Прекрасная западня. Специально созданная на погибель женщины. Гибнут, наверное, не очень тебя задерживая, стоит им только побыть в этой атмосфере чувственной неги и уюта, да?

Нет, в этот вечер я не сказал бы такого. Во всяком случае, для погибшей ты, девчонка, чересчур активна. Но какого черта я должен это выслушивать? И самое главное, ведь никаких оснований у нее так разговаривать нет! Повода-то я еще никакого не давал! Нет-нет, пора обижаться. Но не очень сильно, так, чтобы не выглядеть смешным.

- Мне кажется, - сказал я, - что у тебя очень сильно развито воображение. Видно, сказывается твоя профессия художника-модельера.

- Может быть, и так, - согласилась она. - Ты не обиделся? Не обижайся, ладно? Я ведь почти начала поддаваться, у тебя кресло удивительное, как будто обнимает плечи ласковыми руками, а тут еще музыка. Ты ее здорово подобрал, действует с каждой минутой все больше, прямо сознание обволакивает какой-то приятной пеленой. Ну и коньяк тоже...

Господи, хоть бы покраснела. Первый раз в жизни сталкиваюсь со столь неприкрытым цинизмом. А все-таки интересно, какое я занимаю место в этой ее шкале квартирных элементов-соблазнителей. Лестно бы занять почетную полочку где-нибудь между кофе и коньяком, а то ведь можно очутиться в одной компании с домашними туфлями и зубочисткой.

- Никогда не подозревал за своей квартирой таких волшебных качеств. Буду теперь о них знать и пользоваться ими для достижения самых гнусных целей, - сказал я и засмеялся, при этом сразу же поняв, что ни от кого еще в жизни не слышал такого отвратительного смеха.

- Ты все-таки обиделся, - огорченно сказала она. - А жаль. Я ведь не хотела этого. Ты пойми, я тебя нисколько не осуждаю. Ты все делаешь правильно. Просто мы с тобой играем в разные игры. Я тебе все это сказала для того, чтобы ты мог вовремя остановиться и не очутился в глупом положении. Извини, если у меня это получилось грубо.

- Все нормально, - сказал я. - И обижаться мне не на что. Мне кажется, что тебе все показалось, о чем ты говорила. Или, как минимум, ты сильно преувеличила. Но спорить я не стану, думай как хочешь.

И впрямь, пусть думает как хочет. Не буду ее ни в чем переубеждать. Очень мне нужно. Вот только вечера жалко, первый свободный вечер, так сказать, драгоценный вечер благородного Бюллетеня, и так нелепо и безвозвратно гибнет на глазах. Теперь самое главное спасти его остатки, отступить медленно, без еще более ощутимых потерь для самолюбия и достоинства.

- Я у тебя еще немного посижу, ладно? Не беспокойся, я скоро уйду. Очень у тебя хорошо. Да и ты очень приятный человек. Честное слово. Будем считать, что тебе сегодня не повезло. Просто мне ничего этого не нужно. И не хочется.

Не хватало мне только на сегодня роли добросовестного невропатолога, допытывающегося об истинных причинах депрессии у пациента, страдающего ложной стыдливостью. Хотя стыдливости здесь и в помине нет, давно я не слышал столь грубого по своей откровенности разговора. Нет, все-таки маска человеку обязательно нужна. Ничего хорошего не получится, если все начнут не стесняясь выдавать друг другу, что у них на уме. Спрашивается только, какого же черта ты пришла, если ты такая проницательная, знала же, что не в библиотеку тебя приглашают? Остались бы в кино, и то лучше было бы...

- У тебя сложилось на мой счет какое-то мнение, и ты говоришь, исходя из него, - недоуменно пожав плечами, сказал я. - Предугадывая твои последующие мысли, я предупреждаю, что ни набрасываться на тебя, ни подсыпать в кофе снотворного я не собираюсь. Также не буду силой препятствовать тебе, когда ты соберешься уйти, а даже провожу до такси. Кстати, насчет снотворного, хочешь еще чашку кофе?

- Ты и вправду очень милый, - сказала она. - Я хочу еще чашку кофе, хочу еще немного посидеть у тебя, а теперь, когда нам обоим все ясно, даже потанцевать мне хочется.

Мы выпили еще немного кофе с коньяком и пошли танцевать. Она еле уловимо улыбнулась, когда я попытался коснуться губами ее лба, и легко, но решительно отстранилась.

Мы танцевали, и хотя это было очень приятно - медленно двигаться с ней под прекрасную музыку, видеть рядом со своим ее лицо, ощущая кожей ладони тепло ее тела, вдыхая душистый аромат ее волос, испытывая волнение и желание от ее осязаемой близости, - несмотря на все это, я чувствовал себя тем самым невезучим енотом, получившим от остановившегося перед его клеткой в зоопарке посетителя с раскрытым пакетом нарезанной, соблазнительной, дурманяще пахнущей колбасы - черствый бублик, от которого только и пользы, что его можно повозить по полу клетки, тщетно пытаясь себе представить, что это и есть вожделенный розовый кружок с белыми пятнышками жира и божественным вкусом, или даже погрызть его в целях упражнения челюстей и заточки зубов, но без всякого удовольствия и не испытывая к этому посетителю-дарителю ничего, кроме как чистосердечного презрения и неприязни.

Мы выпили еще по чашке кофе и рюмке коньяку под звуки песни, исполняемой незнакомым певцом. Я переписал ее недавно, точную дату этого события могут назвать почти все мои соседи по этажу и блоку, считавшие в первые дни звучания этой песни своим гражданским долгом немедленно позвонить в дверной звонок и с встревоженным видом спросить у меня, что происходит в квартире и не нуждаюсь ли я в их немедленной помощи и защите.

Это была выдающаяся мрачной первозданностью своей мелодия в сочетании с титанической по силе и бросающей в дрожь выразительностью тембра голоса, песня, оказывающая на человека ни с чем не сравнимое по своей мощности эмоциональное воздействие. Как будто в этом голосе воплотились в едином гармоническом сплаве вся сила и все умение Имы Сумак, Василия Алексеева, квартета скрипок и двух тамтамов. В наиболее спокойных, по сравнению с другими частями этой песни, можно сказать без преувеличения, почти жизнерадостных местах начинало вдруг казаться, что певец оплакивает какие-то, без сомнения хоть и печальные для каждого, но все-таки не самые ужасные события из истории и настоящего человечества; в эти минуты явственно представлялось, что он безмерно грустит по поводу безвременной кончины всех без исключения жертв кораблекрушений, не делая никакого различия в глубине своей печали для погибшего экипажа эллинской галеры и пассажиров «Титаника», или скорбит, вместе с тем сдержанно возмущаясь, по поводу необратимых последствий истребления африканской флоры и европейской фауны; в местах же, достигающих высшей точки оркестрового и вокального подъема, слушателя охватывало ощущение беспомощности и бессилия в связи с отсутствием всякой возможности помочь талантливому человеку, у которого какие-то злоумышленники живьем вырывают селезенку и желчный пузырь, одновременно требуя у него немедленного согласия на законный и фактический брак с вдовой Гиммлера.

Мы почтили последний аккорд совместным молчанием, а потом она посмотрела на часы и сказала, что ей пора уходить и что она очень давно, даже вспомнить нельзя, до того это было давно, не засиживалась так поздно в гостях. А сегодня это оказалось возможным, потому что с больной мамой осталась приехавшая на несколько дней ее проведать двоюродная сестра. Еще она сказала, что через неделю у нее начинается отпуск, она с матерью, у которой вдобавок к параличу еще больная печень, поедет в Трускавец, куда они выезжают ежегодно.

Я представил себе эту парализованную маманс, характер которой, наверное, под благотворным влиянием больной печени и постоянного лежания с каждым днем приобретал новые ценные качества, приближающие его к совершенству, длинные вечера в ее обществе в квартире, пахнущей лекарствами и болезнью, и подумал, что моей гостье не очень повезло в жизни.

Вслух же я выразил ей легкое сочувствие в самой необидной, ненавязчивой форме, сказав, что она молодчина, так как, без сомнения, это очень трудно - совмещать работу с уходом за больной матерью, самоотверженно отказываясь во имя этой высокой и гуманной цели, предполагаю, от многого, в том числе и от семейной жизни. Я старался говорить как можно сдержанней, но ее все равно что-то задело, она покраснела и ответила мне, что в любом случае о своем разводе ничуть не жалеет, потому что этот ее бывший муж не выдержал элементарного испытания жизнью, и ничего, кроме легкого презрения к нему и удивления по поводу того, как она могла его полюбить, она не испытывала.

Про себя я посочувствовал этому парню, благополучно для себя и своего потомства не выдержавшему «элементарное испытание жизнью», заключающееся в ежедневных содержательных беседах с парализованной, исходящей, наверное, желчью тещей, в развеселых ежегодных поездках-пикниках на лоно природы в Трускавец или еще в какой-нибудь такой же госпиталь, и подумал, естественно, также про себя, что интересно, как бы выглядела эта высокая самоотверженность в аналогичном случае с той незначительной разницей, если бы в роли страждущей героини выступала не теща, а свекровь.

Еще она сказала, что трудно было только первое время, с непривычки, а сейчас она привыкла, заработок позволяет ей нанимать на то время, что она на работе, сиделку-домработницу. Сказала, и в интонации ее мне послышался вызов, что, кроме матери, у нее никого нет, и она ее очень любит и будет делать все, что как-то скрасит ей и без того тяжелую жизнь.

Она посмотрела на меня, а я, видно, несколько перестарался, изображая на лице искреннее участие и сочувствие, уместные для человека, выслушивающего у себя дома грустную историю, рассказываемую прекрасной гостьей, и сказала, что, в общем, это совсем не страшно, что с ее стороны нехорошо обременять своими заботами меня, и, улыбнувшись, попросила на все ею сказанное не обращать внимания.

Все равно мне стало приятно, что ее беспокоит мое настроение, и стало еще приятнее, когда она заметила, что есть во мне нечто, что расположило ее, всегда сдержанную и даже скрытную, к откровенности, хотя если говорить начистоту, то вся эта история произвела на меня приблизительно такое же впечатление, какое производит антиалкогольная лекция на случайно прослушавшего ее пьющего интеллигента: вроде бы все логично и общественно правильно и вместе с тем в той же степени абсурдно и практически неприемлемо.

Я предложил ей посмотреть по телевизору румынские мультипликационные фильмы, которые должны были начаться через несколько минут, но она очень решительно отказалась и встала. Я с досадой понял, что удерживать ее бесполезно и так хорошо начавшийся вечер безнадежно пропал. Я шел за ней в переднюю, возлагая надежды только на Второй Приход. Она надела плащ и теперь стояла передо мной, произнося учтивые слова прощания и признательности за приятно проведенный вечер. Я же думал в это время, что она удивительно красива какой-то необычной, мягкой красотой лица и тела, своей ненавязчивой женственностью, не бросающейся в глаза, но волнующей, ощутимой в каждом ее слове, каждом движении. Я подумал, что те усилия, которые мне придется приложить в оставшиеся до ее отъезда семь или восемь дней, стоят того, и еще я, между прочим, порадовался, вспомнив о счастливом совпадении, которое позволит мне заполнить предстоящие десять дней отдыха, любезно предоставленного мне Министерством здравоохранения, в высшей степени содержательно, под знаком приключения самого высокого уровня, связанного с очень красивой и очень желанной женщиной, приключения того типа, что оказывают самое благотворное влияние на всю нервную систему и оставляют в человеке после своего благополучного и своевременного окончания чувство уверенности в себе и силы.

Я спросил у нее насчет завтрашней встречи, о времени, удобном для нее, дав понять, что готов пожертвовать всеми своими делами и планами, если они назначены на тот час, который она назовет.

Она ответила, что завтра мы не увидимся.

Что и говорить, я предпочел бы услышать другой ответ, однако любой ответ является всего-навсего не чем иным, как одним из бесчисленных, постоянно меняющихся по сути своей ответов и вопросов, непрестанно и хаотически меняющихся вариантов, лишь в самом конце, в сумме своей, составляющих то гигантское сочетание с невыведенной формулой, именуемое человеческими взаимоотношениями.

Я сказал ей, что ни в коем случае не буду настаивать на том, чтобы мы встретились непременно завтра, что в моих глазах ценность этой встречи ничуть не уменьшится, если ее отложить на один или даже несколько дней, но стоит ли так расточительно тратить время, зная, что в нашем распоряжении остается всего лишь какая-то жалкая неделя перед отъездом в Трускавец.

По-моему, она неприметно улыбнулась при слове «нашем», впрочем, может быть, мне показалось, во всяком случае, когда я кончил, она была совершенно серьезна.

- Дело в том, - сказала она, - что мы никогда больше не встретимся.

Она посмотрела на меня, но я промолчал, ожидая продолжения, которое должно было последовать.

- Мы никогда не встретимся. Мне это не нужно, словом, я этого и не хочу. Поверь, дело совсем не в тебе... Просто мне все это ни к чему, неинтересно, понимаешь? Для меня этот жанр давно уже исчерпал свои возможности...

Все ясно, сейчас пойдет крещендо, с рассуждениями о потребности души в настоящем, так сказать, об истинной и непреходящей ценности тщательно выделанной, но скромной на первый взгляд дубленки по сравнению с самой яркой синтетикой...

- Ты не обижайся, ладно? Все-таки я себя чувствую перед тобой немножко виноватой, а ты ведь не причем в этой истории. Ты, наверно, про себя думаешь: зачем же я тогда остановилась с тобой на улице и, если не собиралась видеть впредь, пришла к тебе?

Это и впрямь ведь очень интересно - услышать ответ на чистейшей воды риторический вопрос.

- Я скажу из благодарности к тебе, ну и еще потому, что сейчас мы прощаемся. Вчера, когда ты меня встретил в поликлинике, ты не можешь даже себе представить, до чего мне было плохо. Да, собственно говоря, никто представить не может. Никогда так плохо не было. Хотелось чуть ли не заплакать в голос или закричать. А я ведь сильная и умею держать себя в руках. Я поговорила с маминым врачом, и он мне вчера впервые сказал, что никаких надежд на выздоровление мамы нет, что она навсегда обречена на неподвижность. Я об этом и раньше догадывалась, но отгоняла эти мысли, ужасно боялась поверить и все-таки на что-то надеялась. Думала, она выздоровеет и когда-нибудь этот кошмар кончится. Я шла - до сих пор не пойму, как это я нашла дорогу домой, потому что передо мной стояла розовая пелена, за которой я ничего не видела. И только думала, за что же мне такое, почему это все досталось именно мне - и мамина болезнь, и смерть отца, и ничтожный муж? Я уже только на середине проспекта очнулась, когда ты меня за локоть схватил... Прошло это уже, слава богу. Я ведь тебе и вправду очень благодарна за сегодняшний вечер.

Все понятно, мавр сделал свое дело, выдадим мавру медаль за спасение утопающих или на пожаре... Но мавр-то недоволен, желает получить вместо медали, а еще лучше вместе с ней и шарф, собственноручно связанный нежными ручками прекрасной дамы. Вот ведь в чем дело.

- Ну вот и все. Сперва сомневалась, говорить или нет, а теперь рада: хорошо, что сказала тебе обо всем, а то потом совесть мучила бы, что нехорошо обошлась с тобой. Ты бы ведь всякое подумать мог, что обидел меня чем-то или внешность у тебя отталкивающая для разведенных женщин, с которыми так легко знакомиться на улице. Просто мне всё это, ну как тебе сказать, чтобы ты понял, просто элементарно неинтересно и даже, извини, смешно. Совершенно мне все это не нужно. Пойми, я не цену себе набиваю и тебя не стараюсь на дальнейшие уговоры воодушевить. Не нужно все это. Так что ты уж поверь мне, что я правду говорю, и не поминай лихом. Желаю тебе завтра наверстать все сегодняшние потери. Знаешь, сколько сейчас девочек хороших ходит с желанием, чтобы их приласкали. Только подведи их к краю такой западни, и всем сразу же станет хорошо. Ну ладно, извини, извини, я пошутила. Побегу. Всего тебе доброго!

А я верил. Правда - она ведь всегда правда. Каждому слову ее поверил, испытывая при этом признательность принципиального и пытливого, видящего истинный смысл жизни в неустанном поиске правды правдоискателя, в тот момент, когда проникнувшаяся наконец его убеждениями жена сообщает ему, что совершенно случайно, но не без удовольствия, отдалась сегодня управдому, зашедшему днем по вопросу ремонта форточки.

Я не знал, что сказать ей, не знал, что сделать, чтобы удержать ее, потому что меня охватило ненавистное мне состояние беспомощности и неотвратимости, неизбежности того, что я бессилен остановить. Мне было неизвестно средство, могущее меня от него освободить, и еще я пронзительно ясно почувствовал, что после ее ухода это ощущение останется со мной.

Мы стояли в передней, и она говорила какие-то прощальные слова, может быть, шутила, так как на лице ее была улыбка, во взгляде моем теряющая постепенно четкие очертания, и я уже с трудом улавливал их значение, чутко прислушиваясь, еще не совсем в это веря, к тому, что происходило во мне. А потом я перестал слышать и понимать звуки ее слов и смысл их - оттого, что все существо мое захлестнула освежающая волна, разорвавшая одним ударом в клочья все путы и сети, туго стягивающие под черепной крышкой мозг, наложенные на него для того, чтобы не вырывался он за отмеренные ему пределы, для того чтобы с рождения и до смерти находился им воспринимаемый мир в тисках и под надзором лишь пяти только и ведомых ему чувств. И вторая волна, смявшая, словно оно из ваты, время и легко, играючи, переставившая местами раскрашенные кубики пространства.

...Я стоял с нею на нависающей над невидимым морем скале, называемой за необычный голубоватый оттенок «Синей». Было уже темно, но ветерок, налетающий с моря, пахнущий водорослями и простором, был легким и теплым. Только и были видны звезды и слышны, кроме спокойного рокота моря, звуки музыки из лагеря, где ребята уже, как обычно, заканчивали ужин и собирались на танцы.

Мы стояли, прижавшись друг к другу, и почти не разговаривали, потому что это был последний вечер перед моим отъездом в Москву. Я целовал ее, и мне было грустно от мысли, что с завтрашнего дня нам предстоит разлука, потому что я очень любил Элю, самую красивую девушку нашего института, неизвестно в силу какого недоразумения и неслыханного моего везения полюбившую меня, отвергнув многочисленные, получаемые в письменной и устной форме уверения и предложения со стороны самых выдающихся людей, включая институтских чемпионов по боксу и шахматам, одного ленинского стипендиата и заместителя декана нашего факультета. И вместе с тем я ощущал в себе счастье в его самом первозданном чистом виде. Без преувеличения, это было то ощущение бесконечного счастья, какое чрезвычайно редко даруется человеку, безмерного и необозримого в благости своей, как звездное небо в теплый весенний вечер, над тихим садом с цветником белых роз...

Если бы тогда я знал...

Это был наш последний вечер, и первый, когда она не уговаривала меня остаться, никуда не уезжать, потому что с моим переводом в МГУ все было уже окончательно решено. А еще, может быть, потому, что сегодня я рассказал ей о настоящей причине своего отъезда - о матери и отчиме.

«Это же всего шесть месяцев, родная... Ты приедешь ко мне в Москву, и я встречу тебя на аэродроме». - «Ты так легко сказал: шесть месяцев...» - «И еще полтора года, а потом мы всегда будем вместе. Представляешь, каждый день! С ума сойти!»

Мы стояли на этой скале, и она была для нас самым уютным местом на всей Земле, квартирой с уютной спальней, с завешенными белыми занавесями окнами, выходящими на солнечную площадь с голубями, на море, с детской комнатой, где мы играли на пушистом ковре в кубики с нашим ребенком, с письменным столом, за которым я работал вечерами до той минуты, пока ко мне не подходила Эля и, обняв меня, прижавшись ко мне головой, не начинала говорить на ухо смешные слова, которые знала только она...

Если бы я знал тогда...

Она говорила, что очень меня любит, а я ее гладил по плечам и целовал в обветренные губы и глаза и тоже чуть не плакал, потому что я ведь очень любил ее, так, как никого и никогда ни до, ни после нее. Я говорил ей о своей любви и о том, что буду считать каждый день до встречи с нею, буду писать ей каждый день и звонить...

«Я тоже уеду с тобой завтра, не хочу здесь жить без тебя». - «А институт?» - «Черт с ним! Или тебе нужна обязательно образованная жена?»

Я говорил ей какие-то разумные, ласковые слова, успокаивал ее, потому что был спокоен за нашу любовь и за наше будущее так, как только может быть спокоен человек с сердцем, переполненным нежностью и любовью.

«Ты меня правда очень любишь?» - «А кого мне еще любить, кроме тебя?» - «А вдруг ты меня разлюбишь в Москве?» - «Не могу, если даже очень захочу. Никого у меня нет в целом свете, только ты. Я и жить без тебя не хочу». - «Я тебя буду ждать каждый день и каждую ночь видеть во сне. Ты почувствуешь это?» «Да, родная».

Она помещалась у меня в руках вся - маленькое любящее человеческое существо, которое я был готов защищать до последней капли крови, единственное, необходимое мне тогда и во все времена потом, и я целовал ее и вдруг ощутил тоску, щемящую и странную, потому что не мог тогда знать ничего из того, что мне предстояло испытать потом.

«Ты должен любить меня всегда, я умру, если ты меня разлюбишь». - «Я люблю тебя, Эля! И никто мне больше не нужен!»

Я ее увидел, как мы и условились, через шесть месяцев, которые навсегда опрокинули мир. Она молча стояла передо мной, с лицом, покрытым коричневыми пятнами, с пожелтевшими белками глаз, лицом, какое иногда бывает на шестом месяце беременности. Я хотел отвести взгляд от ее живота и кольца на ее руке, надетого тем самым парнем из нашей группы, который всегда уверял меня, что я не умею толком жить и никогда не научусь, - и не мог. Я ничего не спросил у нее о проклятой вечеринке в его доме, на которой она выпила как раз столько, чтобы с того дня ей хотелось выпивать столько же всю жизнь. И я ничего не сказал ей о том, что мне хочется умереть...

Я говорил ей все слова, которые она не услышала от меня в тот день, они рвались, обгоняя друг друга, из самого сердца, и не было в них укора или обиды, а только нежность. Я говорил ей о своей любви, не отпускающей меня ни днем ни ночью. Я говорил ей о величайшем, ни с чем не сравнимом счастье быть рядом с любимым человеком и готовности во имя этого счастья простить все.

Я рассказывал о страданиях, равных которым нет в жизни, нестерпимой боли воспоминаний, боли навсегда утраченной, изувеченной чужими руками любви. Я сказал ей, что не хочу без нее жить, потому что не могу так жить, и каждое слово мое было правдой, идущей от сердца... Я говорил ей... говорил...

Она стояла в передней, прислонившись спиной к двери, откинув голову. Я увидел ее глаза, в которых светились восторг, и неслыханная мука, и ожидание, я увидел побелевшие кисти рук, охватившие плечи, и еще я увидел ее губы...

Я просто лежал и думал. Я говорю - думал, за неимением другого подходящего слова. Мне даже кажется, что такого и слова не существует, посредством которого можно определить состояние мышления человека, который проснулся утром в превосходном настроении и, лежа на своей кровати, старается ни о чем не думать по той простой причине, что ему очень приятно и спокойно, и ни в каких, даже самых возвышенных или практически выгодных мыслях у него потребности нет. К сожалению, это состояние продолжалось очень недолго - я почувствовал, как мозг, словно стыдливая восьмиклассница, застигнутая врасплох на задней парте новым учителем, молодым и чрезвычайно мужественным, за выщипыванием бровей во время сочинения, мгновенно встрепенулся и заработал не останавливаясь, возможно, даже более старательно, чем обычно, хотя ему, а следовательно и мне, было абсолютно ясно, что сегодня никакой нужды в этой суете нет. Вообще ради справедливости должен сказать, что я им доволен. Мозгом. Ни разу он еще меня ничем не подводил. Бывали, правда, случаи, когда мне казалось, что в некоторых критических ситуациях он был недостаточно быстр, но потом, спустя некоторое время, поразмыслив, я приходил к убеждению, что при очень высоком качестве его решений это была, пожалуй, максимально возможная скорость. Конечно же, я им очень доволен. Я ведь ему многим обязан. Благодаря ему все в жизни дается мне гораздо легче, чем подавляющему большинству моих близких. Многое в нем меня восхищает. И еще, и в этом я убежден, думая об этом, я всегда испытываю ощущение уверенности и радости - я знаю точно, что не открыл для себя все возможности и качества его, еще скрытые для меня, подобно залежам урана, до поры до времени спокойно лежащим на дне интенсивно разрабатываемого свинцового рудника или золотого прииска. Я знаю, что когда-нибудь, может быть, сегодня, а может быть, через десять лет, этот день наступит, я не знаю, где он застанет меня - за письменным столом или в постели, в лаборатории, на пляже, или в самолете, но я жду встречи с ним, когда он выступит, и прозвучит «откройся, Сезам», и родится в ослепляющем людское воображение озарении дитя с именем, еще никому не ведомым, прекрасное в своей гениальности, в той же степени и в том же ряду, что «Война и мир», теория относительности или «Героическая симфония»... Стоп! Хорош, хорош! Ничего не скажешь. Настроение у меня и впрямь, видно, отличное. Ну что ж, остановимся и вывесим табличку: «Посторонним...», а еще лучше, чтобы это не выглядело чересчур серьезным: «Посторонним В.», и улыбнемся при этом как «все-все-все», кто увидел ее на дверях одного поросенка, очень хорошо понявшего ее смысл...

А может быть, и не будет этого дня. Обойдемся, и не будем стонать и ныть. Так или иначе, наступит этот день или нет, будем держать себя в постоянной форме. И самое главное - ни к кому не привыкать, а следовательно, ни от кого не зависеть. Чувство - самый страшный враг независимости. Один раз удалось выпутаться, понеся крупные потери при переходе из сословия «раб чувств» в разряд «свободный гражданин», второго не будет.

А когда наступит тот день... Интересно, кто бы это мог так рано позвонить?

- Я слушаю.

Все понятно. Как я сразу не догадался? Все-таки великое качество - такт. Я убежден, что любого человека, потратив на это дело какое-то время и энергию, можно отучить плеваться на улице или в саду при зоопарке и даже есть при помощи ножа котлеты и рыбу... Можно. Любые хорошие манеры можно привить, а вот насчет такта - абсолютно безнадежное предприятие: или он есть, или его нет и никогда уже не будет. Возьмем, к примеру, сотрудников нашей лаборатории: и того, с которым сейчас разговариваю, и двух остальных, что стоят рядом и шлют мне приветы. Люди вроде интеллигентные, да и не «вроде», а действительно интеллигентные, и образование у них выше не бывает, а с тактом дела из рук вон плохи... Это же элементарно - нельзя больному человеку звонить так рано! Ведь они-то уверены все, что я болен, так какого же черта звонят в такую рань?

- Здравствуй, дорогой мой! Гораздо лучше. Думаю, что дня через два-три буду в состоянии прийти. - (Господи, только этого мне не хватало! Собираются прийти навестить. Ведь весь отдых к чертям полетит). - Спасибо, спасибо, очень тронут... У меня все есть, не беспокойтесь. Я был бы очень рад, если бы вы пришли, но, честно говоря... - Последние слова надо сказать понизив тон, и после них сделать паузу человека, который

смущается.

Удивительно ценная вещь - инерционное мышление собеседника, всегда на него можно рассчитывать - моментально сработало, даже слова он сказал те, которые я от него ждал, те самые слова, которые позволили мне в ответ скромно, но вместе с тем неуловимо игриво хихикнуть, как мужчина, которому есть что скрывать.

- Между нами говоря, ты тоже в этой области своего не упустишь. И не старайся, все равно не отгадаешь. Вы ее не знаете. - (Пора переводить разговор. Еще, чего доброго, растрогают меня эти разговоры). - А как последние замеры? Как с графиком дела?.. Что?! Кривая, по крайней мере, должна быть на два порядка ниже! - (Теперь ясно, почему они позвонили сразу, как только пришли на работу. Непонятно только, для чего была нужна увертюра с вариациями на тему о здоровье, лекарствах и фруктовых соках. И чего это проклятая линия ни с того ни с сего полезла вверх?) - Да не нервничай ты так, ничего еще не случилось... Ну, еще подумаем, время пока терпит. Ты мне можешь подробно рассказать вчерашнюю операцию? Вот и прекрасно, прочти по журналу... - (Читает, а голос прямо дрожит от волнения. Я-то его понимаю: если эта проклятая кривая не остановится, то опять придется начинать сначала, весь месячный труд насмарку, но, понимая, такого волнения не испытываю. Не должен человек из-за пустяков так расстраиваться, ведь его тогда на мало-мальски крупное просто физически не хватит, а этот читает с таким выражением в голосе, как будто у него в руках не лабораторный дневник-журнал, а, по крайней мере, роман с главами. «Библия», «Коран» и «Талмуд»). - Так-так, так! - (Или мне это показалось, или он все же это сказал - «ноль целых одна десятая», а ведь должна присутствовать всего лишь одна сотая... В любом случае торопиться не будем. Не будем. Никаких вопросов. Через страницу эта цифра опять будет произнесена... Есть! Точно - «одна десятая». Прекрасно. Ларчик открывается просто, но дадим его сперва подержать всем по очереди. Пусть сперва все трое пройдут над миной, в данном случае именуемой «одной десятой», чтобы ни у кого из оставшихся двух не было возможности сказать: «Я непременно заметил бы эту ошибку, если бы читал журнал сам. Ты же знаешь, на слух цифры всегда воспринимаются хуже...» - или что-то в этом роде. Сейчас главное - установить и довести до сведения моих собеседников, что ошибку совершили все, естественно, кроме отсутствующих, в частности меня. Приступим к фиксации). - Спасибо. Ты извини меня, пожалуйста, но я не успел сделать кое-какие пометки. Тебе придется прочитать все сначала... - (Как можно небрежней:) - Передай дневник Алику, пусть он и прочитает, нечего ему бездельничать. Да я нисколько не сомневаюсь, что тебе нетрудно, но пусть и Алик потрудится, тем более что сегодня я его голоса еще не слышал. И ради бога, не волнуйся так, что-нибудь всем коллективом придумаем... - (Хороший голос у Алика, по телефону особенно заметно, сразу же и мембрана зазвучала удивительно полнозвучно, словно это не типовая угольная пластинка трубки польского аппарата, а стереофонические динамики «Эстонии» или «Грундика», из которых доносится внешне бесстрастный, но полный внутреннего драматизма голос диктора Центрального радио, читающего ту часть сообщения о землетрясении в Перу или тайфуне над Пакистаном, где рассказывается об убитых и раненых, страдающих от голода и холода и заражающихся эпидемий. Он кончил читать как раз на том месте, где обычно начинается лаконичный абзац с вестью о том, что медикаменты, продовольствие и остальные предметы первой необходимости при катаклизмах, безвозмездно посланные Красным Крестом, уже находятся в пути, на борту быстроходных самолетов. Будут, будут самолеты со спасательным грузом на борту, и прилетят они вовремя - Красный Крест уже принял решение. Но с объявлением повременим). - Так, так. Я здесь все записал, сейчас просмотрю и подумаю. И вы думайте. Вместе на что-нибудь и набредем. Я к вам через часик позвоню. Ну, конечно, если раньше что-нибудь надумаю, позвоню сразу. Честно говоря, я не думаю, чтобы было что-то уж очень серьезное, скорее всего какая-то ошибка не конструктивного характера... Ни в чем я не уверен, чисто интуитивно... И еще, пожалуйста, это на всякий случай, попроси Тимо, пусть он прочитает мне две странички в части реакции с ванадием. Привет, Тимо... Думаю, выкарабкаемся как-нибудь. Читай, а я буду записывать... - (Старательный человек наш Тимо. И добросовестный. Медленно читает, слоги все раздельно произносит, но и эту злополучную ванадиеву «одну десятую» тоже по слогам прочел, так, чтобы я успел записать. Очень не хотелось бы, чтобы Тимо, с его добрыми прозрачными глазами, узнал бы когда-нибудь, что вместо блокнота с карандашом я держал в руке стакан с яблочным соком из холодильника). - Ну, всего доброго, ребята. Начинайте думать. Как только прояснится что-нибудь, немедленно созвонимся. Ну как вам не стыдно, не такой уж я и больной. Какие могут быть между нами счеты? Позвоню минут через сорок.

Можно и раньше, но не стоит, напряжение должно достигнуть предела, чтобы наиболее полно ощутить радость. А напряжение будет максимальным, за это уж я ручаюсь. Им ведь сейчас всякие ужасы мерещатся, уже сомнения всякие появляются по поводу правильности всей работы в целом. Ведь работа к концу близится. И вот вам - на одном из самых последних этапов, можно сказать, почти заключительном, какая неприятность. И впрямь с ума сойти можно. Пожалуй, я им не через сорок, а минут через двадцать позвоню, жалко ребят, они и на самом деле хорошие люди, да и работники неплохие, но с потолком, видимым потолком среднего ученого. Да ведь это и не так уж плохо - быть средним ученым, добросовестно делающим свое дело, пользу приносящим, так что не буду я их томить, а обрадую через двадцать, а точнее, уже через пятнадцать минут. Есть время допить сок и понежиться в полудреме. Заслужил. Без лишней скромности скажу, заслужил. И всех троих заставил вслух повторить ошибку. И самое ведь главное - очень тонко это сделал, незаметно, как раз с тем самым тактом, отсутствие которого так заметно в поведении большинства людей. И причем ведь я это не для собственного удовольствия делаю или ради праздного развлечения, а во имя целей не сразу заметных, но в конце концов свои плоды приносящих и в сути своей не низких, а благоразумных и даже гуманных. Вот позвоню я им, сообщу, что нашел ошибку, обрадуются все несказанно после всех треволнений, и мне будет искренне приятно оттого, что удалось товарищей обрадовать. Но ведь это одно, причем лежащее на самой поверхности обстоятельство. Я же из-за другого старался, когда троих заставил произнести «одна десятая». Ведь предотвратил же я этим унизительные для всех поиски виновного, а следовательно, неизбежное появление в здоровом коллективе жалкого и всеми презираемого козла отпущения, поставившего своей грубой ошибкой под угрозу срыва работу, от исхода которой зависит, без преувеличения, благополучие и успех дальних планов остальных. Не будет козла, а будет три человека, по справедливости ощущающих свою вину и еще раз получивших возможность убедиться, что рядом с ними работает человек незаурядный, но вместе с тем скромный и на первенство ни в коей мере не претендующий и по всему этому достойный не только всяческого уважения, а и теплого внимания и чуткости. Дело это тонкое, успехи каждый раз приносящее незначительные, но каждый раз в сознании окружающих закрепляемые и со временем оказывающие на общественное мнение действие приятное и весомое, подобно тому приятному давлению, какое оказывает на ладонь благонравного и рассудительного мальчика пестро раскрашенное глиняное яблоко, переполненное монетками, каждая в отдельности из которых, способная в свое время доставить человеку пусть острое, но, к сожалению, не оставляющее материального следа наслаждение в виде аттракциона «Вертикальная стена» или даже цирка, теперь укомплектованная подобными себе до состояния полной копилки, ставила его впервые в жизни на качественно новую ступень - человека, не зависимого ни от кого, но по справедливости заслужившего (в отличие от всех своих товарищей) право на безграничное счастье владельца велосипеда или самоката.

Я набрал номер и почти сразу же вслед за этим услышал голос Тимо, видно, он и не отходил от телефона. Я спросил, как идут дела и нет ли каких-нибудь изменений к лучшему. Я еще некоторое время послушал, а потом, прервав страстный погребальный речитатив, сказал ему, что, проанализировав запись-телефонограмму, кажется, установил ошибку. Я сказал им (я знал, что все трое, прильнув к трубке, слушают меня), что все дело в дозировке, и назвал правильную цифру, и голос мой перестал быть слышным под обрушившейся на меня лавиной аплодисментов. Я стоял на сцене, залитой светом прожекторов, и раскланивался, жестами и мимикой напоминая беснующейся от восторга публике, что не надо забывать и об оркестре, в той же мере, что и я, заслужившем благодарность, но публика не верила моему лицемерию и продолжала выкрикивать мое имя, не обращая никакого внимания на встающих каждый раз по мановению моей руки музыкантов, среди которых были двое или трое, кажется, контрабасист, первая скрипка и саксофон-баритон, еще продолжающих думать, что этот успех принадлежит всем находящимся на сцене в равной степени. В заключение я сказал ребятам, что выйду на работу через два дня, и попросил звонить каждый день и информировать меня о ходе опыта. Я решительно остановил разговоры о том, какой я молодец, великодушно сказав, что эту пустячную ошибку мог бы сразу заметить каждый, взглянувший на записи свежим, отдохнувшим взглядом, что у меня и получилось, и, попрощавшись, положил трубку. Я знал, что сейчас они только и говорят о том, какой я хороший товарищ и человек, и, не скрою, мне было это очень приятно. Мне даже вдруг захотелось очутиться в лаборатории, но это сумасбродное желание мгновенно исчезло, вышвырнутое из сознания мыслью, что через два дня я буду иметь возможность находиться в ней ежедневно, в продолжение долгих семи часов, так сказать, практически лишенным на это время права свободного выезда и выбора времяпрепровождения, наиболее точно соответствующего моему настроению в данный момент.

Все-таки очень хорошее сегодня утро. Утро человека, у которого все в порядке. Утро, когда хочется немедленно встать и включить музыку, или натереть и без того начищенный паркет, или написать поздравительную открытку своему бывшему декану, о юбилее которого было объявлено в газете, и поблагодарить в теплых выражениях за его выдающиеся заслуги по воспитанию юношества за все время его деятельности, вплоть до дня выхода на пенсию. Хочется встать, несмотря на отсутствие срочных дел и даже на то, что подушка еще сохраняет тепло и тонкий и волнующий аромат волос Прекрасной Женщины... Ну что ж, вставать так вставать. Сделаем легкую зарядку с гантелями, от которой рельефнее станут мышцы под тонкой упругой кожей, примем душ, сперва горячий, а потом ледяной, развивающий эластичность сосудов, по которым быстрее побежит высокооктановая кровь. Сделаем все то на первый взгляд минимальное и вместе с тем все зависящее от нас, чтобы всегда быть в хорошей форме, в постоянной готовности не упустить любой, самый незначительный шанс, время от времени выбрасываемый в жизненной лотерее и достающийся только человеку, не забывавшему своевременно уплатить свои тридцать копеек.

А вот эта чашка настоящего кофе, не того жалкого суррогата с извлеченным для фармацевтических нужд кофеином, который подается в лучших ресторанах и кафе, а маслянисто-коричневого цвета, густого, как расплавленный шоколад, пахнущего мачете и ассегаями, эта чашка кофе как раз и есть та капля, которая переполнит до краев мое сегодняшнее утреннее настроение и доведет его до кондиции телефонного воркования, очень трудно исполнимого жанра человеческих взаимоотношений, по существу, на первый взгляд ненужного и бесцельного после того как игра сделана, но необходимого человеку хорошего тона, воспитания и вкуса в той же мере, как рама из некрашеного дерева цвета теплого золота для Салахова, в пастельных тонах, или очень сухое белое для осетрины в соусе из тёртых орехов с бадьяном и барбарисом. Ибо это сфера, из которой можно извлечь для себя кое-что существенное, способствующее появлению в себе ощущения великодушия и благородства...

А она ведь это заслужила. Заслужила в полной мере, как никто другой, потому что это были прекрасные семь дней, пролетевшие на едином дыхании, без малейшего промаха с обеих сторон, без мелочных обид и следующей за ними досады, без наивных претензий и вынужденных обещаний. Дни острого и все же изысканного наслаждения общения с нею, дни страсти, охватывающей неслыханной жгучей жаждой все существо и щедро утоляемой в мучительном восторге и радости, живительной прохладной струёй переливающейся в свете, ослепляющем зрение и пьянящем разум, и не несущей в себе ни единой капли безразличия и пресыщения. И минуты кружащей голову благодарной истомы и тихой задумчивой нежности. Минуты ясные и совершенные, закрепляющие в сознании ощущение уверенности и силы и не оставляющие после себя ни малейшего, даже еле заметного, налета унизительных сомнении в себе и стыда.

Это была чудесная партия двух достойных противников, и завершить ее следовало в том же стиле и на том же высоком уровне искусства, единственно и подобающем гроссмейстерам, рыцарям благородной красивой игры.

Эти дни, которым я уже присвоил мысленно почетное звание Недели Прекрасной Любви, настолько украсили Отдых и внесли в него, что особенно ценно, столь редкостные, никогда не подвергающиеся инфляции понятия, как Событие и Приключение, что я позволил себе зачислить его в заветный, тщательно оберегаемый и столь же тщательно и жестко отбираемый ряд Приятных Воспоминаний.

Два дня, остающиеся до выхода на работу и до ее отъезда в Трускавец, два дня, остающиеся до естественного финиша, в память Недели освободим, насколько удастся, от неловкости и напряжения последних минут на перроне, когда даны уже и первый, и второй, и третий звонки, и на светофоре давно уже горит зеленый свет, а поезд все не трогается, поджидая застрявший в уличной пробке почтовый контейнер или генерала, задержанного на приеме речью высокого иностранного гостя, и когда провожающие, столпившиеся перед окнами вагонов, все повторяют и повторяют выглядящие со стороны с каждым новым мгновением все пошлее, несуразнее воздушные поцелуи и прощальные махания затекшими кистями, с тоской понимая всю нелепость и безвыходность ситуации.

А все-таки быстро пролетело время, отмеренное Бюллетенем, можно было бы, конечно, выхлопотать еще одну недельку, и я уверен, мало бы кто на моем месте удержался бы от соблазна и не попытался бы прикупить к верным семнадцати на руках - еще короля. А ведь риск хорош только тогда, когда он оправдывается. А пожадничай я - пожалуйте на ВКК! После десяти дней бюллетень продлевает только врачебная контрольная комиссия. С ней тоже можно, наверное, добиться приличных результатов, но стоит ли рисковать? Да и не в риске одном дело, очень уж эти сеансы утомлять стали за последнее время. Особенно трудно дался последний, третий, визит к моему дорогому Айболиту, к которому я уже начал испытывать что-то похожее на благодарность за его озабоченность в связи с моим пошатнувшимся здоровьем. Даже жалко его стало, когда он - после того как я ему описал последнюю стадию болезни колена и рассказал об острых, стреляющих болях в левом бедре и нижней части живота и даже продемонстрировал, как проходит тут же начавшийся приступ, - осторожно касаясь, прощупал колено и сказал, что очень рекомендует мне лечь на неделю-другую в больницу. Я произнес фразу, вызывающую у любого врача реакцию профессиональной обиды, - сказал, что ни в коем случае не смогу этого сделать по причине неотложных важных дел по службе.

- Служба службой, - хмуро сказал он, - а здоровье здоровьем. Нельзя откладывать это дело. Болезнь прогрессирует, запустишь, потом смотришь, а она уже давно в хроническую переросла. Воля ваша, но я бы на вашем месте полежал в стационаре некоторое время. До полного излечения. Ноги вам еще долго ведь будут нужны.

Я обещал ему, что при малейшем ухудшении немедленно последую его совету и лягу в больницу, но это его не успокоило, он еще раз неодобрительно покачал головой, осмотрел мое колено и отпустил только после того, как выписал добрый десяток рецептов и направлений на всевозможные процедуры и взял с меня слово, что я буду, насколько это возможно, беречь колено от резких движений и, упаси бог, от толчков и ударов.

Милый и добрый доктор из районной поликлиники! Чуткий и добросовестный, в быту и на службе придерживающийся наигуманнейшего принципа: «Человек человеку - дельфин!» За доброту и за искреннее желание помочь - спасибо! И в знак благодарности я сделаю все от меня зависящее, чтобы никогда!, никогда в жизни не узнал ты правды об этих трех моих визитах к тебе. И будет это справедливым и даже щедрым гонораром за нее - и за твой диагноз, и за курс лечения, и за все прощальные советы.

Опять телефон зазвонил. С работы, наверное, а может, быть, она. Нет, вряд ли она... Посмотрим.

- Я слушаю... - Вот уж чего я не ожидал совершенно услышать, так это голос отца. Совершенно неожиданный звонок, так сказать, не предусмотренный расписанием и протоколом.

- ...на работе сказали, что ты болен, Что-нибудь серьезное?

Папочку волнует здоровье единственного сына? Папочка тратит свое драгоценное время на расспросы о его болезни? Это всегда трогательно и производит на окружающих в высшей степени приятное впечатление. «Он по своей натуре очень сдержан и суров, но он всегда любил сына», - шептали друг другу в дальнем углу комнаты дамы, глядя на сидящего у кровати человека, на его мужественные черты, по которым скатилась слеза, на его скорбные глаза, устремленные на бледное и уже почти совсем безжизненное чело единственного отпрыска.

- Да нет. Пустяки. Все прошло.

- А сейчас как ты себя чувствуешь?

- Нормально.

Что-то у папочки голос звучит не как обычно. Какие-то нотки незнакомые в его уверенном баритоне проскакивают. Или мне кажется?

- А что ты вечером собираешься делать?

Вот так номер! Папочка интересуется, как его сын проводит досуг. «Все бросились к телетайпам и телефонам! Команда Южной Кореи забивает шестой гол в ворота британской сборной, королева покидает ложу!»

- У меня встреча.

- Ты не можешь отложить ее? Или хотя бы перенести часа на три?

Так не пойдет! Желаем посмотреть! «В непрозрачной таре прием от граждан домашних животных прекращен».

- Постараюсь, но ручаться не могу... Это не только от меня зависит.

Следующий ход ваш, папочка. Жду.

- Сегодня открытие нового здания морского порта. Мне было бы приятно твое присутствие.

- Поздравляю тебя. Я читал об этом. Но не знал, что назначено на сегодня. Я, конечно, постараюсь прийти.

- Приходи, в шесть часов.

- Тогда мне и откладывать ничего не придется. Я успею, ведь это займет не много времени?

- Будет еще обед. Официальный. До встречи.

- Всего доброго.

Придется пойти. Ничего не поделаешь. Комкается последний вечер Недели Прекрасной Любви, вот ведь что обидно. Ну да ладно. Еще не все потеряно. Он же сказал, в конце концов, что будет обед, а не ужин. Может быть, успеем.

Позвоним к ней и скажем. Извинимся и объясним. Выразим сожаление, переходящее в отчаяние. Гудки. Внимание! Старт! Обменялись приветствиями. Пора. Сперва выдадим без всяких эмоций краткий текст с сутью предстоящих событий...

Невероятно! Ни упреков, ни подозрений! Ни слова недоверия, ни интонации обиды! Достоинство и приветливость! Понимание и поддержка!

- Я буду ждать! - Отбой.

Примите уверения в моем искреннем восхищении! За краткость и музыку танки и за лаконизм бессмертного афоризма!.. Она будет ждать, и мы ее ожиданий не обманем!

А теперь отгладим борта пиджака. Нет, конечно же не этого длиннополого и двубортного, с разрезом до шестого с половиной позвонка, с широкими полосами цвета спящей на теплой отмели анаконды, час назад проглотившей молодую мартышку! Или вы забыли, что вас пригласили на официальный обед в честь нового произведения вашего отца, а не на концерт приезжей бит-группы с последующим ужином с девочками из иняза? Повесьте его на место.

Вы погладите и наденете другой костюм. Вот этот, кстати, являющийся представителем от тридцати трех процентов состава вашего гардероба верхней одежды, исключая, естественно, пальто и плащ, костюм модного, но скромного покроя, не раздражающего ничей взыскательный взгляд, универсального цвета маренго, приблизительно выполняющего в обществе функцию фирменной обертки парфюмерного магазина, одинаково безразлично несущей в себе хрустальные флаконы с изысканными духами и тюбиками с мазью от потливости ног или баллоны с пульверизаторами душистого лака для волос и дезодор от дурного запаха изо рта - словом, все, что в нее завернут.

Точность - вежливость сыновей! Незамеченным не осталось. Папочка-то в этих вопросах чрезвычайно щепетилен. А когда меня увидел - явно обрадовался. Наверное, все-таки сомневался, приду ли я... На часы все же украдкой глянул. Смотри на здоровье, я на десять минут раньше указанного срока пришел. Надо подойти.

- Здравствуй. Поздравляю тебя.

- Спасибо. С поздравлением только повремени. Вдруг у тебя после осмотра пропадет это желание.

Шутит папочка. Но волнуется. И чего ему волноваться? Я как-то подумал, что если собрать в одно место все здания, построенные по проектам отца, то получится нормальный современный город с жилыми и административными зданиями для разных целей, с театром, крытым рынком, аэропортом, почтамтом и Дворцом спорта. Только бани не будет в этом городе, да еще тюрьмы.

Ого! Приехал Великий Человек и «другие официальные лица». Минута в минуту. Я его до этого только на экране видел.

Председатель горсовета после короткой речи ленточку разрезал на главных дверях. Оркестр сыграл туш - открытие состоялось.

Здание что надо. Роскошное здание. Все-таки ты молодец, папочка. Все предусмотрено. И размах чувствуется. Мрамор, гранит, стеклянные стены. Нет, без всякой скидки на родственные чувства, а может быть, несмотря на них, нравится мне здесь все - и главный зал, и ресторан, и причалы - все как надо. Фундаментально и элегантно. А вот штуковина, по которой мы опускаемся сейчас, называется пандус, это я точно знаю, на всю жизнь запомнил. И еще я знаю, что такое фриз и капитель. Да. И дорический ордер я с первого взгляда могу узнать. Но его на этом бесколонном здании я что-то не вижу. Какие-то здесь другие линии и формы, у которых наверняка свои названия существуют, но я их не знаю и в этом не виноват. Я ведь на профессиональные архитектурные темы в последний раз разговаривал, когда шестилетним малышом был. И все запомнил навсегда, так сказать, все, что от меня зависело, сделал. А потом больше не пришлось на эту тему говорить. Так получилось.

А банкет дали под стать зданию, в котором он проходит. Перемена за переменой. Официанты почтительные, доброжелательные. И ощущения нет, что какой-то невидимый глаз бутылки коньяка и шампанского подсчитывает. Все тебе, папочка, удается. И красив ты по-прежнему, даже то, что волосы и усы поседели, на пользу твоей внешности. И осанка у тебя гордая, и костюм с лауреатским значком на тебе, как латы, сидит. Всегда я тебя таким знал. Я же, папочка, отчасти благодаря тебе, начиная со средней школы, к истории СССР относился с любовью и уважением, предков наших, мечом защищавших родную землю от арабских и персидских завоевателей, всегда на тебя похожими представлял. А почему это тишина такая наступила? Все ясно. Великий Человек с места поднялся - тост говорить собирается.

Строителей поздравляет, всех, кто над зданием потрудился, а теперь о тебе говорит, произносит слова справедливо прекрасные и волнующие, от которых еще стремительнее помчалась твоя колесница, и хор многоголосый зазвучал громче, и еще дружнее ударили по струнам арф и клавишам клавикордов юные девы в туниках и хитонах.

Ты ведь, папочка, у нас триумфатор. Я тобою, папочка, всегда гордиться буду, но с колесницей твоей рядом, слова приветственные выкрикивая, не побегу и разговаривать с тобой тоном человека, без командировочного удостоверения с администратором гостиницы «Россия» беседующего, не буду. Этого ты от меня не жди. И не приучишь ты меня. Вот захотел сегодня прийти на твое торжество - пришел, а не захотел бы... Ты же меня знаешь. Все ты знаешь. И про то, что те деньги, сто рублей, что ты мне каждый месяц присылаешь, я в Кировабад пересылаю маме, что себе из них ни одной копейки не оставляю, и про ни разу не использованные ключи от твоей машины, которые ты силком вручил мне в день рождения пять лет назад... За то, что знаешь все - и молчишь, спасибо тебе. А сыновний долг свой на сегодня я выполнил. И уйти могу спокойно и незаметно, благо, место я выбрал для этой цели удобное.

Вот и музыка. Сейчас все перейдут в соседний зал - с цветным паркетом и хрустальными люстрами - танцевать и наслаждаться искусством, а мы с приятным чувством выполненного долга из этого роскошного дворца выскочим и побежим по направлению к одному уютному местечку, где за нами остается на сегодняшний вечер еще один неоплаченный должок.

Внимание! Приступаем к выполнению операции под условным кодовым названием «Золушка». Удаляемся, не обращая на себя внимание окружающих. Непринужденно и легко, пятясь, приседая и обмахиваясь веером.

Стоп! Эвакуация временно приостанавливается по объективным причинам. Что это за знаки призывные нам папочка делает? Так и есть - подзывает к себе. Кажется, с кем-то познакомить меня собирается.

Не может быть! Где? Где вы сейчас находитесь, вместо того чтобы быть здесь и видеть все своими глазами? Где вы - директор школы и классный руководитель, восторженные и озабоченные, то делающие на заседаниях роно и гороно заявления о моей одаренности, граничащей с гениальностью, то выражающие серьезные сомнения в реальности осуществления индивидуального прекрасного будущего в силу сумбурной сложности моего характера; где ректор, декан и его два заместителя, унаследовавшие по каким-то таинственным, неизученным законам телепатии своих коллег, трудящихся на ниве среднего образования, ту же точку зрения на своего подопечного; где раздираемый сомнениями директор нашего НИИ, не знающий, не пора ли начать ему готовить речь для выступления на Большом ученом совете, в полной мере способную продемонстрировать его академическую эрудицию, с поздравлениями по поводу присуждения мне ученой степени, или краткое, полное сдержанной горечи сообщение на судебном процессе о том, что ни он, ни коллектив института не имеют отношения к взрыву, последовавшему в результате моих безответственных действий во вверенной мне лаборатории, вызвавшему порчу имущества и увечья сотрудников? Где вы, управдомы и все бывшие и теперешние соседи?!

- Я тебе хочу своего сына представить!

Ай да папочка! Это он с Великим Человеком на «ты» разговаривает. Нет, конечно, мой папочка удивительный человек.

- По-моему, мы знакомы. Я вас помню совсем маленьким, когда приходил к вам в гости, вам было тогда лет пять, - он внимательно оглядел меня, словно сверяя свои нынешние впечатления с теми, что остались в его памяти с того времени, когда на дверях квартиры, где состоялась наша первая встреча, была прикреплена таблица с инициалами отца.

- Он с тех пор здорово изменился, - папочка улыбнулся сдержанной и вместе с тем исполненной достоинства улыбкой отца, представляющего своего взрослого сына, соратника и единомышленника, плечом к плечу с которым ему еще долго придется странствовать по дорогам жизни.

Зря ты так улыбнулся, папочка. Не идет тебе эта улыбка. Остановись. Прощу тебя.

- Самостоятельный человек. Ведет интересную работу в области полимерной химии, - вот уж не думал, что папочка название области знает. - Впрочем, я думаю, он сам лучше расскажет, что это за работа.

«Скажи дядям и тетям стишок. Ты же ещё днем говорил его. Ну, скажи, не стесняйся...» Не будет стишков, папочка. И не потому ведь, что ребенок стесняется. Ребенок у тебя не по возрасту смышленый. Он многое уже может. И стишок дядям и тетям наизусть, даже на двух иностранных языках, прочитать, и восемнадцать на четыре в уме помножить может, это еще не говоря о таблице умножения, которую для своего дошкольного возраста знает удивительно хорошо. Он такое им может сказать своим трогательным голоском, что дяди и тети в один голос закричат, что надо этого изумительного вундеркинда, не медля ни одной минуты, отправить в школу для особо одаренных детей. Настроение у ребенка не подходящее для данной ситуации. Вот ведь в чем дело. А дядям и тетям он как-нибудь в следующий раз понравится. Не за стишки. И без помощи своего папочки. И на это у ребенка свои основания веские есть.

- Рассказывать нечего, - я постарался улыбнуться как можно естественней, - для неспециалиста это такая скука - разговоры об эксперименте. Работа химика становится интересной только тогда, когда заканчивается. И то, если получается в результате что-нибудь путное.

Великий Человек смотрит на меня, не переставая благожелательно улыбаться. Хотя что-то новое в выражении глаз появилось. Теперь это был взгляд водителя, выехавшего круто из-за поворота и заметившего на светофоре желтый свет, но не знающего еще - предвещает он красный или зеленый, и опытный шофер почти неощутимо надавил на тормоз.

- А как вам понравился новый порт?

- Очень понравился. По-моему, давно его надо было построить.

- Очень рад, что наши мнения абсолютно сошлись, - можно было подумать, что он этим совпадением чрезвычайно польщен. - А теперь пойдем в соседний зал, посмотрим концерт. - Он взял нас, меня и папочку, под руки и повел к входу. - Обещали, что будет интересно.

Мы сидели в первом ряду импровизированного партера и слушали концерт, даваемый мастерами искусств в честь создателей нового порта. Назывались имена лучших рабочих, бригадиров и инженеров, и известные артисты пели и играли в их честь, для услады их глаз и слуха. А потом и до тебя дошла очередь, папочка, и весь зал приветствовал тебя аплодисментами... Ты встал и раскланялся, снова сел рядом, между мною и Великим Человеком. И я аплодировал тебе, папочка, потому что я ведь против тебя ничего плохого в душе не имею, уважаю тебя и даже восхищаюсь, но уж прости ты меня за то, что люблю во много раз меньше, чем полагалось бы хорошему сыну. Я тебе, папочка, не судья, и судить тебя не за что. Сказал же ты как-то раз, хоть в сердцах, но справедливо, в одну из наших считанных встреч: «Я не с тобой развелся, а с твоей матерью, и никто не дал тебе права вмешиваться в наши отношения». Я и не вмешиваюсь. Но вспоминаю, и тут уже ничего с собой сделать не могу. Каждый раз, как с тобой встречаюсь, вспоминаю, что в нашем доме, после того как мама во второй раз вышла замуж, появилось Животное и село на то место за столом, где всегда сидел ты. Животное, сопящее, хрюкающее и чавкающее, и высказывающее свое не подлежащее обсуждению мнение в течение долгих лет. А потом Животное подняло руку на человека. Я как раз в этот момент вошел в комнату и увидел лицо мамы. Я, папочка, конечно, преувеличиваю, утверждая, что все помню. Конечно, не все - помню только, как закричала мама, оттаскивая меня от него. И еще я никак не могу вспомнить - выступал ли ты в тот день в телевизионной передаче «В мире прекрасного», в которой ты выступал часто, говорил убедительно о вещах возвышенных и полностью названию передачи соответствующих. Потом они уехали - не пожелавшая с ним расстаться мама и отчим - переехали в Кировабад, где ему предложили новое, более удобное стойло и больше средств на ежемесячный прокорм, а я перевелся в московский институт... Ты писал мне...

Что это? Почему все встали? А... Окончился концерт. Все расходятся.

Великий Человек сказал мне на прощание, что ждет меня в гости вместе с отцом. А потом мы остались одни. Мы стояли перед огромным, ярко подсвеченным зданием на безлюдной площади.

- Вечером оно еще красивей, - сказал я. - Поздравляю.

Он улыбнулся:

- Спасибо. Честно говоря, мне оно и самому нравится. Ну, пойдем? Машину я отпустил, думал, приятно будет прогуляться пешком. Тебе не холодно, с моря прохладой потянуло?

- Нет.

Пойдем ко мне, посидим, чаю попьем. А хочешь вина? Мне прислали несколько бутылок настоящего сагианского. Еще же не очень поздно.

Не пойду я к тебе, папочка, пить чай или вино по той уважительной причине, что не хочется мне. «Собрался братец Кролик в гости, проведать тетушку Мидоус и ее дочек».

- К сожалению, я должен быть дома. Ко мне будут звонить.

Он пригладил хорошо знакомым мне жестом волосы на голове, даже в полумраке площади было видно, как они поседели. «Оседлал братец Кролик свою лошадь и поскакал...»

- Я рассчитывал, что нам удастся посидеть сегодня вместе, жаль, что не получилось. - Он поежился, видно, ветер с моря и впрямь был прохладным.

«И невдомек было братцу Кролику, что у тетушки Мидоус с дочерьми в это время сидел и курил свою трубку братец Лис...»

- Ну что ж. Спасибо, что пришел на открытие. Всего доброго. Звони. - Он повернулся и пошел.

...С кухни доносится запах ванили, мама что-то готовит нам вкусное на ужин. Хорошо сидеть на отцовском колене, чувствовать на плече его руку и слушать, как он читает своим неторопливым добрым голосом сказки дядюшки Римуса. И комната кажется такой уютной в теплом свете зеленого абажура.

Откуда ты, чудное душистое видение, вызывающее сладкую щемящую грусть по давно безвозвратно минувшим счастливым дням? Из каких неведомых складов, кладовых памяти появилось ты и когда в следующий раз ждать твоего прихода?

Он шел неторопливо, не оборачиваясь, думая о чем-то своем.

- Папа! - я услышал свой голос и подумал, что крикнул слишком громко.

Давно я его так не называл, даже и вспомнить нельзя, когда в последний раз я сказал ему «папа».

Он остановился и медленно повернулся ко мне.

- Хочешь, я к тебе завтра зайду? Вечером.

Кажется, он хотел что-то сказать, потом раздумал и молча кивнул.

Я вдруг обратил внимание, что набираю цифры ее телефона необычайно медленно и плавно, не сразу отпуская диск в обратный, невыносимый в этой тишине своим скрипом путь, словно от меня зависело, чтобы звонки на другом конце провода прозвучали бы без пугающей громкости, как можно тише и мягче, деликатным стуком ночного гостя в дверь друга, который тщетно прождал его весь вечер с семьей к ужину и перестал ждать к полуночи, а он, задержавшись на ненужной и утомительной вечеринке в кругу случайно встретившихся подвыпивших однокашников, все же пришел, несмотря на поздний час, при этом нещадно ругая себя, только для того, чтобы попрощаться перед бесконечно долгой разлукой.

Она взяла трубку сразу, и голос ее не был сонным.

- Пожалуйста, извини, - сказал я. - Видишь ли, я очутился в ситуации...

- Вижу, - сказала она и засмеялась. - Я уже думала, что ты не позвонишь.

Я сказал, что очень обидно, что пропал последний вечер перед отъездом и что мне удастся ее теперь увидеть только на вокзале. Она засмеялась.

- Почему ты смеешься?

- Ужасно смешно, что ты говоришь шепотом, как будто боишься кого-нибудь разбудить. Мне тоже очень жаль. Ну да бог с ним, что прошло, то прошло. А ты меня все-таки хочешь видеть?

Это был вопрос, требующий только одного ответа, и я немедленно сказал:

- Очень.

- Подними правую руку и торжественно скажи: «Находясь в здравом уме и твердой памяти, хочу тебя видеть. Очень, очень, очень!» Скажи. Это меня утешит.

- ...очень, очень, очень!

- Ну вот, - огорченно сказала она, - так я и знала, что руку ты не поднимешь... Не поднял ведь?

- Ну не поднял, - испытывая досаду из-за того, что не могу найтись и в шутливом тоне соврать, сказал я. Как будто она и впрямь могла знать, поднял я руку или нет!

- Вот видишь, - сказала она. - Значит, не очень хочешь.

- Если бы я знал, что от этого что-то зависит, то я поднял бы сразу обе руки и простоял бы в этом положении до той самой минуты, пока не увижу тебя, - очень серьезно и медленно сказал я, с удовольствием ощущая в своем голосе такое количество высококачественной убежденности и правды, что его с избытком хватило бы на то, чтобы немедленно отправить на вечер устного рассказа с фрагментами «Илиады» и «Одиссеи» в исполнении Сурена Кочаряна трех благополучных пайщиков, в тот самый момент, когда уже полностью собраны взносы и успешно завершены хлопоты с сервировкой, состоящей из двух граненых стаканов и чистой баночки из-под майонеза, - и между жаждущими и мигом блаженства остается лишь один легко преодолимый этап в виде свободных от очереди кассы и прилавка.

- Не надо, - сказала она. - Конечно, если тебе очень хочется, подними их, но не держи поднятыми очень уж долго. Ладно?

- Почему?

- Потому что я не хочу, чтобы от этого они онемели и стали неловкими, потому что я не хочу, чтобы руки у тебя были холодными, когда я приду. Мне очень нужно, чтобы сегодня ночью они были очень теплыми и ласковыми...

Это было очень неожиданно, и я чуть было не спросил у нее, как она сумеет уйти незамеченной, а также - не отразится ли на состоянии здоровья маманс и на впечатлениях приезжей тетки внезапный и немотивированный уход среди ночи благонравной и примерной дочери и племянницы, но вовремя спохватился.

- Спасибо, - проникновенно сказал я. - Я даже надеяться не мог...

Она сразу же перебила меня:

- Ты хочешь, чтобы я пришла? - Голос ее вдруг стал нервным и напряженным. - Скажи.

- Как ты можешь сомневаться? Можешь быть уверена, что ничего в жизни я так не хотел!

- Я не сомневаюсь.

- Я очень хочу тебя видеть.

- Если ты очень хочешь, если я очень хочу этого, то ничто на свете нам не помешает, - теперь ее голос звучал так же легко, как в начале разговора. - Я иду.

- Я сейчас же выйду и пойду к тебе навстречу, - сказал я.

- Не надо. Мы можем разминуться, а это - время, которого у нас уже очень мало. Жди меня дома.

Те двадцать пять минут, что оставались до Последнего Прихода, я использовал очень четко и предельно плодотворно, слегка прибрав комнату и доведя свою внешность при помощи в любом другом случае необязательного и преждевременного бритья и свежей рубашки до стадии, вполне достойной увековечения на фотографии, оставляемой на прощание родственникам, близким друзьям и любимой девушке - метеорологом, отбывающим на долгую и опасную вахту в Антарктиду.

Я тихо прикрыл дверь и, осторожно ступая, так, чтобы спокойного, но чуткого сна соседей не коснулись приятные и вместе с тем изнуряющие воображение и посему в это время суток особенно вредные импульсы, исходящие от увлекательнейшего, объединяющего в себе множество неразгаданных тайн быта раздела «Удивительное рядом», вышел на улицу.

Было безлюдно и тихо, впрочем, наверное, не более безлюдно и тихо, чем бывает всегда в три часа ночи в середине обычной рабочей недели. Некоторое время постоял неподвижно у ворот, пока не прибежала собака, у которой этой ночью были какие-то неотложные дела именно в подъезде моего дома. Я догадался об этом не сразу, хотя она сделала по справедливости все возможное для того, чтобы довести это обстоятельство до моего сведения. Возможно, если бы я был повнимательнее или лучше разбирался в собачьей этике, я бы сразу понял, что означают круги, выполняемые неторопливой рысцой посредине улицы, и взгляды, изредка украдкой бросаемые на меня. Но я не догадывался и прозрел только тогда, когда собачьему терпению пришел конец. Она резко остановилась и села напротив меня на достаточно близком для общения и в то же время вполне безопасном расстоянии и, облизнувшись, уставилась на меня взглядом, в котором в очень точной пропорции сочетались удивление, легкое раздражение и неуловимое высокомерие завсегдатая небольшого закрытого читального зала для докторов наук и почетных академиков, обнаружившего на своем насиженном, уютном месте у окна листающего детектив посетителя, вид и манеры которого убедительно свидетельствуют, что никакого пропуска в этот зал у него нет и в ближайшие пятьдесят лет не будет. Я устыдился и, пробормотав извинения и захлопнув детектив, вышел в общий зал, ощущая на своей спине пристальный, но уже подобревший от моей покорности взгляд, а собака проворно юркнула в подъезд и, судя по явственно донесшемуся оттуда мелодичному журчанию, незамедлительно и добросовестно приступила на своем участке к еженощным работам по доведению стойкого, неистребимого аромата, именуемого в просторечии кошачьим, до уровня букета, незабываемая острота и крепость которого дадут ему бесспорное право претендовать в шкале окрестных подворотен на высокое звание как минимум тигриного.

Я увидел ее издали, сразу, как только она вышла из-за угла на нашу улицу. Но почему-то не пошел ей навстречу, как только что собирался, а продолжал стоять все то время, что она легко и стремительно шла по бескрайней плоскости улицы в холодном призрачном свете газосветных ламп. Она подошла ко мне и молча положила голову мне на грудь.

Может быть, из-за света ночных фонарей, придавших происходящему налет нереальности, но мне вдруг показалось, что это все как две капли воды похоже на очень красивую сцену из старой картины, которую я видел не так давно в кинотеатре повторного фильма, и я мельком подумал, что совсем необязательно, чтобы темные окна окружающих зданий видели эту же сцену. Да она и не была прекрасна, при моем участии. И еще я никак не мог вспомнить точного названия фильма, несмотря на то, что оно вертелось у меня на кончике языка, не мог - и все. Не то «Знак Зорро», не то «Кардинальская мантия»... А потом незаметно для себя я перестал ломать над этим голову, скорее всего потому, что ведь до смехотворного ясно, как это неважно - вспоминать точное название какого-то старого сентиментального и наивного фильма, из тех, что время от времени крутят для любителей...

Она не сказала ни одного слова, не сделала ни единого движения, она просто стояла посреди улицы, прижавшись всем телом ко мне, и я ощутил тепло ее, проникшее ко мне сквозь ткань платья и рубахи, запах ее волос и ласку ладоней, сжимавших мои плечи.

Мы проговорили всю нашу последнюю ночь, вернее, весь остаток ее, до самого рассвета, это был длинный монолог, произносимый ею горячо и сбивчиво, и это так было непохоже на нее, знающую высокую цену сарказма и иронии, пристойно и разумно раскрывающих занавес ровно настолько, чтобы было позволено зрителю увидеть и услышать лишь то, что приготовил для них режиссер, и ничего больше...

Я слушал с изумлением и жалостью к ней, задавая себе вопрос, не пропустил ли я тот первый момент, когда мне надо было остановиться и задуматься, увидев во тьме искры и почувствовав запах горящего дерева и раскаленного металла, и не упустил ли я по беспечности или в силу эгоизма даже второй, уже всерьез грозящий увечьем, но все же еще не гибельный для хрупкого здания миг, когда надо было немедля сорвать огнетушитель и попытаться отогнать от крыльца и стен протянувшиеся к ним жадные оранжевые языки...

Я перестал задавать себе эти вопросы, потому что услышал ответ в ее словах, увидел его в ее глазах. Я видел пламя, с ревом вырывающееся из окон, услышал жуткий треск обрушившихся стропил и перекрытий, почувствовал на лице своем нестерпимый жар, погасить который было уже не под силу ни одной пожарной команде...

И еще она сказала, что в ее памяти останется каждая минута наших встреч, и я знал, что это правда, и что она благодарна мне за все, и что это чувство останется в ней навсегда...

Она заснула, когда было уже светло, и лучи солнца окрасили кожу ее прекрасного, совершенного по форме тела в нежный розовый цвет, покрыли прозрачным, золотистого оттенка лаком бесценную картину, не менее древнюю, чем история человечества, и это было последнее, что запечатлелось в моем сознании перед тем, как я закрыл глаза.

Это был сон без видений, душный кошмар, объявший все существо мое паническим страхом, навалившийся на меня невыносимой болью, от которой сразу же свело в судороге кисти руки челюсти. Боль разбегалась по радиальным кругам из моего левого колена ослепительными пульсирующими вспышками, сжигающими в золу нервы и мышцы, сдирая с позвоночника и костей окровавленные лохмотья. Это продолжалось вечность, и продолжалось бы еще столько же, но я неожиданно очнулся и увидел над собой ее встревоженное лицо:

- Что с тобой? Что с тобой, мой мальчик? Тебе приснилось что-нибудь страшное? Ты ужасно крикнул во сне!

Я кивнул, еще в полной мере не придя в себя, но уже ощущая прилив животной, первозданной радости здорового существа, благополучно добравшегося до своего жилища и, как никогда до этого, ощутившего всю прелесть полумрака родной пещеры и надежную толщину ее стен. И все же в самой глубине сознания страх остался, мне казалось, что исчезнувшая с дурным сном боль притаилась и ждет своего часа, пульсируя от нетерпения и жадности. Но вскоре прошло и это.

Она схватила мою голову и, прижав к груди, говорила какие-то смешные слова, очень похожие на те, что говорят своим детям матери, когда хотят их успокоить и приласкать.

Пока она была в ванной, я приготовил завтрак. Похоже, самообладание вернулось к ней полностью. Мы сидели за столом и говорили на самые разные темы - начиная от ожидаемых «мод» наступающего зимнего сезона и сегодняшней погоды и кончая предположениями об истинных причинах визита Никсона в Китай. Это был легкий, непринужденный завтрак двух людей, чрезвычайно приятных друг другу, которым предстоит провести совместную уйму свободного времени в местности с ограниченным набором развлечений - пляжем, ресторанчиком с меню из восточных блюд и таким же трио, изредка, по заказу интеллигентных посетителей, разнообразившим дикую танцевальную программу Второй рапсодией Листа, и летним кинотеатром со своей небольшой, но постоянной фильмотекой.

Она похвалила кофе, допивая вторую чашку, к еде она не притронулась и сказала, что ей пора идти. Я попросил ее непременно написать мне из Трускавца, дав понять, что мне будет очень приятно получить от нее весточку. Она улыбнулась, это была довольно-таки грустная улыбка, и сказала, что может рассказать содержание этого письма прямо сейчас, так как никакие неожиданности в Трускавце ее не ждут. Тетя, на которую она очень рассчитывала, ехать с ними отказалась (она не сказала о причинах отказа, и я не стал спрашивать, понимая, что у переутомленной жизненной дорогой тетки, пробывшей некоторое время наедине со своей дорогой кузиной, видимо, появилась острая жажда общения с другими, может быть, менее близкими, но более мобильными и жизнерадостными родственниками), сиделка, которая приходила к ним днем, на месяц уехать не может (я подумал, что скорее всего дело в ограниченных денежных возможностях), и, таким образом, в Трускавце ей предстоит довольно-таки однообразная жизнь, протекающая по уже давно известному распорядку. Я сказал, что для меня важно не содержание ее письма, а сам приятный факт его получения. И по-моему, эта фраза приличествовала моменту и была произнесена достаточно заинтересованным тоном, с оттенком сочувствия и в то же время без всякого намека на задевающую человека с самолюбием жалость. Я представил, как она катит кресло с парализованной старухой по аллее парка, по улицам, следуя разработанному на месяц постоянному маршруту, с остановками у процедурных кабин, долгие унылые вечера, и мне стало ее искренне жаль.

Она безразлично кивнула:

- Напишу, - а потом, улыбнувшись мне, сказала: - Ничего не поделаешь, вслед за праздниками всегда следуют будни. Пошли. Мне ведь еще надо зайти в городскую кассу, там оставили мне билеты, кое-что купить на дорогу и уложить вещи.

Мы, не отпуская такси, зашли в городскую кассу и взяли билеты, и я запомнил номера вагона и их двухместного купе, а потом отвез ее домой.

- Мы попрощаемся здесь, - сказала она, когда мы вышли из машины и остановились у ее подъезда.

Мы поцеловались. Это был торопливый поцелуй на глазах у водителя и прохожих.

- Я тебя всегда буду помнить, - сказала она.

- Я тоже буду тебя помнить. Я не прощаюсь сейчас с тобой. До встречи вечером на вокзале,

- Не надо, - сказала она. - Не приходи меня провожать. Я не хочу этого.

Это меня удивило, но потом мне пришла в голову мысль, что ей будет неприятно, если я увижу, как будут поднимать и вталкивать в дверь вагона кресло с ее матерью. Я не стал настаивать.

- Может быть, нужна моя помощь в чем-нибудь?

- Нет. Я бы сказала. Поцелуй меня и уходи.

- Я буду с нетерпением ждать твоего приезда, - сказал я. - Позвони, как только приедешь.

- Хорошо, - что-то в выражении ее лица показалось мне странным, и это не давало мне покоя. Странным и непонятным.

Я думал над этим в машине всю дорогу до института, но так ничего определенного и не решил, потому что никак не мог согласиться с собой в невозможном, в том, что при моих последних словах она посмотрела на меня с выражением на лице и в глазах явственного любопытства, и, что было бы невыносимым совсем, если бы все обстояло так, как мне показалось, с оттенком насмешливого недоверия и горечи.

Первой, кого я встретил в коридоре, была Седа, секретарша директора. Длинноногое, милое и привлекательное создание, она поступила на эту работу приблизительно в одно время со мной. Внутриинститутская статистика утверждала, что среди вновь поступивших молодых сотрудников не было ни одного, который не просидел бы в приемной шефа без надобности какое-то более или менее длительное время, безуспешно пытаясь наладить с ней более тесные контакты. Каждый год она брала месяц отпуска для того, чтобы сдать вступительные экзамены в институт, и каждый год возвращалась на работу раньше срока из-за проваленного экзамена. А потом, полтора или два года назад, она взяла отпуск на шесть месяцев, декретный, и это уже после того, как вышла замуж за особенно настойчивого молодого сотрудника.

- Ой! - сказала она. - Посмотрите, пожалуйста, кто пришел! Ужасно рада я!

- Имей в виду, - поздоровавшись и разузнав все последние новости, сказал я, - срок моего бюллетеня кончается только завтра, а я уже сегодня хоть и в конце дня, но все-таки пришел. Доведи это, соответствующим образом прокомментировав, до сведения шефа, это укрепит его веру в лучшие качества человечества.

- И зря пришел, - сказала Седа. - Сразу видно, что ты еще не выздоровел. А с другой стороны, тебе идет такая бледность и томность.

- Закон жизни, - философски сказал я. - В одном проигрываешь, в другом выигрываешь.

Она шла рядом со мной по направлению к нашей лаборатории и без остановки говорила о событиях последней декады, а я довольно-таки внимательно слушал, стараясь в этой шумной бессистемной лавине сведений не пропустить что-нибудь, представляющее интерес и для делового человека. И вдруг я увидел седые волосы: их было не очень много, несколько седых волосков. По правде говоря, они были и не очень заметны в ее пышных светлых локонах.

- Сколько времени мы уже работаем вместе?

- В этом году лет семь будет, - подумав, сказала она. - А почему ты спросил?

- Просто так. Как дела дома?

- Хорошо, - сказала она. - Все в порядке.

- Дачу свою оборудовали?

- Да. Надоело уже, каждую субботу и воскресенье только там и проводим.

- Как-нибудь приеду в гости.

- Не верю я тебе. Каждую весну обещаешь.

- Приеду, приеду.

- А зря ты на работу раньше времени пришел. Я на твоем месте пошла бы домой и полежала. Очень у тебя вид болезненный.

- Все понятно, - сказал я. - Ты, кажется, в медицинский поступала?

- Свинюшка ты, - беззлобно сказала она. - А я его еще жалею. Вот твоя противная лаборатория, куда я отныне ногой не ступлю.

- Завтра же придешь, - пообещал я. - После того, как весь ее коллектив явится к тебе и объяснит тот факт, установленный в результате многолетних исследований, что ты самая красивая среди всех женщин страны, не имеющих высшего образования. Так сказать - «мисс необразованная женщина», прости, точнее - «мисс среднее образование». Теперь ты понимаешь, как бы ты погорела, если бы окончила институт и стала бы рядовым врачом? Потеряла бы сразу все!

- Очень интересный факт, - поразмыслив, сказала она и улыбнулась. - Приходите все вместе и еще раз подробно объясните мне это. Может быть, я вас всех за это чаем угощу.

Все было в порядке. Показания приборов и стабильность прохождения реакции точно соответствовали графику, не было ни одной неприятной неожиданности.

Медленно, но неуклонно наливались соком зрелости прекрасные плоды - Результат, Успех и Признание, первый сбор которых, по моим расчетам, должен был состояться месяцев через семь-восемь. И ребята были все на месте, и все были искренне рады моему приходу, что доставило мне такое же удовольствие, пожалуй, не меньшее, как чтение последних страниц лабораторного журнала.

И все-таки в атмосфере этой комнаты ощущалось наличие чего-то непривычного. Ярко светило солнце, но ласточки почему-то летали низко над самой травой, а издали доносились еле слышные, но отчетливые раскаты. Все трое сидели за лабораторным столом и дружно поддерживали беседу, стенограмма которой представила бы интерес для самого узкорафинированного научного журнала, настолько она была лишена слов и понятий, не имеющих самого непосредственного отношения к нашей работе. Я помолчал, давая им возможность разразиться по своей инициативе. Инициативы проявлено не было.

- Ладно, - вздохнув, сказал я. - Выкладывайте, в чем дело.

Все трое переглянулись, но не проронили ни слова. Я с досадой подумал, что не мешало бы позвонить и сообщить завхозу, что весна наступила, как всегда, в установленные сроки, и по этой причине можно было бы перестать так яростно отапливать здание института. Было очень жарко, я чувствовал, как у меня вспотел лоб.

- Тимо, сделай одолжение, открой форточку. Как вы выдерживаете эту жару? И ради бога, объясните мне, что здесь происходит? Алик, говори ты, и поскорее, я пришел ненадолго, у меня еще дела.

- Тимо уходит, - сказал Алик.

- Так. Прекрасное известие. Ай да Тимо! Это правда?

Тимо, стоя на табурете у окна, кивнул головой.

- А почему он уходит?

- Он говорит, - сказал Алик, - что ему предложили на химкомбинате место начальника крекинг-установки, зарплата на сорок рублей больше, чем у нас.

- Это правда?

Тимо вздохнул и опустился на пол.

- Все правильно, - сказал я. - Кроме суммы. Эти сорок рублей звучат как тридцать сребреников... А, Тимо?

- Зря ты так, - вяло сказал Тимо. - Ничего особенного, перехожу на другую работу. - Он старательно прятал от меня свои глаза.

- Эх, Тимо, Тимо! Одевайся, пошли. Проводи меня немного. Или ты и разговаривать не хочешь?

- Да ладно, - сказал Тимо, - ничего особенного не происходит. Ухожу на химкомбинат. Ждал тебя...

- Дождался. Пошли! Вы, ребята, извините меня, я тороплюсь. Придется с этим карьеристом по дороге поговорить. Мы вышли на улицу и пошли по направлению к рынку.

- Рассказывай.

- Да нечего рассказывать, - сказал Тимо. - Ухожу на химкомбинат. Ничего особенного. Хорошие условия.

- Вон до той будки...

- Что до будки? - подозрительно спросил Тимо.

- Я буду терпеть эти «ничего особенного» и «химкомбинат».

- Не гожусь я для этой работы, - объявил Тимо еще раньше, чем мы дошли до будки. - Я же давно над этим думаю.

- И это все?

Тимо кивнул.

- Индюк! - с облегчением сказал я. - Я-то думал! Так и сказал бы, что из-за этой дурацкой вчерашней ошибки ты так расстроился.

Тимо даже приостановился:

- Ничего подобного. Никакого отношения я к ней не имею. Я давно решил. А несколько дней назад решил окончательно. Пойду на химкомбинат и буду там спокойно работать. Крекинг-установку я знаю хорошо... А институт не для меня. В теории я просто слаб. Какой из меня ученый! Да ты сам знаешь.

- Что я знаю?

- Да ты сам сколько раз говорил, что у нас в институте на каждые десять человек приходится всего двое, из которых может получиться что-нибудь путное в смысле науки. Остальные все иждивенцы. Ты думаешь, я забыл? Все время помню.

- Тимо, это же нечестно! Почему же ты решил, что я имею в виду тебя?

- Не ты. Я это решил.

- А ты не подумал, что можешь ошибиться?

- Подумал...

- Ну и что?

- Пока думал, заявления не писал, а когда решил окончательно, написал.

- Все это не так. Работаешь ты нормально.

- Как арифмометр, - сказал Тимо. - Как логарифмическая линейка. А я ведь должен работать как ученый. Да ты сам знаешь, что я прав.

- Не знаю, - сказал я сердито. - Ничего не знаю. Легче всего на меня все свалить. А сейчас тебе уходить нельзя. Подожди окончания работы, а потом уходи куда хочешь.

- Нет.

- Что нет?

- Ждать долго, - объяснил Тимо. - И потом, какое я имею право на эту работу? Никакого.

Тимо стоял передо мной и смотрел мне прямо в глаза.

- Выбрось ты все это из головы, - сказал я. - У каждого бывают сомнения, но решать вот так, как ты, бесповоротно, никто не имеет права.

- А я не сразу.

- Откуда тебе эти мысли в голову полезли?

- Ты знаешь, я раньше над этbм как-то не думал, - сказал Тимо. - А после того как женился, и особенно после того как у нас ребенок появился, я все больше стал думать о себе и вообще о жизни. И тебя часто вспоминал, ты же мой самый близкий друг. И потом я вдруг понял, что я и есть тот иждивенец, о котором ты говорил. А я не хочу быть иждивенцем. И эту степень я не хочу получать за чужой счет. Никто мне не скажет этого. Даже, может быть, и не узнает. Но я-то буду знать, что я иждивенец. И всю жизнь так. Не хочу.

- Тимо, - я не знал, что ему сказать, потому что никак не мог собраться с мыслями. - Но почему ты не пришел ко мне, почему ты мне ничего не сказал? Поговорили бы, выяснили, что происходит на самом деле...

- Надо было, - вяло сказал Тимо. - Все собирался. Знаешь, я всегда целину вспоминаю. Как мы там хорошо с тобой жили. Помнишь нашу палатку? Я все время вспоминаю. С тех пор как-то все изменилось.

- Так что же, ты со мной только в Актюбинске можешь дружить?

- Да нет, - сказал Тимо. - Дело не в Актюбинске. Что-то в нас самих переменилось. Больше в тебе, по-моему. Слушай, а чего это мы на рынок пришли?

- За цветами - сказал я. - Надо купить букет цветов, желательно хороших роз.

Мы их купили. Большой букет свежих пунцовых роз.

- Ты куда это собрался?

- На вокзал, - сказал я. - Провожать одну приятельницу. Тимо, дай мне время подумать, я тебя прошу. И ничего без меня не решай. Я тебе честно скажу: уходить тебе или нет. Ты мне веришь?

- Верю, - сказал Тимо. - Но я и себе верю.

- Правильно, - сказал я. - Но я ведь умнее. А, Тимо?

- Иди к черту! - сказал Тимо и в первый раз улыбнулся.

- Обещаешь?

- Ладно. Подожду немного.

- Только не устанавливай срока. Я тебе скажу. Честно. Мне надо подумать.

Мы попрощались. Я шел и думал, словно выполнял обещание, только что данное Тимо. Странно устроен человек, странно и хрупко. Я ведь не Тимо имел в виду, когда, говорил об «иждивенцах науки». Честное слово, не его. А он все принял на свой счет... А может быть, он прав? Так прав или нет?! Тебе ли решать это?.. Надо же! Даже не помню, когда и что я ему наговорил. Слова. Просто слова... А они, однажды сказанные, существуют отдельно от тебя и что-то меняют в окружающем мире. Просто слова. Однажды сказанные и давно забытые. Мы еще поговорим, Тимо. Обещаю.

Я спросил у дежурного по станции, где стоит состав, отправляющийся на Трускавец. Он сказал, что на перрон он будет подан часа через полтора, не раньше, а сейчас стоит где-то в депо.

Проводник первого вагона, полная женщина средних лет, мыла пол.

- Хорошее дело - цветы, - одобрила она и открыла мне дверь в третье купе.

- Вот это, что ли?

- Да.

Это было удобное двухместное купе, в котором так любят совершать свадебное путешествие молодожены. В купе было прохладно - так и тянуло к дивану, хотелось прилечь и закрыть глаза. Я разложил на столике цветы в виде немыслимо запутанного пасьянса и присел на несколько минут, только сейчас ощутив усталость от хождения. Спустя некоторое время в купе заглянула проводница:

- Вы еще не ушли?

- Да вот думаю еще записку написать... - сказал я, чтобы как-то объяснить свое пребывание в пустом купе. Я подумал, что и впрямь было бы неплохо написать записку, но мысль о том, что надо думать над ее содержанием, показалась мне невыносимой. Да и в конце концов цветы - достаточно полнозвучный и гармоничный завершающий аккорд, не нуждающийся ни в каких дополнительных эффектах.

Я пошел к выходу. Протянул розу проводнице.

- Спасибо, - сказала она. - Вот и у меня праздник. Написали записку?

- Нет, - сказал я. - К чему? Все слова - ложь. - Очевидно, надо было улыбнуться, потому что проводница посмотрела на меня с удивлением.

Я шел по вечерней улице к отцу. Я позвонил, и он открыл дверь. Это был странный и все же приятный вечер. Мы почти ни о чем не говорили, изредка обмениваясь словами. Было довольно-таки поздно, когда я собрался уйти. Он предложил мне остаться, и я был склонен к тому, чтобы согласиться, испытывая в теле какую-то вялость и ломоту, но отказался, потому что мне вдруг захотелось очутиться у себя дома. Я попрощался с ним, обещав завтра позвонить, и ушел. Он стоял на лестничной площадке и смотрел мне вслед.

Было очевидно, что ждать такси не имеет никакого смысла. За полчаса моего пребывания на стоянке очередь претендентов на услуги этого удобнейшего вида городского транспорта уменьшилась настолько незначительно, что простейший расчет предусматривал появление моей машины в лучшем случае на рассвете. Самое правильное было бы уйти, но сама мысль о ходьбе, даже до троллейбусной остановки, казалась мне невыносимой. Каждый раз, завидев приближающийся зеленый огонек, лидеры очереди бросались к машине, но, услышав немыслимый маршрут, предлагаемый закончившим смену водителем, понуро отходили на исходные позиции. За все время подъехали всего три машины, водители которых в этой ситуации произвели впечатление безрассудных великодушных чудаков, по непонятным причинам разрешивших сесть в свою машину каким-то посторонним людям с улицы.

Подъехало еще одно такси, водитель высунулся в окошко и объявил, что едет в шестой парк. На стоящих это не произвело никакого впечатления, да и по тону водителя чувствовалось, что он остановился просто для очистки совести, даже мысли не допуская о том, что найдется хоть один человек, кому понадобится ночью ехать в этот шестой парк, находящийся, очевидно, в полном удалении от мест, пригодных для обитания человека.

- Прекрасно, - испытывая прилив жгучей ненависти ко всем таксистам мира, неожиданно для себя сказал я. - Шестой парк - это как раз то, что мне нужно. Поехали!

Водитель, коренастый парень в гимнастерке, с полным добродушным лицом, удивленно посмотрел на меня, по-видимому, не сразу поверив в свою удачу.

- Вам куда? - на всякий случай переспросил он.

- Я же сказал, в шестой парк, если только вам это по пути, конечно...

- Как же! Машина же к шестому парку приписана, вон и на стекле цифра, - он открыл предусмотрительно запертую изнутри переднюю дверцу, и я под завистливыми взглядами очереди сел рядом с ним. Он включил счетчик, и машина сорвалась с места.

- Да, вот еще что, поедем в шестой парк, но по дороге заедем в одно место, - я назвал свой адрес.

- Это же в другом конце города, - озадаченно сказал он.

- Известное дело, что в другом, - сварливо сказал я. - Ну и что? Может быть, туда проезд такси запретили?

- Смена кончилась, - пробормотал парень. - Я и так опаздываю, а это верных полчаса лишних.

Я откинулся на сиденье и закрыл глаза. Голова налилась тяжестью, ломило кости. Не хотелось двигаться. Я непроизвольно вздохнул, когда увидел, что машина замедлила ход у моего дома.

- Сдачи не надо, - он молча посмотрел на меня, и мне стало неловко за мой вынужденный обман. - В следующий раз, - сказал я. - В следующий раз мы с тобой, друг, непременно съездим в шестой парк, а сегодня, извини, не могу. Заболел я, кажется.

Я неподвижно сидел в кресле и не испытывал никакого желания подняться и включить свет или произвести любое другое действие, свойственное человеку, пришедшему в свою квартиру. Я вспомнил, что это последний вечер так хорошо проведенного отдыха, но подумал об этом как-то нехотя и так же вяло, сделав усилие, отогнал эту почему-то вдруг показавшуюся мне неприятной и неуместной мысль.

С удивлением ощутил, что мое состояние даже отдаленно не соответствует привычному удовлетворению и спокойствию, охватывающим меня каждый раз по возвращении домой. Напротив, я испытывал какую-то беспричинную тоску, и беспокойство, и тревогу - оттого, что я бессилен остановить поток, в который я погружался с каждой минутой все глубже, парализующий мою волю и мышление.

Я встал и включил свет, и заходил по комнате, выглядевшей в этот вечер непомерно большой и до отвращения неуютной, всем своим существом, буквально физически ощущая тоску, не понимая, в чем причины ее и истоки. Это было настолько непонятно и несвойственно мне, что я испугался. Я попытался связать в один клубок разбегающиеся мысли, и, когда, собрав все силы, мне на одно мгновение это удалось, я увидел вокруг себя пустоту, в которой бесполезно было искать ответа. Это продолжалось долго. Я бесцельно блуждал по комнате и передней, зашел в ванную и так же машинально, как и все, что я делал в этот вечер, включил свет. Из зеркала глянуло на меня неестественно бледное, измученное, с искаженными чертами лицо человека, в котором ни один из моих знакомых не признал бы меня.

Я вышел в переднюю, но что-то увиденное заставило меня вернуться и снова подойти к зеркалу. На стеклянной полочке рядом с бритвенным прибором и тюбиком зубной пасты лежал гребень. Я взял его в руки. Это был обыкновенный пластмассовый гребень, забытый здесь ею после утренней ванны.

Я стоял с этим гребнем в руках и очень отчетливо, во всех подробностях вспоминал сегодняшнее утро и чувствовал, как, вытесняя прочь все, меня обволакивает теплая душистая волна нежности. Я стоял и вспоминал, а память услужливо проворачивала передо мной красочную ленту, истинную стоимость каждого кадра которой я, кажется, начинал узнавать...

Я почувствовал, как прорвалась какая-то липкая пелена, до этой минуты покрывавшая мое сознание, изолировавшая его от мира, и только сейчас оно получило доступ к нему и обостренно и жадно, стремясь наверстать упущенное, начало впитывать в себя непривычно яркие цвета, запахи и звуки...

Это было похоже на чудо или на невероятно впечатляющей силы фокус, но мне с пронзительной ясностью открылась грань бытия, о существовании которой я знал всегда, но увидел ее впервые, и я изо всех сил вглядывался в нее, стараясь запомнить все, так как понимал и боялся, что скоро это видение исчезнет. Возможно, навсегда.

Я уверен - это была минута подлинного озарения, позволившая мне увидеть со стороны и ее и себя, сгорающих в высоком и чистом пламени, не подвластном отныне и навсегда расчету и правилам житейской логики...

Я снова и снова повторял все слова, сказанные ею, только сейчас узнав истинное значение, силу и сокровенный смысл их.

Я ощутил в себе счастье, впервые в жизни поняв, какое это ни с чем не сравнимое наслаждение - почувствовать себя в полной мере счастливым.

...А потом пришло ощущение утраты, и горечи, и досады на себя, и удивление. Я не мог понять и представить себе, что происходило со мной, как мог я добровольно расстаться с ней хоть на один день, как буду жить без уверенности видеть ее изо дня в день рядом с собой...

Мне вдруг показалось, что моими действиями управляет какая-то посторонняя воля, доброта и сила которой во много раз превышают мою. Мне показалось так, когда я неожиданно для себя пошел к телефону, показалось на один неуловимый миг и прошло, потому что эта мысль, мимолетная и нелепая, исчезла навсегда, прежде чем я поднял трубку.

Я позвонил в справочную аэрофлота, и мне ответила дежурная приятным, доброжелательным голосом. Она сказала, что самолеты в Трускавец вылетают через день по четным числам, что билеты на завтрашний двенадцатичасовой рейс в кассе имеются и что я могу быть уверенным, что летная погода, как минимум, сохранится во все дни этой недели. Я поблагодарил и положил трубку.

Я прикинул все свои дела на завтра, и выяснилось, что вполне справлюсь с ними до времени отлета. Успею заехать в сберкассу за деньгами, отложенными на летний отдых, в институт с заявлением о предоставлении очередного месячного отпуска и попрощаться с отцом. Я улыбнулся, представив себе ее лицо, когда она, выйдя из вагона в Трускавце, увидит меня на перроне.

Я разделся и лег. Настроение у меня было удивительно радостное и легкое, и омрачить его не могло даже то, что мое колено совершенно не вовремя, по какому-то странному совпадению именно левое, распухло, и покраснело, и причиняло мне довольно сильную, впрочем, вполне терпимую боль, время от времени отдающуюся короткими вспышками в мышцах нижней части живота и левого бедра.