ExLibris VV
Е. Наумов

Сергей Есенин

Личность, творчество, эпоха

Оглавление

Глава первая

1.
  • Детство. Семья. Дед. Первые впечатления. Константиновское училище. Спас-клепиковская школа. Первые поэтические опыты; заимствования и находки.
  • Жизнь в Москве. Переписка с Г. Панфиловым. Духовные искания. Начало самостоятельной жизни. Встреча с А. Изрядновой.
  • В университете имени Шанявского. «Суриковский литературно-музыкальный кружок»; его программа и участники. Новые товарищи, новые интересы. Участие в общественной жизни. На примете у полиции. Первые печатные произведения.
2.
  • Петроград. Встречи с А. Блоком и С. Городецким. Н. Клюев и молодой Есенин. Группа «Краса». Псевдонародное окружение.
  • Д. Мережковский и З. Гиппиус. Есенин и литературные салоны Петрограда. Борьба за Есенина.
3.
  • Первый сборник стихов «Радуница». Религиозно-христианская символика в стихах поэта. Ее смысл и значение. Есенин о своей «религиозности». Влияние символизма. Отклики на войну.
  • Русская деревня в раннем творчестве Есенина. Стихи о Родине. Поэтизация родной природы. Человек и природа.
  • Есенин и традиции русской поэзии XIX века. Есенин и А. Кольцов. Поэзия крестьянского быта. Мотивы социальной борьбы в повести «Яр».
  • «Радуница» в критике тех лет. Признание литературного таланта поэта.
  • Есенин на военной службе. Царское Село; попытки «приручить» Есенина. Февральская революция и надежды крестьянского поэта.

Глава вторая

1.
  • Великая Октябрьская революция. Политическое расслоение писателей. Есенин, Блок и Брюсов.
  • Приветствие революции («Кантата», «Небесный барабанщик»). Киносценарий «Зовущие зори». Есенин и Пролеткульт. Заявление в партию большевиков. Выступления поэта.
  • Есенин и революционная действительность. Противоречивые поиски позиции. Связь с левыми эсерами. Группа «Скифы»; история и современность. Смысл «скифства» Р. Иванова-Разумника. Тема Востока и Запада у «скифов». Поэмы Есенина первых лет революции («Пришествие», «Иорданская голубица» и др.). Библейская символика в литературе первых лет революции и в творчестве Есенина.
  • Отражение иллюзий патриархального крестьянства в поэме «Инония». Фольклорные основы поэмы, ее мотивы в советской литературе.
  • Колебания Есенина. Начало разрыва с Н. Клюевым. Отход от «скифов».
2.
  • Встреча с А. Мариенгофом и В. Шершеневичем. Первые декларации имажинистов. «Стойло Пегаса». Политическая позиция имажинистов и их художественная программа. Теории образотворчества как «чистого искусства». Имажинистские увлечения Есенина. Литературная богема и ее последствия. Женитьба на 3. Райх, попытка создать семью, крушение надежд. Литературная общественность об имажинистах.
  • Русский фольклор как основа образотворчества Есенина (очерк «Ключи Марии»). Эстетические взгляды поэта, их противоречивость. История отхода от имажинистов.
  • Драматическая поэма «Пугачев».
3.
  • Крестьянская тема в русской литературе прошлого. Г. Успенский, Л. Толстой, В. Короленко в оценках Есенина. Октябрьская революция и крестьянство. Город и деревня в изображении современных писателей. Крестьянские поэты 20-х годов, их схожесть и различия (Н. Клюев, С. Клычков, П. Орешин, А. Ширяевец). «Железный город» и «печаль полей» в творчестве Есенина («Сорокоуст»). Заблуждения поэта.
  • Кризис сознания. Цикл «Москва кабацкая» и его социальная основа. Окружение поэта. Первая тень «Черного человека».
  • Эволюция взгляда Есенина на город и деревню. Полемика и творческий разрыв с Н. Клюевым. Прощание с «дремотной Азией». «Неуютная жидкая лунность...»
  • Драматическая поэма «Страна негодяев» — новый манифест Есенина.
  • Встреча с А. Дункан; легенды и факты. Заграничная поездка. Есенин в Европе и Америке. Советская Россия и буржуазный Запад в сравнениях Есенина. Очерк «Железный Миргород». Домой — в Москву!

Глава третья

1.
  • Есенин и Советская Россия («Русь уходящая», «Русь советская», «Возвращение на Родину»). Есенин о своей лире.
  • Тема Ленина («Капитан земли», «Гуляй-поле»). «Пеан, о великом походе». Новые мотивы в поэзии Есенина. «Стансы». «Над "Капиталом"» («Метель», «Весна» и др.).
  • Нападки на поэта (Воронский). Борьба Есенина на новые позиции. Есенин и Маяковский: полемика и контакты. В кругу советских писателей.
  • Поэма «Анна Снегина». Черты нового метода. Эпос и лирика. Значение поэмы в идейно-художественной эволюции Есенина.
2.
  • Лирический талант поэта. Лирика Есенина и ее особенности. «Персидские мотивы». Стихи о Родине. Лирика житейских раздумий.
  • Поэтика Есенина. Ее народные источники. Развитие поэтом принципов русского фольклора. О пейзажной лирике поэта. Своеобразие мастерства Есенина. Национальные черты его поэтики.
  • Есенин и русская классическая литература. Лермонтов, Пушкин и Гоголь в творческом восприятии поэта. Интерес Есенина к мировой литературе.
  • Работа поэта над стихом.
3.
  • Надежды на будущее. Враги и друзья поэта. Дружба с Г. Бениславской. Женитьба на С. Толстой. Болезнь. Тревожные мотивы. Опять «Черный человек». Переезд в Ленинград. Смерть поэта.
  • Споры вокруг Есенина. Горький о социальной драме поэта. Борьба с «есенинщиной» в 20-е годы.
4.
  • Есенин и советская поэзия. Что мы наследуем?
  • Место и значение Есенина в развитии советской лирики. О так называемом лирическом герое. История и сегодняшний день советской поэзии.
  • Демократизм поэзии Есенина. Есенин и Б. Пастернак. Есенин и русские национальные традиции в советской поэзии. Национальное и интернациональное. Есенин в оценке конструктивистов. Уроки истории и их значение в развитии современной советской поэзии.
  • Место и значение творчества Есенина в советской литературе.

Книга известного историка советской литературы Евгения Ивановича Наумова (1909-1971) «Сергей Есенин. Личность. Творчество. Эпоха» — широкое монографическое исследование жизни и творчества замечательного советского поэта. Произведения Есенина анализируются на фоне времени, эпохи, когда формировалось его лирическое дарование. Прослеживая взаимосвязи Есенина с русской литературой XIX века, с народным творчеством, с советской поэзией, автор привлекает богатейший фактический материал.

Во второе издание внесены необходимые уточнения.

Книга рассчитана как на широкого читателя, интересующегося жизнью и творчеством Есенина, так и на специалистов-литературоведов, преподавателей вузов, учителей средних школ, студентов-филологов.

Издание подготовлено под наблюдением комиссии по литературному наследию Е. И. Наумова.
 



Есенин прожил всего лишь тридцать лет. Но след, оставленный им в советской поэзии, настолько глубок, что его не стерли ни усилия некоторых глухих и слепых его современников, ни последующие десятилетия, в которые ощутимо дала о себе знать инерция недоверчивого и предвзятого отношения к поэту. Его поэзия всегда жива в душе и в памяти нашего народа, потому что она уходит своими корнями в толщу народной жизни.

Верный и любящий сын многомиллионной крестьянской России, Есенин жил ее верой, ее думами, чувствами и надеждами. И сила, и слабость русского крестьянства неповторимо отразились в творчестве поэта, оказавшегося на рубеже двух эпох — старой и новой. Сложность и противоречивость творчества Есенина могут быть объяснены только сложными и противоречивыми обстоятельствами того исторического периода, в который он жил. Попытки понять и объяснить Есенина вне этой связи заведомо обречены на неудачу.

Нет ничего более наивного и нарочитого, чем, представлять Есенина «чистым» лириком, которого не коснулось время и не заинтересовала эпоха. К нему целиком приложимо известное

изречение о том, что если мир раскалывается пополам, то трещина проходит через сердце поэта.

Сложным, мучительным, трудным был путь Есенина к новой жизни; это одна из самых драматических страниц истории советской литературы. Но, несмотря на все падения и срывы, поэт шел по этому пути, потому что в нем никогда не умирало то главное чувство, которое владело им, — чувство ничем не расторжимой духовной связи со своим народом.

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Сергей Александрович Есенин родился 21 сентября (3 октября по новому стилю) 1895 года в селе Константинове Рязанской губернии, на берегу Оки, вдоль которой издавна были русские поселения. Академик А. Шахматов, написавший специальное исследование о Приокском крае, утверждает, что в древнейшие времена здесь жили поляне — характерный славянский тип. «Фамилия Есенин — русская — коренная, в ней звучат языческие корни — овсень, таусень, осень, ясень, — связанные с плодородием, с дарами земли, с осенними праздниками»1, — писал Алексей Толстой.

В селе Константинове стояло шестьсот дворов, в которых жило около двух тысяч человек. Далеко вокруг простирались заливные луга и поля.

Родители Есенина были крестьяне. Но отец его вел полудеревенскую, полугородскую жизнь: с юных лет он был отдан «мальчиком» в мясную лавку московского купца Крылова, в деревне бывал наездами и только после революции окончательно обосновался в Константинове.

Обстановка в семье оказалась довольно сложной. Мать Есенина не ладила со свекровью, ее родители — Титовы — чуждались Есениных. Отец надолго покинул семью, мать была вынуждена уйти из дома Есениных. Она отдала маленького сына на воспитание своему отцу и уехала в город на заработки2. «С двух лет, по бедности отца и многочисленности семейства, был отдан на воспитание довольно зажиточному деду»3, — вспоминал поэт в одной из своих автобиографий.

Вопрос о социальной среде, в которой рос и воспитывался Есенин, имеет важное значение. Сам поэт неоднократно возвращался к нему. Литературовед И. Розанов вспоминает: «Однажды, рассказывая мне о себе, он подчеркнул, что так же, как и Клюев, происходит не из рядового крестьянства, чего так хотелось бы некоторым его критикам, а из верхнего, умудренного книжностью слоя»4. «Вообще крепкий человек был мой дед, — говорил Есенин. — Небесное — небесному, а земное — земному. Недаром он был зажиточным мужиком»5. Сообразительный и энергичный дед, помимо крестьянского хозяйства, занимался и отхожим промыслом — имел свои баржи, переправляющие грузы, что давало ему определенное материальное преимущество перед односельчанами. В поэме «Анна Онегина», которая во многом автобиографична, Есенин вспоминает свои отношения с крестьянами села накануне революции. Крестьянская беднота хорошо относится к герою поэмы («ты — свойский, мужицкий, наш»), но в то же время не забывает о его привилегированном положении. Со всей прямотой и непосредственностью ведется разговор:

Что нового в Питере слышно?
С министрами, чай, ведь знаком?
Недаром, едрит твою в дышло,
Воспитан ты был кулаком.
 

Но, помимо «земного», деда тянуло и к «небесному». Он был старообрядцем, человеком суровых религиозных правил, хорошо знал священное писание, помнил наизусть многие страницы Библии, жития святых, псалмы и в особенности духовные стихи.

Он любил внука. «Дедушка шел мне песни старые, такие тягучие, заунывные. По субботам и воскресным дням он рассказывал мне Библию и священную историю» (т. 5, стр. 16), — вспоминал Есенин.

Изба крестьянская,
Хомутный запах дегтя,
Божница старая,
Лампады кроткий свет,
 

таковы впечатления будущего поэта о детстве.

Но уже в детские годы весьма ощутимо давало о себе знать и более широкое влияние — стихия народного творчества, в которой рос мальчик.

Вспоминая, как дед читал ему старообрядческие книги, Есенин в то же время замечал: «Устное слово всегда играло в моей жизни гораздо большую роль»; «В детстве я рос, дыша атмосферой народной поэзии»; «Дед имел прекрасную память и знал наизусть великое множество народных песен...»6

Кроме деда мальчика знакомила с народным творчеством и его бабка. «Стихи начал слагать рано, — писал о себе Есенин. — Толчки давала бабка. Она рассказывала сказки. Некоторые сказки с плохими концами мне не нравились, и я их переделывал на свой лад» (т. 5, стр. 11). Старуха нянька рассказывала ему сказки, «которые слушают и знают все крестьянские дети» (т. 5, стр. 15).

Таким образом, духовная жизнь мальчика складывалась под влиянием священной истории и народной поэзии. Религиозность Есенина оказалась непрочной. «В бога верил мало. В церковь ходить не любил» (т. 5, стр. 11), — вспоминал он о своем детстве. Но на всю жизнь сохранил Есенин любовь к народным преданиям, сказкам, песням, частушкам. Здесь лежат истоки его лирики.

И все же в раннем творчестве, да и несколько позже, поэт будет прибегать к религиозным образам, пользоваться христианской символикой. «Рано посетили меня религиозные сомнения, — говорил Есенин. — В детстве у меня были очень резкие переходы: то полоса молитвенная, то необычайного озорства, вплоть до желания кощунствовать и богохульствовать.

И потом в творчестве моем были такие же полосы: сравните настроение первой книги хотя бы с „Преображением”»7.

В самом деле, в первой книге стихов была заметна «молитвенная полоса». Впоследствии Есенин писал:

«От многих моих религиозных стихов и поэм я бы с удовольствием отказался, но они имеют большое значение как путь поэта до революции, в революцию и после революции в момент новых форм быта» (т. 5, стр. 231). Действительно, это были органические моменты сложного и противоречивого пути поэта.

У мальчика Есенина было прозвище — Монах. Оно перешло к нему от отца, которого еще в молодые годы прозвали так потому, что он долго не женился. Но ни религиозное воспитание деда, ни это прозвище не сделали Есенина в чем-либо похожим на монастырского послушника. Его целиком захватывала «мирская» жизнь. Он с удовольствием вспоминал: «Среди мальчишек я всегда был коноводом и большим драчуном... За озорство меня ругала только одна бабка, а дедушка иногда сам подзадоривал на кулачную и часто говорил бабке: „Ты у меня, дура, его не трожь. Он так будет крепче"» (т. 5, стр. 8).

Худощавый и низкорослый,
Средь мальчишек всегда герой.
Часто, часто с разбитым носом
Приходил я к себе домой.
 

Мальчик жил свободно и беззаботно. Он не был знаком с ранними тяготами крестьянского труда. Дома бывал мало, особенно весной и летом, рос на лоне раздольной рязанской природы. Ездил в ночное, ловил рыбу, целыми днями пропадал с мальчишками на берегу реки. «Детство прошло среди полей и степей», — писал он. Здесь зарождалась та великая любовь к родной русской природе, которая позже питала его поэтическое воображение.

Еще в раннем детстве у Есенина возникла искренняя и сердечная жалость ко всему живому. «Птиц и щенят, и всякую живую тварь любил кормить из рук м ласкать», — вспоминала его мать. Любовь к животным осталась у него на всю жизнь.

Когда пришла пора учиться, мальчика отдали в константиновскую начальную школу. В первый класс ежегодно поступало около сотни детей, но последний — четвертый — класс обычно заканчивало человек десять. Есенину учение давалось легко. Сказалась та атмосфера грамотности и любви к книге, в которой он рос в семье деда. Бывший его соученик Н. П. Калинкин вспоминает: «Есенин не только был мастер на разные выдумки и шалости. Одарен он был ясным умом. Мы тогда уже чувствовали это... Отвечал на уроках бойко. Особенно, когда читал вслух или декламировал стихи Некрасова, Кольцова, Никитина»8.

В свидетельстве об окончании школы говорилось: «Крестьянский сын села Константинова Кузьминской волости Рязанского уезда Сергей Александров Есенин в мае месяце сего 1909 года успешно окончил курс учения в Константиновском земском 4-годичном училище»9.

В тридцати верстах от села Константинова находилось большое село Спас-Клепики, где была «Второклассная учительская школа». Окончившие ее имели право преподавать в начальных классах общеобразовательных школ, служить в гражданских учреждениях.

Сравнительно небольшая плата за обучение и интернат при школе делали ее вполне доступной для людей среднего достатка. В эту школу и был отдан в 1909 году Есенин.

В программе школы большое место занимало изучение закона божьего, и Есенин получил там «крепкое знание церковнославянского языка» (т. 5, стр. 16). Но в школе немало часов отводилось и общеобразовательным предметам (географии, истории, геометрии и др.).

Интересно проходили уроки русской словесности и родного языка. Преподаватель литературы и языка Е. М. Хитров был человеком демократических взглядов (вскоре после Октября он вступил в Коммунистическую партию). Хитров сумел привить учащимся любовь к русской литературе, к ее лучшим образцам. Один из соучеников Есенина вспоминает: «Наше отделение всегда отличалось интересом к литературе.

Правда, книг для чтения в школе было мало. Брали мы их обычно в земской библиотеке, которая помещалась неподалеку от нас. Кроме Есенина и Тиранова (один из учеников. — Е. Н.) поэзией увлекались и писали стихи другие ученики. По вечерам мы собирались в одной из комнат интерната, читали Пушкина, Лермонтова, Некрасова, Кольцова, а потом кто-либо читал свои стихи. Чаще всего это был Есенин. У него уже и тогда имелось много стихов»10.

«Я сочинять стал рано, лет девяти, — вспоминал поэт, — но долгое время сочинял только духовные стихи. Некоторые школьные товарищи начали меня убеждать попробовать себя в стихах другого рода. Я попробовал и — мне тогда было около 14 лет — написал „Маковые побаски”»11. Это было в первый год обучения в спас-клепиковской школе.

Здесь Есенина окружала преимущественно крестьянская молодежь, которая тянулась к знаниям, самостоятельно размышляя над жизнью, искала свое место в ней. Это были демократически настроенные подростки, духовный облик которых складывался под влиянием революции 1905 года, кровавой расправы самодержавия с народом. Ведь не случайно Есенин в «Поэме о 36» писал о «кровавых цветах» на снегу в революцию 1905 года:

Но тех я цветов
Не видал,
Был еще глуп
И мал,
И не читал еще
Книг.
Но если бы видел
Их,
То разве молчать
Стал?
 

Очевидно, этими словами могли бы выразить свое настроение и многие школьные товарищи Есенина.

Особенно выделялся среди школьников Гриша Панфилов — лучший друг Есенина. Он жил не в интернате, а в семье. Это давало ему известную независимость и свободу. Квартира Г. Панфилова была местом постоянных встреч учащихся. Вскоре образовался тес« ный дружеский кружок. Его участники спорили о прочитанных книгах, искали ответа на мучившие их вопросы. Один из них, Г. Л. Черняев, вспоминает, что здесь с увлечением читались произведения Льва Толстого (в особенности роман «Воскресение» и трактат «В чем моя вера?». Черняев пишет: «Одно время сильно увлекались толстовством. Мечтали побывать в Ясной Поляне. Толстовские идеи сильно захватили тогда и Есенина. Однако сложившихся взглядов и убеждений у нас тогда еще не было. Мировоззрение наше только формировалось. Помню, как мы спорили о Горьком и его книгах. С особым интересом воспринимали ранние рассказы писателя. Захватил нас их романтический дух, горьковская вера в человека»12.

Именно здесь, в спас-клепиковской школе, начинается поэтический путь Есенина. Сам он писал: «Сознательное творчество отношу к 16-17 годам» («О себе»), т. е. к 1911-1912 годам.

В эту пору он написал довольно много стихотворений. Некоторые из них позже вошли в первый сборник поэта — «Радуница» (1916). Стихи этих лет далеко не равноценны.

Вот, например, робкое ученическое следование за Лермонтовым:

Звездочки ясные, звезды высокие!
Что вы храните в себе, что скрываете?
Звезды, таящие мысли глубокие,
Силой какою вы душу пленяете...
 

Варьируя тот же прием, он пишет в стихотворении «Капли»:

Капли жемчужные, капли прекрасные,
Как хороши вы в лучах золотых...
 

В первых стихах Есенина нетрудно заметить слабые подражания Кольцову, Никитину; явно с чужого голоса он писал о незнакомой и не пережитой им «доле бедняка». Иногда слышались надрывные интонации Надсона («Догадался и понял я жизни обман», «На душе уже чувства остылые» и т. п.); встречались затасканные поэтические «красивости» вроде — «кораллы слез», «цветы любви», «чары веселья» и т. д.

С другой стороны, молодой поэт явно злоупотреблял диалектизмами, местными рязанскими речениями: комашки, кукан, желна, лещужная, пыжна, бластился и т. п. Иногда попадались и явно неграмотные выражения: «стихлый шелест», «не клонь головы», «стухнут звезды, стухнет месяц»...

Но среди безликих и вялых стихов встречались и такие, которые выделялись своей свежестью, самостоятельностью. В них отражалась собственная мысль, по-своему увиденная сторона жизни, бытовая деталь. И главное в них — впечатления, идущие не от литературы, а от жизни. Вот с юмором написанная бытовая картинка «Калики», рисующая несоответствие «священного» начала реально-бытовой обстановке, в которой живут люди:

Проходили калики деревнями,
Выпивали под окнами квасу,
У церквей пред затворами древними
Поклонялись пречистому Спасу.
Пробиралися странники по полю,
Йели стих о сладчайшем Исусе,
Мимо клячи с поклажею топали,
Подпевали горластые гуси.
Ковыляли убогие по стаду,
Говорили страдальные речи:
«Все единому служим мы господу,
Возлагая вериги на плечи».
Вынимали калики поспешливо
Для коров сбереженные крохи.
И кричали пастушки насмешливо:
«Девки, в пляску! Идут скоморохи!»
 

Некоторые стихи Есенина 1910-1912 годов свидетельствуют о том, что уже в эту раннюю пору он нащупывает собственный путь в поэзии. Мотивы русской природы, любовь к родному краю, проникновенность лирики, напевность стиха присущи уже самым ранним его произведениям.

Выткался на озере алый свет зари.
На бору со звонами плачут глухари.
Плачет где-то иволга, схоронясь в дупло.
Только мне не плачется — на душе светло.
Знаю, выйдешь к вечеру за кольцо дорог,
Сядем в копны свежие под соседний стог.
Зацелую допьяна, изомну, как цвет.
Хмельному от радости пересуду нет...
 

«Влияние на мое творчество в самом начале имели деревенские частушки» (т. 5, стр. 16), — замечал позже Есенин. И действительно, в ранних стихах поэта мы отчетливо слышим тальяночные и плясовые напевы:

Заиграй, сыграй, тальяночка, малиновы меха,
Выходи встречать к околице, красотка, жениха...
 

или:

Хороша была Танюша, краше не было в селе,
Красной рюшкою по белу сарафан на подоле...
 

Отказ от готовых литературных образцов, глубокое внимание к народному творчеству уже тогда позволили молодому поэту создать замечательные стихотворения.

Сколько светлых красок, чистой радости, полноты жизни в таком, например, задушевном описании весны:

Сыплет черемуха снегом,
Зелень в цвету и росе,
В поле, склоняясь к побегам,
Ходят грачи в полосе.
Никнут шелковые травы,
Пахнет смолистой сосной.
Ой вы, луга и дубравы, —
Я одурманен весной.
Радуют тайные вести,
Светятся в душу мою.
Думаю я о невесте,
Только о ней лишь пою...
 

Среди самых ранних стихов Есенина есть одно, которое звучит как поэтическая автохарактеристика:

Матушка в Купальницу по лесу ходила,
Босая, с подтыками, по росе бродила.
Травы ворожбиные ноги ей кололи,
Плакала родимая в купырях от боли.
Не дознамо печени судорга схватила,
Охнула кормилица, тут и породила.
Родился я с песнями в травном одеяле,
Зори меня вешние в радугу свивали.
Вырос я до зрелости, внук купальской ночи,
Сутемень колдовная счастье мне пророчит...
 

Однако в 1912 году юноша Есенин еще не помышлял о поэтической славе. В этом году он окончил спас-клепиковскую школу, и перед ним встал вопрос, что делать дальше.

Родные прочили его в Московский учительский институт, но сам Ксенин не стремился к этому; по его словам, ему еще в спас-клепиковской школе «осточертела методика и дидактика».

Все же по вызову отца он приехал в Москву и поступил в контору мясной лавки купца Крылова, где отец работал приказчиком. Так летом 1912 года началась московская жизнь Есенина.

О том, что чувствовал и переживал юноша Есенин, дают довольно полное представление его письма к близкому другу Грише Панфилову.

«Ну ты подумай, — писал он, — как я живу, я сам себя даже не чувствую. «Живу ли я или жил ли я?» — такие задаю себе вопросы после недолгого пробуждения. Я сам не могу придумать, почему это сложилась такая жизнь, именно такая, чтобы жить и не чувствовать себя, то есть своей души и силы, как животное. Я употреблю все меры, чтобы проснуться. Так жить — спать и после ска на мгновение сознаваться, слишком скверно. Я тоже не читаю, не пишу пока, но думаю...» (т. 5, стр. 29).

По письмам Есенина видно, как напряженно размышлял он в эту пору. Во многом это были думы, навеянные душевными запросами и чистыми юношескими мечтами, неудовлетворенностью жизнью, которая протекала в атмосфере торгашеского расчета, мещанского быта.

Но в его юной голове царит невероятная путаница от недавно прочитанных, часто неверно понятых книг. Христа и Будду он причисляет к «гениям». Пишет: «Разумеется, я имею симпатию и к таковым людям, как, например, Белинский, Надсон, Гаршин и Златовратский и др. Но как Пушкин, Лермонтов, Кольцов, Некрасов — я не признаю. Тебе, конечно, известны цинизм А. Пушкина, грубость и невежество М. Лермонтова, ложь и хитрость А. Кольцова, лицемерие, азарт и карты и притеснение дворовых Н. Некрасова, Гоголь — это настоящий апостол невежества, как и назвал его Белинский в своем знаменитом письме» (т. 5, стр. 32-33).

В этих строках — вся незрелость Есенина, сумбурность его впечатлений, недостаток глубоких знаний, поверхностная скороспелость суждений. Пройдет сравнительно немного времени, и он с усмешкой будет говорить о Надсоне, по-другому заговорит, о Некрасове, назовет Кольцова старшим братом, десятки раз будет вспоминать имена Пушкина и Лермонтова как великих учителей, а Гоголя провозгласит своим самым любимым писателем.

С той же незрелостью мы встречаемся, когда Есенин пытается как-то коснуться общественных сторон жизни. Он называет «подлецами» Кропоткина и Бодлера, хвалит книгу Ропшина (Б. Савинкова) «То, чего не было», в которой возводилась клевета на революционеров 1905 года.

Обращает на себя внимание, что все эти суждения выражены несколько аффектированно, в них мелькает некая поза надломленного и разочарованного человека. На эту мысль наводят и некоторые мелодраматические фразы, явно почерпнутые из второсортных литературных источников: «Рана оскорбления лежит у меня на груди», «Мои муки — твоя печаль, твоя печаль — мои терзанья», «Разбиты сладостные грезы, и все унес промчавшийся вихорь в своем кошмарном круговороте», «Печальные сны охватили мою душу», «Струны твоей души» и т. п.

Вообще тяга к мелодраматизму у Есенина была. Почти незаметная в его стихах, она довольно ощутимо проявлялась впоследствии в его отношениях с людьми.

При всем том не следует видеть в его ранней переписке только наивные и незрелые суждения. В ту пору Есенин всерьез задумывался над эстетическими и нравственными вопросами, искал философскую опору жизни. Не только заимствования и наслоения, но и самостоятельные юношеские думы отразились в его письмах. Необходимость внутреннего самосовершенствования, обогащения духовной жизни — вот что больше всего волнует юного Есенина. «В жизни Должно быть искание и стремление, без них смерть и разложение». «Жизнь... Я не могу понять ее назначения». Толстовское вегетарианство, откровения Христа — все это приходит ему на ум, временами увлекает и все же не может удовлетворить.

«Сейчас я совершенно разлаженный», — писал Есенин. «Разлаженность» ищущего и сомневающегося Юноши обострялась еще и тем, что Есенин целиком был предоставлен самому себе, не было мыслящей среды, не оказалось и человека, который мог бы стать советчиком и наставником.

Отец не мог стать для Есенина таким человеком. Чисто материальные расчеты заслоняли от него духовную жизнь юноши. Между ними возникла отчужденность.

«Дорогой Гриша! — писал Есенин Панфилову в июне 1913 года. — Извини меня, что я так долго не отвечал тебе. Была полная распря! Отец все у меня отнял, так как я до сих пор еще с ним не примирился. Я, конечно, не стал с ним скандалить, отдал ему все, но сам остался в безвыходном положении. Особенно душило меня безденежье, но я все-таки твердо вынес удар роковой судьбы, ни к кому не обращался и ни перед кем не заискивал. Главный голод меня миновал. Теперь же чувствую себя немного лучше...» (т. 5, стр. 42-43).

Между отцом и сыном наступил разрыв. «Извини, что так долго не отвечал, — писал Есенин Панфилову. — Был болен, и с отцом шла неприятность. Теперь решено. Я один. Жить теперь буду без посторонней помощи... Я отвоевал свою свободу. Теперь на квартиру к нему я хожу редко. Он мне сказал, что у них мне нечего делать. Черт знает что такое. В конторе жизнь становится невыносимой. Что делать?» (т. 5, стр. 34).

В поисках средств к существованию Есенин с осени 1912 года работает в книжном магазине. Но в начале 1913 года этот магазин закрывают, Есенин ненадолго едет в Константиново и в марте возвращается в Москву. На этот раз он устраивается в типографию известного издателя И. Д. Сытина, в которой работает до лета 1914 года. После летнего отдыха, проведенного в родном селе, он вновь поступает на работу в другую типографию — корректором. В эту пору ему удается напечатать свои стихи в некоторых московских журналах. Так начинается новая полоса в жизни Есенина — самостоятельная, независимая от родителей. В 1914 году он встречается со служащей типографии Сытина А. Р. Изрядновой, с которой живет в гражданском браке. Вскоре у них рождается сын Юрий Сергеевич Изряднов (1914-1937).

Став на самостоятельный путь, Есенин обрел много новых знакомых и товарищей. Главным образом это были работники типографий — люди грамотные и развитые. Не без влияния друзей Есенин стремится к расширению кругозора: посещает Третьяковскую галерею (ему особенно нравились картины Поленова и Левитана), смотрит спектакли МХАТа. Тяга к самообразованию приводит его в 1913 году в Московский народный университет имени А. Л. Шанявского.

Это учебное заведение было учреждено вскоре после «конституционных свобод» 1905 года. Многие его слушатели с благодарностью вспоминали имя Альфонса Львовича Шанявского, усилиями которого был создан университет. Воодушевленный идеями шестидесятников, А. Л. Шанявский самоотверженно трудился в Сибири на поприще народного просвещения. Задумав создать в Москве народный университет, он, не будучи богатым человеком, вкладывал в это начинание свои средства, собирал пожертвования, проявил редкую настойчивость и незаурядный талант организатора.

Целью университета было расширить сферу высшего образования в России, сделать его доступным для малоимущих, демократических слоев. И неудивительно, что организация его вызвала острую политическую борьбу, развернувшуюся на заседании Государственной думы. «Народный университет большое благо, но это есть палка о двух концах, и мы твердо должны помнить это», — говорил Пуришкевич при обсуждении проекта университета. «Ии на какие послабления мы пойти не можем, ибо знаем, что школа взята революционерами, что она будет источником новых вспышек революции, которая явится, если мы ее не предупредим». «Скрепя сердце, с величайшей скорбью»13 Пуришкевич соглашался на учреждение университета. В том же духе высказался и министр народного просвещения Шварц. Против реакционеров активно выступила большевистская фракция Думы.

Вот что вспоминал позже один из преподавателей университета: «Громы и молнии негодования обрушил на голову министра оратор, говоривший от лица большевистской фракции... Министр, — говорил оратор-большевик, — просто стремится лишить Москву народного университета, и нет слов для того, чтобы заклеймить это гнусное преступление против русского народа»14.

Несмотря на все рогатки и препоны, университет был открыт (1913 г.), но A. Л. Шанявского уже не было в живых. Университетом руководил Н. В. Давыдов — близкий друг Л. Толстого. .

«И кого только не было в пестрой толпе, наполнявшей университетские аудитории и коридоры: нарядная дама, поклонница модного Юрия Айхенвальда, читавшего историю русской литературы XIX века, и деревенский парень в поддевке, скромно одетые курсистки, стройные горцы, латыши, украинцы, сибиряки. Бывали тут два бурята с кирпичным румянцем узкоглазых плоских лиц. Появлялся длинноволосый человек в белом балахоне, с босыми ногами, красными от ходьбы по снегу»15.

Университет быстро вырос и окреп. Преподавание велось на высоком уровне. В числе лекторов было немало известных профессоров (П. Сакулин, А. Грузинский и др.).

Есенин учился на историко-философском отделении, в программу которого входили политическая экономия, теория права, история новой философии, общая история. Особенно большое место было отведено истории русской и западноевропейской литературы.

В университете Есенин проучился около полутора лет, что было нелегким делом. Он писал Панфилову: «Дела мои не особенно веселят. Поступил в Университет Шанявского на историко-философский отдел. Но со средствами приходится скандалить. Не знаю, как буду держаться, а силы так мало» (т. 5, стр. 45-46), Есенин пытается поправить свои материальные дела. Он обращается к одному из литераторов, связанных с журналами, с просьбой «поместить куда-либо» его стихи: «Может быть, выговорите мне прислать деньжонок к сентябрю. Я был бы очень Вам благодарен. Проездом я бы уплатил немного в Университет Шанявского, в котором думаю серьезно заниматься. Лето я шибко подготовлялся. Очень бы просил Вас» (т. 5, стр. 60).

Университет Шанявского имел большое значение в литературном образовании Есенина. Он намного пополнил его знания и углубил их. По-видимому, именно здесь Есенин впервые познакомился с зарубежной литературой; позже он довольно свободно будет упоминать имена и произведения многих европейских писателей (Анатоль Франс, Оскар Уайльд, Шекспир, Эдгар По, Лонгфелло, Данте и др.).

Была в ту пору в Москве еще одна заметная организация, объединявшая демократическую художественную интеллигенцию, — «Суриковский литературно-музыкальный кружок». Университет и кружок были связаны общими интересами. Так, например, на кружковом вечере памяти И. 3. Сурикова (семьдесят пять лет со дня рождения) было прочитано приветствие от университета Шанявского, в котором, в частности, говорилось: «По самому содержанию своей деятельности, своей работы университет имени Шанявского непосредственно соприкасается с процессом безостановочного роста духовных сил глубоких слоев общественной массы... Суриков плоть от плоти этой массы»16.

Кружок по своему составу был довольно пестрым. Один из его участников, Е. Афонин, писал: «Суриковцы, как таковые, в большинстве принадлежат по своему социальному положению к мелкой буржуазии, среди них есть торговцы, артельщики, мелкие ремесленники, чиновники и небольшая часть фабричных рабочих». «Но в то же время деревня для суриковцев всегда была той «землей обетованной», где в минуту тяжелых социальных потрясений и нравственных ударов они могли находить отдых и материал для творчества»17.

Зарождение кружка относится еще к 1872 году, когда поэт-крестьянин Иван Захарович Суриков издал литературный сборник «Рассвет», в котором объединились писатели из народа. Организационно кружок оформился в 1905 году. После Октябрьской революции он влился в ВОКП (Всероссийское объединение крестьянских писателей).

После смерти Сурикова во главе кружка стал С. Д. Дрожжин, а затем М. Л. Леонов-Горемыка (отец советского писателя Л. Леонова), привлекший в кружок рабочих-поэтов Е. Нечаева, Ф. Шкулева и других.

В «Суриковский кружок» Есенина привел в начале 1914 года его московский знакомый С. Н. Кошкаров. В это время председателем совета кружка был литератор Г. Д. Деев-Хомяковский (1888-1946), в числе его членов были поэты С. Обрадович и А. Ширяевец, с которым несколько позже Есенин весьма близко сошелся.

В своем заявлении Есенин писал: «Настоящим покорнейше прошу Совет кружка зачислить меня в действительные члены. Печатные материалы появлялись: «Рязанская жизнь», «Новь», «Мирок», «Проталинка», «Путеводный огонек». Сергей Александрович Есенин» (т. 5, стр. 50).

Есенин был принят в кружок. У начинающего молодого поэта появилась литературная среда.

«Суриковский литературно-музыкальный кружок писателей из народа имеет целью объединение и взаимопомощь писателей из народа в их литературной и музыкальной деятельности...», — было записано в уставе кружка. Здесь существовала касса взаимопомощи, кооперативное издательство. Устраивались выставки литературных работ, издавались литературные сборники, выходил литературно-общественный журнал «Друг народа».

Суриковцев объединяли не только литературные, но и социальные интересы. В одной из статей журнала, близкого к суриковцам, так характеризовалась сущность этого объединения: «„Суриковский кружок" смотрит на себя не только как на кружок писателей из простого народа, а как на кружок, около которого объединяется и воспитывается духовно народная интеллигенция, демократическая интеллигенция, вышедшая из народа и не порвавшая с ним связи». Этот кружок, говорилось в статье, «стремится бросить луч света в душу каждого крестьянина, фабричного рабочего, конторщика, торгового служащего и проч., чтобы они глубже сознавали свое человеческое я...»18

«Суриковский кружок» относился к общедемократическому лагерю русской литературы тех лет, в котором огромную роль играл М. Горький. Буржуазная пресса, травившая Горького, улавливала эту связь. В одной из критических статей с издевкой говорилось о «Пролетарских сборниках», издаваемых Горьким, целью которых являлось противопоставить буржуазной литературе литературу пролетарскую. «Теперь такое же «восстание» против «буржуазной» литературы затевают, оказывается, писатели «из народа», члены Суриковского общества в Москве... Нет литературы пролетарской или буржуазной. Есть литература талантливая и — гораздо чаще — литература бездарная»19, — говорилось здесь. Все творчество суриковцев, конечно, целиком было отнесено к «бездарной литературе».

Есенин быстро освоился с обстановкой, царившей в кружке. Юношу довольно сильно захватила общественно-политическая деятельность суриковцев. Надо думать, он в ней по-своему находил ответы на мучившие его вопросы о смысле и цели жизни.

Г. Деев-Хомяковский вспоминает, что в «Суриковском кружке» было немало людей, близко стоявших к социал-демократам. Ко времени прихода Есенина здесь все были крайне возбуждены событиями, связанными с ленским расстрелом, на тайных сходках в Кунцеве горячо обсуждали вопросы политического устройства России. «Там под видом экскурсий литераторов мы впервые ввели Есенина в круг общественной и политической жизни, — пишет Г. Деев-Хомяковский. — Там молодой поэт впервые стал публично выступать со своим творчеством. Талант его был замечен всеми собравшимися»20.

Интересно свидетельство Г. Деева-Хомяковского о влиянии той среды, в которой оказался Есенин, работая в типографии: «Фабрика с ее гигантскими размахами и бурливой живой жизнью произвела на Есенина громадное впечатление. Он был весь захвачен Работой на ней и даже бросил было писать»21. Он вспоминает, что в период работы в типографии Есенин зарекомендовал себя как «умелый и ловкий парень», способствовавший распространению нелегальной литературы. «В течение первых двух лет Есенин вел непрерывную работу в кружке. Казалось нам, что из Есенина выйдет не только поэт, но и хороший общественник. В годы 1913-1914 он был чрезвычайно близок кружковой общественной работе, занимая должность секретаря кружка. Он часто выступал вместе с нами среди рабочих аудиторий на вечерах и выполнял задания, которые были связаны с значительным риском»22. Вспоминая, как Есенин читал свои стихи в кругу членов Суриковского общества, один из его участников писал о молодом поэте: «Он показал уже тогда известный уровень художественного знания, начитанности, любознательности и страстную, горячую и пылкую любовь и радость за свое призвание»23.

О внутреннем состоянии поэта мы узнаем из тех же его писем к Грише Панфилову. «Вопрос о том, изменился ли я в чем-либо, заставил меня подумать и проанализировать себя. Да, я изменился. Я изменился во взглядах, ко убеждения те же и еще глубже засели в глубине души. По личным убеждениям я бросил есть мясо и рыбу, прихотливые вещи, как-то: вроде шоколада, какао, кофе не употребляю, и табак не курю. Этому всему скоро будет 4 месяца. На людей я стал смотреть тоже иначе... Недавно я устраивал агитацию среди рабочих письмами. Я распространял среди них ежемесячный журнал «Огни» с демократическим направлением. Очень хорошая вещь» (т. 5, стр. 32-33).

Редакция «Огней» ставила своей целью «дать широкому трудовому слою читателей доступный по форме и разнообразный материал для всестороннего духовного саморазвития», — говорилось в редакционной статье24. На протяжении нескольких месяцев здесь печатались «Очерки монистического мировоззрения», в которых популярно излагались идеи «Капитала»

Карла Маркса. «Главная историческая миссия пролетариата как класса — уничтожение классов... Заводы, фабрики, рудники, копи, поля, леса и т. п. станут собственностью всего общества», «обобществление средств производства — лозунг будущего строя», «грядущее общество будет коммунистическим»25. В журнале публиковались статьи о международной пролетарской солидарности, излагались взгляды Клары Цеткин на положение женщин в обществе и т. п. Журнал имел и определенную литературную программу. Так, статья «О тенденции в литературе» была направлена против теории «чистого искусства». В ней пропагандировались взгляды Некрасова, Щедрина и Горького на задачи литературы и делался следующий вывод: «Нам прежде всего важно общественное значение литературы»26. В числе сотрудников журнала были писатели демократического лагеря: С. Дрожжин, Н. Ляшко, А. Ширяевец, С. Обрадович и др. Есенин был хорошо знаком с этим изданием и пользовался его материалами.

Очевидно, общественно-политическая деятельность Есенина среди рабочих была частью той политической пропаганды, которая систематически велась «Суриковским кружком». И это обстоятельство нельзя недооценивать. Один из друзей поэта вспоминал слова Есенина, сказанные им о суриковцах уже после революции: «Они мне многое в жизни объяснили, и, может быть, именно благодаря этим людям я не свихнулся в политическом отношении...»27.

Особенно тесно связывала Есенина с революционными кругами его работа в типографии Сытина, о которой еще А. П. Чехов писал: «Это настоящее народное дело... единственная в России издательская фирма, где русским духом пахнет и мужика-покупателя не толкают в шею»28. Это было большое предприятие, известное на всю страну. Здесь трудились полторы тысячи человек; здесь печаталась каждая четвертая книга, выходившая в России. Рабочие-типографщики принимали активное участие в революционном движении, среди них было немало участников революции 1905 года. Работая в типографии, Есенин оказался в среде, настроенной весьма революционно, и это не прошло для него бесследно.

В 1913 году в социал-демократической фракции IV Государственной думы возникли резкие разногласия между большевиками и меньшевиками-ликвидаторами. Ликвидаторы — крайне правое оппортунистическое крыло в РСДРП — выступали против нелегальной рабочей партии, за то, чтобы она действовала только в рамках буржуазной «законности». Совершенно ясно, что такая оппортунистическая политика была неприемлема для большевиков. Возникла острая борьба в самой партии и в ее думской фракции. Пятьдесят рабочих Замоскворецкого района направили члену Государственной думы Р. Малиновскому письмо, в котором безоговорочно осуждали позицию меньшевиков-ликвидаторов и активно поддерживали большевиков. Среди подписавших это письмо был и Есенин.

Р. Малиновский, выдававший себя за большевика, а на деле оказавшийся провокатором, передал письмо московской охранке, которая немедленно начала выяснять личности подписавшихся и установила за ними тайное наблюдение. В охранке было заведено дело и на Есенина, которому полицейские ищейки дали кличку «Набор». Они всюду следовали за ним, фиксируя каждый его шаг. Так, в донесениях говорилось: «„Набор” проживает в доме №24 по Б. Строченовскому пер...», «В 6 часов 10 мин. вечера вышел с работы из типографии Сытина, вернулся домой...», «От 9 часов утра до 2 часов дня выходил несколько раз из дома в колониальную и мясную лавку Крылова, в упомянутом доме, где занимается его отец...», «В 3 часа 20 мин. дня вышел из дому „Набор”, имея при себе сверток вершков 7 длины квадр. 4 вер., по-видимому, посылка, завернутый в холстину и перевязанный бечевой. На Серпуховской улице сел в трамвай, на Серпуховской площади пересел...»29 и т. д.

Так Есенин, как и другие его товарищи, оказался на примете у полиции.

Сбейте мне цепи, скиньте оковы!
Тяжко и больно железо носить.
Дайте мне волю, желанную волю,
Я научу вас свободу любить, —
 

такой эпиграф он предпослал одному из своих писем Панфилову, отправленному в это тревожное для него время. «Куда ни взгляни, — пишет Есенин, — взор всюду встречает мертвую почву холодных камней, и только видим серые здания да пеструю мостовую, которая вся обрызгана кровью жертв 1905 г.» (т. 5, стр. 45). «Твоя неосторожность чуть было [не] упрятала меня в казенную палату. Ведь я же писал тебе: перемени конверты и почерка. За мной следят, и еще совсем недавно был обыск у меня на квартире. Объяснять в письме все не стану, ибо от сих пашей и их всевидящего ока не скроешь и булавочной головки. Приходится молчать. Письма мои кто-то читает, но с большой аккуратностью, не разрывая конверта. Еще раз прошу тебя, резких тонов при письме избегай, а то это кончится все печально и для меня, и для тебя. Причину всего объясню после, а когда, сам не знаю. Во всяком случае, когда угомонится эта разразившаяся гроза» (т. 5, стр. 44).

Но на смену одной грозе надвигалась другая. В сентябре 1913 года в Москве очень бурно протекала забастовка трамвайщиков. Ее активно поддержали рабочие-печатники из типографии Сытина. Начались новые гонения и преследования. Отклик на эти события, в которых принимал участие и Есенин, мы находим в его письме к тому же Панфилову: «Писать подробно не могу. Арестовано 8 человек товарищей за прошлые движения из солидарности к трамвайным рабочим. Много хлопот, и приходится суетиться» (т. 5, стр. 43).

Новое положение Есенина, естественно, порождало у него новые думы и настроения. Еще в 1912 году он пытается написать стихотворную декларацию, которой дает программное название «Поэт»:

Тот поэт, врагов кто губит,
Чья родная правда мать,
Кто людей, как братьев, любит
И готов за них страдать.
Он все сделает свободно,
Что другие не могли.
Он поэт, поэт народный,
Он поэт родной земли!
 

Поэт задумывает другое стихотворение такого же характера, которому предполагает дать название «Пророк». Вот что он сообщал об этом замысле Панфилову:

«Благослови меня, мой друг, на благородный труд. Хочу писать «Пророка», в котором буду клеймить позором слепую, увязшую в пороках толпу... Отныне даю тебе клятву, буду следовать своему «Поэту». Пусть меня ждут унижения, презрения и ссылки, я буду тверд, как будет мой пророк, выпивающий бокал, полный яда, за святую правду с сознанием благородного подвига» (т. 5, стр. 32).

Несколько наивный юношеский пафос письма не умаляет того искреннего воодушевления, которое владело молодым поэтом. Мы обнаруживаем его и в двух стихотворениях Есенина этой поры. Одно из них — «У могилы» — написано под непосредственным впечатлением смерти близкого товарища:

В этой могиле под скромными ивами
Спит он, зарытый землей,
С чистой душой, со святыми порывами,
С верой зари огневой.
Тихо погасли огни благодатные
В сердце страдальца земли,
И на чело, никому не понятные,
Мрачные тени легли.
Спит он, а ивы над ним наклонилися,
Свесили ветви кругом,
Точно в раздумье они погрузилися,
Думают думы о нем.
Тихо от ветра, тоски напустившего,
Плачет, нахмурившись, даль,
Точно им всем безо времени сгибшего
Бедного юношу жаль.
 

Это было написано в 1913 году. А в мае 1914 года в газете «Путь правды» (под таким названием выходила тогда большевистская «Правда») в рубрике «Жизнь рабочих России» рядом со стихами Д. Бедного было опубликовано стихотворение Есенина «Кузнец»:

Куй, кузнец, рази ударом,
Пусть с лица струится пот.
Зажигай сердца пожаром,
Прочь от горя и невзгод!
Закали свои порывы,
Преврати порывы в сталь
И лети мечтой игривой
Ты в заоблачную даль.
Взвейся к солнцу с нбвой силой,
Загорись в его лучах.
Прочь от робости постылой,
Сбрось скорей постыдный страх.
 

Пребывание Есенина в «Суриковскем кружке» еще не означало, что он стал сознательным революционером. Но оно помогло ему уйти от одиночества, приобщило к коллективу трудовых людей, сделало причастным к социальной жизни. Здесь произошло духовное пробуждение Есенина.

Приобщение молодого поэта к общественно-политической жизни страны объяснялось не только его внутренними поисками, но и общей политической атмосферой России того времени. В. И. Ленин отмечал, что «1912-1914 годы обозначили собой начало нового грандиозного революционного подъема»30. Мощная волна революционного движения коснулась и Есенина.

Так складывалась юность поэта. Нетрудно заметить, что главное место в ней занимали духовные искания. Это были поиски внутреннего самоопределения, которые останутся характернейшей чертой всей жизни Есенина. Духовное беспокойство, внутренняя мятежность навсегда сохранятся в его характере и наложат отпечаток на всю его лирику.

Вполне самостоятельная жизнь Есенина начинается с 1914 года, когда его имя уже довольно часто встречается на страницах литературно-художественных журналов.

Однако в этот период в его творчестве не получают дальнейшего развития те гражданские мотивы, которые слышались, скажем, в стихотворении «Кузнец», навеянном близостью к среде революционных рабочих. Хотя Есенин жил в большом индустриальном городе, он не стал «городским». Впечатления деревенской жизни оказались значительно сильнее впечатлений современного города. И здесь лежит начало того трудного для Есенина вопроса о городе и деревне, к которому он неоднократно будет возвращаться позже.

Первые печатные стихи Есенина — это стихи о русской природе. Картинки времен года, сказочные мотивы как нельзя лучше подходили для детских журналов, где Есенин преимущественно и помещал их. Главным образом он печатается в двух из них: «Проталинка» (для среднего возраста) и «Мирок» (для семьи и начальной школы).

«Береза», «Черемуха», «Пороша» — таковы названия стихотворений Есенина 1914 года.

Его первое печатное стихотворение «Береза» было опубликовано в январе 1914 года в журнале «Мирок».

Белая береза
Под моим окном
Принакрылась снегом,
Точно серебром.
На пушистых ветках
Снежною каймой
Распустились кисти
Белой бахромой.
И стоит береза
В сонной тишине,
И горят снежинки
В золотом огне.
А заря, лениво
Обходя кругом,
Обсыпает ветки
Новым серебром31.
 

К этому времени у Есенина было уже немало стихотворений, отмеченных высокой поэтичностью («В хате», «Выть», «Микола» и др.), которые не могли быть опубликованы в детских изданиях.

Помимо стихов о природе, о крестьянском быте в раннем творчестве поэта заметное место занимают произведения, созданные по мотивам русской истории, которую он хорошо знал и любил.

Еще обучаясь в спас-клепиковской школе, он обратился к легендарному образу рязанского богатыря Евпатия Коловрата, погибшего в битве с татарами. К этому времени откосится замысел поэмы с явно стилизованным названием — «Сказание о Евпатии Коловрате, о хане Батые, о цвете троеручице, о черном идолище и Спасе нашем Иисусе Христе». Позже Есенин остановился на более коротком названии — «Песнь о Евпатии Коловрате», значительно сократив текст поэмы. Впервые она увидела свет в 1918 году.

Несомненно, Есенин, хорошо знавший древнюю русскую литературу, был знаком с летописной «Повестью о разорении Рязани Батыем в 1237 году». Эта знаменитая повесть четыре столетия переписывалась древними летописцами. Но в «Сказании» Есенина — много отступлений от фактов, упоминаемых в летописной повести. Так, например, в «Повести» Евпатий Коловрат — приближенный князя, у Есенина — простой кузнец. По-видимому, Есенин исходил из тех устных сказаний о герое Рязанской земли, которые вплоть до сегодняшнего дня можно услышать на Рязанщине32.

Это еще одно подтверждение фольклорных источников его поэзии. У Есенина Евпатий Коловрат — выходец из народных низов, на которые всегда ложилось бремя исторических невзгод. До последних сил он сражается с татарскими ордами, полонившими русскую землю. Он погибает в неравном бою, но не становится рабом и невольником. Глубокая патриотическая идея лежит в основе этого юношеского произведения поэта.

Те же свободолюбивые мотивы слышатся в стихотворении Есенина «Ус» (1914) — о соратнике Степана Разина и, в особенности, в небольшой поэме «Марфа-Посадница» (1914), в основе которой лежит исторический эпизод, связанный с борьбой Новгорода против Москвы во второй половине XV века. Марфа-Посадница — Жена посадника Борецкого — после смерти мужа возглавила борьбу новгородских бояр против объединения Русской земли под началом Москвы. В этой борьбе она Потерпела поражение. Все симпатии Есенина на стороне героини произведения и вольнолюбивого Новгорода, восставшего против Москвы. Борьба новгородского боярства против политики Москвы имела отрицательное значение в русской истории, так как ослабляла российскую государственность. Увлекшись колоритной фигурой Марфы-Посадницы, Есенин не коснулся этой стороны вопроса.

Ранние произведения Есенина на исторические темы говорят об одной общей особенности его таланта и его личности: еще в юности поэт остро чувствовал кровное родство со своим народом и своей страной; его привлекали вольнолюбивые и независимые натуры, русская удаль и широта души.

По мере того как рос и ширился поэтический талант Есенина, его имя все чаще встречается на страницах журналов.

Он уже не ограничивается московскими изданиями, ищет другие возможности: посылает свои стихи в петербургские журналы, но долгое время не получает ответа.

В автобиографии «О себе» он вспоминала «...был удивлен, разослав свои стихи по журналам, что их не печатают, и поехал в Петербург».

2

В Петербург Есенин приехал ранней весной 1915 года. Что ожидало двадцатилетнего деревенского паренька в городе революционного пролетариата, в городе преуспевающей буржуазии и родовитой дворянской знати? Какое место займет он между этими двумя полюсами? Каков будет его путь?

Россия вступила в первый год мировой войны.

Еще до этого ленские события всколыхнули всю страну, возбудили ненависть народа к самодержавию. Правительство рассчитывало на то, что война, поглотив силы рабочего класса и деревенской бедноты, обескровит революционное движение. Но она лишь обострила социально-политическую обстановку в стране. Судорожно цепляясь за власть, царское правительство пошло по пути репрессий. Партия большевиков во главе с В. И. Лениным разъясняет солдатам, рабочим, крестьянам истинную сущность войны, обличает политику господствующих классов, призывает к свержению самодержавного строя.

Эта борьба наложила свой отпечаток на литературную жизнь того времени. Велика в эти годы роль Горького как художника и общественного деятеля, сплотившего все передовое в литературе, выступающего против тех, кто предал интересы трудового народа. Страстно звучит голос Демьяна Бедного. Его слово, то насмешливое, то торжественное, обличает тунеядство господствующей верхушки, призывает к борьбе против произвола и насилия. Видную роль в лагере революционной литературы играет А. Серафимович. Молодой В. Маяковский проклинает войну, подчеркнуто резкими жестами указывает на «жирных» — хозяев земли: «Выше вздымайте, фонарные столбы, окровавленные туши лабазников».

В духе казенного патриотизма начинают писать недавние проповедники «чистого искусства», становится до конца очевидным, чьи интересы они оберегали от политики. Некоторые из них, вроде Н. Гумилева, поэтизируют культ сильной личности, деспотической власти, презрение к «толпе». Еще глубже забираются поэты-символисты в глухие дебри мистики, пытаясь скрыться от беспокойного времени, от нарастающей тревоги. Лишь немногие из символистов, такие, как А. Блок и В. Брюсов, находят в себе мужество посмотреть правде в глаза, серьезно задуматься над происходящим.

И не случайно, быть может, Есенина потянуло к одному из них. «Первый, кого я увидел, был Блок», — писал Есенин о своем приезде в Петроград («О себе»). Есенин уже знал и любил стихи самого знаменитого современного поэта. «Я уже знал, что он хороший и добрый, когда прочитал стихи о Прекрасной Даме», — говорил Есенин о Блоке33.

Выйдя из вокзала, Есенин сразу же начал искать Блока. Он узнает в книжном магазине адрес поэта, направляется к нему, но не застает его дома и оставляет записку:

«Александр Александрович.

Я хотел бы поговорить с Вами. Дело для меня очень важное. Вы меня не знаете, а может быть, где и встречали по журналам мою фамилию. Хотел бы зайти.

С почтением,

С. Есенин»

(т. 5, стр. 54).

Встреча состоялась. Главным содержанием беседы были стихи, которые Есенин показал Блоку переписанными в тетради. На записке, оставленной Есениным, появилась пометка Блока: «Крестьянин Рязанской губ., 19 лет. Стихи свежие, чистые, голосистые, многословные. Язык. Приходил ко мне 9 марта 1915» (т. 5, стр. 247). Какое впечатление от этой встречи вынес Есенин, видно из его автобиографии: «Когда я смотрел на Блока, с меня капал пот, потому что в первый раз видел живого поэта» («О себе»).

В память о встрече Блок подарил Есенину один из своих сборников стихов с надписью: «Сергею Александровичу Есенину на добрую память. Александр Блок. 9 марта 1915. Петроград».

Примерно через полтора месяца Есенин, очевидно обеспокоенный своим настоящим и будущим, вновь обратился к Блоку с просьбой о встрече. В ответ он получил следующее письмо:

«Дорогой Сергей Александрович.

Сейчас очень большая во мне усталость и дела много. Потому думаю, что пока не стоит нам с Вами видеться, ничего существенно нового друг другу не скажем.

Вам желаю от души остаться живым и здоровым.

Трудно заглядывать вперед, и мне даже думать о Вашем трудно, такие мы с Вами разные; только все-таки я думаю, что путь Вам, может быть, предстоит не короткий, и, чтобы с него не сбиться, надо не торопиться, не нервничать. За каждый шаг свой рано или поздно придется дать ответ, а шагать теперь трудно, в литературе, пожалуй, всего труднее.

Я все это не для прописи Вам хочу сказать, а от Души; сам знаю, как трудно ходить, чтобы ветер не Унес и чтобы болото не затянуло.

Будьте здоровы, жму руку.

Александр Блок»34

Молодые поэты того времени не могли пройти мимо поэзии Блока. Маяковский, признавая себя его учеником, писал: «Славнейший мастер-символист, Блок оказал огромное влияние на всю современную поэзию». Разные поэты учились у Блока по-разному, «но и тем и другим одинаково любовно памятен Блок»35, — утверждал Маяковский.

Сильнейшее влияние оказал Блок и на Есенина. Позднее, перечисляя в автобиографии «О себе» тех поэтов, которые нравились ему «больше всего», он первым назвал Блока. Там же он писал, что Блок научил его «лиричности». И нельзя считать случайным совпадением то, что Блок и Есенин очень похоже судили о своих стихах, почти одними и теми же словами. Блок говорил: «Все стихи мои можно рассматривать как дневник». Есенин закончил свою автобиографию словами: «Что касается остальных автобиографических сведений, они в моих стихах».

Проникновенным лиризмом отмечены стихи Блока о России. С горячим чувством любви писал поэт о родной природе. И эта любовь была тем сильнее, чем печальнее и безрадостнее были картины бескрайних российских просторов, бесконечных дорог, затерянных деревень:

Опять, как в годы золотые,
Три стертых треплются шлеи,
И вязнут спицы росписные
В расхлябанные колеи...
Россия, нищая Россия,
Мне избы серые твои,
Твои мне песни ветровые —
Как слезы первые любви!
(«Россия»)
 

В дореволюционном творчестве Есенина немало стихов проникнуто теми же настроениями.

В одном из них он почти повторил рисунок блоковского стиха:

Запели тесаные дроги,
Бегут равнины и кусты.
Опять часовни на дороге
И поминальные кресты.
О Русь — малиновое поле
И синь, упавшая в реку, —
Люблю до радости и боли
Твою озерную тоску.
Холодной скорби не измерить,
Ты на туманном берегу.
Но не любить тебя, не верить —
Я научиться не могу...
 

Есенин учился у Блока работать над лирическим стихотворением. На всю жизнь запомнил он, что говорил ему Блок при первой встрече. Литератор И. Грузинов, хорошо знавший Есенина в 20-е годы, вспоминает:

«Есенин, обращаясь к начинающему поэту, рассказывает, как Александр Блок учил его писать лирические стихи:

— Иногда важно, чтобы молодому поэту более опытный поэт показал, как нужно писать стихи. Вот меня, например, учил писать лирические стихи Блок, когда я с ним познакомился в Петербурге и читал ему свои ранние стихи.

«Лирическое стихотворение не должно быть чересчур длинным», — говорил мне Блок.

Идеальная мера лирического стихотворения — 20 строк»36.

Но вернемся к 9 марта 1915 года, когда они впервые повстречались. Вс. Рождественский вспоминает рассказ Есенина об этом знаменательном для него дне:

«Прощаясь, Александр Александрович написал записочку и дает мне: «Вот, идите с нею в редакцию (и адрес назвал). По-моему, Ващи стихи надо напечатать. И вообще приходите ко мне, если что нужно будет». Ушел я от Блока ног под собой не чуя. С него, да с Сергея Митрофановича Городецкого и началась литературная дорога.

Так и остался я в Петрограде и не пожалел об этом. А все с легкой Блоковой руки»37.

К Сергею Городецкому Есенина направил Блок.

Тородецкий (1834-1967) к этому времени был уже довольно известным поэтом, его хорошо знали в петербургских литературных кругах, издатели охотно печатали его поэтические книги. В 1907 году он выпустил сборник стихотворений «Ярь» и тогда же был замечен М. Горьким38. С. Городецкого увлекали картины древней, языческой Руси: обряды и обычаи, верования, представления о мире наших далеких предков. Жертвоприношения Яриле, леса, наполненные лешими и оборотнями, тайный смысл обрядовых песен, неприхотливый, но колоритный быт древних людей — таковы мотивы его стихотворений. Главное место в них занимала не историческая достоверность, а романтическая фантастика, откровенная литературная стилизация, которой, кстати сказать, тогда увлекался не один Городецкий (вспомним хотя бы первые сборники А. Толстого «За синими реками» и «Сорочьи сказки»). Это было своего рода интеллигентское «русофильство», осложненное символистскими приемами. Городецкий и начинал как поэт-символист. Вскоре он пришел к выводу, что «символизм не оказался мировоззрением, достаточно прочным, широким и демократическим»39, и попытался занять другую позицию, которая ему казалась более близкой к народной жизни. Но начавшаяся мировая война показала, что в этой поэзии не было ничего подлинно народного. Сборник стихов С. Городецкого «Четырнадцатый год» (1915) дал В. Маяковскому основание назвать его автора «войнопевцем». В сборнике русский народ изображался коленопреклоненным, смиренно вымаливающим у бога победу над врагом («Тиха Россия и смиренна, В молитвах трудится она...»). Некоторые стихи Городецкого выглядели как примитивные надписи к псевдопатриотическим лубочным картинкам:

Поле полотенцами
Стелет бел-туман.
Муж воюет с немцами —
Молодой улан.
Выйду я на ворога,
Выйду не одна:
Всякой любо-дорого
Драться, коль война.
 

Направляя Есенина к Городецкому, Блок не без основания полагал, что тот заинтересуется «голосистыми» стихами молодого крестьянского поэта, поможет ему.

Позже Городецкий вспоминал, как явился к нему Есенин с запиской от Блока: «Стихи он принес завязанными в деревенский платок. С первых же строк мне было ясно, какая радость пришла в русскую поэзию»40. Без раздумий Городецкий предлагает бездомному Есенину остаться у него. «Записками во все знакомые журналы я облегчил ему хождение по мытарствам»41. Даже оставляя на время Петербург, Городецкий не переставал заботиться о Есенине, поддерживал его, помогал советами. Так, в августе 1915 года он писал ему: «Милый Сергуня, мой друг любимый... Мне все еще нова радость, что ты есть, что ты живешь, вихрастый мой братишка. Так бы я сейчас потягал тебя за вихры кудрявые. Я тебе не скажу, что ты для меня, потому что ты сам знаешь. Вот такие встречи, как наша, это и есть те чудеса, из-за которых стоит жить.

Был я в Москве. Молва о тебе идет всюду, все тебе рады. Ходят и сказки... Вот какой ты знаменитый. Только ты головы себе не крути этой чепухой, а работай потихоньку, поспокойней»42. Горячая дружеская поддержка опытного -литератора имела для молодого поэта серьезное значение.

Но участие Городецкого в судьбе Есенина имело и свои теневые стороны. Впоследствии сам Городецкий, вспоминая то положительное, что он мог дать Есенину, в то же время с сожалением писал: «Отрицательного — много больше; все, что воспитала во мне тогдашняя питерская литература: эстетику рабской деревни, красоту тлена и безвыходного бунта. На почве моей поэзии... Есенин мог только утвердиться во всех тональностях «Радуницы», заслышанных им еще в деревне»43. Под «эстетикой рабской деревни» Городецкий имеет в виду то искаженно-стилизованное изображение деревни, которое было характерно для его сборника «Четырнадцатый год». В литературе аристократических салонов и гостиных было принято изображать крестьян в духе старинного благочестия и верноподданнических настроений. В то же время она была проникнута упадочными интонациями, мистицизмом, мотивами обреченности.

После Октябрьской революции, которую С. Городецкий принял и приветствовал, он вспоминал дооктябрьскую Россию в стихотворении «Русь»:

Медведя на цепи водила,
Сама сидела на цепи
И в голову себе гвоздила
Одно проклятое: терпи.
. . . . . . . . . . . . . .
О, ведь и я любил так слепо
Колоколов вечерний звон,
Монастыря седую крепость,
Черницы поясной поклон.
И ладан сказок несуразных,
И тлен непротивленья злу,
И пенье нищих безобразных,
И сон угодника в углу.
Как много сил распалось прахом,
Растлилось дубовья в труху!
Довольно кланялись мы плахам,
Иконостасу и греху44.
 

Тогдашние настроения С. Городецкого в большой степени влияли на молодого Есенина, поддерживая и усиливая мотивы патриархальной деревни его раннего творчества.

«Но была еще одна сила, которая окончательно обволокла Есенина идеализмом, — вспоминал С. Городецкий. — Это Николай Клюев»45.

Поэт Николай Алексеевич Клюев (1887-1937) был Крестьянином Олонецкой губернии. Он родился в глухой лесной деревне, стоявшей за пятьсот верст от железной дороги, в краях, обжитых раскольниками, приверженцами «древлего» благочестия, которые веками отгораживались от всего нового. Раскольничий дух царил и в семье Клюевых. Один его дед был самосожженцем, другой — сказителем духовных стихов, мать — вопленица. Это была патриархальная, религиозная семья. Николай Клюев с малых лет впитывал в себя фанатическую религиозность, воспитывался в атмосфере книжной мудрости священного писания. С юных лет он был верен ветхозаветным деревенским обычаям, предрассудкам и суевериям крестьянского мира. В шестнадцать лет он ушел «спасаться» в Соловецкий монастырь, бывал в скитах, жил среди сектантов-хлыстов. Он складывал духовные песни; некоторые из них бытовали среди раскольников. Вот как сам Клюев рассказывал о себе: «Грамоте, песенному складу и всякой словесной мудрости обучен своей покойной матерью, память которой и чту слезно, даже до смерти. Жизнь моя — тропа Батыева. От Соловков до голубых китайских гор пролегла она: много на ней слез и тайн запечатленных... Родовое древо мое замглело коренем во временах царя Алексея, закудрявлено ветвием в предивных Строгановских письмах, в сусальном полыме пещных действ и потешных теремов. До Соловецкого страстного сиденья восходит древо мое, до палеостровских самосожженцев, до выговских неколебимых столпов красоты народной»46.

В душе молодого Клюева царила старина, но давал о себе знать и его острый, пытливый ум. Он настойчиво занимался самообразованием. При обыске в 1906 году у него обнаружили том «Капитала», который попал к нему из нелегального кружка. В этом же году он был привлечен жандармским управлением к «дознанию», а затем арестован за агитационную и антиправительственную деятельность в деревне. Полгода он просидел в тюрьме.

Если говорить о политических настроениях Клюева, то они были в основных чертах таковы: обожествление народа (народом он считал только крестьянство); презрение к интеллигенции, неприязнь к рабочему классу; мечта о «крестьянском рае», в котором никому нет места, кроме русского мужика, живущего «по-божески». И именно мужик должен диктовать свои законы всей стране.

Ко времени встречи с Есениным Н. Клюев выпустил уже два сборника стихотворений. Первый из них — «Сосен перезвон» (1912), посвященный А. Блоку, открывался предисловием В. Брюсова. «У Клюева много стихов шероховатых, неудачных; это бесспорно, это видно с первого взгляда, — писал Брюсов. — Но у него нет стихов мертвых... Поэзия Клюева жива внутренним огнем, горевшим в душе поэта, когда он слагал свои песни... Огонь, одушевляющий поэзию Клюева, есть огонь религиозного сознания»47.

Мы блаженны, неизменны,
Веря любим и молчим,
Тайны бога и вселенной
В глубине своей храним, —
 

писал Клюев от имени русского крестьянства. В стихотворении «Пахарь» он вкладывал в уста русского мужика слова ненависти ко всем, кто не связан с земледельческим трудом:

Работник господа свободный
На ниве жизни и труда,
Могу ль я вас, как терн негодный,
Не вырвать с корнем навсегда?
 

Религиозно-мистическая настроенность Клюева неизбежно отражалась и в его поэтике, в том образном строе, который он усвоил раз и навсегда. Это особенно было заметно в следующем его сборнике — «Лесные были» (1913). Вся природа предстает здесь в церковно-монашеском облачении: стоят «схимницы-ели», поют «пташки-клирошанки», «староверка галка Ходит в черной ряске», «осина смотрит староверкой», опушка бора — «паперть», «шум леса — хвойный канон», «пятно зари, как венчик у святых», «зори — свечки в небе», «солнце и месяц — божьи блины», «вечер Нижет янтарные четки», «в кустах затегшилися свечки н засиял кадильный дым», приходит «осень — с бледным челом инокиня» и т. п.

О себе же поэт писал:

Природы радостный причастник,
На облака молюся я,
На мне иноческий подрясник
И монастырская скуфья.
 

Крестьянские поэты XIX века (Кольцов, Никитин, Дрожжин и др.) тоже были верующими людьми, что вполне объяснимо в условиях того времени. Но когда они писали о природе, то это были реалистические картины восхода или заката, лесов или полей, вечера., звездного неба, того или иного времени года. Клюев впервые в русской крестьянской поэзии отступил от этих реалистических традиций, изображая природу не со стороны духовно здорового, естественного ее восприятия, а в духе закостенелых мистических верований. В этом отразилась как старообрядческая атмосфера, в которой воспитывался Клюев, так и преломленная на свой раскольничий лад выучка у поэтов-символистов. Уже одно это требует известной осторожности в определении Клюева как типично крестьянского поэта. Наиболее устойчива в нем приверженность ко всему дряхлому, ветхому, изжившему себя, что веками накапливалось в жизни русского крестьянства и лежало на нем тяжкими оковами.

Поэтому такими нереальными выглядели в «Лесных былях» Клюева картины крестьянской жизни. В стихах этого сборника невозможно было узнать русскую деревню начала XX века, знакомую нам хотя бы по «Мужикам» Чехова. Что общего с трагической жизнью деревни этой поры могло иметь сусальное описание терема, где девица-красавица целыми днями предается любовным утехам с милым. Поэт рисует деревню нарочито условно:

Прохожу ночной деревней,
В темных избах нет огня.
Явью сказочною, древней
Потянуло на меня.
В настоящем разуверясь,
Стародавних полон сил,
Распахнул я лихо ферязь,
Шапку-соболь заломил.
 

Условен у Клюева и образ самого поэта («Я королевич Еруслан в пути за пленницей-подругой»).

Все это усиливалось сознательной установкой на архаику языка: «Улещала муженечка в рощу погуляти, На заманку посулила князем величати» и т. п.

Стилизованная архаика в стихах Клюева не была выражением наивности или неопытности поэта. Здесь был сознательный расчет на успех в петербургских литературных салонах, где хотели видеть русскую деревню старозаветной, набожной и смиренной. Клюев появлялся в Петербурге одетым «под мужичка», говорил псевдонародным языком.

Так актерствовал Клюев в жизни и в поэзии, хотя был вполне образованным человеком. Литератор Г. Иванов рассказывал о своей встрече с Клюевым в Петербурге в 1912 году:

« — Ну, Николай Алексеевич, как устроились вы в Петербурге?

— Слава тебе господи, не оставляет заступница нас, грешных. Сыскал комнатушку — много ли нам надо? Заходи, сынок, осчастливишь. На Морской за углом живу.

Комнатушка была номером Отель де Франс с цельным ковром и широкой турецкой тахтой. Клюев сидел на тахте, при воротничке и галстуке, и читал Гейне в подлиннике.

— Маракую малость по басурманскому, — заметил он мой удивленный взгляд. — Маракую малость. Только не лежит душа. Наши соловьи голосистей, ох, голосистей»48.

Ольга Форш в своих литературных воспоминаниях дала едкую зарисовку Клюева, уловив хитрость этого незаурядного человека, считавшего выгодным ради своего успеха рядиться под черноземного Микулу Селяниновича: «Микула был кряжист, широкоплеч, с огромной потаенною силой. Он входил тихонько, благолепно, сапоги мягкие с подборами, армяк в сборку, косоворотка с серебряной старой пуговицей... Нагнулся, чтоб достать что-то из-за голенища. Лоб сверкнул таким белым простором, под отпавшими при наклоне Космами, что подумалось: ой, достанет он сейчас из-за голенища не иначе, как толстенький, маленький томик Эммануила Канта...»49.

Таков был Клюев, когда Городецкий познакомил с ним Есенина. Есенин был подготовлен к этому знакомству: еще до этого он читал стихи Клюева, как и других современных поэтов, писавших о деревне. Незадолго до встречи с Клюевым (в апреле 1915 г.) Есенин писал ему: «Дорогой Николай Алексеевич! Читал я Ваши стихи, много говорил о Вас с Городецким и не могу не писать Вам. Тем более тогда, когда у нас есть с Вами много общего. Я тоже крестьянин и пишу так же, как Вы, но только на своем рязанском языке» (т. 5, стр. 55).

Клюев немедленно откликнулся на письмо Есенина: «Милый братик, почитаю за любовь узнать тебя и поговорить с тобой... Если что имеешь сказать мне, то пиши немедля... Особенно мне необходимо узнать слова и сопоставления Городецкого, не убавляя, не прибавляя их. Чтобы быть наготове и гордо держать сердце свое перед опасным для таких людей, как мы с тобой, соблазном. Мне много почувствовалось в твоих словах, продолжи их, милый, и прими меня в сердце свое»50.

Городецкий вспоминает, что Клюев, встретясь с Есениным, «впился в него». Впрочем, он «впился» в Есенина еще до встречи с ним. После письма, Есенина Клюев забрасывает его ответными письмами. «Я смертельно желаю повидаться с тобой — дорогим и любимым, и если ты ради сего имеешь возможность приехать, то приезжай немедля, не отвечая на это письмо»51, — зазывал он его.

Больше всего Клюева беспокоит, что Есенин окажется не под его, а под чьим-то другим влиянием. Клюев начинает сложную игру: с одной стороны, он ищет покровительства столичных литераторов, с другой, — верный своей идее крестьянского мироправства, стремится оградить Есенина от влияния петербургской интеллигенции.

Он старается приблизить к себе молодого поэта, вызывает его на откровенность, указывает на общность их интересов. «Голубь мой белый... — причитал он в очередном письме. — Ведь ты знаешь, что мы с тобой козлы в литературном огороде и только по милости нас терпят в нем и что в этом огороде есть немало ядовитых колючих кактусов, избегать которых нам с тобой необходимо для здравия как духовного, так и телесного... Мне очень приятно, что мои стихи волнуют тебя, — конечно, приятно потому, что ты оттулева, где махотка, шелковы купыри и (неразборчиво) колки. У вас ведь в Рязани — пироги с глазами, их ядять, а они глядять. Я бывал в вашей губернии, жил у хлыстов в даньковском уезде, очень хорошие и интересные люди, от них я вынес братские песни... Бога ради, не задержи, ответь. Целую тебя, кормилец, прямо в усики твои милые»52.

Клюев затратил немало сил для того, чтобы привлечь к себе Есенина, и это дало свои результаты.

Осенью 1915 года они встречаются, и между ними завязывается дружба. Их быстрому сближению способствует организованная С. Городецким группа «Краса».

В эту группу входили поэты, связанные с деревней: Н. Клюев, С. Клычков, А. Ширяевец, Есенин. Примкнули к ней и «столичные» писатели: А. Ремизов, Вяч. Иванов. Как свидетельствует Городецкий, всех участников группы объединял «острый интерес к старине, к народным истокам поэзии»53.

По замыслу Городецкого, «Краса» в условиях войны должна была пробудить интерес к самобытности русского народа, к его национальным традициям, устному творчеству, историческому прошлому.

Однако главным здесь оказалась чисто внешняя, декоративная сторона, все та же стилизация «под народ».

На эстраду, украшенную снопом соломы, выходили участники группы, одетые «под мужиков», пели частушки, песни, читали свои стихи. Есенин выступал в белой русской рубашке, украшенной серебром, в поддевке и сафьяновых сапогах. В откликах на эти литературные вечера говорилось: «Новые артисты подвизаются на арене литературного балагана: Клычков, Клюев, Есенин, Ширяевец... Публике нашей, пресытившейся модернизмами, эстетизмами и футуризмами, нужна новая забава; забаву эту она найдет в сусальном лживом народничестве Городецкого и братии, кстати, так безупречно патриотически настроенных»54. «Г. Есенин, впрочем, без особых претензий и весело и заливисто воспевает себе мир, хотя созерцает его в образах не всегда ясных и убедительных... Зато г. Клюев человек сурьезный, очень сурьезный, почти как Сергей Городецкий. О высоте полета его религиозной мысли можно судить хотя бы по «Стиху о праведной душе», которая в сем мире „трудилась по-апостольски, служила по-архангельски...”»55. Среди откликов на эти вечера была и рецензия Ларисы Рейснер, выступившей под псевдонимом «Л. Храповицкий». Она иронически писала о вечере зтой группы «наследников Бояновых», в которой Городецкий «поет звонким голосом псалмы иорданские», а «добрый молодец, млад-Ееенин из Рязани потряхивал кудрями русыми, приплясывал ножками резвыми». «Юродивым благодушеством» назвала Л, Рейснер пророчества участников этой группы о том, что «на земле, кровью омоченной, вырастут часовенки расписные, с петушками и зайчиками на крылечке узорном»56.

Группа «Краса» довольно быстро распалась; задуманные ею литературные сборники не были осуществлены. Вскоре появилась новая группа — «Страда», в которой мы вновь застаем Клюева рядом с Есениным. Но вся деятельность этой группы ограничилась выпуском альманаха под редакцией И. Ясинского, хотя «Страда» объявила довольно широковещательную и, надо сказать, утопическую программу: «...преображать разнообразные и почему-либо враждующие между собой духовные, сословные и расовые русские стихии»57.

Клюев делал все возможное, чтобы быть рядом с Есениным, приручить его. Он всячески побуждал молодого поэта к совместным литературным выступлениям. «Я пробуду в Петрограде до 20 сентября. Хорошо бы устроить с тобой где-либо совместное чтение»58, — уговаривал он его в одном из писем.

Влияние Клюева на Есенина было весьма ощутимым. И здесь дело заключалось не только во внешне схожем их поведении. Есенин увидел в Клюеве родственную ему личность. Крестьянское происхождение Клюева, его привязанность к избяной Руси, к русской старине, знание корневого русского языка, его образная система, связанная с укладом деревенской жизни, с фольклором, — все это имело для Есенина большую притягательную силу.

В среде молодых крестьянских поэтов, начинавших в те годы свой литературный путь, творчество Клюева пользовалось широкой известностью и нередко вызывало подражания. Это тогда же заметил Горький, который решительно предостерегал молодых поэтов от следования Клюеву. Так, одобряя начало поэтической деятельности Д. Семеновского, Горький писал ему в 1913 году: «А вот что Вам нравятся стихи Клычкова, Клюева и подобных им, — людей весьма даровитых, но мало серьезных и еще не поэтов, — это плохо, простите меня! Очень плохо. Вы еще молоды, но у Вас есть кое-что свое, что Вы и должны беречь, развивать, говорить же, что «я решил быть поэтом прекрасной дали, грядущего эдема, града невидимого и влюблен сейчас в слово «рай» — все это Вам не нужно. Все это — дрянь, модная ветошь, утрированный лубок и даже языкоблудие» (т. 29, стр. 315).

Отрицательное отношение Горького к Клюеву было устойчивым и сохранилось навсегда: в 1934 году на Первом съезде писателей он назвал его певцом «мистической сущности крестьянства и еще более мистической „власти земли”» (т. 27, стр. 349).

Клюев постоянно напоминал Есенину, что они одного, крестьянского, происхождения, помогал ему в издании первого сборника стихов, настойчиво организовывал совместные выступления, активно переписывался с ним.

Тем не менее очень рано зародилась та «внутренняя распря» между ними, о которой Есенин упоминал в своей автобиографии. О причинах ее можно лишь Догадываться. Есть основание полагать, что Есенина Раздражал шовинизм Клюева, особенно сильно проявившийся в годы империалистической войны. «Он говорил, что ему всегда не по душе воинствующий патриотизм Клюева»59, — вспоминает И. Розанов. «У всех нас после припадков дружбы с Клюевым бывали приступы ненависти к нему, — писал С. Городецкий. — ...Приступы ненависти бывали и у Есенина. Помню, как он говорил мне: „Ей-богу, я пырну ножом Клюева"»60.

Но в 1915 году эти «приступы» у Есенина быстро проходили. Поэты были на «ты», называли друг друга по имени, их часто видели вместе, разгуливающих в широких поддевках, со старинными крестами на груди. Когда им приходилось бывать в разлуке, они скучали друг о друге. «Приезжай, брат, осенью во что бы то ни стало. Отсутствие твое для меня заметно очень, и очень скучно» (т. 5, стр. 65), — писал Есенин Клюеву из деревни. Называя А. Кольцова «старшим братом», Есенин величал Клюева «середним». Сам он писал об этом времени: «С Клюевым у нас завязалась при всей нашей внутренней распре большая дружба» (т. 5, стр. 21).

А в это время Клюев уже был связан с самыми правыми из символистов, и в первую очередь с Д. Мережковским и 3. Гиппиус, вокруг которых группировались писатели декадентского лагеря. Городецкий с сожалением писал, что Клюеву удалось отдалить от него Есенина и содействовать его приближению к Мережковским.

Так Есенин оказался вблизи писателей, которые культивировали самые реакционные стороны символизма: бегство от современности, примирение с господствующим строем, идеалистические теории искусства, мистицизм, упадочные настроения.

Супруги Дмитрий Мережковский (1866-1941) и Зинаида Гиппиус (1869-1945) — «старшие» символисты — были видными петербургскими литераторами. У них был литературный салон, в котором группировались писатели крайне правых настроений.

Мережковский — поэт и прозаик, автор ряда теоретических работ, в том числе брошюры «О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы» (1893), которая стала манифестом символистов. Основная мысль ее была проста и давно знакома европейскому читателю по трудам философов-идеалистов — Бергсона, Маха, Ницше, Фрейда, Шопенгауэра. Мережковский ополчался на реализм, который пренебрежительно называл «преобладающим вкусом толпы», и главную задачу искусства видел в «мистичности содержания» и «символичности образов». Что означало все это в переводе на язык политики, показала статья Мережковского «Грядущий хам», написанная в условиях нарастания народной революционной волны 1905 года. Полемизируя в этой статье с «Заметками о мещанстве» Горького, Мережковский до конца раскрыл свою ненависть к народным массам, к демократии, к революции, свой животный страх перед ними.

Эти чувства и настроения целиком разделяла и Зинаида Гиппиус. В своих статьях на общественные и литературные темы она также обнаруживала склонность к философствованию в идеалистическом духе. Но главным для нее была поэзия, рассчитанная на рафинированного читателя, конечно же далекого от ненавистной и презираемой «толпы». В стихах Гиппиус отчетливо слышались два мотива, излюбленных и затасканных в декадентском лагере, — религиозно-мистические излияния и чуть прикрытые любовно-эротические вожделения. «Исус в одежде белой, Прости печаль мою», — кротко молилась она, но тут же пускалась совсем по иному пути:

И я такая добрая,
Влюблюсь, так присосусь.
Как ласковая кобра я,
Лаская, обовьюсь.
. . . . . . . . . .
Хочу быть голой,
Хочу быть белой,
Хочу быть полой,
Хочу быть зрелой.
 

Представители революционной мысли воспринимали Мережковского и Гиппиус как реакционных писателей, с которыми необходимо вести решительную борьбу. Борьба эта была тем более необходимой, что после поражения революции 1905 года Мережковский, Гиппиус и их сторонники подняли голову.

В борьбу с этим лагерем решительно вступил Горький. Организованные им сборники «Знание», ставшие опорой реалистической, демократически настроенной литературы, острием своим были направлены против группы Мережковского — Гиппиус. В 1908 году Горький писал К. Пятницкому о сборниках «Знание»: «Выпустить их необходимо осенью, направлены они будут против «модернистов», «победителей» и всей этой шушеры во главе с основоположником их — Мережковским» (т. 29, стр. 55). Горький характеризовал творчество Мережковского и всей его декадентской группы как «темные уголки мистицизма», «засоренные хламом вековой лжи тропинки религии» (т. 23, стр. 346), обличал их пустые и холодные слова. В письме к В. Поссе он называл «Мережковского с женой» в числе «юродивых и жуликов», «прохвостов и мерзавцев» (т. 28, стр. 198-199), с насмешкой упоминал о том, что они «клянутся уничтожить Горького». «Крупный, но лукавый и лживый ум», — говорил о Мережковском А. Серафимович в 1908 году в публичной лекции «Литература и литераторы»; «литературно-декадентская чаща неискренности, лжи, позы»61 — так он определял творчество Гиппиус. «Критическая гримаса» — так назывался фельетон Д. Бедного в большевистской газете «Звезда» по поводу рассказа Гиппиус «Что ей делать?», в котором сквозила все та же патологическая эротика: в рассказе ставился вопрос — может ли дочь стать любовницей своего отца? Д. Бедный определял это как «мещанскую пошлость и гнусность»62.

В статье «Спор о Макаре» В. Боровский высмеивал «мистичку, идеалистку и декадентку» 3. Гиппиус. Он писал по поводу одной из ее статей: «Короткий смысл долгой речи г-жи Гиппиус тот, что русский народ противник материализма, что для него не писан закон истории. Он, видите ли, — идеалист, он — мистик, он — Гиппиус»63. В статье «Искусство и общественная жизнь» Г. Плеханов цитировал некоторые откровения 3. Гиппиус: «Я считаю естественной и необходимейшей потребностью человеческой природы — молитву... Поэзия вообще, стихосложение в частности, словесная музыка — это лишь одна из форм, которую принимает в нашей душе молитва». В связи с этим Г. Плеханов назвал Гиппиус «крайней индивидуалисткой декадентского толка», которая «не имеет никакого серьезного отношения к живой общественной жизни»64.

Такова краткая предыстория встречи Есенина с Мережковским и Гиппиус. Можно ручаться, что Есенин не был осведомлен о той напряженной борьбе, которую вели передовые силы против Мережковского — Гиппиус, ничего не знал о тех характеристиках, которые давались им крупнейшими публицистами и литераторами из демократической среды.

Что могло привлечь Мережковских в Есенине? Они хотели видеть в нем представителя черноземного крестьянства, верного «мужицкому благочестию», стихийному религиозному сознанию, официальной народности. Белокурый, с голубыми глазами, скромный и даже смиренный, читающий стихи о «кротком Спасе», о природе, о незатейливой крестьянской жизни, Есенин внешне производил впечатление покорного сына ржаной и соломенной России. Его называли «пастушонком», «ангелом», «Лелем». Вспоминая о своей встрече с Есениным в эту пору, Горький сравнивал его в письме к Ромену Роллану с Ваней из оперы «Жизнь за царя», с Лоэнгрином.

И надо было обладать проницательностью В. Маяковского, чтобы сразу распознать в этом игру и маскарад. «В первый раз я его встретил в лаптях и в рубахе с какими-то вышивками крестиками, — писал Маяковский о своей встрече с Есениным в 1916 году на квартире Ф. Сологуба. — Это было в одной из хороших ленинградских квартир. Зная, с каким удовольствием настоящий, а не декоративный мужик меняет свое одеяние на штиблеты и пиджак, я Есенину не поверил. Он мне показался опереточным, бутафорским» (т. 12, стр. 93). Вспоминая об этом эпизоде, В. Каменский писал, что Есенин читал стихи несколько театрально, «нараспев, крестьянским, избяным голосом», и добавлял к этому: «Александр Блок сказал, что видел Есенина у Мережковского в прошлом году в таком же виде, и он разговаривал теми же театральными словами»65.

А Есенин действительно играл — выглядел таким, каким его хотели видеть на барских литературных сборищах. И в этом была своя крестьянская хитринка.

В. Каменский вспоминал такой разговор:

«Бурлюк, разглядывая Есенина, спросил:

— А почему Вы бываете в салонах?

— Глядишь, понравлюсь, — хитро улыбался Есенин, — меня и в люди выведут»66.

В письме к А. Ширяевцу Есенин признавался, что он «выдумывал себя», «подкладывал» себя Мережковским.

«Его стали звать в гости в богатые семьи и „салоны“... Памятно многим, как толстые дамы лорнировали его в умилении, и стоило ему только произнести с ударением на „о“ „корова“ или «сенокос“, чтобы все пришли в шумный восторг. „Повторите, как вы сказали, ко-ро-ва? Нет, это замечательно"»67. Эта «ко-рова» заслуживает одного замечания. Дело в том, что при обычном разговоре Есенин как коренной рязанец не мог «окать»: в Рязанской губернии, как и во всей юго-западной России, не «окают», а «акают», там — московский говор. Вероятнее всего, эта «ко-ро-ва» забрела к Есенину от его напарника по выступлениям — Клюева, выходца из северо-востока России, где «окают» с незапамятных времен. Очевидно, Есенин учел эффект «оканья» в аристократических гостиных.

Разыгрывая патриотов, охваченных национальным чувством, Мережковские допускали к себе крестьянских поэтов, но строго присматривали за ними, чтобы те невзначай не вышли из повиновения. Описывая один из вечеров на квартире Мережковских, А. Чапыгин вспомнил, как Есенин в кругу литературной молодежи «в русской расшитой рубахе, в сапогах с голенищами», «играя на гармошке, пел частушки», а Мережковский — «проходил мимо нас, как директор училища мимо школьников»68.

Но были и поощрения: 3. Гиппиус опубликовала статью (под псевдонимом «Роман Аренский») с покровительственной похвалой в адрес Есенина и Клюева. Она признавала их талантливость, отмечала, что они «оба находят свои, свежие, первые и верные слова для передачи того, что видят». Но в статье был и намек на ту границу, которая, безусловно, отделяет Мережковских от Есениных. При всех похвалах в адрес Есенина Гиппиус подчеркивала, что он не имеет «непосредственной связи с литературой».

З. Гиппиус и сама была не прочь поиграть в «народность». В условиях войны, в 1915 году, в Москве вышла брошюрка «Как мы воинам писали и что они нам отвечали. Составлено 3. Гиппиус». Здесь были стихотворные письма кухарок и горничных «солдатикам» и благодарные ответы последних. Все это написано «народным» языком. Горничная Аксюша писала:

Я солдатиков встречаю,
Как с собачками гуляю.
Ах, молюсь с утра до вечера,
Чтобы вас не искалечило.
 

Ответы «солдатиков» были на таком же уровне:

Шлю я вам теперь привет
И даю такой обет,
Что доколе буду жить,
Буду немцев я крошить.
 

Так как в брошюре не указаны авторы и невозможно предположить, что все горничные и «солдатики» вдруг заговорили стихами, — остается одна догадка: эти стихи, грубо стилизованные под народную речь, принадлежали самой Гиппиус.

Есенин не сразу увидел и понял истинную суть своего нового окружения. Играя и «подкладывая» себя, он воспринимал свое положение как удачу деревенского паренька, попавшего в столицу, и не понижал, какие опасности таит в себе такой успех. Но рано или поздно это должно было обнаружиться.

В этой внешней пасторали была своя оборотная сторона, которая обнажала истинную сущность взаимоотношений мужика и великосветской черни. «Его слушали с добродушными улыбками, снисходительно хлопали «коровам» и «кудлатым щенкам», — вспоминает В. Чернявский, — но в кучке патентованных поэтов мелькали презрительные усмешки... Целая группа царскосельских поэтов ультимативно отказалась участвовать в изящном «Альманахе муз»... если на страницы его будут допущены «кустарные» Клюев и Есенин»69. Есенин однажды весьма болезненно убедился в том, какая пропасть лежала между ним и теми, кто дарил ему свое снисходительное покровительство. Он с бешенством рассказывал Вс. Рождественскому, как совместно с Клюевым под стук ножей и звон посуды читал стихи в столовой графини Клейнмихель. Потом произошло следующее:

«Когда они собрались уходить и одевали в передней свои тулупы, важный старик дворецкий... с густыми бакенбардами вынес им на серебряном подносе двадцать пять рублей.

— Это что? — спросил Есенин, внезапно багровея.

— По приказанию ее сиятельства, вам на дорожку-с.

— Поблагодарите графиню за. хлеб-соль, а деньги возьмите себе. На нюхательный табак»70.

Это было уже унижение, сильно бившее по самолюбию крестьянского сына. И неудивительно, что у Есенина возникала бешеная неприязнь и отвращение к тому окружению, в которое он попал в надежде на успех и славу. На долгие годы запомнил он одну из встреч с Гиппиус, о которой позже рассказывал:

«Попал я как-то к ним на вечер в валенках. Ко мне подошла Гиппиус и спросила:

— Вы, кажется, в новых гетрах?

— Нет, это — простые деревенские валенки...

Знала ведь, что на мне валенки...»71.

Глухое недовольство Мережковскими все более возрастало. «Сам Мережковский казался ему мрачным и как-то стеснял его. О Гиппиус, тоже рассматривавшей его в лорнет и ставившей ему с усмешкой испытующие вопросы, он отзывался с недовольством. Помню его буквальные слова по поводу одной ее статьи: „Глупая статья. Она меня, как вещь, ощупывает”»72, — вспоминал В. Чернявский.

В 1916 году, рассказывая, в каком трудном материальном положении он оказался, приехав в Петроград, Есенин писал о «Мережковских и Гиппиусах»: «Но я презирал их и с деньгами, и со всем, что в них: есть, и считал поганым прикоснуться до них...»73. «Да, брат, сближение наше с ними невозможно» (т. 5, стр. 74), — заключал Есенин в письме к А. Ширяевцу от 24 июня 1917 года. С годами у Есенина не только не затухала, но все больше разгоралась ненависть к «вылощенному сброду», который он наблюдал вблизи. Уже после Октября он говорил Мариенгофу: «Уж и ненавижу я всех этих Сологубов с Гиппиусихами»74.

В 1925 году в стихотворении «Мой путь», вспоминая о своей петроградской жизни, о былой «снисходительности дворянства» к нему, Есенин с яростью и издевкой будет писать о тех, кто заполнял тогдашние салоны:

Посмотрим —
Кто кого возьмет!
И вот в стихах моих
Забила
В салонный вылощенный
Сброд
Мочой рязанская кобыла,
Не нравится?
Да, вы правы —
Привычка к Лориган
И к розам...
Но этот хлеб,
Что жрете вы, —
Ведь мы его того-с...
Навозом...
 

Есенин писал эти стихи в последний год жизни, когда он гораздо больше видел и понимал, но в них в какой-то степени отражается и тот опыт, который он приобрел еще в петербургский период.

Общение с декадентскими литературными кругами оставило определенный след в раннем творчестве поэта. Но чуждая для Есенина среда не могла вытравить в нем крестьянскую закваску, переделать его на свой лад, стереть черты его творческой самобытности. Он посещал салоны и модные литературные кафе, но его внутренняя жизнь проходила в стороне от этого, была наполнена другим. Близкий знакомый Есенина М. Бабенчиков вспоминает, каким одиноким и чужим чувствовал себя Есенин, например, в литературном ресторане «Привал комедиантов», где модные поэты демонстрировали себя перед публикой. «Есенин рассказывал о деревне и о своем доме, чувствуя себя, как в клетке, в этом узком ущелье среди чужих и чуждых ему людей»75. «У вас хорошо в Питере, а здесь в миллион раз лучше», — писал Есенин из родной деревни литератору М. Мурашеву, который свидетельствует, что Есенин «по приезде из деревни всегда писал много стихов»76.

И здесь еще раз нужно отметить заслугу Блока, который понял истинный характер творчества молодого поэта и пытался связать его с той средой, которая могла бы стать ему близкой, где бы он был по-настоящему понят и оценен по достоинству. В частности, Блок рекомендовал Есенина М. Мурашеву, работавшему в журналах общедемократического направления: «Панорама», «Жизнь для всех». Блок писал: «Направляю к Вам талантливого крестьянского поэта-самородка. Вам, как крестьянскому писателю, он будет ближе, и Вы лучше, чем кто-либо, поймете его»77.

Есенин связался с рядом петроградских журналов, интересовавшихся крестьянской тематикой, жизнью трудового народа. Наиболее заметным среди них был «Ежемесячный журнал», издававшийся В. С. Миролюбовым — литератором народнического направления. Как отмечалось в одной из редакционных статей, журнал был рассчитан на «самый широкий круг читателей». Большое место в нем отводилось жизни русской деревни. В журнале были такие постоянные отделы, как «Жизнь деревни», «Письма из деревни», печатались статьи: «Сдвиг деревенской жизни» (о деревенской кооперации, о положении крестьянки), «Деревня стонет» (об эксплуатации кулачеством бедняков), «Наша деревня», «Война и деревня», «Несколько слов о сельской интеллигенции» и другие. В некоторых статьях делались довольно смелые политические выводы. Журнал имел определенную литературную позицию. Преимущественное положение в нем занимали писатели, отражавшие жизнь деревни. Помимо П. Орешина здесь печатались М. Артамонов, А. Чапыгин, С. Гусев-Оренбургский, В. Муйжель, С. Подъячев, В. Лидин, С. Басов, К. Тренев.

Критические статьи были направлены против писателей декадентского лагеря (И. Северянина), в защиту писателей реалистического направления (Вересаева, Шмелева), поэтов-суриковцев.

В 1915-1916 годах Есенин регулярно печатается на страницах этого журнала. Здесь были опубликованы наиболее яркие из его ранних стихотворений: «Сыплет черемуха снегом...», «Выткался на озере алый свет зари...», «В том краю, где желтая крапива...», «Запели тесаные дроги...» и др. Он оказался в среде, которая была для него естественной и близкой. Восстанавливались былые литературные связи поэта («Суриковский кружок»), искусственно прерванные в период посещения салонов. Сам В. Миролюбов многое делал для того, чтобы, приблизив Есенина к «Ежемесячному журналу», отвлечь его от модных изданий модернистского толка, рассчитанных на буржуазно-дворянскую верхушку. «Дорогой Сергей Александрович, — писал Миролюбов. — Прислали бы Вы нам стихов. То, что можно было пустить, пустили... Вас тянет в 15-рублевые журналы. Там лучше платят. Но Есениным не следует забывать и нашего подписчика... Всюду бросать свои стихи, как это делают наши питерские поэты, людям из народа не следует»78.

В других журналах, предназначенных для широкого читателя, Есенин также встречал хороший прием и те же слова дружеского предупреждения о тлетворном влиянии декадентской литературной среды. Один из работников журнала «Вокруг света» — Хр. Попов писал ему:

«Желаю успеха в делах литературных. Только не увлекайтесь литераторскими салонами Петрограда, где меньше всего «делают» литературу и меньше всего любят ее. Карьеризм — соревнование (конкуренция) — вот что, думается мне, царит там»79.

Таким образом, обстановка, в которой оказался Есенин в Петрограде, была довольна сложной. Он испытывал противоречивые влияния. В различных литературных кругах по-разному был оценен талант молодого поэта, и за него шла борьба. Одни стремились подчинить его своим реакционно-мистическим взглядам, другие, дорожа самобытностью поэта, старались поддержать сильные стороны его таланта.

Есенин оказался как бы на распутье. В его творчестве этих лет мы видим борьбу противоречивых тенденций. Это со всей очевидностью отразилось в его первом сборнике стихов «Радуница».

3

Всего двадцать лет было поэту, когда появилась первая книга его стихов. Сборник «Радуница» вышел в свет в начале 1916 года. Как в геологическом разрезе, в этом сборнике видны различные пласты, резко очерченные, не перемешанные между собой, соприкасающиеся лишь своими поверхностями: наслоения впечатлений различных периодов жизни, начиная с отроческих лет.

Само название сборника указывало на одно из таких наслоений. Слово «Радуница» было взято Есениным из религиозного лексикона80. Этот праздник поминовения усопших родителей пришел еще с языческих времен. В дремучую старину это был день и радостный, и трагический. Позже он сохранился только как день радости общения с усопшими: живые приносят угощения на могилы своих мертвых сородичей, поют песни, чтоб они порадовались, иногда играют свадьбы. Это как бы воскрешение в памяти дорогого прошлого, желание приблизить его к себе. Есть в «Радунице» и еще один мотив, который может быть выражен словами Есенина: «Не разбудишь ты своим напевом Дедовских могил». Вероятно, так следует понимать название этого сборника.

С названием сборника связаны многие стихи, навеянные религиозными представлениями и поверьями, хорошо знакомыми Есенину еще по рассказам деда и по урокам закона божьего в спас-клепиковской школе.

Для таких стихотворений характерно использование христианской символики:

Я вижу — в просиничном плате,
На легкокрылых облаках,
Идет возлюбленная мати
С пречистым сыном на руках.
Она несет для мира снова
Распять воскресшего Христа:
«Ходи, мой сын, живи без крова,
Зорюй и полднюй у куста».
И в каждом страннике убогом
Я вызнавать пойду с тоской,
Не помазуемый ли богом
Стучит берестяной клюкой.
(«Не ветры осыпают пущи...»)
 

В стихах такого типа даже природа окрашена в религиозно-христианские тона, совсем как у Клюева: березы — «большие свечки», ели — «монашки», ветер — «схимник», дождь стучит «молитвой ранней», «У лесного аналоя воробей псалтырь читает».

Однако подобные стихи гораздо чаще идут у Есенина не от Евангелия, не от канонической церковной литературы, а как раз от тех источников, которые отвергались официальной церковью, от так называемой «отреченной» литературы — апокрифов, легенд, сказов, духовных стихов. Апокриф — это значит тайный, скрытый, сокровенный. Древнейшие списки апокрифов относятся к XI — XII векам («Хождение богородицы по мукам», «Соломон и Китоврас», «Прения господа с дьяволом» и др.). Апокрифы отличались большой поэтичностью, богатством мысли, близостью к сказочной фантазии. В форме устной словесности они широко бытовали в народной, демократической среде; их разносили по Руси богомольцы и странники. Официальная церковь объявила апокрифы богоотметными, подложными, еретическими книгами. Запретные церковные списки существовали на Руси еще с XI века, но это не сковало народную фантазию; апокрифы и духовные стихи, сложенные на их основе, веками передавались народом из уст в уста. В начале XX века в рязанском селе Константинове их слышал мальчик Есенин от деда, от бабки, от захожих странников. Цепкая детская память надолго сохранила эти легенды и сказания. И они, естественно, отразились в его первых литературных опытах.

Апокрифы, которые сами были близки к народной поэзии, питали поэтическое воображение молодого Есенина. О том, каких высоких художественных результатов он достигал на этом пути, можно судить по стихотворению «То не тучи бродят за овином...», в котором явно просвечивают апокрифические сюжеты. Божья матерь сделала своему сыну игрушку — замесила колоб, младенец заигрался им, задремал, колоб выкатился из яслей на небо.

Говорила божья матерь сыну
Советы:
«Ты не плачь, мой лебеденочек,
Не сетуй.
На земле все люди человеки,
Чада.
Хоть одну им малую забаву
Надо.
Жутко им меж темных
Перелесиц,
Назвала я этот колоб —
Месяц».
 

В апокрифах и духовных стихах мы часто встречаемся с религиозными образами, приспособленными к тем или иным жизненным ситуациям, объясняющими явления природы; в них больше мыслей не о загробной, а о земной жизни.

Апокрифическое сказание лежит в основе такого, например, стихотворения Есенина, наполненного отнюдь не религиозным, а житейско-философским содержанием:

Шел господь пытать людей в любови,
Выходил он нищим на кулижку.
Старый дед на пне сухом, в дуброве,
Жамкал деснами зачерствелую пышку.
Увидал дед нищего дорогой,
На тропинке, с клюшкою железной,
И подумал: «Вишь, какой убогой, —
Знать, от голода качается, болезный».
Подошел господь, скрывая скорбь и муку:
Видно, мол, сердца их не разбудишь...
И сказал старик, протягивая руку:
«На, пожуй... маленько крепче будешь».
 

Ведь это не столько христианская, сколько чисто человеческая мораль. Старик проявляет человеческую доброту, а образ Христа лишь оттеняет ее, подчеркивает гуманистическую идею. На первом месте не идея бога, а идея человечности. Здесь уместно привести рассуждение Есенина о Христе в его письме к Г. Панфилову (1913): «Христос для меня совершенство. Но я не так верую в него, как другие. Те веруют из страха, что будет после смерти? А я чисто и свято, как в человека, одаренного светлым умом и благородною душою, как в образец в последовании любви к ближнему» (т. 5, стр. 35). Как видим, такой взгляд на Христа мало отвечает религиозно-догматической точке зрения.

Не церковно-каноническая, а апокрифическая основа стихотворений Есенина особенно заметна там, где он упоминает имена «святых» — Николая-угодника и Георгия Победоносца. Здесь поэт явно отправляется не от церковных канонов, а от духовных стихов, которые отвергались официальной церковью.

Есенин именует их не на церковный, а на крестьянский бытовой лад — Микола и Егорий. И тот, и другой выглядят не столько «святыми», которым надо поклоняться, сколько всесильными помощниками в крестьянских трудах и заботах.

Еще с глубокой древности в рязанском крае было популярно имя Николая Чудотворца: в 1224 году его икона была перенесена в Зарайск. О нем существовали сотни вариантов духовных стихов, бытовало немало поговорок («Попроси Николу, и он скажет Спасу», «Нет за нас поборника супротив Николы»...). Он заступник крестьянского люда перед гневом господним и даже готов спорить с богом, отстаивая интересы мужиков. В образе «доброго деда» он бродит по Руси, исцеляет болезни, охраняет браки, покровительствует рыбакам. Легенды о Николе хорошо были известны на Рязанщине, их разносили калики перехожие — исполнители духовных стихов. «Очень рано узнал я стих о Миколе. Потом я и сам захотел посвоему изобразить Миколу»81, — говорил Есенин.

В «Радунице» целая сюита «Микола», в которую входит пять стихотворений с единым сюжетом. В духе тех песен, которые поэт слышал в детстве, Микола Есенина ходит в «лапоточках» «мимо сел и деревень», «на плечах его котомка», он кормит птиц и зверей, заглядывает в монастыри и в трактир, посещает сельский сход, беседует с крестьянами.

В крестьянских верованиях не менее «демократическим» был и другой «святой» — Егорий. Егорьев день (23 апреля) — долгожданный праздник народа-пахаря. Это день выгона скота: Егорий — хозяин полей и хищных зверей, которые его боятся и слушаются, он оберегает стада от волков и болезней. Егорьев день — важная дата крестьянского календаря: «Егорий с водой — Никола с травой», «Егорий с летом — Никола с кормом». О Егории было сложено множество духовных стихов, которые Есенин, несомненно, слышал. Егорий, как и Микола, тоже крестьянского звания: в самом греческом имени «Георгий» заложено слово «земледелец» (гео — земля). Стихотворение Есенина «Егорий» целиком отвечает этим извечным крестьянским верованиям.

Поэтому ошибочным было бы и Миколу, и Егория в стихах Есенина относить за счет пиетизма. Здесь нет и намека на церковное поклонение. Это образы тех легенд и сказов, слегка прикрытых религиозными мотивами, которые с детских лет запали ему в память. И мы с полным доверием можем отнестись к следующему пояснению Есенина: «Самый щекотливый этап это моя религиозность, которая очень отчетливо отразилась на моих ранних произведениях.

Этот этап я не считаю творчески мне принадлежащим. Он есть условие моего воспитания и той среды, где я вращался в первую пору моей литературной деятельности... Я просил бы читателей относиться ко всем моим Исусам, божьим матерям и Миколам, как к сказочному в поэзии... все эти собственные церковные имена нужно так же принимать, как имена, которые для нас стали мифами: Озирис, Оаннес, Зевс, Афродита, Афина и т. д.» (т. 4, стр. 225, 226). Как здесь не вспомнить слова Л. Фейербаха, которые цитировал В. И. Ленин: «Религия есть поэзия — так можно сказать, ибо вера — фантазия».

Слова Есенина о его Исусах и Миколах были сказаны им уже после революции, но это не было запоздалой попыткой оправдаться перед советскими читателями. Еще тогда, когда Есенин писал стихи с религиозной оболочкой, им владели настроения далеко не религиозные. Вс. Рождественский вспоминает, как в 1915 году на замечание о том, что у Есенина слишком «иконописные» стихи, тот отвечал: «„Только божественности во мне мало было. Вот увидишь, утеку из монастыря, а тогда поминай как звали... Это я так, притворяюсь только смиренником. Что, не веришь?". И, неожиданно вложив два пальца в рот, залился оглушительным озорным свистом»82. В стихах Есенина тех лет действительно иногда прорывалось озорное отношение к религии и церкви. «По дороге идут богомолки...» — начинал он одно из своих стихотворений 1914 года. И вслед за описанием молитвенного настроения богомолок, пришедших в монастырь, следовали строки, малосовместимые с религиозным пафосом:

На вратах монастырские знаки:
«Упокою грядущих ко мне»,
А в саду разбрехались собаки,
Словно чуя воров на гумне.
 

Показательно и стихотворение «Засушила засуха засевки...» (1914), в котором описывается молебен о Дожде. Не очень уважительно по отношению к служителям церкви выглядят строки: «Загузынил дьячишко лядагций», «Дьякон бавкнул из кряжистых сил», «Крапал брызгами поп из горшка».

Религиозность в стихах Есенина по-разному проявляется в разные периоды его творческой деятельности.

Если в стихах 1914 года довольно легко улавливается ироническое отношение Есенина к религии, то позже, в 1915-1916 годах, поэт создает немало произведений, в которых религиозная тема берется, так сказать, всерьез. Это объясняется одним, уже знакомым нам, обстоятельством: в те годы Есенин сближается с такими символистами, как Мережковский и Гиппиус, еще ищет их благосклонности, даже пишет стихи, которые бы заведомо им понравились, как, например, стихотворение «Я странник убогий...»:

Я странник убогий,
Молюсь в синеву.
На палой дороге
Ложуся в траву.
Покоюся сладко
Меж росновых бус.
На сердце лампадка,
А в сердце Исус.
 

Что могло быть милее для салонных слушателей, чем такое представление о покорной и убогой сермяжной России! «Но вся ты — Смирна и Ливан Волхвов, потайственно волхвующих», — писал Есенин о России, совершенно в духе символистско-мистических откровений. И по-иному выглядит теперь богомолка, пришедшая в монастырь, о которой поэт говорит без тени иронии:

Кроток дух монастырского жителя,
Жадно слушаешь ты ектенью,
Помолись перед ликом Спасителя
За погибшую душу мою.
(«За горами, за желтыми долами...»)
 

Эти строки уже мало чем отличались от стихотворений Гиппиус. В таких стихах даже о себе поэт начинает писать, как о служителе бога: то он «в скуфье смиренный инок», то «ласковый послушник», то странник, идущий на молитву. Прав был С. Городецкий, когда отмечал, что в «Радунице» есть следы влияния «мистической идеологии символизма». Кстати, она отразилась в одной стилистической особенности ранних произведений Есенина — порою мы встречаемся в них с неуловимостью, неопределенностью образа, что выражается в таких характерно символистских оборотах, как: «Кого-то нет, и тонкогубый ветер о ком-то шепчет, сгинувшем в ночи...», «Кто-то сядет, кто-то выгнет плечи...», «Чей-то мягкий лик за лесом...», «Кто-то мудрый, несказанный...», «Кто-то учит нас и просит...» и т. п.

Но, говоря о религиозном налете в ранних стихах Есенина, нужно иметь в виду и другое: обострение религиозных чувств и настроений в условиях войны. В ту пору печать неоднократно отмечала подобное явление. Правда, тогда в литературе были и такие атеисты, у которых эти чувства не только не появлялись, но вызывали гнев и отвращение. «Долой вашу религию!» — кричал В. Маяковский, сам себя объявивший тринадцатым апостолом и грозивший раскроить сапожным ножиком пропахшего ладаном бога. Крестьянско-патриархальная закваска Есенина исключала такие решительные слова и жесты. Она вела к другому — к смутной надежде на сверхъестественную силу, которая выручит страну из великой беды. Следы этого мы находим в стихотворениях Есенина «Молитва матери» и «Богатырский посвист» (на стороне русских сражаются небесные силы).

Не замалчивая религиозных мотивов в раннем творчестве Есенина, в итоге можно сказать, что религиозность не завладела поэтом. Да, его детство и отрочество прошли в атмосфере религиозных поучений. Они наложили определенную печать на его сознание и отразились в первом сборнике его стихов. Но когда началась его самостоятельная жизнь — началась и самостоятельная работа мысли. Здесь не пропали даром посещения «Суриковского кружка» и университета имени Шанявского, его временная близость к рабочим и к социал-демократической среде. Эти новые впечатления заставляли думать по-новому, переоценивать то, что когда-то бралось на веру. Можно сказать, что в сознании молодого Есенина происходила борьба между тем, что с детства было усвоено от мертвого закона божьего, и той общественной обстановкой, в которой оказался поэт в свои московские годы.

«Наша вера не погасла, святы песни и псалмы...», — начинал он одно из стихотворений 1915 года; «Не одна ведет нас к раю Богомольная тропа...», — продолжал он развивать религиозный мотив. П тем сильнее звучат две последние строфы этого стихотворения, навеянные совсем другими впечатлениями:

Там настроены палаты
Из церковных кирпичей;
Те палаты — казематы
Да железный звон цепей.
Не ищи меня ты в боге,
Не зови любить и жить...
Я пойду по той дороге
Буйну голову сложить.
 

Победа реальной жизни над религиозными легендами весьма ощутима в «Радунице». Значительная часть этого сборника — стихи, идущие от жизни, от знания крестьянского быта. Главное место в них занимает реалистическое изображение деревенского быта. Мирно протекают ничем не примечательные крестьянские будни («В хате»), старый дед беспрерывно хлопочет по хозяйству: чистит ток, убирает сорную траву, роет канаву («Дед»); девушка собирается выходить замуж («Девичник»); на кладбище совершается поминальный обряд («Поминки»); веселая толчея царит на ярмарке («Базар»)... Подобные стихотворения отличаются правдивостью, точными бытовыми деталями. Они говорят о том, что Есенин не проходил мимо реальной жизни, любовался ее пестрыми картинами.

Но он показывает деревню лишь с одной, бытовой, стороны, не касаясь социальных процессов, происходивших в крестьянской среде.

В. И. Ленин подчеркивал, что в революцию 1905 года крестьянство выдвинуло на первый план земельный вопрос. «Крестьянство беднеет и разоряется» (т. 23, стр. 164), — писал Ленин, отмечая, что озлобление в деревне страшное. «Правительство увидало, что «мира» у него с массой крестьянства быть не может, что крестьянство проснулось от крепостнического векового сна» (т. 23, стр. 264). Что касается родной Есенину Рязанщины, то в 1905 году надел земли на душу здесь был ниже, чем во многих других губерниях, — составлял всего одну десятину. По официальным отчетам, в этом году крестьянам Рязанской губернии не хватало двух миллионов пудов зерна для посевов. В 1905-1907 годах здесь было зарегистрировано 515 крестьянских выступлений против нищеты, голода и разорения.

Империалистическая война многократно усилила процесс обнищания и классового озлобления. И город, и деревня были полны революционным брожением. Забастовки, стачки, крестьянские бунты сотрясали страну. Не стояла в стороне и литература: одним из первых М. Горький в журнале «Летопись» поднял голос протеста против международной бойни; В. Маяковский в поэме «Война и мир» обличал тех, в чьих интересах велась эта война. «Война! Куда ни сунешься, все стонут от разору», — писал в эту пору Д. Бедный.

Что ты, белый царь, наделал,
Безо время войну сделал?
Безо время, без поры
Нас на бойню повели
Что наделал Миколаша?
Погибат Россия наша83, —
 

пели новобранцы частушки по российским деревням.

Отклики Есенина на войну не содержали социального протеста. «О Русь, покойный уголок», — писал он в 1915 году, в разгар военных действий. В духе слащавого лубка были написаны «Молитва матери», «Богатырский посвист», «Удалец» («Ой, мне дома не сидится, Размахнуться б на войне»).

Намного удачнее и содержательнее было его стихотворение «Русь», в котором отразились гражданские думы поэта «в годину невзгод». Он пишет здесь о «грозных бедах», которые принесла война русскому крестьянству, слышит, как «плач прорезал кругом тишину», видит печальных седых матерей. Но и этому произведению не хватало социально-политической остроты: крестьяне — «мирные пахари» — выглядят здесь покорными своей судьбе, живущими с кроткой надеждой на ее милость. Сходную картину встречаем и в стихотворении «По селу тропинкой кривенькой...»: весело гуляют новобранцы, «пяча грудь»; «Размахнув кудрями русыми, В пляс пустились весело»; глядя на них, «улыбаются старики». Все это было довольно далеко от нищей и озлобленной Русской деревни в годы войны.

Есенин, несомненно, был знаком с социальной Жизнью деревни. И нельзя сказать, что он не делал попыток отразить ее в своих стихах. Но материал такого рода не поддавался у него подлинно поэтическому воплощению.. Достаточно привести такие, например, стихи:

Тяжело и прискорбно мне видеть,
Как мой брат погибает родной.
И стараюсь я всех ненавидеть,
Кто враждует с его тишиной.
Посмотри, как он трудится в поле,
Пашет твердую землю сохой,
И послушай те песни про горе,
Что поет он, идя бороздой...
 

Здесь Есенин не нашел еще собственного голоса. Эти стихи напоминают плохое переложение Сурикова, Никитина и других крестьянских поэтов. Вероятно, не случайно Есенин не включил это стихотворение в «Радуницу». Он не мог не чувствовать его явной слабости.

В чем причина отсутствия острых социальных мотивов в ранней лирике Есенина?

Ее можно объяснить, по меньшей мере, двумя обстоятельствами.

Сборник «Радуница» складывался не без влияния того литературного окружения, в котором оказался Есенин в Петрограде. Незадолго до этого, живя в Москве, он был близок к»рабочей и социал-демократической среде, где начало пробуждаться его социальное сознание. Но связь эта решительно оборвалась с его переездом в Петроград. Окружение молодого поэта стало совсем иным — противоположным по своему духу и настроению: Городецкий, Клюев, литературные салоны... Эта новая среда могла только притупить социальное зрение поэта, увести его в сторону от жгучих вопросов современности.

С другой стороны, нельзя оставить без внимания то, в чем признавался сам поэт, когда говорил, что он «происходит не из рядового крестьянства», а из «верхнего слоя». В «Радунице» отразились первые детские и юношеские впечатления Есенина. Эти впечатления не были связаны с тяжестью крестьянской жизни, с подневольным трудом, с той нищетой, в которой жило «рядовое» крестьянство и которая рождала чувство социального протеста. Все это не было знакомо поэту по собственному жизненному опыту, не было пережито и перечувствовано им.

Но с чем отлично был знаком Есенин с ранних лет — это картины родной природы.

Край любимый! Сердцу снятся
Скирды солнца в водах лонных.
Я хотел бы затеряться
В зеленях твоих стозвонных.
 

Самая сильная сторона сборника «Радуница» как раз и заключалась в лирическом изображении русской природы, которую так хорошо видел и глубоко чувствовал поэт.

Основная лирическая тема сборника — любовь к России. В стихах на эту тему сразу же отходили на задний план действительные и кажущиеся религиозные увлечения Есенина, ветхая христианская символика, все атрибуты церковной книжности.

В стихотворении «Гой ты, Русь моя родная...» он не отказывается от таких сравнений, как «хаты — в ризах образа», упоминает о «кротком Спасе», но главное и основное в другом:

Если крикнет рать святая:
«Кинь ты Русь, живи в раю!»
Я скажу: «Не надо рая,
Дайте Родину мою».
 

Если даже допустить, что здесь не в условном, а в прямом смысле взяты «Спас» и «рать святая», то тем сильнее звучит в этих стихах любовь к родному краю, победа жизни над религией.

Сила есенинской лирики заключается в том, что в ней чувство любви к Родине всегда выражается не отвлеченно и риторично, а конкретно, в зримых образах, через картины родного пейзажа.

Часто пейзаж безрадостен. Поэт с болью восклицает:

Край ты мой заброшенный,
Край ты мой, пустырь,
Сенокос некошеный,
Лес да монастырь.
 

В стихах Есенина много подобных печальных картин, которые правдиво отражали состояние деревни в Царской России. И тем сильнее была любовь поэта к Родному краю.

Но любовь Есенина к Родине порождалась не только грустными картинами нищей крестьянской России. Он видел ее и другой: в радостном весеннем убранстве, с пахучими летними цветами и травами, с бездонной синевой небес, с прихотливо извилистыми реками, веселыми рощами, с малиновыми закатами и звездными ночами. И поэт не жалел красок, чтобы ярче передать богатство и красоту русской природы.

В голубые и радостные тона окутана Россия в стихах Есенина. «Опять ты вновь заголубела, Моя родимая земля», — пишет он. «Заголубели долы», вокруг «синяя ширь», от воды «синь во взорах», «На лазоревые ткани Пролил пальцы багрянец», вечерами встают «малиновые зори», в поле виден «зардевшийся мак», «серебром покрылся мох» и «Опять раскинулся узорно Над белым полем багрянец».

Ярче розовой рубахи
Зори вешние горят.
Позолоченные бляхи
С бубенцами говорят.
 

Пейзаж Есенина — не мертвые, безлюдные картины. Пользуясь словами Горького, можно сказать, что в него всегда «вкраплен человек». Этот человек — сам поэт, влюбленный в родной край.

Есенин приближает к нам природу тем, что как бы очеловечивает ее. «Черемуха машет рукавом», в зимнюю стужу «Словно белою косынкой подвязалася сосна». Он пишет:

Я навек за туманы и росы
Полюбил у березки стан,
И ее золотистые косы,
И холщовый ее сарафан.
 

В то же время Есенин переносит явления природы на человека. Вот пример такого поэтического приема в одном из лучших стихотворений Есенина дореволюционных лет:

Не бродить, не мять в кустах багряных
Лебеды и не искать следа.
Со снопом волос твоих овсяных
Отоснилась ты мне навсегда.
С алым соком ягоды на коже,
Нежная, красивая, была На закат ты розовый похожа
И, как снег, лучиста и светла. Зерна глаз твоих осыпались, завяли,
Имя тонкое растаяло, как звук,
Но остался в складках смятой шали
Запах меда от невинных рук...
 

Изображение человека в общении с природой дополняется у Есенина еще одной весьма заметной особенностью — любовью ко всему живому: зверям, птицам, домашним животным. В стихах Есенина они наделены почти человеческими чувствами. Они как бы родня человека. «И зверье, как братьев наших меньших, Никогда не бил по голове», — писал Есенин. С необычайной любовью и жалостью писал он о животных. Его «Песнь о собаке», которую он читал Горькому, глубоко тронула великого писателя. В очерке «Сергей Есенин» Горький вспоминал: «Я сказал ему, что, на мой взгляд, он первый в русской литературе так умело и с такой искренней любовью пишет о животных» (т. 17, стр. 63). Об этом можно судить и по стихотворению «Корова»:

Дряхлая, выпали зубы,
Свиток годов на рогах.
Бил ее выгонщик грубый
На перегонных полях.
Сердце неласково к шуму,
Мыши скребут в уголке.
Думает грустную думу
О белоногом телке.
Не дали матери сына,
Первая радость не впрок.
И на колу под осиной
Шкуру трепал ветерок.
Скоро на гречневом свее,
С той же сыновней судьбой,
Свяжут ей петлю на шее
И поведут на убой.
Жалобно, грустно и тоще
В землю вопьются рога...
Снится ей белая роща
И травяные луга.
 

Это стихи человека, любящего все живое, смотрящего на мир как на единое целое. Как на детей одной матери-земли, он смотрел на человека, на природу, на животных.

В таком взгляде были отголоски очень древнего представления о человеке и природе, надолго удержавшегося в сознании крестьянства.

Есть в раннем творчестве Есенина один оттенок, обращающий на себя внимание, — «дух бродяжий», который владеет поэтом, стремление к перемене мест, его скитальческая судьба. «Счастлив, кто жизнь свою украсил Бродяжной палкой и сумой», «Покину хижину мою, Уйду бродягою и вором» — этот мотив довольно настойчиво звучит в стихах молодого Есенина. Конечно, в подобных выражениях есть своя условность, поэтическая романтизация чувств. Но думается, что здесь проявилась и определенная черта есенинского характера, которая впоследствии оказалась довольно устойчивой. Постоянное беспокойство, отсутствие привязанности к определенному месту, стремление к смене впечатлений — все это окажется присущим личности Есенина. Ведь и позже он будет вести почти бесприютный образ жизни, часто скитаясь по друзьям и знакомым, ища временного крова, не имея своего угла.

Таковы наиболее характерные мотивы раннего творчества Есенина, прозвучавшие в его первом сборнике «Радуница» и других стихотворениях дореволюционных лет. Многие из них получат свое дальнейшее развитие в последующем творчестве поэта.

Есенин выступил с лирикой, в которой звучали крестьянские мотивы, тогда, когда в русской поэзии уже существовала давно сложившаяся традиция изображения крестьянства. Его тяжкий труд, горькая жизнь и надежда на счастье многократно отозвались в стихах крестьянских поэтов прошлого. Вспомним их имена.

Одним из первых писал о русском крестьянстве Алексей Кольцов (1809-1842). «Россия забитая, Россия бедная, мужицкая — вот кто подавал здесь о себе голос», — говорил о поэзии Кольцова А. Герцен. «Вот этакую народность мы высоко ценим», — писал Белинский, называя Кольцова «вполне русским человеком». И хотя в творчестве Кольцова тема социального протеста не имела особой остроты, она не была чужда поэту («Доля бедняка», «Плач», «Терем», «Раздумье селянина», «Тоска по воле» и др.). Главное же в его поэзии — ее гуманистическая направленность.

У Кольцова крестьянин — человек, а не раб, он живет своим богатым духовным миром, в котором далеко не последнее место занимает глубокое эстетическое восприятие природы. Кольцов — поэт-лирик. Еще Чернышевский отмечал «энергию лиризма» в его поэзии. Сильная эмоциональная окраска является весьма характерной особенностью его стихов. Близость произведений Кольцова к народному творчеству очевидна.

Кольцов открыл новую страницу в русской поэзии. Под сильнейшим его влиянием находился И. Никитин (1824-1861), которого Горький назвал «ярким и социально-значимым писателем». Велик был эпический талант Никитина. Его поэма «Кулак» — весьма заметное явление русской демократической поэзии. Широкую известность получили его стихотворения с зарисовками народной жизни («Рассказ крестьянина», «Рассказ ямщика», «Пахарь», «Ночлег в деревне» и др.). Он мечтал о том времени, когда «цепи с пахарей спадут» и взойдет «солнце земледельца». Вместе с тем поэт дал замечательные образцы пейзажной лирики. Его стихотворение «Русь» («Под большим шатром Голубых небес...») получило общенародное признание. Кольцов и Никитин оказали огромное воздействие на поэта И. Сурикова (1848-1880). Его песни и стихотворения рассказывали о нищей крестьянской жизни, о страшной нужде деревенской бедноты. «Ведь если бы легче на свете жилось, Тогда веселей бы и пелось», — писал поэт. Многие стихи Сурикова очень близки к народным песням («Я ли в поле да не травушка была...» и др.). Для сотен тысяч русских детей знакомство с литературой начиналось с его стихотворения «Вот моя деревня; вот мой дом родной...». Одновременно с Суриковым выступил в поэзии его близкий Друг Л. Трефолев (1839-1905), высоко оцененный Некрасовым. «Не я пою: народ поет, Во мне он песни создает», — писал о своих стихах Трефолев. И действительно, подлинно народными стали такие его произведения, как «Дубинушка» и знаменитая «Песня о камаринском мужике». Широкую известность в народе получило имя поэта-крестьянина С. Дрожжина (1848-1930), считавшего себя учеником Кольцова. Сборники его стихотворений — «Год крестьянина», «Поэзия труда и горя», «Песни старого пахаря» — рассказывали о жизни и надеждах крестьянской бедноты дореволюционной России. Основная тема его творчества — тема Родины. Он мечтал увидеть родную страну свободной и счастливой. Дрожжин горячо приветствовал Октябрьскую революцию, писал стихи о новой деревне: «Цепи рабства Русь стряхнула В гневе праведном своем» («Памяти В. И. Ленина»).

Так начиная с середины XIX века и вплоть до советских лет из поколения в поколение переходили традиции крестьянской поэзии, начатые Алексеем Кольцовым. Каждый из последующих поэтов по-своему воспринимал и обогащал эти традиции. Очень близко к сердцу принял их и молодой Есенин.

В жизни и творчестве А. Кольцова и молодого Есенина можно найти немало общего. Оба — выходцы из крестьянской среды, с детских лет связанные с русской деревней, влюбленные в родную природу. И тот, и другой, очутившись в городе, не порвали духовной связи с миром крестьянских чувств и представлений. Появление Есенина в Петрограде как бы повторило в новую эпоху и в новой обстановке то, с чем встретился А. Кольцов, приехавший в Петербург в 1836 году. Слова В. Белинского о первоначальном положении Кольцова в столичной литературной среде удивительно подходят к Есенину. Белинский писал, что Кольцов, приехав в аристократический город, «очень хорошо понимал и видел, что одни принимали его как диковинку... что другие, снисходя до равенства в обращении с ним, были в восторге от своей просвещенной готовности уважать талант даже и в мещанине и что только слишком немногие протягивали ему руку с участием и искренностию»84. Здесь невозможно пройти мимо еще одного замечания В. Белинского о личности А. Кольцова: «Он носил в себе все элементы русского духа, в особенности — страшную силу в страдании и в наслаждении, способность бешено предаваться и печали и веселию и вместо того, чтобы падать под бременем самого отчаяния, способность находить в нем какое-то буйное, удалое, размашистое упоение...»85 Это же можно сказать о Есенине. Наиболее сильно эти черты проявятся в последние годы его жизни, но, очевидно, они были заложены в нем с молодости.

Вспоминая свои юные годы, Есенин писал в автобиографии: «Из поэтов мне больше всего нравился Лермонтов и Кольцов» (т. 5, стр. 17). «У этого и сердце и песня», — вспоминает Вс. Рождественский слова Есенина о Кольцове.

Есенина многое увлекало в кольцовской поэзии: поэтизация крестьянской жизни, русский национальный колорит, любовь к природе, лирическая направленность, эмоциональный строй стиха. Некоторые строки Есенина по своей структуре весьма близки к стихам Кольцова.


Кольцов

Доля моя, доля!
Где ты запропала?
До поры до время
Камнем в воду пала.
   
Есенин

Думы мои, думы,
Боль в висках и в темени,
Промотал я молодость
Без поры, без времени.

Иногда в стихах Есенина встречаются типично «кольцовские» строчки с их тематическим содержанием и ритмическим узором, как, например, в стихотворении «Молотьба»:

И под сильной рукой
Вылетает зерно.
Тут и солод с мукой,
И на свадьбу вино.
 

Подобные совпадения указывают на то главное, что сближало Есенина с Кольцовым. Оно станет еще понятнее, если мы вновь обратимся к словам Белинского, писавшего, что с песнями Кольцова в литературу «смело вошли и лапти, и рваные кафтаны, и всклокоченные бороды, и старые онучи, — и вся эта грязь превратилась у него в чистое золото поэзии»86. После Кольцова мы впервые обнаруживаем аналогичное явление в стихах Есенина. Одно из его классических произведений такого рода — стихотворение «В хате»:

Пахнет рыхлыми дроченами;
У порога в дежке квас,
Над печурками точеными
Тараканы лезут в паз.
Вьется сажа над заслонкою,
В печке нитки попелиц,
А на лавке за солонкою —
Шелуха сырых яиц.
Мать с ухватами не сладится,
Нагибается низко,
Старый кот к махотке крадется
На парное молоко.
Квохчут куры беспокойные
Над оглоблями сохи,
На дворе обедню стройную
Запевают петухи.
А в окне на сени скатые,
От пугливой шумоты,
Из углов щенки кудлатые
Заползают в хомуты.
 

Поэзия Кольцова для Есенина — родная стихия, на что указывает одна из его ранних поэтических деклараций, в которой он пытается, осознать свое место в русской поэзии.

Обращаясь к незавидной крестьянской доле, Кольцов писал в стихотворении «Песня»:

Поднимись — что силы,
Размахни крылами:
Может, наша радость
Живет за горами.
 

Есенин подхватывает кольцовскую песню, развивает ее тему, говоря и о своей доле — доле певца русских деревень:

О Русь, взмахни крылами,
Поставь иную крепь!
С иными именами
Встает иная степь.
По голубой долине,
Меж телок и коров,
Идет в златой ряднине
Твой Алексей Кольцов.
. . . . . . . . . . . . .
За ним, с снегов и ветра,
Из монастырских врат,
Идет, одетый светом,
Его середний брат.
От Вытегры до Шуи
Он избраздил весь край
И выбрал кличку — Клюев
. . . . . . . . . . . . .
Смиренный Миколай.
А там, за взгорьем смолым,
Иду, тропу тая,
Кудрявый и веселый,
Такой разбойный я.
Долга, крута дорога,
Несчетны склоны гор;
Но даже с тайной бога
Веду я тайно спор...
 

Стихотворение было написано вскоре после Февральской революции, которая на первых порах породила в сознании многих людей России радужные надежды. Эти иллюзии отразились и в стихотворении Есенина, полном веры в иную, вольную крестьянскую жизнь, о которой мечтал еще Алексей Кольцов. С него Есенин и начинает свою поэтическую родословную.

В своей родословной Есенин называет и «середнего брата» — Клюева. Но невольно бросается в глаза очевидное несоответствие автохарактеристики Есенина характеру «середнего брата». Если «смиренный Миколай» вышел из «монастырских врат» и всем своим обликом напоминает монаха, святошу, то сам «разбойный», «кудрявый и веселый» Есенин ведет спор с «тайной бога» и не проявляет никакого уважения к небу. Родство оказывается каким-то сомнительным, эти «братья» разные и непохожие, как будто бы не родные. Именно так они и воспринимались критикой того времени, которая, указывая на их общую деревенскую тематику, замечала: «Но и подход их к своим темам, и манера, и форма трактовки совершенно разные»87. В стихотворении Есенина младший брат больше походит на старшего и не имеет ничего общего с «середним». Невольно создается впечатление, что «середний» брат упомянут больше из «крестьянского благочестия», предписывающего скромность младшему в семье.

Итак, какова та литературная традиция, с которой связана поэзия Есенина? Пользуясь его же терминологией, отметим, что она идет по «младшей» линии крестьянской поэзии, начатой Алексеем Кольцовым и продолженной целой плеядой русских поэтов. Эту Линию можно назвать «младшей» потому, что одновременно с ней в русской поэзии, связанной с крестьянской темой, существовал Некрасов. В его твор честве жизнь русского крестьянина получила такое глубокое и всестороннее раскрытие, какого не достигал ни один поэт XIX века. Поэзия Некрасова обрела дотоле небывалую социальную остроту, необыкновенно мощное политическое звучание. Она не только вызывала любовь и глубокое уважение к русскому крестьянству, но и звала к революционной борьбе против рабства, насилия и произвола. Высокий гражданский пафос его поэзии сделал ее знаменем политической борьбы многих поколений России.

«Младшая» линия русской поэзии, о которой мы говорили, не обладала подобными качествами. Творчество Кольцова имело несомненную общедемократическую основу, а поэзия Некрасова — революционнодемократическую.

Она оказала сильнейшее влияние на Никитина, Сурикова, Трефолева и других крестьянских поэтов, но ни один из них не поднялся до той вершины социального напряжения, которую мы находим у Некрасова. Понятно, что все это никак не умаляет значения крестьянских поэтов и говорится лишь для того, чтобы сохранить верную историко-литературную перспективу в наших суждениях о творчестве Есенина.

Молодой Есенин как бы сознательно обходил Некрасова. Тогда Есенин не сумел понять и по достоинству оценить общественно-литературное значение его поэзии.

Есенин оценит Некрасова позже, после Октябрьской революции, когда станет особенно ясным значение литературного наследия великого народного поэта.

Отчуждение молодого крестьянского поэта Есенина от гражданского пафоса некрасовской поэзии свидетельствовало о пассивности его общественной позиции.

Вместе с тем нельзя не отметить еще одну важную сторону вопроса.

Когда Есенин выступил со своими первыми произведениями, в русской литературе шла острая полемика вокруг изображения деревни. После поражения революции 1905 года, в условиях реакции, некоторые писатели начали изображать русскую деревню лишь с одной теневой стороны. Неграмотность и тупоумие, скотское существование, духовное убожество и. нравственное одичание — такова атмосфера этих произведений. Подобное можно было встретить даже у таких видных художников, как В. Вересаев, Н. Гарин-Михайловский, Н. Телешов. В известной степени это относилось и к нашумевшей повести И. Бунина «Деревня» (1910), в которой не было ни одного светлого пятна. Таковы были и другие рассказы И. Бунина о деревне. «Несомненно, И. Бунин подходил к деревне с самыми лучшими намерениями. Однако он увидел там одно озверение, о чем и рассказал в своем „Ночном разговоре”»88, — отмечала большевистская печать. Признавая «Деревню» талантливым произведением, В. Боровский в то же время писал, что Бунин «дал нам не всю «деревню», обрисовал ее не со всех сторон, заглянул не во все ее уголки»89.

С другой стороны, в литературе тех лет было стремление более глубоко и основательно, без натуралистических подробностей писать о русской деревне, о крестьянах. В 1909 году была опубликована повесть Горького «Лето». Не скрывая теневых сторон русской деревни, Горький показал ее разбуженной революцией к новой жизни. В отличие от Кобылок, Дурновок, Пьяных Курганов, встречавшихся у бытописателей деревенской жизни, Горький назвал изображаемую им деревню Высокие Гнезда. «С праздником, великий русский народ! С воскресением близким, милый!» — такими словами, полными исторического оптимизма, заканчивал Горький свою повесть. О пробуждении русской деревни к новой жизни писали тогда А. Серафимович, А. Неверов, А. Чапыгин, С. Гусев-Оренбургский, М. Пришвин, С. Скиталец...

С особой любовью изображали деревню писатели — выходцы из крестьянских народных глубин, с детских лет знавшие не только грязь и невежество русской деревни, но и подлинно человеческое в ней, норою скрытое от посторонних глаз.

Одним из таких был С. Подъячев. В предисловии к его книге «Жизнь мужицкая» М. Горький писал: «Беспощадно изображая слепоту и глухоту русской деревни, Подъячев никогда не забывал, что пишет он о людях, хотя и весьма «черненьких», но о людях, из среды которых, несмотря на звериные условия ее быта, все чаще являются Чапыгины, Есенины, Клюевы, Иваны Вольновы и т. д.» (т. 24, стр. 241).

В 1913 году Иван Вольнов (1885-1931) выпустил «Повесть о днях моей жизни» (в 1918 году она была переиздана в доработанном виде). Не скрывая мрачных сторон крестьянской жизни, И. Вольнов с огромной любовью писал о русской деревне, находя в ней духовно здоровое начало, высокую нравственную основу, поэзию жизни. С болью и гневом он писал в 1912 году: «Сейчас в русской литературе о деревне пишут исключительно пакости, приравнивая ее к звериному или скотскому логову. Это бессовестная ложь, больше того — подлость»90. В частности, И. Вольнов отмечал, что в «Деревне» И. Бунина, в его рассказах «подбор таких фактов, что, прочитав, надо выть, лезть на стену... Это — ложь: деревня не такова. Она — груба, жестока, в ней много хамского, подлого, звериного, но рядом с этим в ней много такого прекрасного, такого чистого, чего не сыщешь у помещиков, у городской буржуазии, у всех правящих классов»91. В очерке «Иван Вольнов» М. Горький вспоминал слова И. Вольнова о И. Бунине: «Он, конечно, считает мужиков неизлечимыми уродами. Мы для него — Азия, на четвереньках живем. Попробовал бы, помог мужику встать на задние ноги! А он, вместо того, о прошлом дворянстве скучает» (т. 17, стр. 324). «Ему легко, не о своих пишет», — резюмировал И. Вольнов свое отношение к И. Бунину.

Черная, потом пропахшая выть!
Как мне тебя не ласкать, не любить?
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
Оловом светится лужная голь...
Грустная песня, ты — русская боль, —
 

писал Есенин о деревне. И это было «о своем», о самом дорогом и близком, о том, без чего сама жизнь представлялась невозможной. Но Есенин, как и И. Вольнов, не сосредоточивал целиком своего внимания на скудости деревенской жизни. Вслед за А. Кольцовым он воспел и опоэтизировал картины духовно здорового крестьянского быта на лоне богатой, блещущей красками русской природы. И это был серьезный вклад в русскую литературу, которая, как мы видели, по-разному откликалась на деревенскую жизнь. Демократическая печать того времени, поддерживая И. Вольнова, писала, что, в отличие от «бунинской Дурновки», в его творчестве чувствуется «напряженное ожидание возрождения, трепетное предчувствие новой жизни, которое идет из глубины авторского сердца»92. Такими же словами можно было бы охарактеризовать первое программное стихотворение Есенина «О Русь, взмахни крылами...», в котором он ведет свою родословную от А. Кольцова.

И не случайно И. Вольнов и Есенин близко сошлись после Октябрьской революции. В одном из писем Горькому (1925) И. Вольнов писал, что он с радостью видит, как «меняется лицо русской земли» и что «особенно радостно глядеть на деревню», которая «растет и умывается». «Много в них еще скверного, грубого, но здоровое пересилит. Не я, а они в это верят», — писал он о крестьянах. «И здесь, в Москве, в литературных кругах, этот новый деревенский дух так же остр. Нравственно здоровые, крепкие парни с упрямыми глазами. Люблю встречаться с ними. Как-то попросту сходимся. С первой, второй встречи говорят «ты». Как ребята в ночном. Гладков, Леонов, Волков, Казин, Есенин, Клычков, Никандров, Дорохов, Герасимов, Кириллов...»93.

Так после Октября окрепнет и усилится тот лагерь русской литературы, который видел в русской деревне еще много темного и замшелого, но верил в ее духовное возрождение. И тем показательнее позиция И. Бунина, который, находясь в эмиграции, продолжал смотреть на Россию прежними глазами, оставался глухим к тому новому, что в ней нарождалось. В этом свете не вызывает удивления то, что сообщал Горький в письме к С. Сергееву-Ценскому (1927): «И. А. Бунин напечатал в монархическом «Возрождении» статью о «самородках», называет Есенина «хамом», «жуликом», «мерзавцем». Очень жуткими людьми становятся гг. эмигранты» (т. 30, стр. 41).

Уже говорилось, что в ранних стихах Есенина мы не находим острых социальных мотивов. Однако бурные предоктябрьские годы пробудили у Есенина интерес и к социальной жизни русской деревни.

Об этом свидетельствует его повесть «Яр», опубликованная в 1916 году в журнале «Современные записки».

Действие происходит в деревне. В центре повествования — картины крестьянской жизни: охота, свадьбы, покос, молебен, тяжба с помещиком из-за земли... На этом фоне раскрываются судьбы многочисленных героев произведения. Главным образом автора интересуют колоритные, яркие фигуры. Таковы охотник Карев, его возлюбленная Лимпиада. История их любви окрашена в романтические тона. Карев зовет Лимпиаду в город, но она не может покинуть Яра, к которому привязана какой-то мистической любовью. После ухода Карева Лимпиада кончает жизнь самоубийством. Мстя за смерть Лимпиады, Карева убивает его бывший товарищ. Как видим, ситуация исключительная. В повести действуют и еще несколько героев с необыкновенной, трагической судьбой.

Довольно большое место уделено изображению борьбы крестьян с помещиком. Борьба носит острый, драматический характер. Это явно чувствуется хотя бы в следующих сценах.

Мужик вырубает орешину на земле помещика. Тот проламывает ему голову.

«Мужики, сбежавшись, заволновались.

— Кровь, подлец, нашу пьет! — кричали они, выдергивая колья...

Помещик злобно схватил пистолет и побежал навстречу мужикам.

— Моя собственность! — грозил он кулаком. — Права не имеете входить; и судом признано — моя!..

— Бей его! — крикнул дед Иен. — Ишь, мошенник, как клоп, нажрался нашего сока! Вали, ребята, его!

Он поднял булыжник и, размахнувшись, бросил в висок ему».

После убийства помещика пристав собирает сход, чтобы выявить убийцу («Завтра же пришлю казаков... Я вам покажу! — тряс он кулаком в воздухе»). Крестьяне не выдают виновного, но дед Иен сам признается в убийстве. Перед судом происходит публичная порка Иена. Мужики пытаются протестовать, но вынуждены покориться.

В другой картине изображается, как крестьяне идут к попу с просьбой о молебне по случаю падежа скота.

«Пошли к попу, просили с молебном кругом села пройти. Поп, дай не дай, четвертную ломит.

— Ты, батюшка, крест с нас сымаешь! — кричали мужики. — Мы будем жаловаться ирхирею.

— Хоть к митрополиту ступайте, — ругался поп. — Задаром я вам слоняться не буду.

Шли с открытыми головами к церковному старосте и просили от церкви ключи. Сами порешили с пеньем и хоругвями обойти село.

Староста вышел на крыльцо и, позвякивая ключами, заорал во все горло:

— Я вам дам такие ключи, сволочи!.. Думаете — вас много, так с вами и сладу нет... Нет, голубчики, мы вас в дугу согнем!»

Несмотря на социально-политическую остроту повести, большинство крестьян в ней все же изображены покорными своей судьбе, молитвенно настроенными. Таков праведник Афонюшка, задумавший построить церковь на свои деньги, крестьянка Наталья, идущая в богомолки, старик Анисим, который покорился «опутавшей его участи» и ушел в монастырь, крестьянка Анна, в душе которой живет «тихое смирение», и другие. Крестьянство в повести изображается однородным, верховодят в деревне крепкие мужички.

Очевидно и художественное несовершенство повести. Она написана в сказовой манере, которая утомляет своей монотонностью и однообразным ритмическим построением. Трудно понять, где поэт сознательно стилизует язык под крестьянскую речь, а где допускает языковые промахи («К кружевеющему крыльцу подбег бородатый старик и, замахнув кнутовищем, указал на дорогу»; «Из сеней выбег попов работник»; «Филипп, поджав живот, катался, сдавленный смехом, по кровати и, дергая себя за бороду, хотел остановиться» и т. п.). Повесть весьма засорена диалектизмами, местными словами и речениями: «бластиться» (казаться), «гасница» (коптилка), «бурыга» (ухаб), «хрындучить» (куражиться) и т. п. Здесь уместно вспомнить то, что писал Горький о диалектизмах в своих «Письмах начинающим литераторам»: «Если в Дмитровском уезде употребляется слово «хрындуги», так ведь необязательно, чтоб население остальных восьмисот уездов понимало, что значит это слово... У нас в каждой губернии и даже во многих уездах есть свои «говора», свои слова, но литератор должен писать по-русски, а не по-вятски, не по-балахонски» (т. 25, стр. 134-135). Неудивительно, что о повести «Яр» Горький говорил: «Есенин написал плохую вещь» (т. 29, стр. 362). Вероятно, и сам Есенин не считал свою повесть удачной. Она не выходила отдельной книгой. Близкий знакомый Есенина И. Грузинов вспоминает: «Он никогда не говорил о своей повести, скрывая свое авторство. По-видимому, повесть его не удовлетворяла; в прозе он чувствовал себя слабым, слабее, чем в стихах»94. Сестра поэта, Е. Есенина, свидетельствует, что Есенин написал эту повесть в Константинове «за 18 ночей», что он ввел в повесть без изменений названия окрестных мест и деревень, имена знакомых и даже родственников. Такая спешка и непритязательность привели к тому, что повесть «Яр» оказалась не столько художественным произведением, сколько беглыми бытовыми зарисовками, о чем справедливо говорилось в одной из рецензий95.

И все же заслуживает внимания попытка Есенина отозваться на социальные противоречия, характерные для русской деревни накануне Октября, что еще раз подтверждает крестьянскую, демократическую -основу его мировоззрения, которая с особой силой скажется в годы революции.

Есенин входил в литературу как автор сборника стихотворений «Радуница». Рецензии на сборник были положительными. Самая основательная из них — статья известного литературоведа П. Сакулина «Народный златоцвет», в которой он одним из первых указывал на, то, что творчество Есенина находится в «струэ художественного фольклоризма», что в его поэзии «говорит непосредственное чувство крестьянина, природа и деревня обогатили его язык дивными красками». «Для Есенина нет ничего дороже родины»96, — делал верное заключение Сакулин. Ссылаясь на творчество Есенина, Сакулин вступал в полемику с теми, кто недооценивал русский фольклор, был склонен видеть в нем «признаки разложения». «Поэтическое творчество русского народа не замерло: оно приняло лишь новые формы»97, — справедливо утверждал он. Так раннее творчество Есенина уже служило веским аргументом в серьезном литературном споре.

«Мы так давно, так мучительно ждали голоса родной земли, родной деревни», — говорилось в другой рецензии на «Радуницу». Доброжелательный рецензент предостерегал Есенина — «лирика и художника родного быта» — от тлетворного влияния изощренно модернистской литературы: «Он должен твердо держаться принятого пути, не увлекаться опасными модными течениями, погубившими уже столько свежих дарований»98. Отмечая несомненную поэтическую ценность лучших стихов Есенина, критик солидного литературно-политического журнала «Северные записки» писал: «И потому, что гости из народа редки, и потому, что есенинский «сухой кошель» подлинен, а не изготовлен в театральной мастерской, и, главное, потому, что новоприбывший пришел «с улыбкой радостного счастья» — и семье поэтов и критике подобает принять его бережно»99. Именно так молодой поэт и был принят в критике.

В обзоре «Литературный год» И. Оксенов, характеризуя русскую литературу 1915 года, писал: «Из Рязанской губернии прибыл в столицу светловолосый певец Сергей Есенин — и это была нечаянная радость»100. Здесь имя Есенина впервые было упомянуто в ряду таких крупнейших имен, как В. Брюсов, А. Блок, В. Маяковский, А. Толстой, И. Бунин.

О том впечатлении, которое в эту пору производил поэт на истинных и требовательных ценителей искусства, говорит эпизод, связанный с посещением Есениным И. Репина в его «Пенатах». «Привез его Клюев, а может быть Чуковский. Есенин молчал за обедом, а вечером читал свои стихи — кажется о корове, точно не помню. Но помню, как старый Репин, недоверчиво смотревший до того на поэта, о котором никогда не слышал, стал серьезным и строгим, сжал детскую руку Есенина и так — слегка торжественно сказал: „Спасибо”»101.

Есенин входил в русскую поэзию, когда не так-то легко было стать замеченным.

В те годы главенствующее положение занимали такие широко известные поэты-символисты, как В. Брюсов, А. Блок, К. Бальмонт, Ф. Сологуб; многочисленных поклонников обрела поэзия эгофутуриста И. Северянина, активно заявляли о себе кубофутуристы В. Каменский и В. Хлебников, привлекали внимание акмеисты. На другом полюсе поэзии и перед другими читателями выступал уже тогда популярный Д. Бедный.

В поисках непроторенных путей в 1910-е годы выступила талантливая плеяда молодых поэтов — В. Маяковский, Н. Асеев, Б. Пастернак, Э. Багрицкий, Н. Тихонов, О. Мандельштам... Это ровесники или почти ровесники Есенина, поэты одного поколения. Каждый из них уже тогда выбирал свой собственный путь. Выбрал его и Есенин.

* * *

В 1916 году Есенин был призван на военную службу, которую проходил в придворном военно-санитарном поезде №143, а затем в царскосельском лазарете. В Царском Селе произошла встреча Есенина с Д. Н. Ломаном, сыгравшим известную роль в его судьбе. Д. Ломан состоял офицером при дворцовом коменданте и пользовался особым доверием семьи Романовых. В его ведении находились поезд, лазарет, он был ктитором Федоровского государева собора, ему было поручено завершение строительства городка при этом соборе, который создавался как центр «Общества возрождения художественной Руси». Целью «Общества» было коллекционирование и демонстрация художественной старины (церковная утварь, иконы, оружие, древнерусские орнаменты, выделки из тканей и пр.). В деятельности «Общества» принимали участие В. М. и А. М. Васнецовы, М. Нестеров, Н. Рерих, И. Билибин. Общество направило свой устав на «высочайшее» утверждение; в сопроводительном письме говорилось, что его участники «с благоговением обращают свой взор к Царскому Престолу, как исконному средоточию русской самобытности...». В ответ на это Николай II писал: «Сердечно приветствую добрый почин учредителей Общества...»102.

Такова была атмосфера, в которой оказался Есенин при прохождении военной службы в Царском Селе. Молодой поэт сразу же был замечен Ломаном, который прилагал немалые усилия для того, чтобы втянуть его в верноподданническое окружение. Он представил Есенина императрице. Сам поэт так вспоминал об этом: «По просьбе Ломана однажды читал стихи императрице. Она после прочтения моих стихов сказала, что стихи мои красивые, но очень грустны. Я ответил ей, что такова вся Россия. Ссылался на бедность, климат и проч.» (т. 5, стр. 13). По настоянию того же Ломана Есенин читал специально написанное стихотворение по случаю посещения царевнами лазарета: «Приветствует мой стих младых царевен И кротость юную в их ласковых сердцах». Поэту были пожалованы золотые часы. Кроме того, Есенин получал от Ломана кое-какие льготы: послабления по службе, возможность посещения Петрограда, отпуск в деревню103.

Однако все это было далеко от беззаботного житья. В письме издателю М. В. Аверьянову, незадолго до этого издавшему «Радуницу», Есенин сообщал: «Дорогой Михаил Васильевич! Положение мое скверное.

Хожу отрепанный, голодный, как волк, а кругом все подтягивают. Сапоги каши просят, требуют, чтоб был как зеркало, но совсем почти невозможно. Будьте, Михаил Васильевич, столь добры, выручите из беды, пришлите рублей 35» (т. 5, стр. 71). Таким же невеселым было и письмо, отправленное И. Ясинскому: «...совсем закабалили солдатскими узами, так что и вырваться не могу... Мне сейчас очень важно заработать лишнюю десятку для семьи, которая по болезни отца чуть не голодает» (т. 5, стр. 69-70).

А Ломан продолжал вести свою политику. Он предложил Есенину и Клюеву издать совместный сборник их стихов в духе верности престолу. К чести того и другого нужно сказать, что они нашли в себе мужество отказаться от этого предложения, прозвучавшего приказом104. Навязчивость Ломана и его окружения начала претить Есенину. Вс. Рождественский вспоминает его рассказ об этом времени: «Доложил кто-то, что вот есть здесь санитар Есенин, патриотические стихи пишет. Заинтересовались. Велели читать. Я читаю, а они вздыхают: «Ах, это все о народе, о великом нашем мученике-страдальце...» — и платочки из сумочек вынимают. Такое меня зло взяло. Думаю, что вы в этом народе понимаете»105.

Но с Ломаном шутить было опасно. До сих пор благоволивший к поэту, он 22 февраля 1917 года направляет Есенина в пехотный полк, расположенный в Могилеве. Есенин воспринял этот приказ как отместку за свое неповиновение. Может быть, имея в виду этот эпизод, Есенин отмечал в автобиографии, что за отказ писать стихи в честь царя он «угодил в дисциплинарный батальон». Свершившаяся Февральская революция спутала все приказы, связанные с царским двором и его окружением. Весною Есенин самовольно покинул военную службу. По его собственному признанию, он дезертировал из армии Керенского, купил себе подложный документ-«липу» и после короткого пребывания в Петрограде отправился в Константиново, где провел лето и осень 1917 года, отдавшись поэтическому труду.

О чем писал Есенин в эту бурную пору, наступившую после свержения самодержавия в России? Что он думал о событиях, происходящих в стране, как относился к ним?

Ему кажется, что все невзгоды отошли в прошлое. «На сердце день вчерашний, А в сердце светит Русь». «Заря молитвенником красным Пророчит нам благую весть», — с воодушевлением пишет поэт в стихотворении, начинающемся словами: «О верю, верю, счастье есть!..» Есенин явно не разобрался в политической сущности происшедших событий. Подобно многим другим, он ошибочно воспринял Февральскую революцию как окончательное освобождение народа от многовекового гнета. Радость и ликование по поводу свержения монархии скрывали от глаз то обстоятельство, что у власти оказалось правительство, преданное интересам буржуазии и помещиков. В своем первом отклике на Февральскую революцию Есенин назвал ее «дорогим гостем».

Конечно, в этом сказалось недостаточно острое политическое зрение поэта. Но здесь сыграло свою роль и еще одно обстоятельство — влияние на Есенина публициста и литератора Р. Иванова-Разумника. В характере поэта была одна слабая сторона: он сравнительно легко подпадал под влияние людей, которые хвалили его произведения, восхищались его поэтическим талантом.

Проходило немало времени, прежде чем Есенин мог трезво разобраться в людях, обретая самостоятельность и независимость суждений. Так было с Гиппиус и с Клюевым. Так случилось и с Р. Ивановым-Разумником.

Р. В. Иванов-Разумник (псевдоним Иванова Разумника Васильевича, 1878-1945) был литератором народнического толка. Он стал известен как автор «Истории Русской общественной мысли», основным содержанием которой был тезис, что только интеллигенция стояла и стоит во главе освободительной борьбы русского народа. Оперируя на разные лады словом «народ», Р. Иванов-Разумник вовсе не касался классовой борьбы. Он утверждал, что для русской интеллигенции наиболее характерны два признака — «ее внесословность и внеклассовость» и то, что она «сумела отречься от классовых интересов» и в силу этого выражает общенародные интересы.

Находясь на военной службе, Есенин довольно часто встречался с Р. Ивановым-Разумником, который постоянно жил в Царском Селе. Между ними происходили беседы, о содержании которых мы можем только догадываться. Иванов-Разумник, излагая Есенину свои взгляды, очевидно, не скупился на комплименты ему как поэту крестьянской России и в то же время предостерегал его от близости к той части интеллигенции, которая, по мнению Р. Иванова-Разумника, была далека от народа. Думается, не без влияния этих бесед Есенин иначе заговорил о тех, кто в недавнем прошлом оказал ему помощь и поддержку. В письме к А. Ширяевцу, отправленном в июне 1917 года, он писал, что «питерские литераторы... сидят гораздо мельче... крестьянской купницы... С ними нужно не сближаться, а обтесывать как какую-нибудь плоскую доску и выводить на ней узоры, какие тебе хочется, таков и Блок, таков Городецкий и все и весь их легион» (т. 5, стр. 73, 75). Здесь же говорилось: «Но есть, брат, среди них один человек, перед которым я не лгал, не выдумывал себя и не подкладывал, как всем другим. Это Разумник Иванов. Натура его глубокая и твердая, мыслью он прожжен, и вот у него-то я сам, Сергей Есенин, и отдыхаю, и вижу себя, и зажигаюсь об себя» (т. 5, стр. 75). В стихотворении «О муза, друг мой гибкий...», развивая тему возрождения крестьянской России, Есенин с восторгом и благодарностью писал об «отческой щедрости» своих наставников: Иванова-Разумника («Звездой нам пел в тумане Разумниковский лик») и Клюева («Апостол нежный Клюев нас на руках носил»). Здесь весьма характерно соединение имен Иванова-Разумника, развивавшего неонароднические идеи, и Клюева.

Трудно гадать, как бы отнесся Есенин к Иванову-Разумнику, если бы знал, какие характеристики давались его «Истории русской общественной мысли» виднейшими представителями марксистской критики. Возможно, они заставили бы его насторожиться и не расточать наивные похвалы в его адрес. В статье «Идеология мещанина нашего времени» Г. Плеханов с уничтожающим сарказмом высмеивал концепцию русской общественной мысли «Иванова-Забавника». Он показал неимоверную путаницу, которую вносил Иванов-Разумник в понимание народничества в своих дилетантских и претенциозных суждениях. Он высмеивал рассуждения Иванова-Разумника о независимости философии от бытия, раскрывал его непонимание идеи социализма, давал отпор его нападкам на марксизм. Не менее решительно выступил против Иванова-Разумника и А. Луначарский в своей статье «Мещанство и индивидуализм»106. Он назвал его «эпигоном народничества», который «исходит не из интересов мужика, а из интересов интеллигента», что обнаруживает его «мнимонародническую» позицию. С другой стороны, он ратует «за эмансипацию интеллигенции от пролетариата». Говоря о том, что Иванов-Разумник «очень льнет к идеалистам — ренегатам марксизма», А. Луначарский писал: «Марксизм это главный враг Иванова-Разумника, и он борется с ним с большой запальчивостью и крайней неразборчивостью в средствах», «не брезгует ложью для ниспровержения марксизма», даже «шулерством». «Смешно видеть, как Горького критикует г. Разумник, — писал А. Луначарский. — ...Горький, по его мнению, не настоящий романтик, ибо в нем недостает мистицизма». Отвергая предложение Иванова-Разумника сотрудничать в одном журнале, Горький писал: «Что интеллигенция суть «группа внеклассовая и внесословная» — в это я никогда не верил, особенно трудно принять это теперь, после того как интеллигенция, в ряде поколений воспитывавшаяся социалистами, ныне столь легко отбрасывает не только идею социализма, но и обнаруживает крайнюю неустойчивость своих демократических чувств» (т. 29, стр. 218). Более того, Горький считал необходимым бороться с журналами, в которых выступает Иванов-Разумник. В этой связи он писал о задачах сборников «Знание», объединявших демократическую интеллигенцию: «„Знание", у которого уже есть традиция, должно бы выступить на бой со всей этой шайкой дряни — вроде Ивановых-Разумников, Мережковских, Струве, Сологубов, Кузминых и т. д.» (т. 29, стр. 59).

Вот каким выглядел «Разумниковский лик», будучи выведенным из тумана. Сразу же скажем, что Иванов-Разумник оставался таким и после Октябрьской революции, и много позже...

В поэтических откликах Есенина на Февральскую революцию есть отражение поучений Иванова-Разумника: мы замечаем в них позицию «внеклассовости», — поэт ничего не говорит о происходящей в стране классовой борьбе, народ понимается им только как социально однородное крестьянство, живущее в духе всеобщего примирения.

Особенно характерное в этом смысле произведение «Отчарь». «Здравствуй, обновленный Отчарь мой, мужик!» — пишет поэт, уверенный, что жизнь неузнаваемо обновилась. Он рисует картину всеобщего умиротворения и мужицкого благоденствия, которое скоро наступит. «Там лунного хлеба златятся снопы»,

Там с вызвоном блюда,
Прохлада куста,
И рыжий Иуда
Целует Христа.
. . . . . . . . . . .
Там дряхлое время,
Бродя по лугам,
Все русское племя
Сзывает к столам.
 

Есенин пишет о Февральской революции как о родившейся в «мужичьих яслях». Поэт даже склонен считать, что наступило время мужицкого «рая», о чем можно судить по его произведению «Октоих», в котором совершенно теряются реальные черты эпохи:

Осанна в вышних!
Холмы поют про рай.
И в том раю я вижу
Тебя, мой отчий край.
Под Маврикийским дубом
Сидит мой рыжий дед,
И светит его шуба
Горохом частых звезд.
 

Здесь нет недостатка и в мистических прозрениях. Как молитва, звучит стихотворение поэта «Певущий зов», в котором он пишет, что «Земля предстала новой купели», т. е. происходит новое ее «крещение».

Трудно читать это стихотворение, которое местами напоминает невнятный заговор:

В мужичьих яслях
Родилось пламя
К миру всего мира!
Новый Назарет
Перед вами.
Уже славят пастыри
Его утро.
Свет за горами...
 

Все эти произведения густо насыщены церковнохристианской символикой, к которой Есенин обращался и раньше. Но там, опираясь на народные религиозные легенды, давая их свободное изложение, Есенин достигал подлинной поэтичности (например, в приводившемся стихотворении «Шел господь пытать людей в любови...»). В произведениях же, содержавших отклик на Февральскую революцию, библейские и религиозные мотивы не стали подлинной поэзией, здесь чувствуется уступка тому «мистическому романтизму», который исповедовал Иванов-Разумник, что намного снизило художественную ценность стихотворений этого периода. Они оказались осложненными и назойливой архаикой лексики. Кому могли быть понятными и близкими такие слова, как «преполовенье», «извечье» или «неосказуем рок»?

В откликах на Февральскую революцию поэт совершенно не касается каких-либо конкретных исторических фактов или жизненных обстоятельств. Отсюда их отвлеченность и отяжеленная условность, что относится и к лучшему произведению цикла — «Товарищ». «Он был сыном простого рабочего» — так начинается эта маленькая поэма. Далее мы узнаем, что отец учил сына «распевать Марсельезу» и погиб в борьбе за свободу. На первый взгляд, здесь отображена реальная жизнь. Однако произведение в целом имеет отвлеченно-символический план: сын обращается к господу с молитвой о помощи в борьбе, Иисус сходит с иконы, идет с ним туда, где происходят бои, падает сраженный пулей, и его хоронят на Марсовом поле. Он и есть товарищ сына рабочего. Так отвлеченная морализация одержала верх над реалистическим изображением жизни.

Можно утверждать, что Есенин в своем отношении к Февральской революции разделял настроения патриархальной части русского крестьянства, пассивных его слоев, далеких от идеи сознательной революционной борьбы, верных старозаветным законам деревни и иллюзорной мечте о том, чтобы жизнь протекала в прежнем русле, но без помещичьего гнета и насилия царских чиновников. К этому следует прибавить и то вечное упование на бога, которое было характерно для данной среды, склонной видеть в самой революции «промысел божий».

Поэт не увидел продолжающейся борьбы народа за свое освобождение, не понял, что она только началась, что она будет связана с кровопролитной гражданской войной и неслыханными жертвами.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Октябрьская революция еще более усилила и обострила политическую борьбу в стране. Рушился и отходил в безвозвратное прошлое буржуазно-помещичий строй, рождалась новая, Советская Россия. Она создавалась в кровопролитной борьбе. Любые попытки остаться в стороне от этой борьбы терпели неизбежное крушение. «Вдруг уничтожились все середины — нет на земле никаких середин» — так коротко и ярко выразил В. Маяковский существенную сторону пролетарской революции. Есенин назовет годы Октябрьской революции «расколом в стране».

Процесс политического размежевания с необыкновенной силой отразился в литературе.

Вся грамотная и неграмотная Россия знала стихи, песни, агитки и поэмы Д. Бедного, его частушки распевались в самых отдаленных уголках страны. В. Маяковский быстро рос и формировался как советский поэт, проходя такую школу жизни и творчества, как работа в РОСТА. «Мы с Маяковским так работали, что временами казалось: нас только двое», — вспоминал Д. Бедный об этих незабываемых годах. Уже тогда в поэзию активно вступали поэты-рабочие: В. Александровский, В. Казин, В. Кириллов, Н. Полетаев, И. Садофьев. Решительно шли на сближение с революцией такие поэты, как Н. Асеев, Э. Багрицкий, Н. Тихонов.

В первые годы революции Есенин не знал этих поэтов. Вернее, он знал их имена, слышал их голоса, но был в стороне от них. Среда этих поэтов тогда еще не стала его средой.

Некоторые литераторы, которых он знал когда-то, оказались по ту сторону баррикад. Навсегда рвались былые связи Есенина с этими людьми. И Мережковский, и Гиппиус, в салоне которых молодой Есенин когда-то читал стихи и выслушивал наставления, оказались в стане злейших врагов революции. Они бежали за границу в 1920 году. Но еще до этого была очевидна их контрреволюционная одержимость, которая, в частности, выражалась в том, что они демонстративно отворачивались от писателей, принявших революцию, клеветали на них. Театрализуя свой протест против Октября, 3. Гиппиус носила в нагрудном медальоне портрет Шарлотты Корде — убийцы Марата. В своем сборнике «Последние стихи», вышедшем уже в Берлине в 1921 году, она призывала к уничтожению большевиков: «повесим их в молчаньи». Несколько позже Горький замечал в письме к В. Вересаеву: «Зинаиду Гиппиус уже невозможно читать — это такое жуткое соединение страшненького с гаденьким, что когда читаешь — зубы ноют точно от холода»107.

Среда символистов, с которой у Есенина за два года до этого установился контакт, не была политически однородной. Революция и здесь произвела резкий раскол. Она показала, насколько непрочным было внешнее единство этой среды, как глубоки были в ней внутренние противоречия. «Я не прощу ей», — писала Гиппиус о «душе Блока», услышав поэму «Двенадцать». Об отношении А. Блока к Гиппиус можно судить по следующим словам из неотосланного письма к ней в мае 1918 года: «Нас разделил не только 1917 год, но даже 1905-й, когда я еще мало видел и мало сознавал в жизни. Мы встречались лучше всего во времена самой глухой реакции, когда дремало главное и просыпалось второстепенное... В наших отношениях всегда было замалчиванье чего-то; узел этого замалчиванья завязывался все туже, но это было естественно и трудно, как все кругом было трудно, потому что все узлы были затянуты туго — оставалось только рубить. Великий Октябрь их и разрубил»108.

Еще решительнее, чем А. Блок, перешел на сторону революции В. Брюсов, вступивший в Коммунистическую партию. Более сложными путями, мучительно преодолевая свои индивидуалистические настроения, шел к революции А. Белый. Виднейшие поэты, чьими именами гордился русский символизм, не только не отвернулись от Октябрьской революции, но все более проникались сознанием ее исторической справедливости. И в этом еще раз сказалась притягательная сила идей пролетарской революции.

Наравне с Блоком Есенин воспринимается враждебным лагерем как изменивший кругам, с которыми он ранее был связан. Характерна, например, дневниковая запись А. Блока от 22 января 1918 года, сделанная вскоре после опубликования его статьи «Интеллигенция и революция»: «Звонил Есенин, рассказывал о вчерашнем «утре России» в Тенишевском зале. Гизетти и толпа кричали по адресу его, А. Белого и моему: «изменники». Не подают руки. Кадеты и Мережковские злятся на меня страшно. Статья «искренняя», но «нельзя простить».

Господа, вы никогда не знали России и никогда ее не любили! Правда глаза колет»109.

Ярким свидетельством тогдашней позиции Есенина служат его черновые наброски к поэме «Анна Онегина», относящиеся к 1925 году. Описывая Октябрьский переворот, он так изображал острую литературную борьбу, вызванную революцией:

Возмездье достигло рока,
Рассыпались звенья кольца.
Тогда Мережковские Блока
Считали за подлеца.
«Двенадцать» вовсю гремело
И разве забудет страна,
Как ненавистью вскипела
Российская наша «шпана».
 

Примечательно, что здесь Есенин косвенно упоминает поэму Блока «Возмездие» и прямо называет его «Двенадцать». И себя, и Блока Есенин относит к тому лагерю литературы, который противостоит Мережковским, злобно нападавшим на революцию, на тех писателей, которые приветствовали ее. Задыхаясь от злобы, 3. Гиппиус писала в ту пору: «Скоро в старый хлев ты будешь загнан палкой, народ, не уважающий святынь». Как бы отвечая ей, Есенин так описывает одну из своих бесед с Блоком:

И я с ним, бродя по Галерной,
Смеялся до боли в живот
Над тем, как хозяину верный
Взбесился затягленный «скот».
«Скотом» тогда некий писака
Озвал всю мужицкую голь...
 

Сам А. Блок считал Есенина человеком одного с собой настроения. Когда в белоэмигрантском журнале «Русская мысль» появилась статья, порочащая Блока и близких к нему поэтов, Блок, комментируя ее, писал в своем дневнике, что здесь «особенно разумеется» Есенин110.

Благотворное влияние оказала на Есенина и статья

А. Блока «Интеллигенция и революция», в которой он прочитал сразу же ставшие крылатыми слова поэта: «Всем телом, всем сердцем, веем сознанием — слушайте Революцию». Легко представить себе, как могли воздействовать эти слова на Есенина, еще задолго до этого считавшего А. Блока одним из крупнейших поэтов России. О том, что эти слова были созвучны тогдашнему настроению поэта, можно судить по тому, что в декабре 1917 года он присутствовал на митинге «Интеллигенция и народ», на котором собирался читать свои стихи. Митинг подготавливался и был проведен Горьким, прилагавшим в ту пору немалые усилия к сплочению лучшей части интеллигенции вокруг советской власти. И тем примечательнее свидетельство В. Маяковского, относящееся к этому периоду: «Есенин мелькал. Плотно я его встретил уже после революции у Горького» (т. 12, стр. 94).

Есенин равнялся на своих старших братьев по перу, литературный авторитет которых высоко ценил.

Таким для него был и В. Брюсов, открыто, честно и решительно принявший Октябрьскую революцию, активно включившийся в культурное строительство молодой Советской республики.

Мне видеть не дано, быть может,
Конец, чуть блещущий в дали,
Но счастлив я, что был мной прожит
Торжественнейший день земли, —
 

писал он об Октябре. В стихотворении «Товарищам интеллигентам», имевшем подзаголовок «Инвектива» (обличение), В. Брюсов выражал те же мысли, что и автор статьи «Интеллигенция и революция». Обращаясь к тем, кто когда-то играл словами «народ», «свобода», а ныне отвернулся и от этих слов, и от революции, В. Брюсов ядовито спрашивал:

Что ж не спешите вы в вихрь событий
Упиться бурей грозно-странной,
И что ж в былое с тоской глядите,
Как в некий край обетованный?
 

И можно понять ту ненависть, с которой писала о Брюсове Гиппиус, объявляя его «продавшимся» большевикам. Она торопливо открещивалась от былого соратника по символизму: «Между нами никогда не было дружбы, в настоящем смысле слова, ни внутренней близости. Видимость, тень всего этого была»111. Как видим, то же самое Гиппиус могла бы сказать и о Блоке.

Отношение Есенина к В. Брюсову еще раз указывало на то, к какому лагерю он относил себя в период острого политического размежевания писателей, наступившего сразу же после Октябрьской революции. Вот что он писал о В. Брюсове вскоре после его смерти: «Много у него есть прекраснейших стихов, на которых мы воспитывались... Лучше было бы услышать о смерти Гиппиус и Мережковского, чем видеть в газете эту траурную рамку о Брюсове... Брюсов первый пошел с Октябрем, первый встал на позиции разрыва с русской интеллигенцией» (т. 4, стр. 229-230).

У белоэмигрантов, бежавших от революции и чернивших ее, была наклонность выдавать за своих некоторых поэтов, оставшихся в России. К ним они причисляли, например, Ф. Сологуба, А. Ахматову, А. Белого, М. Волошина, Б. Пастернака, О. Мандельштама... Но были поэты, творчество которых никак не поддавалось двойному осмыслению; достаточно назвать Д. Бедного и В. Маяковского, которые вызывали ярость белой эмиграции. К этой категории она относила и Есенина. «С каким-то невероятным упорством (упорством отчаяния, что ли?) борется советская литература с ценностями, созидавшимися веками: «Я иным тебя, Господи, сделаю», — грозится Есенин»112, — говорилось в одной из статей, полной слез о рухнувшей православной России. «Поклонником разрушения», «сыном сатаны» был назван Есенин в другой статье того же пошиба113.

О позиции Есенина в период революции можно судить и по некоторым фактам его биографии. Поэт Д. Семеновский вспоминал: «Известно, что в ответ на обращение Совнаркома «Социалистическое отечество в опасности», написанное В. И. Лениным в связи с немецким наступлением в 1918 году, Есенин записался в боевую дружину»114. Когда в связи с угрозой Петрограду Советское правительство переехало в Москву, Есенин последовал за ним. «Вместе с советской властью покинул Петроград» (т. 5, стр. 13), — писал он в автобиографии, очевидно придавая определенный смысл этому факту.

Принятие Есениным Октябрьской революции не оставляет никаких сомнений. Сам поэт никогда не обходил этого вопроса в своих автобиографиях. В наиболее известной из них, «О себе», он писал: «В годы революции был всецело на стороне Октября...» (т. 5, стр. 22). В другой его автобиографии читаем: «Первый период революции встретил сочувственно, но больше стихийно, чем сознательно» (т. 5, стр. 17).

Признания поэта не были декларативными. Это подтверждается его произведениями, написанными вскоре после Октября.

В 1918 году по заданию Советского правительства близкий друг Есенина С. Т. Коненков изготовил мемориальную доску для Кремлевской стены в память павших в борьбе за победу Октябрьской революции115.

На открытии мемориальной доски В. И. Ленин выступил с речью, в которой говорил: «Мы открываем памятник передовым борцам Октябрьской революции 1917 года. Лучшие люди из трудящихся масс отдали свою жизнь, начав восстание за освобождение народов от империализма, за прекращение войн между народами, за свержение господства капитала, за социализм» (т. 37, стр. 171).

Совместно с М. Герасимовым и С. Клычковым Есенин написал текст «Кантаты», которая исполнялась при открытии мемориальной доски (музыку сочинил композитор Иван Шведов). В третьей части «Кантаты», написанной Есениным, говорилось:

Спите, любимые братья.
Снова родная земля
Неколебимые рати
Движет под стены Кремля.
. . . . . . . . . . . . .
Солнце златою печатью
Стражем стоит у ворот...
Спите, любимые братья,
Мимо вас движется ратью
К зорям вселенским народ.
 

В 1918 году Есенин создает стихотворение «Небесный барабанщик». Основной его пафос — чувство свободы, вера в победу революции:

Листьями звезды льются
В реки на наших полях.
Да здравствует революция
На земле и на небесах!
. . . . . . . . . . . . .
Нам ли страшны полководцы
Белого стада горилл?
Взвихренной конницей рвется
К новому берегу мир.
 

Как далекий отголосок поэмы А. Блока «Двенадцать», звучат строки этого стихотворения, окрашенные в тона условной символики:

Ратью смуглой, ратью дружной
Мы идем сплотить весь мир.
Мы идем, и пылью вьюжной
Тает облако горилл.
Мы идем, а там, за чащей,
Сквозь белесость и туман
Наш небесный барабанщик
Лупит в солнце-барабан.
 

Первые отклики Есенина на Октябрь говорят о том, что революция внесла в его поэзию новую интонацию — в его стихах начинает звучать тема братства и единения. Он воспринимает революцию как свершившуюся «ради вселенского братства людей». «Братья мои, люди, люди!», «Мы идем сплотить весь глир!» — восклицает поэт. «Спите, любимые братья», — обращается он к жертвам революции. В одном из вариантов «Небесного барабанщика» читаем:

И туркмена и голландца
Повенчал наш ураган.
Братья, братья, в наших ранцах
Души бомбы в обезьян.
 

Революция для поэта символизирует интернациональное единение народов против всего античеловеческого на земле. Эта новая для поэта тема вызвала и новые стилевые особенности — в его стихах появляется публицистичность, лозунговость, столь характерная для нашей поэзии первых лет революции: «Взвихренной конницей рвется К новому берегу мир!», «Кто хочет свободы и братства, Тому умирать нипочем!», «Да здравствует революция На земле и на небесах!». Так революционная эпоха врывалась в стихи проникновенного лирика, вносила в его творчество пафос и высокое воодушевление.

Новая тема, рожденная Великим Октябрем, видна и в киносценарии «Зовущие зори», написанном Есениным в соавторстве с поэтами М. Герасимовым,

С. Клычковым и писательницей Н. Павлович. При всем художественном несовершенстве этого сценария в нем привлекает попытка отразить наиболее значительные революционные события. Основная идея произведения — руководящая роль рабочего класса в революции. Действие первой части («Канун Октябрьской революции») протекает на металлургическом заводе и в рабочем квартале. Вторая («Преображение») рассказывает о захвате власти рабочими. В третьей («Пролеткульт») изображается, как рабочий класс обогащает мировую культуру, внося в нее новые ценности. Заключительная, четвертая часть («На фронт мировой революции») говорит о международном значении Октября. Главная мысль сценария выдержана не только в общем замысле, но и в его сюжете. Центральное место занимают образы рабочих: Назарова — убежденного революционера, страстного трибуна; Молотова — смелого и самоотверженного борца; его жены — работницы ткацкой фабрики. Они ведут за собой вчерашнего крестьянина Сахова, «бывшего офицера царской службы» Рыбинцева, его жену «буржуазного воспитания» (заметим, что сценарий был одной из первых попыток откликнуться на такую большую тему, как интеллигенция и революция).

В создании киносценария Есенин принимал самое горячее участие. Н. Павлович вспоминает: «Есенин не мог не видеть недостатков нашего незрелого детища, но он своей рукой переписывает большую часть чистового экземпляра сценария, не отрекаясь от него, желая довести до печати»116.

Примечательно, что одним из соавторов Есенина был Михаил Герасимов — весьма заметный литератор Пролеткульта. В этой организации ведущее положение занимали пролетарские писатели, многие из которых были активными участниками революционного движения в России, членами Коммунистической партии. В 1918 году Есенин явно тянулся к этим писателям, был очень близко знаком с некоторыми из них, дорожил этой близостью. Он принимал участие в занятиях литературной студии Пролеткульта, живо интересовался творчеством пролетарских поэтов.

Во всем этом не было ничего неожиданного. Поэты Пролеткульта в своем подавляющем большинстве были выходцами из крестьян, не порвавшими связей с деревней. В их поэзии преимущественное положение занимали индустриальные мотивы, но они с любовью вспоминали и родные деревенские края. Они пристально вглядывались в современную деревню, приветствуя в ней новое, без сожаления писали об умирающем старом.

Есенин чувствовал общность своей родословной с поэтами Пролеткульта, которые, в свою очередь, находили нечто родственное в Есенине.

Кстати заметим, что, в отличие от Есенина, Н. Клюев сразу же занял резко отрицательную позицию по отношению к пролетарским поэтам. Не сомневаясь в аналогичном характере ответного чувства, он признавался в одном из своих стихотворений: «По мне Пролеткульт не заплачет». И это было очень верное ощущение: пролеткультовские журналы дружно отрицали Клюева, как приверженца старой, патриархальной Руси.

С Есениным дело обстояло несколько иначе — в Пролеткульте не было единого мнения о нем. В рецензии на сборники Есенина, опубликованной в одном из пролеткультовских журналов, говорилось: «Идеология С. Есенина очень определенна: это левое народничество... Пролетарским поэтом Есенина назвать ни в коем случае нельзя. Тем не менее он настолько крупен и своеобразен, что не присматриваться к нему внимательно не может и пролетариат»117. Есенин был отнесен здесь к тем поэтам, которые «являются по-своему революционными и отражающими современность»118. Одобрительно говорилось и об образной системе поэта: «Это не образ-самоцель наших футуристов... Это образ зрелый и необходимый, тот образ, который только и имеет право на жизнь в будущем искусстве»119. «Пожелаем Есенину как можно скорее... перейти на путь пролетарских поэтов»120. Как видим, о Есенине здесь говорилось вполне доброжелательно.

Но пролеткультовские журналы публиковали и противоположные оценки творчества поэта: в одном случае говорилось, что Есенин — «совершенно ненужный пролетариату»121, в другом — утверждалось, что он «уходит прямо в лагерь реакции»122. Основой подобных суждений было то, что Есенин в своих произведениях продолжал пользоваться средствами библейской символики, что вызывало обвинения его в... реакционности и мистицизме. Более проницательные пролеткультовские критики выступали с защитой поэта от подобных нападок, боролись с попытками отлучения его от революции: «Мы считаем своим долгом заступиться за талантливого поэта Есенина. Все его творчество проникнуто здоровой земляной силой и весь его «мистицизм» — это глубокая вера в революционное возрождение России»123.

И все же в этой полемике решающим был голос тех идеологов и руководителей Пролеткульта, которые проводили слепую сектантскую политику, полагали, что строительство новой культуры должно быть делом только рабочего класса, без участия других трудовых слоев народа. С особым подозрением они относились к крестьянству, целиком относя его к мелкобуржуазной стихии. Так же огульно они подходили к писателям из крестьянской среды, не желая здесь замечать никаких различий. «Я помню, как покойный т. Бессалько ратовал против так называемых крестьянских поэтов — Клюева, Есенина и Орешина»124, — писал А. Луначарский об одном из теоретиков Пролеткульта. Главный из них — А. Богданов, стоявший во главе Пролеткульта, рассуждал о «чисто-классовой пролетарской поэзии», выдвигая антиленинский тезис: между пролетариатом и крестьянством существуют «глубокие принципиальные различия». Исходя из этого, он писал о творчестве крестьянских поэтов, в том числе и о поэзии Есенина: «Тут всюду фетишизм «землицы», основы своего хозяйства, тут и весь Олимп крестьянских богов... Все это как нельзя более чуждо сознанию социалистического пролетариата»125. Тут же он относил к категории «чуждых» интеллигентов Маяковского и Блока. В журнале «Пролетарская культура», который редактировал тот же А. Богданов, говорилось, что Есенин «по всему чужд» пролетариату, что «С. Есенин, как и II. Орешин, чужд не только пролетарской культуре, но и общереволюционному энтузиазму». Процитировав некоторые строки Есенина, журнал превосходно демонстрировал эстетический уровень своей критики: «Коммунист не ищет «голубого покоя», он горит огнем красного энтузиазма и творчества, — он не мечтает бродить по траве одиноким, он привык чувствовать себя членом коллектива...»126.

Подобное отношение пролеткультовской верхушки к Есенину заведомо обрекало на неудачу его попытку сблизиться с Пролеткультом. В 1918 году Есенин совместно с С. Коненковым и С. Клычковым подает заявление в Московский Пролеткульт с просьбой организовать при нем секцию крестьянских писателей, с тем чтобы поддержать «творческие силы крестьянства», оказать помощь писателям-крестьянам, способствовать «укреплению их революционно-коммунистического духа» (т. 5, стр. 181). И хотя пролеткультовское руководство отказывалось впускать в свою организацию крестьянских писателей, для нас важен сам факт обращения Есенина в Пролеткульт с подобной просьбой. Он несомненно говорит о стремлении поэта в первый год Октября стать ближе к революционному искусству.

Стремление войти в Пролеткульт — не единственная попытка Есенина найти какие-то организационные формы общения с новой литературной средой. В 1918 году он подает заявление в профессиональный союз писателей (позже — Всероссийский союз писателей), в котором состоял до конца жизни. В 1919 году он обращается с просьбой принять его в члены Дворца искусств (при Наркомпросе). А вот подписанное им в том же 1919 году заявление в литературно-художественный клуб советской секции Союза писателей, художников и поэтов:

«Признавая себя по убеждениям идейным коммунистом, примыкающим к революционному движению, представленному РКП, и активно проявляя это в моих поэмах и статьях, прошу зачислить меня в действительные члены литературно-художественного клуба Советской секции писателей, художников и поэтов. Член секции: Сергей Есенин» (т. 5, стр. 81-82).

В этом свете заслуживает внимания один факт, который нельзя считать случайным. В «Иорданской голубице», написанной в 1918 году, Есенин восклицает: «Мать моя — родина, я — большевик!» Годом позже он вновь повторяет это утверждение: «Говорят, что я большевик. Да. Я рад зауздать землю».

Не следует слишком прямолинейно судить об этом признании Есенина. Однако было бы несправедливым недооценивать подлинные политические настроения поэта в то время. Факты подтверждают, что слово «большевик» не было для Есенина только средством поэтического языка, что поэт употреблял его и в конкретном политическом значении.

Слово «большевик» вошло в стихи Есенина в связи с реальными фактами его биографии. Не только в стихах, но и в жизни Есенин называл себя в ту пору большевиком.

Ю. Либединский, передавая свой разговор с Есениным в 1924 году, пишет: «И вот, пересказывая свои деревенские впечатления, он говорит: „Знаете, раньше отец меня ругал — «большевик», а я ему — «кулак»; это было в 1918 году...»127.

В 1919 году Есенин делает попытку вступить в члены Коммунистической партии. С. Городецкий вспоминает: «И вот в 1919 году решает вступить в партию. Не знаю в подробностях, как это произошло, но в партию он принят не был...»128. Более подробные сведения содержатся в воспоминаниях литератора Г. Устинова, работавшего в 1918-1919 годах в редакции «Правды». В 1918 году Есенин, переехав из Петрограда в Москву, довольно продолжительное время жил совместно с Г. Устиновым, близко сошелся с ним. Г. Устинов свидетельствует: «В начале 1919 года он однажды робко приносит мне на стол записку, написанную мелким прямым почерком, так похожим на почерк М. Горького. Это было заявление С. Есенина о его желании вступить в партию большевиков, «чтобы нужнее работать».

— Напиши, пожалуйста, рекомендацию... Я, знаешь ли... Я понял... И могу умереть хоть сейчас»129.

В других своих воспоминаниях Г. Устинов частично объясняет, почему не осуществилось вступление Есенина в партию:

«Перед тем как написать «Небесного барабанщика» Есенин несколько раз говорил о том, что он хочет войти в Коммунистическую партию. И даже написал заявление, которое лежало у меня на столе несколько недель... Только немного позднее, когда Н. Л. Мещеряков написал на оригинале «Небесного барабанщика», предназначавшегося мною для напечатания в «Правде», — «Нескладная чепуха. Не пойдет. Н. М.», — Есенин окончательно бросил мысль о вступлении в партию»130.

Конечно, отзыв Н. Мещерякова — видного партийного литератора — в какой-то мере мог побудить Есенина взять свое заявление обратно. В начале 1919 года у Есенина не было еще твердого намерения вступить в партию. Иначе отрицательная оценка одного из его стихотворений не изменила бы решение поэта. В 1922 году, считая свои поиски в поэзии «левым искусством», он, явно бравируя, писал в автобиографии: «В РКП я никогда не состоял, потому что чувствую себя гораздо левее» (т. 5, стр. 9). Но позже, работая над поэмой «Анна Онегина», Есенин напишет в одном из вариантов:

Хотя коммунистом я не был
От самых младенческих лет,
Но все же под северным небом
Винтовку держал за Совет.
 

Очевидно, не бесследно прошли для Есенина те годы, когда он общался с революционно настроенными печатниками, принимал участие в маевках, распространял прокламации, писал такие стихи, как «Поэт», «Кузнец».

Несомненно одно: Есенин был захвачен пафосом революции. «Самое лучшее время в моей жизни считаю 1919 год» (т. 5, стр. 9), — писал он. Празднично приподнятое настроение поэта бросалось в глаза. В. Ходасевич, которого никак нельзя заподозрить в расположении к советской власти и к Есенину и который с неодобрением писал, что поэт «в ту пору сблизился е „большевистскими” сферами», вспоминал: «Весной 1918 года я познакомился в Москве с Есениным. Он как-то физически был приятен. Нравилась его стройность; мягкие, но уверенные движения; лицо не красивое, но миловидное. А лучше всего была его веселость, легкая, бойкая, но не шумная и не резкая. Он был очень ритмичен. Смотрел прямо в глаза и сразу произвел впечатление человека с правдивым сердцем, наверное, отличнейшего товарища»131.

В первые годы революции складывалась новая форма общения писателей с читателями: писатели выступали перед широкой демократической аудиторией. Вспомним В. Маяковского, читавшего матросам «Левый марш», Д. Бедного, выступавшего перед красноармейцами.

Весной 1919 года Есенин гостил у своего знакомого Л. Повицкого в Харькове. Был первый день пасхи. Во время прогулки по многолюдному бульвару Есенин решил устроить публичное чтение своих стихов. Л. Повицкий вспоминает:

«Толпа гуляющих плотным кольцом окружила нас и стала сначала с удивлением, а потом с интересом слушать чтение. Однако, когда стихи приняли явно кощунственный характер, в толпе заволновались. Послышались враждебные выкрики. Когда он резко, подчеркнуто бросил в толпу:

Тело, Христово тело
Выплевываю изо рта! —
 

раздались негодующие крики. Кто-то завопил:

— Бей его, богохульника!

Положение стало угрожающим, тем более что Есенин с азартом продолжал свое совсем не «пасхальное» чтение. Неожиданно показались матросы. Они пробились к нам через плотные ряды публики и весело крикнули Есенину:

— Читай, товарищ, читай!

В толпе нашлись сочувствующие и зааплодировали. Враждебные голоса замолкли, только несколько человек, громко ругаясь, ушли из сквера.

Есенин закончил чтение, и мы вместе с матросами, дружески обнявшись, побрели по праздничным улицам города. Есенин рассказывал им про Москву, про себя, расспрашивал о их жизни. Расстались мы с матросами уже к вечеру»132.

Несмотря на трудности с транспортом, Есенин в это время много и охотно ездил по стране, с интересом присматривался к тому, что делается вокруг. «19-20-21 [годы] ездил по России: Мурман, Соловки, Архангельск, Туркестан, Киргизские степи, Кавказ, Персия, Украина и Крым» (т. 5, стр. 13-14), — вспоминал он позже133.

Таким предстает Есенин в первые годы революции. Но из этого, конечно, не следует, что уже тогда он внутренне самоопределился, как, скажем, Д. Бедный или Маяковский. Нет, ему было нелегко разобраться в происходивших событиях, осознать революцию в ее конкретно-исторических проявлениях, найти свое место в современности.

Есенин кровными нитями был связан с русским крестьянством, принявшим Октябрьскую революцию, но отягченным многими предрассудками прошлого. В крестьянстве причудливо уживалось трезвое отношение к жизни с несбыточными социальными иллюзиями, подлинно революционное настроение и веками вскормленная приверженность к дедовским обычаям, к патриархальной жизни русской деревни. Лишь на этом фоне может быть понята идейная и творческая эволюция Есенина, в немалой степени отражавшая настроения русского крестьянства, поднятого к новой жизни.

Какие же изменения в творчестве Есенина произошли в связи с Октябрьской революцией?

Поэт стремится коснуться жизненно важных для русской деревни вопросов, пытается осознать значение великого исторического поворота в судьбах русского крестьянства. Однако его попытки осложняются недостаточной четкостью политических взглядов, беспомощностью перед трудными политическими вопросами, и прежде всего перед одним из важнейших — о русском крестьянстве и пролетарской революции. Мучительные поиски в 1918-1919 годах привели Есенина к сближению с эсеровскими кругами.

На первый взгляд может показаться странным, что Есенин, называвший себя большевиком, стремившийся стать членом Коммунистической партии, мог сблизиться с эсерами. Однако следует учесть, что в эти годы, когда обстановка в стране была необыкновенно сложной, далеко не один Есенин искал политического самоопределения. Его искали и некоторые другие писатели, впоследствии занявшие весьма видное место в советской литературе. Каждый искал по-своему. И труднее, чем многим, было найти верную позицию Есенину, духовными нитями связанному с патриархальной деревней.

Февральская буржуазно-демократическая революция оживила деятельность мелкобуржуазных политических партий.

Лихорадочную активность начала развивать партия эсеров, и уже тогда наметились точки соприкосновения Есенина с ней.

Это происходило еще в ту пору, когда Есенин жил в Царском Селе и начал посещать Иванова-Разумника, слушая его эсеровские наставления. Здесь своим человеком был и Клюев, исповедовавший идеалы зажиточного мужика, стоявший за «посконные», «нерушимые» устои крестьянства. Имена Иванова-Разумника и Клюева тесно переплетались в сознании Есенина, он с воодушевлением упоминал их в стихотворении «О муза, друг мой гибкий...». Тогда же, накануне Октября, Есенин, публикуя стихотворение «Осень», созданное еще в 1914 году, предпослал ему посвящение Иванову-Разумнику. «Почитающий Вас», «любящий Вас» — так заканчивал Есенин свои письма к нему.

В 1917 году Иванов-Разумник прилагал немало усилий для того, чтобы объединить вокруг себя литераторов. С этой целью он организовал издание альманаха «Скифы», первый номер которого появился незадолго до Октября, а второй — в конце года.

Для того чтобы понять, что означало «скифство» в условиях Октябрьской революции, необходимо сделать небольшое отступление.

Скифы стоят как бы в преддверии истории народов нашей страны, их собственная история скрывается в тумане веков. О скифах упоминала еще Библия, о них писал отец истории Геродот. С именем этого народа связан пятивековой период истории Восточной Европы, Средней Азии и Южной Сибири. Скифы появились в северном Причерноморье в VIII — VII веках до нашей эры. Мужественные, воинственные и беспощадные, они быстро завоевали обширные территории, центр которых находился между Доном и Днепром. Они угрожали Западу, вторгаясь на территории современных Венгрии, Польши, Чехословакии.

Скифы жили грабежами и войнами, отличаясь непомерной жестокостью. Они привязывали к своим седлам скальпы врагов, делали чаши из черепов побежденных, пили кровь первого убитого врага. И вместе с тем в Скифии были приметы высокой для того времени культуры; вслед за греками и римлянами они занимали важное место в развитии цивилизации: ранняя металлургия, ремесла, обширные торговые связи, выразительное искусство... Геродот писал, что варвары-скифы избегали чужеземных заимствований, «в особенности от эллинов». Но торговые связи с Грецией повлекли за собой влияние греческой культуры, о чем говорит хотя бы Олимп скифских богов: Зевс, Гея, Геракл, Афродита, Посейдон и первый из них — бог войны Арес. Существовала даже легенда о том, что праотцом скифов был Геракл.

Вообще о скифах ходило немало легендарных сведений, их история окутана многими тайнами и романтическими представлениями. Но из далекого прошлого до нас дошли и совершенно реальные сведения, по которым можно судить о древнем народе, когда-то заселявшем просторы будущей России.

В России давно возник интерес к скифам как к далеким, полулегендарным пращурам. Ими занимались В. Татищев и М. Ломоносов.

Довольно скоро само слово «скиф» становится нарицательным именем. Так, осуждая консерватизм французских республиканцев, призывая к решительным действиям, А. Герцен, назвав себя «старым скифом», писал Прудону: «Я, как настоящий скиф, с радостью вижу, как разваливается старый мир, и думаю, что наше призвание — возвещать ему его близкую кончину»134. Именно отсюда и шел Иванов-Разумник, организовывая издание сборников «Скифы». В статье «Скиф сороковых годов» он писал: «Человек, писатель, мыслитель, революционер, социалист, вечный «скиф» — Герцен надолго еще останется современным для молодых поколений будущего, для «скифов» грядущих времен»135.

Ссылка на Герцена была нужна Иванову-Разумнику для того, чтобы придать вес своим неонародническим, а в конце концов, эсеровским рассуждениям. Какова была истинная цена его велеречивых рассуждений, можно понять из статьи В. И. Ленина «Памяти Герцена». Высоко оценив вклад Герцена в революционное движение, В. И. Ленин в то же время писал: «Герцен — основоположник «русского» социализма, «народничества». Герцен видел «социализм» в освобождении крестьян с землей, в общинном землевладении и в крестьянской идее «права на землю». ...На деле в этом учении Герцена, как и во всем русском народничестве — вплоть до полинявшего народничества теперешних «социалистов-революционеров» — нет ни грана социализма» (т. 21, стр. 257-258). Здесь же В. И. Ленин писал о том, что либералы замалчивают сильные стороны Герцена и возвеличивают слабые. Именно таким и был «социал-революционер» Иванов-Разумник, о чем достаточно красноречиво говорили его статьи на страницах альманаха «Скифы».

Здесь воскрешались обветшалые идеи позднего народничества об «особом» пути России, националистические рассуждения об «исконной Руси», ничем не похожей на Запад, религиозно-мистическая трактовка «души» русского крестьянства. В своих многочисленных статьях Иванов-Разумник выражал неуемные восторги по поводу Февральской революции, которую изображал «вселенским» событием, сулящим райские перемены в жизни русского мужика. И в то же время он обходил лицемерным молчанием жестокую классовую борьбу в деревне, крестьяне изображались им как однородная масса, живущая в святой простоте. Выступая против того, чтобы мерить современность «кургузым марксистским аршинником», Иванов-Разумник предпочитал утомительно пустопорожнюю болтовню, вроде того что для скифа нет ничего «кроме Жизни, кроме правды Красоты, изначальной, истинной, и Справедливость, и Истину определяющей Правды»136.

Среди «скифов» оказались очень разные писатели. Каждый из них по-своему понимал «скифство», что уже само по себе не позволяет определять «скифов» как литературную группу или литературное направление. Это было случайное соседство писателей, разных по своим политическим убеждениям и эстетическим позициям137.

Преимущественное положение в альманахе «Скифы» Иванов-Разумник отдавал крестьянским поэтам — «людям чернозема», «земли и плуга». Здесь печатались Н. Клюев, П. Орешин. Есенин опубликовал в первом номере альманаха поэму «Марфа-Посадница» и цикл стихов «Голубень», во втором — поэму «Товарищ», «Ус», «Певущий зов», «Отчарь», цикл стихов о русской природе — «Под отчим кровом», с посвящением Н. Клюеву («Я верю, под одной звездой с тобой мы были рождены...»).

В статье «Поэты и революция» Иванов-Разумник утверждал, что Клюев — «подлинно первый народный поэт», сердце которого «соединяет пастушечью правду с магической мудростью». Во втором номере альманаха он определил Клюева как поэта, «открывающего нам подлинные глубины духа народного».

В своих стихах Клюев ни разу не употребил слово «скифы». И тем не менее его близость к скифству Иванова-Разумника несомненна.

Неверным было бы думать, что Клюев сразу же отвернулся от Октября. Нет, он приветствовал его. Об этом можно судить по некоторым стихам его сборника «Медный кит» (1919):

распахнитесь, орлиные крылья,
Бей, набат, и гремите, грома, —
Оборвалися цепи насилья
И разрушена жизни тюрьма!
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
За землю, за волю, за хлеб трудовой
Идем мы на битву с врагами,
Довольно им властвовать нами!
На бой, на бой!
 

Уже в этом приветствии революции, похожем на крестьянскую «Марсельезу», было видно, что Клюев воспринял Октябрь не как пролетарскую, а как крестьянскую революцию:

Пролетела над Русью жар-птица,
Ярый гнев зажигая в груди...
Богородица наша землица, —
Вольный хлеб мужику уроди.
 

Дальше этого Клюев не шел в осмыслении революции, и уже одно это привлекало к нему безграничную симпатию современного скифа — эсера Иванова-Разумника. В его скифские представления целиком укладывалась одна сквозная тема в стихах Клюева — тема Китеж-града.

Древняя летописная легенда рассказывает о том, как в 1239 году Батый нагрянул фа прекрасный Китель-град, но господь уберег этот город, погрузив его в чистое и прозрачное озеро, на веки вечные сохранив русскую православную старину. Эта романтическая легенда неоднократно привлекала внимание русских писателей, художников, композиторов. Клюев сделал ее своей главной опорой в оценке современности.

Оставаясь и после революции приверженцем древней крестьянской Руси, он символизировал ее Китежградом.

Уму — республика, а сердцу — матерь-Русь.
Пред пастью львиною от ней не отрекусь.
Пусть камнем стану я, корягою иль мхом, —
Моя слеза, мой вздох о Китеже родном, —
 

признавался он в сборнике «Песнослов» (1919). «Китеж-град, Гомон Саровских сосен — Вот наш край вожделенный, родной», — настойчиво варьировал он эту тему. «Автор тщетно силится уберечь от всеразрушающей революции свой древний Китеж-град, свое христианское миропонимание»138, — справедливо отмечалось в одной из рецензий на сборник «Медный кит». Тема Китежа-града получала в творчестве Клюева все более расширительное толкование, обозначая уже не только Древнюю Русь, но и вообще Восток, Азию, к которым он безраздельно относил послереволюционную Россию. «Есть Россия в багдадском монисто С бедуинским изломом бровей», «Грядущей России картины — Арабская вязь и резьба», — писал он. «Моя бедная Индия», — говорил он о России, противопоставляя ее индустриальному Западу:

И не будет песен про молот,
Про невидящий маховик,
Над Сахарою смугло-золот
Прозябнет России лик.
 

«Сгинь, Запад, — змея и блудница, Мой суженый — отрок Восток» — так лаконично и выразительно формулировал он свои взгляды, уже ничем не отличавшиеся от скифских теорий Иванова-Разумника.

В отличие от Клюева Есенин довольно часто и охотно вспоминал о скифах. Он хорошо был осведомлен о Скифии. Знал описание Геродота, легенды о скифах, его увлекало «это буйное, и статное, и воинственное племя». Он называл «скифство» — «нашим народническим движением», противопоставляя его «западникам», писателям-интеллигентам. Есенин писал на эту тему А. Ширяевцу (24 июня 1917 г.): «Мы ведь скифы, приявшие глазами Андрея Рублева Византию и писания Козьмы Индикоплова с повернем наших бабок, что земля на трех китах стоит, а они все романцы, брат, все западники. Им нужна Америка, а нам в Жигулях песня да костер Стеньки Разина» (т. 5, стр. 73-74).

Но одновременно с «людьми чернозема» к альманаху «Скифы» примыкали и «западники», «эллины».

А. Белый опубликовал здесь роман «Котик Летаев» и статью «Жезл Аорона», полную мистических «прозрений». «Скифство» А. Белого во многом определялось его духовными исканиями предреволюционных лет. Здесь можно вспомнить его книгу «Пепел» с картинами деревенской Руси и мотивами народной скорби, роман «Серебряный голубь» — о стремлении русского интеллигента найти путь единения с народом.

Ни одного своего произведения не опубликовал в «Скифах» А. Блок. Но ему, несомненно, импонировала по-своему понимаемая идея скифства, о чем говорит его стихотворение «Скифы». Патриотическая лирика Блока, его искренние искания путей сближения интеллигенции с народом и в то же время отвращение к буржуазной Европе, которую он называл «оглушительной и усталой ярмаркой», «несчастной, истасканной кокоткой», облегчают нам понимание «скифства» поэта. В своих «Скифах» Блок целиком на стороне революционной России, которой угрожает буржуазный Запад. Он обличает тех западных политиков, которые забыли, что из века в век Россия прикрывала Западную Европу от нашествия азиатских полчищ. И хотя в его «Скифах» мы видим внеисторическое противопоставление Востока Западу, мы остро чувствуем революционно-патриотический пафос этого произведения. Мысли Блока-«скифа» озарены философией истории. Не случайно он соглашался с тем, что его «Скифы» близки «Клеветникам России» Пушкина.

Отдал дань скифству и Валерий Брюсов, которого всегда интересовали романтические страницы истории. Не более как этим увлечением возможно объяснить появление в первом номере альманаха его стихотворения «Древние скифы»:

Мы те, об ком шептали в старину,
С невольной дрожью, эллинские мифы:
Народ, взлюбивший буйство и войну,
Сыны Геракла и ехидны — скифы.
 

Во втором выпуске «Скифов» было опубликовано и «Слово о погибели русской земли» А. Ремизова, наполненное истерическими проклятиями революции: «Русский народ, что ты сделал? Искал свое счастье и все потерял. Одураченный плюхнулся в навоз... Хочу неволи вместо свободы, хочу рабства вместо братства». «Огненный вихрь революции ненавистен Ремизову, так как уничтожает „святую Русь”», — комментировал это «Слово» Иванов-Разумник, назвав его одним «из самых изумительных произведений».

Такими разными и противоположными были литераторы, так или иначе причастные к скифству. Что могло роднить А. Ремизова, проклинавшего революцию, и А. Блока, принявшего ее? Ведь Ремизов — автор «Слова о погибели русской земли» точь-в-точь похож на «писателя-витию» из «Двенадцати», бормочущего в истерике: «Погибла Россия». Не было согласия и между крестьянскими поэтами и «эллинами». Известен факт, когда Блок отказался принять А. Ширяевца, выслав ему в прихожую через горничную томик своих стихов. «Автограф-то в книге был, но автора видеть не сподобился», — писал А. Ширяевец Есенину по этому поводу. Есенин с болью и возмущением реагировал на этот факт. Позднее (в 1921 году) он писал: «Блок по недоразумению русский», — называя его «голландцем». «Настоящего чутья России у него нет», «Его отношение к России меня не может удовлетворить», — вспоминал И. Розанов слова Есенина о Блоке. В статье о сборнике стихов Н. Клюева «Песнь солнценосца» А. Белый писал, что Клюев соединяет в себе Запад с Востоком, хотя сам Клюев, как уже говорилось, совершенно недвусмысленно и энергично заявлял: «Сгинь, Запад, — змея и блудница, Мой суженый — отрок Восток». В свою очередь, Есенин решительно и категорически возражал против безграничных похвал в адрес Клюева. И это далеко не все кричащие противоречия между теми, кто примыкал к скифству.

И все же не было ли у них чего-нибудь общего?

Давно в России возник вопрос о Востоке и Западе. Особенно остро он стоял в петровские времена. В XIX веке он ярко отразился в спорах славянофилов и западников, а позже, по-иному, в полемике между марксистами и народниками. Эта тема всегда вызывала живой интерес, что объяснялось географически промежуточным положением России между Европой и Азией.

Накануне Октябрьской революции и в период ее свершения тема эта приобрела небывалую остроту: окончательно решался вопрос — оставаться ли России Азией или быть ей передовой мировой державой.

Еще в 1911 году В. И. Ленин, полемизируя с утверждением Л. Толстого о «неподвижности восточных народов», писал, что «1905 год был началом конца «восточной» неподвижности» России (т. 20, стр. 103). «Россия быстро европеизуется» (т. 25, стр. 53). «Надо же ценить то, что Россия встала все-таки окончательно на путь европеизации» (т. 25, стр. 54), — писал В. И. Ленин. В то же время в статье «Отсталая Европа и передовая Азия» (1913) В. И. Ленин подчеркивал, что европейская буржуазия «из страха перед растущим и крепнущим пролетариатом, поддерживает все отсталое, отмирающее, средневековое», а «в Азии везде растет, ширится и крепнет могучее демократическое движение». «В «передовой» Европе передовым классом является только пролетариат» (т. 23, стр. 166, 167).

В. И. Ленин указывал, что «восточной» неподвижности России еще с 1905 года противостояла революционная энергия русского пролетариата.

Все, кто так или иначе рассуждал после Октября о «скифстве», решительно избегая разговора о передовой роли пролетариата в революции, объективно заявляли о себе как о сторонниках «восточной» неподвижности России.

Таково было и «скифство» Иванова-Разумника, которое в условиях свершившейся пролетарской революции приобрело явно реакционную политическую окраску, стало не чем иным, как разновидностью эсеровских воззрений. Ведь не случайно идея «скифства» была поддержана русскими эмигрантами в Берлине. Здесь организовалось издательство «Скифы», которое выпускало брошюры Иванова-Разумника, издавало произведения писателей, примыкавших к альманаху «Скифы». Оно продержалось довольно долго. Еще в 1924 году Н. Асеев писал: «Ведь ни Маяковского, ни Гастева, ни Казина «Скифы» не издадут; не потому, что считают их менее талантливыми или менее популярными, а именно в силу идеологической враждебности к ним»139.

Развивая все более активную политическую деятельность, Иванов-Разумник в 1918 году обосновывается в московской еженедельной политической и литературной газете «Знамя труда» — печатном органе ЦК левых эсеров. Сюда он перетягивает за собой и других «скифов», в том числе и Есенина.

На страницах этой газеты публикуются статьи Иванова-Разумника, откровенно приспособленные к эсеровской программе. Он объясняет Октябрьскую революцию как крестьянскую и свершившуюся только ради крестьянства, выступает за общую уравнительную демократию, за «общее» равенство и свободу. Неоднократно разоблачая эсеровских теоретиков,

В. И. Ленин указывал, что в их программах отражаются политические колебания мелкой буржуазии, ведущие их в стан врагов. В. И. Ленин писал в 1919 году: «Кто пытается решать задачи перехода от капитализма к социализму, исходя из общих фраз о свободе, равенстве, демократии вообще, равенстве трудовой демократии и т. п... те только обнаруживают этим свою природу мелких буржуа, филистеров, мещан, рабски плетущихся в идейном отношении за буржуазией» (т. 39, стр. 16). «Мы над «чистой демократией» смеемся» (т. 44, стр. 78), — писал он.

Сознательно отрешаясь от конкретной политической обстановки в стране, Иванов-Разумник пускался на страницах «Знамени труда» в рассуждения о «духовной революции», о «духовном преображении». Он писал здесь, что задача «скифской» революции не в реальных политических завоеваниях, а в «новом вознесении духа», в духовном освобождении человечества, которое принес с собой Христос, и что в этом заключается единственно важная — «религиозная идея социализма». То же самое он писал и в эсеровском журнале «Наш путь» (1918), однообразно повторяя, что пришло время «нового Назарета», что Россия строит «град взыскуемый»140.

И тем более опасным было влияние Иванова-Разумника на писателей, которым он предоставлял неограниченную возможность печататься на страницах газеты «Знамя труда». А влияние это было весьма ощутимо. В газете «Знамя труда» А. Белый вел мистические рассуждения о том, что «революция протекает религиозно», что она связана с «народной соборностью» и т. п. Здесь же была напечатана его поэма «Христос воскрес!», которая скорее напоминает поэтическое переложение рассуждений Иванова-Разумника о «религиозной идее социализма» (распятый Христос символизирует «распятие» современной России, которая должна воскреснуть через муки).

В то же время в этой газете впервые была опубликована поэма А. Блока «Двенадцать». Иванова-Разумника привлек не ее революционный пафос, а то обстоятельство, что в ней впереди красногвардейцев оказывается Христос.

На страницах «Знамени труда» выступил и Есенин с произведениями «Октоих», «Пришествие», «Инония», «Сельский часослов». Все они были отмечены подчеркнутой религиозной символикой, что по-своему сближало их и с «Двенадцатое» А. Блока, и с поэмой А. Белого «Христос воскрес!». Здесь не было случайности. Еще до революции Есенин был связан с этой средой: «В первую пору моего пребывания в Петербурге мне часто приходилось встречаться с Блоком, с Ивановым-Разумником. Позднее с Андреем Белым» (т. 5, стр. 17). Тем легче произошло сближение Есенина со «скифами», а позже с эсеровскими кругами. Сам Есенин вспоминал: «В революцию (Февральскую. — Е. Я.) покинул самовольно армию Керенского и, проживая дезертиром, работал с эсерами не как партийный, а как поэт. При расколе партии пошел с левой группой и в октябре был в их боевой дружине» (т. 5, стр. 13).

Каждый из поэтов, выступавших в газете «Знамя труда», шел своим путем. Близкими, но не одинаковыми были пути А. Блока и А. Белого. Есенин пришел в эсеровские круги как поэт «с крестьянским уклоном». В. Шершеневич, часто встречавшийся с Есениным в первые годы революции, вспоминал: «Сначала он называл себя эсером, привлеченный разговорами о деревне»141. Этот «крестьянский уклон» отразился и в характере использования Есениным религиозной символики в поэмах «Октоих», «Пришествие» и «Мнения». Использование библейской символики — вообще весьма характерная примета литературы первых лет революции. И в этом не было ничего странного.

Библия — книга, которая создавалась почти пятнадцать веков. В ней отразилась доисторическая эпоха человечества, раннее христианство, социальная борьба и художественное творчество различных эпох. В ней перемешаны историческая реальность и фантастика, некоторые ее части лишены религиозного содержания, в ней много народных мифов, песен и сказаний.

Библейские образы питали мысль и воображение многих замечательных художников, которые ассоциировали с библейскими мифами и легендами политические проблемы своего времени. Об этом говорит творчество Данте, Тассо, Мильтона, Гёте, Байрона... В России еще Ломоносов и Державин опирались в своей поэзии на библейские псалмы. Библейскую символику использовали декабристы для выражения свободолюбивых идей, к ней прибегали Пушкин и Лермонтов, она получила глубокий философский смысл в творчестве Л. Толстого и Ф. Достоевского, она лежала в основе некоторых ранних поэм Маяковского. Библейские образы, мифы и притчи были емки по смыслу и вполне понятны представителям самых различных слоев.

Поэтому неудивительно, что переломные исторические эпохи очень часто вызывали обращение к Библии. К. Маркс писал: «Кромвель и английский народ воспользовались для своей буржуазной революции языком, страстями и иллюзиями, заимствованными из Ветхого завета»142.

Октябрьская революция, всколыхнувшая и потрясшая весь земной шар, явилась событием, которое требовало для своего художественного воплощения гигантских, вселенских, космических образов. Новые образы такого плана, которые отражали бы суть новой исторической эпохи, не могли быть сразу найдены художниками. Тем естественнее было их обращение к Библии, символика которой помогала им выразить всемирные масштабы происходящих событий.

Другое дело, что эта символика по-разному использовалась различными политическими лагерями. В стане контрреволюции она была призвана обрушить проклятия на Советскую Россию, предать ее геенне огненной. Так, в эсеровском журнале «Мысль» (Пг., 1918, №1) говорилось, что на землю пришел «ложный Христос октябрьской ночи», а Россия ждет «действительного Христа февральских революционных дней».

Вместе с тем в Библии искали художественных аналогий и те писатели, которые приняли Октябрьскую революцию и славили ее. Сплошь и рядом к христианской символике прибегали пролетарские поэты. Выражая мысль о сознательном начале революционной борьбы рабочего класса, И. Логинов писал в стихотворении, опубликованном в «Правде»:

Мой храм — библиотека,
Шкафы — иконостас,
А разум человека —
Нерукотворный Спас.
 

Певец заводского труда, индустрии и техники М. Герасимов писал: «Заводские гудки пропели Проникновенные псалмы», «Завод железный жертвенно Вознес пасхальность свеч». В. Кириллов писал о пролетариате: «Был ты в истории темных водах Христа и Будды святей». «Пришествие» — так назвал свой сборник стихотворений Я. Бердников.

В лагере революционной литературы имело место и несколько иное использование религиозных мифов. В «Мистерии-буфф» В. Маяковского были не только символические аналогии с Ветхим заветом (Октябрьская революция — всемирный потоп, в котором погибает старый мир), но и сатирическое осмеяние идеи христианской религии. «Не надо его! Не пустим проходимца!» — кричали «нечистые» о Христе. В остро сатирическом плане использовал Библию и Д. Бедный в поэме «Земля обетованная».

Иной по своему настроению и всей тональности была поэма А. Блока «Двенадцать». Образ Христа, идущего впереди красногвардейцев (а их — двенадцать, как и библейских апостолов), символизировал правое и святое дело революции. К. Чуковский вспоминал признание Блока: «Мне тоже не нравится конец «Двенадцати». Я хотел бы, чтобы этот конец был иной... К сожалению, именно Христос»143. Использование христианских образов и религиозной символики Блок называл «grand stil»; в этом стиле и была написана поэма «Двенадцать». В поэме Андрея Белого «Христос воскрес!» мы также замечаем признаки этого, стиля. Но А. Белого увлекало иное: метафизический смысл христианской легенды, в которой он искал отвлеченные философские аналогии с современностью. Поэма Блока была для него слишком конкретным политическим вторжением в переживаемую эпоху. «Огромны «Скифы» Блока; а, признаться, его стихи «12» — уже слишком, с ними я не согласен»144, — писал он Иванову-Разумнику.

Так религиозно-христианская символика по-разному трансформировалась в творчестве разных писателей, в зависимости от их убеждений, политической позиции, эстетических взглядов.

Совершенно по-своему она отразилась в произведениях Есенина 1918 года.

Конечно, в них заметно было влияние той среды, в которой он тогда оказался. В эту пору он удалился от Блока и ближе стоял к Белому, прислушиваясь к его смутным поучениям. «Андрей Белый оказывал на меня влияние не своими произведениями, а своими беседами со мной. То же и Иванов-Разумник»145, — говорил Есенин об этом времени. Очевидно, за счет этого влияния нужно отнести многие туманные и невразумительные места «Сельского часослова», в котором, по словам самого Есенина, отразилось «мистическое изографство»:

Радуйся,
Земля!
Деве твоей Руси
Новое возвестил я
Рождение.
Сына тебе
Родит она...
Имя ему —
Израмистил.
 

Но не эти стилизации под мистическое пророчество были главными в стихах Есенина 1918 года. В подавляющем большинстве случаев в этих произведениях мы не обнаруживаем ни мистики, ни усложненных философских аналогий, ни увлечения религиозным содержанием Библии.

«Ненависть к православию» — так записал Блок в дневнике свое впечатление от беседы с Есениным в 1918 году. Есенин обращался к Библии не в поисках ответа на политические вопросы современности, его увлекала лишь форма выражения чувств, порожденных грандиозными, небывалыми событиями. В этом смысле Библия для Есенина была таким же романтическим источником вдохновения, как и «Слово о полку Игореве» с его высоким, торжественным и драматическим звучанием. В. Чернявский, часто видевший Есенина в 1918 году, вспоминает, что в эту пору он видел на столе поэта Библию «в замученном и растрепанном виде» и «Слово о полку Игореве»; Есенин постоянно возвращался к ним в разговоре, «восторженно цитируя отдельные куски».

«Религиозность» поэм Есенина 1918 года — не более как внешняя оболочка; в них христианство не содержание, а форма. Обильная христианская терминология этих поэм — во многом чисто литературный прием. Используя библейские сюжеты и пользуясь евангельскими именами, Есенин вкладывал в них совершенно иное, свое содержание. Это были думы и чаяния о крестьянской России в пору великого поворота в ее судьбе. Религиозная символика этих поэм Есенина целиком повернута к деревне, в чем сказалась крестьянская закваска поэта.

Еще Белинский в письме к Гоголю страстно возражал против приписывания русскому крестьянству всепоглощающей фанатической религиозности. «По-Вашему, русский народ — самый религиозный в мире: ложь! — писал Белинский. — Основа религиозности есть пиэтизм, благоговение, страх божий. А русский человек произносит имя божие, почесывая себе задницу. Он говорит об образе: годится — молиться, не годится — горшки покрывать. Приглядитесь пристальнее, и Вы увидите, что это по натуре своей глубоко атеистический народ. В нем еще много суеверия, но нет и следа религиозности». И далее Белинский писал о русском народе: «Мистическая экзальтация вовсе не в его натуре; у него слишком много для этого здравого смысла, ясности и положительности в уме: и вот в этом-то, может быть, и заключается огромность исторических судеб его в будущем»146.

Ни благоговения, ни религиозного верования нет в произведениях Есенина 1918-1919 годов, хотя именно в них наиболее сильны религиозно-христианская символика и образность. О каком религиозном содержании этих произведений может идти речь, если именно в них мы встречаем слова поэта: «Тело, Христово тело выплевываю изо рта»; «Даже богу я выщиплю бороду оскалом моих зубов»; «Пою и взываю: „Господи, отелись!”»; «Я кричу, сняв с Христа штаны» и т. п. Ничего подобного нельзя было встретить у А. Белого, даже у А. Блока.

Еще в 1922 году Н. Асеев верно заметил внешнюю обманчивость таких поэм Есенина, как «Пришествие», «Октоих» и др. Он писал, что в этих поэмах есть «священный акцент», что в них «церковнославянский, великопостный, с поджатыми губами словарь» («прозри», «вижди», «плат» и т. п.), и в то же время замечал, что поэт в холодной московской комнате колет икону на растопку147. И. Старцев, близко знавший Есенина, вспоминает, как в 1919 году, празднуя свои именины, Есенин растапливал самовар, нарезая лучину из иконы какого-то святого, и что чай пили тоже на «святом угоднике»148.

И. Франко писал о Шевченко в связи с религиозными образами в его поэзии: «Слова «бог», «божий» и т. п. являются у Шевченко скорее поэтической фразой, образным выражением, а не имеют никакого догматического, религиозного значения»149. То же самое находим в поэмах Есенина 1918-1919 годов, которым он давал подчеркнуто «религиозные» названия. Сам Есенин позже писал:

«Я вовсе не религиозный человек и не мистик. Я реалист, и если есть что-нибудь туманное во мне для реалиста, то это романтика, но романтика не старого нежного и дамообожаемого уклада, а самая настоящая земная... Я просил бы читателей относиться ко всем моим Исусам, божьим матерям и Миколам, как к сказочному в поэзии» (т. 4, стр. 226).

«Пришествие» — так назвал Есенин одну из своия поэм 1918 года, которую посвятил А. Белому. В ней, как и в поэме А. Белого «Христос воскрес!», мучения Христа символизируют муки России. Образ Христа в поэме Есенина выражает идею «прозревшей» мужицкой России:

По тебе молюся я
Из мужичьих мест;
Из прозревшей Руссии
Он несет свой крест.
 

В другой поэме того же года — «Преображение», посвященной Иванову-Разумнику, за религиозной оболочкой еще более реально ощущается ее истинная основа — тема избавления русского крестьянина от вековых мучений, начало светлых перемен в его жизни:

Зреет час преображенья,
Он сойдет, наш светлый гость,
Из распятого терпенья
Вынуть выржавленный гвоздь.
. . . . . . . . . . . . . .
И из лона голубого,
Широко взмахнув веслом,
Как яйцо, нам сбросит слово
С проклевавшимся птенцом.
 

Не религиозные проблемы, а судьба крестьянства волнует поэта. Причем проступают настроения, характерные для патриархального крестьянства: избавление мужика от мук и страданий ожидается от какой-то неведомой силы, вовсе не стоит вопрос о том, что само крестьянство должно в борьбе завоевать свое право на новую жизнь.

Еще более отчетливо подобные настроения заметны в поэме «Иорданская голубица» (1918)150. Именно в ней поэт восклицает: «Мать моя — родина, я — большевик». И в то же время в ней нет и намека на ту революционную борьбу, которую ведут большевики, возглавляя рабочие и крестьянские массы. Здесь Есенин рисует картину крестьянского благополучия, явившегося неизвестно как. Он называет его «отчим раем», в котором тихо и смиренно живут «люди-миряне», лишенные чувства вражды. Вот эта картина блаженного «крестьянского рая» на земле:

Вижу вас, злачные нивы,
С стадом буланых коней.
С дудкой пастушеской в ивах
Бродит апостол Андрей.
 

Особенно рельефен «мужицкий рай» в поэме «Япония» (1918). «Ино» — ладно, хорошо. «Инония» — условное место ладной крестьянской жизни.

«Так говорит по Библии пророк Есенин Сергей» — этими словами начинается поэма.

И сразу же заметно, сколь условны здесь религиозные образы:

Время мое приспело,
Не страшен мне лязг кнута.
Тело, Христово тело
Выплевываю изо рта.
Не хочу восприять спасения
Через муки его и крест:
Я иное постиг учение
Прободающих вечность звезд.
. . . . . . . . . . . . . .
Новый на кобыле
Едет к миру Спас.
Наша вера — в силе.
Наша правда — в нас!
 

Поэт пророчествует, что на смену христианскому раю, которому он призывает не верить, идет крестьянский рай — «Инония», «где живет божество живых»:

Говорю вам — вы все погибнете,
Всех задушит вас веры мох.
По-иному над нашей выгибью
Вспух незршмой коровой бог.
 

В связи с этим небезынтересно привести следующие слова Есенина:

«Я решил, что Россию следует показать через корову. Лошадь для нас не так характерна. Взгляни на карту — каждая страна представлена по-своему: там осел, там верблюд, там слон... А у нас что? Корова! Без коровы нет России»151. «Труби, мычи коровой, Реви телком громов», — писал Есенин в одном из стихотворений этого времени; «Телица-Русь» — так называл он родину. В поэме «Инония» бог в образе коровы — это символ благополучия крестьянской жизни. Само по себе это не содержит ничего предосудительного. Действительно, благополучие крестьянской семьи всегда зависело в России от наличия коровы. Но символизировать новую, революционную Россию обожествленной коровой означало оставаться во власти старых, патриархальных представлений, которые были явно не созвучны новому времени. Именно это и хотел сказать В. Маяковский, когда писал, что Есенин хочет поставить памятник «корове-символу, корове, упершейся рогами в паровоз». Кстати, в романе А. Веселого «Страна родная» есть символическая картина единоборства быка с паровозом; естественно, паровоз выходит победителем, что и означает в этом романе, изображающем мужицкую Россию, неизбежную победу нового.

Насколько устойчивой была у Есенина мечта об «Инонии», отражавшая патриархальные представления крестьянства, показывает его очерк «Ключи Марии» (1918), в котором он представляет будущее как «некий вселенский вертоград, где люди блаженно и мудро будут хороводно отдыхать под тенистыми ветвями одного преогромнейшего древа, имя которому социализм, или рай, ибо рай в мужицком творчестве так и представлялся, где нет податей за пашни, где «избы новые, кипарисовым тесом крытые», где дряхлое время, бродя по лугам, сзывает к мировому столу все племена и народы и обносит их, подавая каждому золотой ковш с сыченою брагой» (т. 4, стр. 190-191).

Так Есенин, качав осмысление революции средствами религиозной символики, постепенно переходит к символике крестьянской жизни.

Народная идеология часто воплощалась в религиозных образах. Отчетливые следы этого мы находим и в «Инонии». Но в поэме мы видим и совершенно иные, более глубокие и более органические связи. В своей основе «Инония» связана с народным творчеством, в котором ярко запечатлелись вековые мечты русского крестьянства о счастливой безбедной жизни.

Русский народ сложил немало сказок и преданий о богатой и обильной мужицкой стране, где нет ни господ, ни податей, где все равны и все живут в мире и довольстве. Эта крестьянская мечта питала воображение тех русских писателей, творчество которых выражало интересы многомиллионной крестьянской России. По-своему она отразилась в притче Л. Толстого «Зерно с куриное яйцо», в его сказке об Иванедураке; в них видна древняя, извечная мечта русского крестьянства о сытой и независимой жизни земледельца. По-своему выразил эту тему Н. Некрасов в поэме «Кому на Руси жить хорошо», придав ей революционно-демократическое звучание.

«Инония» — произведение русской литературы этого ряда. Оно ближе к Л. Толстому, чем к Н. Некрасову. Поэма Есенина показывает, насколько устойчивой в русском крестьянстве была мечта о легендарном «мужицком рае». Эту поэму нельзя считать выражением дум и настроений только самого Есенина. В ней отразились социальные чаяния русского крестьянства, его духовный мир, его психология.

Здесь уместно привести воспоминания В. Бонч-Бруевича о том, что говорил В. И. Ленин после ознакомления с одним из сборников русского фольклора: «Какой интересный материал... Ведь на этом материале можно было бы написать прекрасное исследование о чаяниях и ожиданиях народных... Вот на что нужно было бы обратить внимание наших историков литературы. Это подлинно народное творчество, такое нужное и важное для изучения народной психологии в наши дни»152.

Насколько глубоко отразил Есенин в «Инонии» древние народные представления о крестьянском благополучии, показывают другие произведения советской литературы, появившиеся значительно позже. В романе «Бруски», изображая движение русского крестьянства к социалистическим формам жизни, Ф. Панферов талантливо показал, каким сложным и трудным был этот процесс. И самое трудное — духовная, психологическая перестройка крестьянства, в котором не могут сразу исчезнуть стародавние навыки, привычки и представления, переходившие из рода в род. В колебаниях середняка Никиты Гурьянова мы различаем все те же древние мечтания о «мужицком рае», где растет «пшеница-самосеянка», которую «только убирай». Он долго блуждает в поисках этого легендарного края, пока не убеждается, что осуществление своих мечтаний нужно искать не в дедовских преданиях, а в новых формах жизни русского крестьянства. На Первом съезде писателей А. Фадеев первым указал на то, что в судьбе Никиты Гурьянова звучат фольклорные мотивы, говорил о возможности создания полусказочного произведения на такую тему. Это увлекло А. Твардовского — автора поэмы «Страна Муравия». «Муравия» — это та же «Инония» — легендарная страна полного крестьянского благополучия. Это все та же линия русской литературы, пристально следившей за судьбами русского крестьянства. Герой поэмы А. Твардовского Никита Моргунок — духовная родня Никиты Гурьянова. Их обоих нетрудно представить жителями есенинской «Инонии». Моргунок, как и Гурьянов, убеждается в иллюзорности своих мечтаний и находит свое место в реальной действительности. Так в иную эпоху, уже в годы коллективизации, советские писатели, знавшие русское крестьянство не понаслышке, все еще держали в поле своего зрения то, о чем так выразительно писал Есенин в «Инонии».

Вбзвращаясь к поэме и к другим произведениям Есенина 1918 года, нужно сказать, что, несмотря на всю их утопическую отвлеченность, в них было свое созвучие с эпохой: пробудившиеся надежды русского крестьянства на лучшую долю, мысли о возрождении русской деревни, идеи равенства и свободы. Все это сливалось у Есенина в единое, любимое им слово — «Преображение», которое, хотя и было почерпнуто из библейских источников, но наполнялось в его произведениях земным содержанием: идеей великого братства людей, гуманного мира с любовью ко всему живому, мира без злобы и насилия.

Сам Есенин называл свои ранние поэмы романтическими. Действительно, основное в них — романтическое восприятие эпохи, романтизация чувств, воодушевление, порожденное революцией. Но в этой романтике была и своя слабость. Мечтая о социализме, который принесет русскому крестьянству счастье, мир и благоденствие, поэт-романтик отрешался от реальной политической борьбы, происходящей в стране, воспринимал Октябрьскую революцию как возможность мгновенного осуществления своей мечты.

И это была ошибка не одного Есенина. В первые годы революции ее разделяли довольно многие, не осознавшие, что победа социализма не может наступить сразу, что она связана с кровопролитной борьбой, с решительной ломкой общественного устройства и человеческого сознания, старых и привычных представлений, веками гнездившихся в душах людей. Уместно вспомнить слова В. И. Ленина, адресованные в 1918 году «новожизненцам» (группе, сложившейся вокруг газеты «Новая жизнь»), которые спорили с большевиками, обвиняя их в том, что вместо обещанного ими социализма в стране господствует диктатура, вооруженное подавление несогласных с советской властью, что в стране голод, анархия и т. п. В. И. Ленин указывал на теоретическую ошибку, которая сбила с толку лучших людей из лагеря «Новой жизни». Они «не поняли, что о целом периоде перехода от капитализма к социализму учителя социализма говорили не зря и подчеркивали не напрасно «долгие муки родов» нового общества, причем это новое общество опять-таки есть абстракция, которая воплотиться в жизнь не может иначе, как через ряд разнообразных, несовершенных конкретных попыток создать то или иное социалистическое государство» (т. 36, стр. 301-302).

Отсюда ясны и заблуждения Есенина, также не понимавшего, что победа социализма связана с «долгими муками родов». И тем сильнее будет для поэта то внутреннее потрясение, которое обрушится на него, когда он начнет понимать иллюзорность своих представлений. Через два года после появления «Инонии» он напишет: «Ведь идет совершенно не тот социализм, о котором я думал» (т. 5, стр. 83).

И дело заключалось не только в том, что Есенин воспринял Октябрьскую революцию ограниченно, с «крестьянским уклоном», а в том, что вначале он увидел ее глазами не революционного крестьянства, а крестьянства патриархального, ограниченного в своих взглядах, привязанного к вековому укладу крестьянской жизни, инертного, созерцательно мечтающего о лучшей доле.

За несколько лет до Октября В. И. Ленин писал, что в революции 1905 года крестьянство принимало самое активное участие, но в то же время он указывал, что разного рода иллюзии парализовали волю крестьянства, «порождали пустую мечтательность о «божьей земле» вместо натиска на дворян-землевладельцев с целью полного уничтожения этого класса» (т. 20, стр. 177). Естественно, что эти иллюзии не могли исчезнуть сразу же после Октября. Перечисляя в 1918 году пять укладов хозяйства России, В. И. Ленин указывал и на патриархальный уклад. И вполне понятно, что наличие его было связано с наличием патриархальных представлений у части крестьянства. С этой точки зрения и следует смотреть на поэмы Есенина 1918 года, в которых явно сквозит та пустая мечта о «божьей земле», о которой говорил В. И. Ленин, и отсутствует реальная картина революционной борьбы крестьянства.

Весьма характерно, что именно за поиски «божьей земли» Есенина неустанно хвалил Иванов-Разумник. В своей статье «Россия и Инония», оперируя цитатами из Евангелия, он писал, что социализм и христианство — «одинаково культурные силы», что Россия строит «град взыскуемый» и что Есенин — пророк новой веры России. «Новое вселенское Слово видит грядущим в мир поэт»153, — натужно изрекал Иванов-Разумник хвалу Есенину. Да, не везло поэту с наставниками и учителями!

Еще в 1918 году критикой было отмечено пагубное влияние Иванова-Разумника на Есенина. Так, в одной из рецензий на литературный отдел газеты «Знамя труда» говорилось: «Поэт (и не бездарный) Есенин живописует потусторонний смысл происходящих событий, провозглашая: «Эй! Россияне, радуйтесь». Пользуется для этого поэт образами преимущественно скотоводческими, мистическими. Русь — телица, глаза родины — коровьи и т. д. Хотя детская резвость и неизбежна, а на левоэсеровской лужайке шалить и прыгать на одной ножке сам Разумник велит, но все же... тяжко слушать, как поэт-телок в телячьем восторге кричит:

Пою и взываю:
«Господи, отелись»154.
 

«Туманное ожидание туманного мессии» — так была оценена поэма «Преображение» в журнале «Книга и революция»155. Журнал «Вестник жизни» в статье «Отражение революции 1917 года в русской литературе» отмечал, что в поэмах Есенина нет «четкого и продуманного социального содержания», что в них сильны отзвуки «неопределенно-народнического настроения»156.

Следует остановиться и на отзывах пролеткультовских журналов. Известны те крайности в оценках литературы, которые встречались на страницах пролеткультовской печати. Но нам интересны оценки Пролеткультом Есенина с точки зрения отношения писателей-рабочих к крестьянскому поэту. Мы встречаем весьма внимательное и даже сочувственное отношение к Есенину и в то же время осуждение занятой им позиции.

В журнале московского Пролеткульта «Горн» говорилось: «Жалко за Есенина. Жалко за пропадающее зря громадное дарование. Он мог бы стать великим народным поэтом, одним из наших революционных певцов». В статье отмечалось, что крестьянский поэт оказался в чуждом окружении: «Брось перекрашивать «под революцию» старую негодную ветошь, брось шутовские «пророческие ризы», заговори простым человеческим языком». В то же время здесь выражалась надежда на будущее: «Жив в нем тот боевой... мальчишеский задор, который может стать революционным порывом, если пойдет на дело, сольется с мощным потоком пролетарского строительства нового мира»157. Несколько позже и сам Есенин поймет бесперспективность попыток осмыслить современность только путем церковно-христианских аллегорий. В черновом наброске одной из автобиографий он признавался: «Не будь революции, я, может быть, так бы и засох на никому не нужной религиозной символике или развернулся не в ту и ненужную сторону» (т. 5, стр. 231).

Что же в конечном итоге можно сказать о произведениях Есенина первых лет революции? Чтобы лучше разобраться в этом, необходимо учитывать конкретную политическую обстановку тех лет, и прежде всего один из самых злободневных вопросов — о месте крестьянства в пролетарской революции.

В. И. Ленин указывал: «Первая стадия, первая полоса в развитии нашей революции после Октября была посвящена, главным образом, победе над общим врагом всего крестьянства, победе над помещиками» (т. 37, стр. 352). Характеризуя эту стадию борьбы,

В. И. Ленин писал: «Это была общекрестьянская борьба. Тут еще внутри крестьянства не было деления между пролетариатом, полупролетариатом, беднейшей частью крестьянства и буржуазией» (т. 37, стр. 142). Разъясняя смысл этого периода революции, В. И. Ленин отмечал, что тогда большевики согласились на уравнительное землепользование, так как таково было желание большинства крестьян. В этой связи В. И. Ленин подчеркивал: «Мы хорошо знали, что крестьяне живут, точно вросшие в землю: крестьяне боятся новшеств, они упорно держатся старины» (т. 37, стр. 180).

И тут же Ленин высказывал уверенность в том, что крестьяне вскоре поймут, что уравнительное разделение земли — вздор, что от этого выиграют только деревенские богатеи.

В. И. Ленин разъяснял, что вслед за этим первым периодом общекрестьянской борьбы последовал другой, более сложный и трудный, который совершался в условиях военной интервенции, кулацких восстаний, резкого политического размежевания в деревне, когда беднейшее крестьянство в союзе с рабочими решительно выступало против кулачества. На этом новом этапе для деревни характерна «сознательная социалистическая борьба» (т. 37, стр. 354), революция полностью перешла на социалистические рельсы. «...Октябрьская революция городов для деревни стала настоящей Октябрьской революцией только летом и осенью 1918 г.» (т. 37, стр. 141).

В творчестве Есенина 1918-1919 годов отразились крестьянские настроения того первоначального этапа революции в деревне, когда борьба была общекрестьянской и еще не вступила в стадию «сознательной социалистической борьбы». При этом нужно отметить, что Есенин, не успевая за временем, оставался на этой позиции еще и в 1919 году. Это во многом объясняется именно тем эсеровским окружением поэта, о котором речь шла выше и которое в 1918-1919 годах, несомненно, отрицательно сказывалось на идейном и творческом развитии поэта.

Есенин уже не впервые оказывался среди людей, которые навязывали ему свои собственные взгляды — часто чуждые или даже враждебные. Он не всегда и не сразу мог трезво судить об окружающей его обстановке, осознание ее приходило к нему лишь постепенно. Такова была одна из особенностей его личности и характера. Но за этим мягким характером скрывалась своя твердость. Она не сразу давала о себе знать, часто вводя в заблуждение окружающих, хотя в конце концов она неизбежно проявлялась, все более определенно обнаруживая самобытность его личности, независимость суждений.

Так произошло и на этот раз, когда начался очевидный внутренний отход Есенина от эсеровских кругов, от Иванова-Разумника, от его группы «Скифы». И прежде всего это стало заметным в резком изменении отношения Есенина к Клюеву, с которым он тесно ассоциировал и скифство, и суждения Иванова-Разумника.

Во втором сборнике «Скифов» (1917) Иванов-Разумник, расточая похвалы Клюеву, назвал его «подлинно первым народным поэтом». Вот что писал Есенин Иванову-Разумнику по этому поводу:

«Штемпель Ваш «первый глубинный народный поэт», который Вы приложили к Клюеву из достижений его «Песнь солнценосца», обязывает меня не появляться в третьих «Скифах». Ибо то, что вы сочли с Андреем Белым за верх совершенства, я счел только за мышиный писк.

Это я, если не такими, то похожими словами, уже говорил Вам когда-то при Арсении Авраамове» (т. 5, стр. 76-77).

В 1917 году Есенин назвал А. Кольцова старшим братом, Клюева — «середним», себя — младшим. В приведенном письме к Иванову-Разумнику (январь 1918 г.) Есенин дает, казалось бы, неожиданное объяснение, почему он назвал Клюева «середним» братом.

«Значение среднего в «Коньке-горбунке», да и вообще во всех почти русских сказках — «Так и сяк».

Поэтому я и сказал: «Он весь в резьбе молвы», — то есть в пересказе сказанных. Только изограф, но не открыватель. А я «сшибаю камнем месяц», и черт с ним, с Серафимом Саровским, с которым он так носится, если, кроме себя и камня в колодце небес, он ничего не отражает» (т. 5, стр. 77).

Конечно, Клюев не мог не чувствовать этой перемены, охлаждения к себе, что отразилось в его сборнике «Песнослов» (1918). Не прямо, намеками он начал упрекать Есенина в измене. Зная хорошую осведомленность Есенина в древнерусской литературе, он назвал его Китоврасом:

Белый свет Сережа,
С Китоврасом схожий,
Разлюбил мой сказ.
 

Есенину нетрудно было разгадать это сравнение. Он хорошо знал «Сказание о Соломоне и Китоврасе», пришедшее в нашу письменность с Востока. Китоврас (Кентавр?), приближенный царя Соломона, становится его врагом. Их недолгая дружба кончается тем, что Китоврас обманывает Соломона и садится на его трон. Но это ненадолго, — Соломон хитростью побеждает Китовраса и вновь водворяется на царствование; по одному из вариантов Соломон предает Китовраса казни.

Есенин сразу же понял намек. В том же письме к Иванову-Разумнику он так реагировал на него: «Клюев за исключением «Избяных песен», которые я ценю и признаю, за последнее время сделался моим врагом. Я больше знаю его, чем Вы, и знаю, что заставило его написать „прекраснейшему” и „белый свет Сережа, с Китоврасом схожий”». В том же «Песнослове» содержалось и другое указание о начавшейся вражде между Клюевым и Есениным: Клюев сравнивал Есенина с Борисом Годуновым, а о себе говорил как об «убиенном Митрии».

После Октябрьской революции расстояние между Есениным и Клюевым все больше и больше увеличивалось. Теперь их расхождения начали приобретать политический оттенок.

В 1920 году Есенин жил в Москве в одной комнате с сестрой Катей и ее подругой А. Назаровой. Сохранились воспоминания А. Назаровой, написанные в 1926 году, в которых она рассказывает о личной жизни Есенина этого времени158 и, в частности, передает следующий эпизод.

Есенин получил из Петрограда письмо от Клюева: «Умираю с голоду, болен. Хочу посмотреть еще раз своего Сереженьку, чтоб спокойней умереть». Есенин немедленно выехал за Клюевым и привез его к себе в Москву. «Я увидела сытое, самодовольное и какое-то нагло-услужливое лицо...» — таково было первое впечатление А. Назаровой от Клюева. Далее она замечает, что Клюев, как «дьячок великим постом», «соболезновал о России, о поэзии и прочих вещах, погубленных большевиками... Говорилось это не прямо, а тонко и умно, точно он, невинный страдалец, как будто и не говорил ничего». Эти «соболезнования» составляли суть всех речей Клюева, он постоянно, настойчиво возвращался к ним в разговоре с Есениным.

А. Назарова вспоминает «беспрерывное ворчание Клюева и его рассуждения о гибели России», он хорошо запомнился ей «с его сладенькими речами и слезами о погибели Руси». А. Назарова говорит о том тяжелом впечатлении, которое произвел на Есенина Клюев своими лукавыми и слезливыми разговорами: «Когда Клюев ушел, он начал говорить, какой он хороший, и вдруг, как-то смотря в себя: „Хороший, но... чужой! Ушел я от него. Нечем связаться. Не о чем говорить. Не тот я стал. Учитель он был мой, а я его перерос”». О многом говорит финал этой встречи: «Поняв, что у Есенина нет денег, ни поесть, ни попить вдоволь у нас нельзя, потому что всего было в обрез... продав книжку стихов за 50 червонцев, получил эти деньги и тихо, не зайдя даже проститься к своему Сереженьке, уехал сам в Ленинград. После этого Есенин никогда уже не говорил, что Клюев самый близкий ему человек...»

Еще и сейчас Клюев надеялся сохранить свое влияние на Есенина. О полной безнадежности этой попытки говорит письмо Есенина Иванову-Разумнику, отправленное в декабре 1920 года: «Ну, а что с Клюевым? Он с год тому назад прислал мне весьма хитрое письмо, думая, что мне, как и было, 18 лет, я на него ему не ответил, и с тех пор о нем ничего не слышу» (т. 5, стр. 90).

К этому же времени относится отзыв Есенина о Клюеве, который мы встречаем в воспоминаниях А. Мариенгофа: «Над башкой Исус Христос в серебряной ризе, а в башке — корысть, зависть, злодейство». Это было началом решительного отхода Есенина от Клюева; отход этот означал вместе с тем его разрыв со «скифством».

О глубине и принципиальности расхождений Есенина с Клюевым свидетельствует письмо самого Есенина А. Ширяевцу, отправленное в июне 1920 года. По меньшей мере три обстоятельства обращают здесь на себя внимание: резко отрицательная характеристика Клюева, безоговорочное осуждение его позиции и предостережение от подражания Клюеву. Есенин писал:

«С старыми товарищами не имею почти ничего, с Клюевым разошелся, Клычков уехал, а Орешин глядит как-то все исподлобья, словно съесть хочет... А Клюев, дорогой мой, — бестия. Хитрый, как лисица, и все это, знаешь, так: под себя, под себя. Слава богу, что бодливой корове рога не даются. Поползновения-то он в себе таит большие, а силенки-то мало. Очень похож на свои стихи, такой же корявый, неряшливый, простой по виду, а внутри — черт...

Потом брось ты петь эту стилизационную клюевскую Русь е ее несуществующим Китежом и глупыми старухами, не такие мы, как это все выходит у тебя в стихах. Жизнь, настоящая жизнь нашей Руси куда лучше застывшего рисунка старообрядчества. Все это, брат, было, вошло в гроб, так что же нюхать эти гнилые колодовые останки? Пусть уж нюхает Клюев, ему это к лицу, потому что от него самого попахивает, а тебе нет» (т. 5, стр. 85, 86).

Столь резко и решительно переоценивая Клюева, Есенин вместе с тем переоценивал и «скифство», о чем свидетельствует его неотправленное письмо Иванову-Разумнику (1921). По письму видно, что оно не первое, в котором Есенин критикует «скифство». Предполагая, что Иванов-Разумник обиделся за критику, Есенин спрашивает: «Уж не за Клюева ли и мое мнение о нем?» Далее он пишет: «Я очень много думал, Разумник Васильевич, за эти годы, очень много работал над собой, и то, что я говорю, у меня достаточно выстрадано». Вновь и вновь возвращается он к Клюеву («по-моему, Клюев совсем стал плохой поэт»), говорит, что тот «оболгал русских мужиков в какой-то не присущей им любви к женщине, к Китежу, к мистически религиозному тяготению... и показал любовь к родине с какого-то не присущего нам шовинизма», что он «поет Россию по книжным летописям и ложной ее зарисовки всех проходимцев» (т. 5, стр. 93, 94).

Как видим, Есенин принципиально расходился с Клюевым в вопросе о национальных особенностях русского народа. Есенин отказывается как раз от того, за что Клюева хвалил Иванов-Разумник. Он решительно отвергает стилизованную «клюевскую Русь» — идеализацию потемок деревенской жизни, умиление перед останками отжившего и безвозвратно ушедшего в прошлое, любование заплесневелым бытом старой русской деревни, остатками религиозных настроений. «Жизнь, настоящая жизнь нашей Руси куда лучше», — пишет Есенин. Он очень верно уловил, что Клюев «показал любовь к родине с какого-то не присущего нам шовинизма». Воинствующий национализм — так можно определить эту позицию, безоговорочно осуждаемую Есениным. «Клюев черносотенный (как Ремизов)» — так еще в 1918 году А. Блок записал в своем дневнике слова Есенина сразу же после беседы с ним. Тогда же в «Ключах Марии» Есенин писал, что у Клюева «старое инквизиционное православие».

Поэт ищет новую точку опоры, новую жизненную позицию. Идейно порвав с той средой, в атмосфере которой создавались «Преображение», «Иорданская голубица», «Сельский часослов», «Инония» и некоторые другие произведения, Есенин, естественно, стал перед необходимостью искать иные средства художественного выражения.

Рассуждая в письме к Иванову-Разумнику о «фигуральности» русского языка, он писал: «Не люблю я скифов, не умеющих владеть луком и загадками их языка... Я его хорошо изучил, обломал и потому так спокойно и радостно называю себя и моих товарищей „имажинистами”».

Итак, Есенин переходил в новую поэтическую веру. Что это была за вера? Что она дала ему и что отняла у него? И долго ли она держалась в сердце поэта?

2

В 1918 году Есенин случайно познакомился в Москве с молодым работником издательства ВЦИК Анатолием Борисовичем Мариенгофом (1897-1962), который к этому времени начал пробовать свои силы в поэзии. Тогда же произошло знакомство Есенина с Вадимом Габриэлевичем Шершеневичем (1893-1942), сыном известного профессора-юриста. Шершеневич уже был искушен в поэзии, еще до революции он опубликовал сборники стихов «Романтическая пудра» и «Экстравагантные флаконы». Он причислял себя к эгофутуристам. Между всеми троими произошло несколько торопливое сближение на основе их общего интереса к образотворчеству в поэзии.

Так началась дружба Есенина с Мариенгофом, которая, однако, как и былая дружба с Клюевым, впоследствии закончилась разрывом. Но в 1918-1922 годах Есенин считал Мариенгофа близким себе человеком. Отношение Есенина к Шершеневичу с самого начала было прохладным и сдержанным. По свидетельству Мариенгофа, Есенин предполагал, что еще до революции Шершеневич под псевдонимом Георгий Гаер опубликовал статью, в которой содержались нападки на стихи Есенина. Есенин не мог простить Шершеневичу и его былого эгофутуризма. Вообще что могло быть общего между Есениным и Шершеневичем, который уже в период их внешнего сближения высказывал взгляды на поэзию, очень далекие от взглядов Есенина? Так, например, в отчете о диспуте на тему «Искусство города» говорилось, что в своем выступлении Шершеневич «противопоставил современное искусство, рожденное городом и городскими художниками, созерцательно спокойному старому искусству деревни и природы»159.

Но в обстановке того литературного ажиотажа, в которой возникал имажинизм, эти внутренние трения как бы не замечались, на первый план выдвигалось единство трех поэтов.

В начале 1919 года они опубликовали «Декларацию», в которой, назвав себя имажинистами, заявляли: «Нам смешно, когда говорят о содержании искусства... Тема, содержание — эта слепая кишка искусства — не должны выпирать, как грыжа, из произведений... Всякое содержание в художественном произведении так же глупо и бессмысленно, как наклейки из газет на картины... Образ, и только образ». В декларации сквозило стремление всячески затмить футуризм и в тоже время перенять его скандальную славу. Здесь стояли подписи С. Есенина, Р. Ивнева, Б. Эрдмана, Г. Якулова. Позже среди имажинистов находим имена И. Грузинова, А. Кусикова.

Имажинисты оказались людьми находчивыми и расторопными. Чтобы облегчить свою деятельность, они задумали создание «Ассоциации вольнодумцев», обратившись в 1919 году в Наркомпрос с просьбой об утверждении ее устава, в котором говорилось, что ассоциация ставит своей целью «духовно-экономическое объединение свободных мыслителей и художников, творящих в духе мировой революции и ведущих самое широкое распространение творческой революционной мысли и революционного искусства человечества путем устного и печатного слова». В резолюции, наложенной А. В. Луначарским, говорилось: «Подобные общества в Советской России в утверждении не нуждаются. Во всяком случае, целям ассоциации я сочувствую и отдельную печать разрешаю иметь»160. Воодушевленные этим, имажинисты учредили кооперативную артель и в условиях острого бумажного голода всеми правдами и неправдами издали целую серию своих стихотворных сборников — «Золотой кипяток», «Харчевня зорь», «Конница бурь», «Имажинисты». Эта же артель издавала и отдельные авторские сборники. Вскоре у них появилась и своя книжная лавка, призванная упрочить их коммерческую базу.

Вся эта лихорадочная деятельность, как в фокусе, сходилась в литературном кафе имажинистов, которое дает истинное представление об их облике. -

В 1919 году в голодной и измученной Москве два предприимчивых работника цирка открыли на Тверской улице кафе поэтов «Стойло Пегаса». Вскоре оно оказалось в руках имажинистов, превратилось в их клуб, место постоянных встреч к выступлений перед публикой. В кафе играл румынский оркестр, была эстрада, на стенах висели росписи, сделанные Г. Якуловым, и залихватские лозунги имажинистов. Здесь происходили выступления поэтов, среди которых первое место всегда принадлежало Есенину, велись диспуты об искусстве. И все это протекало среди пьяных выкриков посетителей, сидевших за столиками, тонуло в шуме и гаме. Взвинченный этой обстановкой, Есенин то выкрикивал стихи с эстрады, то сидел за столиком заодно с пьющими. Здесь начало обнаруживаться его пагубное пристрастие к вину.

Вот что писал Д. Фурманов, случайно посетивший это заведение: «„Стойло Пегаса” является в сущности стойлом буржуазных сынков — и не больше. Сюда стекаются люди, совершенно не принимающие никакого участия в общественном движении, раскрашенные, визгливые и глупые барышни, которым кавалеры-поэты. целуют по-старому ручки, здесь выбрасывают за „легкий завтрак” десятки тысяч рублей, как одну копеечку: значит, не чужда публика и спекуляции; здесь вы увидите лощеных буржуазных деток — отлично одетых, гладко выбритых, прилизанных, модных, пшютоватых, — словом, все та же сволочь, которая прежде упивалась салонными похабными анекдотами и песенками, да и теперь, впрочем, упивается ими же, В „Стойле Пегаса” — сброд и бездарности, старающиеся перекричать всех и с помощью нахальства дать о себе знать возможно широко и далеко»161.

Как же могло случиться, что Есенин совершил такой быстрый переход от благочинной скифской епархии Иванова-Разумника в стойло низкопробной мещанской богемы? Не было ли это чистой случайностью, мимолетным капризом поэта или неожиданным бунтом молодого послушника против опостылевшего настоятеля монастыря?

Нет, в этом не было никакой случайности. Именно на страницах левоэсеровского печатного органа и политически близких ему изданий формировалась эстетическая платформа имажинизма. Именно эти издания в 1918-1920 годах помогли имажинистам сорганизоваться в определенную группу.

Обратимся к органу левых социалистов-революционеров (интернационалистов) — журналу «Знамя», выходившему тогда в Москве (литературным отделом журнала руководил все тот же Иванов-Разумник).

Мы уже знакомы с политической позицией эсеровских изданий. Какова же была их позиция эстетическая? Основной тезис статьи под программным названием «Отделение искусства от государства» заключался в утверждении, что искусство по своей природе «анархично» и что «искусство не терпит вмешательства в свои дела»162. Здесь велись рассуждения о том, что «государство может и должно упорядочить только экономику» и не имеет права оказывать «давления на истоки творчества», что «очередной лозунг для спасения искусства должен быть — отделение искусства от государства»163. Со страниц «Знамени» раздавалась проповедь внеклассового искусства, стоящего над социальной и политической борьбой. Так, Иванов-Разумник, повторяя свой прежний тезис о «внеклассовости» и «внесословности» интеллигенции, писал: «В „пролетарскую культуру” я не верю и таковой не знаю, так же как не знаю и „культуры буржуазной”»164.

Все эти разглагольствования были направлены против политики Коммунистической партии и советской власти в области культурного строительства. В журнале «Знамя» печатались Есенин, Мариенгоф и, в особенности, Шершеневич, претендовавший на теоретическое обоснование имажинизма. В статье «Словогранильня» Шершеневич обрушился на агитационные стихи Маяковского. Футуризм, по его словам, «уперся в болото современности». Он утверждал, что поэзии нужна «победа образа над смыслом и освобождение образа от содержания», что имажинизм как течение «идеалистического миропонимания» именно и занят решением этой неотложной задачи165. Все эти утверждения были анархическим требованием той самой буржуазной «свободы творчества», антинародную сущность которой В. И. Ленин разоблачил еще в 1905 году в статье «Партийная организация и партийная литература».

И не случайно имажинисты обосновались в еженедельном журнале партии анархистов «Жизнь и творчество русской молодежи», выходившем в 1919 году.

На страницах этого журнала анархисты натравливали молодежь против советской власти и социализма. «Социализм... политическое вмешательство государства во все дела человека», «Социализм хочет обуздать человеческую личность», — запугивали они неопытных молодых людей, призывая их «подрывать устои государственного механизма, защищать децентрализацию власти». Одновременно с этим велись ожесточенные нападки на комсомольцев, которые «стали проводниками партии», срывают выступления анархистов, идут добровольцами в Красную Армию.

О духовном облике этих «поборников безначалия», как они себя именовали, дает достаточное представление их понимание любви и дружбы: «Любовь — рабство... она подчиняет одного другому»; «Дружба. Она не отличается от любви. Она тоже взаимное подчинение, зависимость, рабство». Единственно независимым признавалось то, что было выражено такими стихотворными строчками:

Юноши робкие, пылкие страстные девы!
Вы друг другу отдавайтесь ежечасно ночью и днем.
 

Всячески потрафляя этим незатейливым вкусам, Шершеневич публично признавался на страницах журнала:

А мне бы только любви вот столечко,
Без истерик, без клятв, без тревог,
Чтоб мог как-то просто какую-то Олечку
Обсосать с головы до ног.
 

Несмотря на крайне убогий литературный уровень журнала и собственных произведений, В. Шершеневич выступил в нем со статьей, претенциозно озаглавленной «Искусство и государство»: «Искусство сковано и убито слишком большим вниманием к нему государства», «Искусство не может свободно развиваться в рамках государства», «Государству нужно не искусство исканий, а искусство пропаганды», «Государство поддерживает всяких демьянов бедных и так называемых „пролетарских поэтов”» и т. д. и т. п.166. В. Шершеневич провозглашал: «Мы — имажинисты — группа анархического искусства... Да здравствует отделение государства от искусства... Да здравствует диктатура имажинизма»167. Такова уж природа поборников «чистого» и «независимого» искусства: ратуя за свободу творчества, они требуют от других полного подчинения своим взглядам, даже пытаются установить в искусстве свою диктатуру.

Аполитизм имажинистов несомненен. И неверным было бы думать, что аполитизм — это устранение от политики. Нет, это тоже политика, политика активная и наступательная, в чем мы можем убедиться из приведенных тезисов В. Шершеневича.

Имажинисты вели ожесточенные атаки на революционное искусство, пытались скомпрометировать его теоретические основы. Особенно показательна рецензия В. Шершеневича на книгу А. Луначарского «Об искусстве». Шершеневич нападал на Луначарского за его положительный отзыв о «Мистерии-буфф» Маяковского, объявлял «вредным и необоснованным» деление А. Луначарским искусства на пролетарское и буржуазное. Шершеневичу вторил А. Мариенгоф, также нападавший на первые революционные произведения Маяковского, на его работу в РОСТА: «Маяковский — автор бездарнейшей «Мистерии-буфф» и фельетонных стишков». От «старших» не отставали и другие имажинисты: А. Кусиков, который признавался позже, что он «долго чуждался Октября; весь ушел в стихи и в себя»; Р. Ивнев, заявлявший, что «между его поэзией и политикой нет ничего общего».

После прекращения эсеровских и анархистских изданий имажинисты организовали свой журнал «Гостиница для путешествующих в прекрасном», в котором они оставались верны своей программе. «Граждане, бросьте ваши номенклатуры, претят здравому человеку этикетки: левый фронт, etc, etc. Бросьте; где правое, где левое? Где революция? Где контрреволюция? Применительно к поэзии эти определения нуль», — говорилось в журнале (1922, №1). В «Гостинице...» продолжались атаки на лучших представителей советской поэзии, связавших свое творчество с революцией. Здесь продолжали издеваться над Д. Бедным, Маяковским, Асеевым, называя их «литературной скотиной».

Таково было лицо имажинистов, среди которых оказался Есенин. Он подписывает их декларации, вместе с ними выступает в журналах «Знамя», «Жизнь и творчество русской молодежи», «Гостиница для путешествующих в прекрасном».

Сбитый с толку имажинистами, Есенин начинает вслед за ними повторять проповеди аполитичного и безыдейного искусства. Бодрое революционное настроение, которое было характерно для таких его послеоктябрьских стихотворений, как «Кантата», «Небесный барабанщик», померкло. Вместе с другими имажинистами он пропагандирует пресловутую «свободу творчества» и «чистое искусство».

Вот что говорилось в отчете о выступлении Есенина при обсуждении доклада В. Брюсова о современной поэзии в сентябре 1920 года: «С. Есенин, среди шума аудитории, аплодисментов и голосов «Долой!!!» выкрикивал такие фразы: «Мы пришли, великие обнажатели человеческого слова», «Старые писатели примазывались к властям — сейчас больше примазываются», «Нельзя свободно написать ни одной строчки, относящейся к искусству, — дай политики» и т. п. Вообще имажинисты отстаивали «независимость» литературы, как будто они этой независимостью не пользуются, говорили о «чистоте искусства», отрицая всякое проявление политических взглядов и настроений в поэзии...»168.

Есенина коснулся и господствовавший в среде имажинистов нигилизм по отношению к литературе прошлого. В книге «2 x 2 = 5» (1920) В. Шершеневич писал, что «с появлением имажинизма вся прошлая литература (Пушкин, Блок, Гёте и т. д.) превратилась в мнимую величину» (стр. 7). От этих слов мало чем отличались утверждения Есенина, высказанные им в 1921 году: «Блок — поэт бесформенный» (т. 5, стр. 94),

«К ужасу своему увидел, что ни Пушкин, ни все мы, в том числе и я, не умели писать стихов» (т. 5, стр. 95). Правда, что касается самого себя, то у Есенина здесь была не более как наигранная самокритика. В это же самое время он писал о себе, что он в России «самый лучший поэт». Эту наивную и беззастенчивую саморекламу целиком нужно отнести за счет имажинистов, обладавших высоким мастерством подобного свойства. Именно в этой среде Есенин заразился тем высокомерием, которое вообще-то было чуждо его натуре. Во вступлении к сборнику «Стихи скандалиста» (Берлин, 1923) он без колебаний утверждал: «Я чувствую себя хозяином в русской поэзии...». Поэт Н. Полетаев, весьма дружески расположенный к Есенину, с досадой писал: «Помню, как, совершенно трезвый, он кричал какому-то гражданину с умным и очень незаурядным лицом:

— Ты что со мной споришь? Ты кто такой? А я Е-с-е-н-и-н!

— Какое же мне дело, что вы Есенин, а я вот Петров! — возражал противник.

Я, признаться, был на стороне этого гражданина»169.

Имажинисты стали стеной между Есениным и передовой, революционной литературой. Несомненно, под их влиянием он писал о пролетарских писателях, что они «бессильны, фальшивы и подражательны» (т. 4, стр. 222). Явно под их воздействием и в угоду им он презрительно отзывался о Д. Бедном, старался унизить и оскорбить Маяковского.

Так имажинизм начал уводить Есенина от революционного искусства. А что же он предлагал взамен?

В одной из рекламных брошюр, выпущенных издательством «Имажинисты», В. Шершеневич был представлен как «человек-кукла», главное качество которого «мрачное веселье». Об А. Мариенгофе говорилось, что его стиль — «стиль увядания, мертвенности, отцветания»170. Сам Мариенгоф предлагал такую, например, трактовку места и значения искусства: «Любовь — это тоже искусство. От нее так же смердит мертвечиной...»171. «Аритмичность, аграмматичность и бессодержательность — вот три кита поэзии грядущего завтра», — писал Шершеневич, ссылаясь в качестве примера на стихи А. Мариенгофа, которые «можно с одинаковым успехом... читать с начала к концу и с конца к началу»172. Действительно, Мариенгоф оправдывал эту характеристику:

Обвяжите, скорей обвяжите вкруг шеи
Белые руки галстуком,
А сумерки на воротнички подоконников
Клали подбородки грязные и обрюзгшие.
И на окне неба
Луна шевелила золотым ухом173.
 

Сам Шершеневич еще дальше заходил в изобретении бессодержательных, никак не связанных между собою образов, которые сыпались у него, как горох из мешка. Об этом говорило, например, его стихотворение «Каталог образов»:

Дома —
из железа и бетона
скирды.
Туман —
в стакан
одеколона
немного воды.
Улица аршином портного
вперегиб, вперелом.
Издалека снова
дьякон грозы — гром...
 

Посвятив имажинистской поэзии свою брошюру «2 x 2 = 5», Шершеневич заканчивал ее автохарактеристикой, с которой вполне можно согласиться: «Так подбираю я вожжи растрепавшихся мыслей и мчу в никуда свой шарлатанский шарабан».

Это «в никуда» было в высшей степени характерно для имажинистов. Особенно настойчиво рвался в этом неизвестном направлении А. Кусиков, писавший: «Моя мысль на галопе завернулась пристяжной И в куда-то неведомо скачет». Одному из сборников своих стихов он и дал такое название «В никуда». Вообще мысли Кусикова как-то не слушались своего хозяина. «Мои мысли повисли на коромысле», — печально признавался он. «Коевангелиеран» — так назвал он другой сборник стихов, намекая на свое духовное богатство, идущее как от христианского Евангелия, так и от мусульманского Корана. Но, как видим, мудрость этих источников мало отразилась на мыслях Кусикова.

Вполне естественно, имажинисты оказались той литературной средой, к которой тянулось все уродливое, циничное, зараженное пороками западного буржуазного искусства. Весьма показательна близость к ним группы «ничевоков», которые называли себя «русскими дадаистами» (беспредметниками). «Ничевоки России — Дада Запада», — провозглашали они в манифесте, опубликованном в их журнале под скромным названием «Собачий ящик» (М., 1921, вып. 1)174. Здесь же излагался их тезис: «Ничего не пишите! Ничего не читайте! Ничего не говорите! Ничего не печатайте!». «Ничевоки» также вели наступление на революционное искусство, в особенности на Маяковского, предлагая взамен свои патологические опыты.

В журнале сообщалось, что «ничевоки» готовят книгу «Тайны имажинистского двора», здесь же было опубликовано следующее заявление одной из участниц этой группы: «Прошу временно исключить меня из Становища Творничбюро по причине перехода в имажинистки». Когда вышел сборник имажинистов «Мы», «ничевоки» откликнулись на него своим сборником — «Вам» (1920). Они писали, обращаясь к Шершеневичу, Мариенгофу и Есенину: «Вам, написавшим собрание поэз «Мы», мы вручаем свой манифест».

«Ничевоки» из кожи лезли, чтобы не отстать от имажинистов в погоне за образотворчеством. Один из них писал в своем стихотворении, что он «хлещет цистерну тоски» и даже его «руки лакают». Не то извиняясь, не то хвастаясь, автор пометил под стихотворением место его создания — «сыпнотифозный барак». Другие стихотворения сборника отчетливо указывали на то, что они создавались примерно в том же районе.

Все более сближаясь с имажинистами, «ничевоки» устроили в их литературном кафе свое выступление. Сохранились воспоминания И. Грузинова о том, как Есенин реагировал на их стихотворения:

«Он развивает следующие мысли.

В поэзии нужно поступать так же, как поступает наш народ, создавая пословицы и поговорки.

Образ для него, как и для народа, конкретен.

Образ для него, как и для народа, утилитарен; утилитарен в особом, лучшем смысле этого слова»175.

Конечно, сыпнотифозный бред «ничевоков» не мог оказать никакого воздействия на Есенина.

Имажинисты только отнимали у Есенина, не давая взамен ничего ценного, отделываясь мусором своих поэтических строк. Они присосались к его славе, без которой пребывали бы в полной неизвестности. Они радовались каждому пьяному скандалу, устроенному Есениным, так как это косвенно приобщало их к шумной известности. Они создавали видимость поэтической школы, а на самом деле были отмечены всеми признаками богемы самого низкого пошиба, о чем говорил их литературный быт.

В автобиографии 1922 года, написанной сразу же после прибытия за границу, Есенин, рисуясь в духе имажинистов, писал: «Самые лучшие поклонники нашей поэзии проститутки и бандиты. С ними мы все в большой дружбе. Коммунисты нас не любят по недоразумению» (т. 5, стр. 10). Это сообщалось в расчете на веселый эффект и сенсацию. Но когда тяжелоусталый и разбитый поэт писал об этом же в своих стихах, у него вырывались совсем другие слова:

Шум и гам в этом логове жутком,
Но всю ночь напролет, до зари,
Я читаю стихи проституткам
И с бандитами жарю спирт.
Сердце бьется все чаще и чаще,
И уж я говорю невпопад:
«Я такой же, как вы, пропащий,
Мне теперь не уйти назад».
(«Да! Теперь решено. Без возврата...»)
 

«Чужим и хохочущим сбродом» называл поэт это дикое сборище, с болью говоря, что у него «вся в крови душа». И все же литературная богема крепко держала Есенина. Она выбивала его из колеи нормального быта, коверкала и уродовала личную жизнь поэта, создавала настроение неуравновешенности, толкала на необдуманные и нелепые поступки. Редкий день обходился без скандалов. «Скандал, особенно красивый скандал, всегда помогает таланту», — вспоминал поэт В. Кириллов слова Есенина, сказанные им в кафе поэтов в 1919 году, и добавлял: «Было обидно за Есенина: зачем ему эта реклама»176. Шутки ради он тратил много усилий и времени на разные «забавы»: хотел устроить дуэль между В. Шершеневичем и О. Мандельштамом; принимал участие в шутовском венчании В. Хлебникова на «мировую славу»; звонил знакомым, сообщая чужим голосом, что «умер Есенин», и приглашал на похороны; неожиданно предлагал малознакомым женщинам пойти в загс и зарегистрироваться «для смеха» и т. д. И только на первый взгляд могло казаться, что весь этот безалаберный быт не задевает в нем главного. Нет, он день за днем ранил сердце поэта, и эти раны долго не заживали. Об одной из них стоит сказать подробнее.

В августе 1917 года Есенин женился на Зинаиде Николаевне Райх (1894-1939), служившей тогда секретарем в редакции петроградской газеты «Дело народа». Любопытно следующее заявление 3. Райх, опубликованное в «Правде» 15 сентября 1920 года: «Тов. редактор! Прошу напечатать, что я считаю себя вышедшей из партии соц[иал]-револ[юционеров] с сентября 1917 года. Зинаида Райх-Есенина». Позже 3. Райх стала актрисой. В частности, она исполняла роль Фосфорической женщины в «Бане» Маяковского, который был высокого мнения об ее исполнительском мастерстве.

По воспоминаниям современников, З. Райх была весьма привлекательна своей мягкой красотой. Люди, близко знавшие Есенина, говорили об очень искренней его любви к жене. У них появилось двое детей — Татьяна (1918) и Константин (1920)177. Начала складываться семья. Один из близких друзей Есенина — В. Чернявский (он был крестным отцом Константина) так передает свои впечатления о молодой семье Есениных: «По всей повадке они были настоящими «молодыми». Сергею доставляло большое удовольствие повторять рассказ о своем сватовстве, связанном с поездкой на пароходе, о том, как он «окрутился» на лоне северного пейзажа. Его, тогда еще не очень избалованного чудесами, восхищала эта неприхотливая романтика и тешило право на простые слова: «У меня есть жена». Мне впервые открылись в нем черточки «избяного хозяина» и главы своего очага. Как-никак тут был его первый личный дом, закладка его собственной семьи, и он, играя иногда во внешнюю нелюбовь ко всем «порядкам» и ворча на сковывающие мелочи семейных отношений, внутренне придавал укладу жизни большое значение. Если в его характере и поведении мелькали уже изломы и вспышки, предрекавшие непрочность этих устоев, — их все-таки нельзя было считать угрожающими»178. Действительно, настоящая угроза пришла извне — со стороны имажинистов. Их безалаберный быт, богемная сутолока «Стойла Пегаса» разъедали связи Есенина с семьей, все больше отдаляли его от жены и детей, пока он окончательно не расстался с ними. В феврале 1921 года Есенин подал заявление о расторжении брака с 3. Н. Райх. В октябре этого года брак был расторгнут.

Есенин говорил своей близкой знакомой А. Миклашевской о той роли, которую сыграл здесь А, Мариенгоф: «Анатолий все сделал, чтобы поссорить меня с Райх... Уводил меня из дому, постоянно твердил, что поэт не должен быть женат: «Ты еще ватные наушники надень». Развел меня с Райх, а сам женился и оставил меня одного...»179.

После ухода Есенина из семьи З. Райх вышла замуж за В. Э. Мейерхольда, с которым Есенин был хорошо знаком. В этой новой семье и воспитывались дети Есенина. Он иногда навещал их; перед отъездом в Ленинград, за несколько дней до смерти, приходил проститься с ними180.

Есенин никогда не мог отделаться от мысли, что, бросив семью, он сделал неверный шаг. В нем всегда жило тоскливое чувство человека, который мог бы и не оказаться столь одиноким. Иногда это чувство прорывалось наружу. «Где моя жизнь? Где мои дети?» — вспоминает скорбные крики Есенина его друг В. Эрлих.

Писатель Н. Никитин, близко знавший Есенина, рассказывает об одной поздней встрече с ним в Ленинграде: «Едем по Литейному, он мне показывает невдалеке от Симеоновской невысокий, темно-коричневый дом.

— Видишь! Вот в этом доме я жил, когда я первый раз женился. И у меня квартира была...

Или:

— И у меня были дети.

Это было прошлое, прожитое, несомненно оторванное, вспоминаемое с болью...»181.

Еще острее стала эта тоска, когда Есенин, совершая заграничную поездку, оказался вдали от Родины. Один из литераторов передает его слова, услышанные в Берлине:

«Знаешь, я ведь ничего не люблю. Ничего... Только детей своих люблю. Люблю. Дочь у меня хорошая — блондинка. Топнет ножкой и кричит: я — Есенина!.. Вот какая дочь... Мне бы к детям в Россию, а я вот мотаюсь...»182.

В откровенном, сердечном разговоре с матерью («Письмо от матери») он слышит ее горький упрек, на который ему нечего возразить:

Но ты детей
По свету растерял,
Свою жену
Легко отдал другому,
И без семьи, без дружбы,
Без причал
Ты с головой
Ушел в кабацкий омут.
 

Разрушение домашнего очага влекло за собой и другое бедствие — бездомность и бесприютность поэта. Есенин не имел того, что мы называем постоянным местом жительства. Он скитался по друзьям и знакомым, кочуя из одного конца Москвы в другой. Вещи и рукописи были разбросаны по случайным квартирам. У него не было рабочего стола, он писал, то примостившись с краю общего обеденного стола, то на подоконнике, то сидя на корточках перед горящей печкой. Он постоянно мучился этой неустроенностью, но, выбитый однажды из колеи, так никогда и не смог наладить своего быта.

Так имажинистская среда не только пыталась изуродовать поэтическое дарование Есенина, но и калечила его личную жизнь.

Общественная и литературная позиция имажинистов, как и их литературный быт, могли оказать и оказывали лишь отрицательное воздействие на Есенина. И не нужно думать, что это оценка только сегодняшнего дня, когда со времени описываемых событий прошло полвека.

Современная имажинистам критика достаточно хорошо разбиралась в сущности их творчества и их эстетической программы.

«Литературное одичание» — такой заголовок дал Б. Фриче своей статье о декларации имажинистов, которую он определял как «умопомрачительное убожество, литературное и умственное», как «крикливую и наглую саморекламу»183. В другой статье говорилось: «Боевой авангард имажинизма — Анатолий Мариенгоф... этому удается писать вне содержания...»184. О поэме А. Мариенгофа «Анатолеград» в рецензии говорилось, что она «утомляет однообразием» и «не убедила нас в том, что автор ее значительный поэт и мастер», что в ней очевидны литературная безвкусица и отсутствие поэтического чутья185. Характерно, что даже за пределами Советской России объективные наблюдатели видели, каким убогим выглядел имажинизм на фоне лучших достижений советской литературы. В одном из зарубежных литературных обзоров читаем: «Русская революция уже отбросила имажинистов, и все здоровое, что есть в советском творчестве, отшатнулось от них в поисках созидающего начала как в жизни, так и в литературе». В статье говорилось: «Имажинизм — яркий цветок умирающего декаданса, поэзия разрушения и неверия... Пролетарское творчество — здоровый протест против этой упаднической литературы последних лет»186.

Лучшие представители советской литературы вели решительную борьбу с имажинизмом, который они справедливо рассматривали как одно из проявлений буржуазно-декадентского искусства.

В. Маяковский, в это время работавший в РОСТА, имел все основания в своем «Приказе №2 Армии искусств» ставить имажинизм рядом с другими декадентскими группами («футуристики, имажинистики, акмеистики»). В поэме «Пятый Интернационал», говоря о социалистическом искусстве будущего, он отводил имажинистам такую роль:

Квалифицированных работников было мало.
Конечно, не забыли ни о Шершеневиче, ни о Мариенгофе.
Шершеневич в приемной лежал вместо журнала,
А Мариенгоф разносил заждавшимся кофе.
(т. 13, стр. 143)
 

Весьма примечательно, что, отводя имажинистам малопочтенную роль, Маяковский здесь ни словом не обмолвился о Есенине. Это была его постоянная позиция, — он никогда не смешивал Есенина с имажинистами. Так, в 1922 году в беседе с корреспондентом рижской газеты «День» Маяковский назвал имажинистов «крошечной группкой», которая «уже выдыхается». «Из всех них останется лишь Есенин», — делал он проницательный вывод (т. 13, стр. 217).

Характерен один эпизод того времени, говорящий не только о писательском, но и читательском отношении к имажинистам. Широко известен факт посещения В. И. Лениным в 1920 году общежития студентов Вхутемаса (Высшие театрально-художественные мастерские). В беседе с В. И. Лениным студенческая молодежь с восторгом говорила о Маяковском. Один из участников этой беседы вспоминал: «Кто-то даже заикнулся об имажинистах, но все на него набросились: было ясно, что имажинисты нашими симпатиями не пользуются»187. Здесь уместно привести один факт, требующий, правда, дополнительной проверки, так как он касается ленинского отзыва. Во время своей заграничной поездки Есенин, находясь в Берлине, давал интервью корреспонденту газеты «Накануне» А. Ветлугину, который так излагал сказанное поэтом: «Имажинисты — выразители и дети своей эпохи. По словам Ленина, они „больные эпохой мальчики”, по словам Луначарского — „аморальные типы”»188.

«Имажинисты — публика чужая», — писал Фурманов в своем дневнике. Рецензируя в одном из издательств рукопись сборника В. Шершеневича «Лошадь как лошадь», А. Серафимович так выразил свое отношение к уродливым упражнениям имажинистов: «В. Шершеневич изо всех сил старается выкарабкаться из своей бездарности ломанием языка, разными внешними фокусами. Бесконечно однообразно, утомительно, скучно. Совершенно неприемлемо к изданию»189.

Непримиримо резко относился к имажинистам А. Луначарский. В специальном заявлении, опубликованном в «Известиях», он писал:

«Довольно давно уже я согласился быть почетным председателем Всероссийского союза поэтов, но только совсем недавно смог познакомиться с некоторыми книгами, выпускаемыми членами этого союза. Между прочим с «Золотым кипятком» Есенина, Мариенгофа и Шершеневича.

Как эти хшиги, так и все другие, выпущенные за последнее время так называемыми имажинистами, представляют собой злостное надругательство и над собственным дарованием, и над человечностью, и над современной Россией...

Так как Союз поэтов не протестовал против этого проституирования таланта, вывалянного предварительно в зловонной грязи, то я настоящим публично заявляю, что звание председателя Всероссийского союза поэтов с себя слагаю»190.

В одной из своих статей о современной литературе А. Луначарский вновь вернулся к характеристике имажинистов. Он писал, что в отличие от искренних и серьезных художников имажинисты «шарлатаны, желающие морочить публику», хотя среди них «есть талантливые люди, но которые как бы нарочно стараются опаскудить свои таланты»191. В своем ответе А. Луначарскому имажинисты, прибегнув к открытой демонстрации, потребовали выслать их «за пределы Советской России» и объявить «публичную дискуссию по имажинизму»192. А. В. Луначарский ответил, что если бы имел право высылать кого бы то ни было, то этим правом не воспользовался бы, ибо публика сама разберется в имажинизме. Что касается дискуссии, то она явится лишь неприличной рекламой для имажинистов»193.

В 20-е годы была сделана лишь единственная попытка утверждать, что связь Есенина с имажинистами была благотворной для него. Она исходила от С. Городецкого, который писал: «Быт имажинизма нужен был Есенину больше, чем желтая кофта молодому Маяковскому. Это был его выход из пастушонства, из мужичка, из поддевки с гармошкой. Это была его революция, его освобождение. Его кафе было для него символом Европы». Здесь он «поднимал себя и над Клюевым и над всеми другими поэтами деревни», это означало «уход Есенина из деревенщины в мировую славу», имажинизм был для него осознанием «поэзии как сверхжизни»194. Несостоятельность этих утверждений лежит на поверхности. Несколько ниже мы увидим, какой чужой и душной показалась Европа Есенину. И вообще, можно ли всерьез изображать имажинистский балаган в «Стойле Пегаса» как окно в Европу? По мысли С. Городецкого, Европа призвана посрамить русскую «деревенщину». Однако следует признать, что поэзия Есенина — порождение всей совокупности русской жизни, и в первую очередь русской деревни, со всеми ее темными сторонами и с ее неисчислимым духовным богатством. Именно это определило неповторимую самобытность Есенина и принесло ему мировую славу. Стоит ли одобрять имажинизм за то, что он помог Есенину оторваться от Клюева? С точки зрения творческого развития Есенина имажинизм, хотя и по» иному, но вредил поэту не меньше, чем клюевщина. А понимание поэзии как «сверхжизни» лишний раз указывает, что имажинисты уводили Есенина на позиции «чистого искусства».

И, конечно, правы были те, кто уже тогда заметил пагубное влияние имажинистов на Есенина. Еще в 1920 году в одной из рецензий на сборник имажинистов говорилось: «От души следует пожелать, чтобы Есенин отряхнул поскорее от ног своих прах имажинизма и вышел на верный путь. Он — безусловно даровитый человек, и жаль, если потратит все свои силы и способности на поэтические кривляния»195. После смерти поэта особенно ясно стало, что в его гибели повинна была и та кабацкая богема, которой окружили Есенина имажинисты. С невыносимой болью и гневом писал об этом Б. Лавренев в статье «Казненный дегенератами». В ней говорилось, что «растущую славу Есенина» захватили имажинисты, «которым нужно было какое-нибудь большое и чистое имя, прикрываясь которым можно было удержаться лишний год на поверхности, лишний час поцарствовать на литературной сцене, ценой скандала, грязи, похабства, ценой даже чужой жизни»196. Даже далекий от литературной борьбы тех лет В. Ходасевич писал: «Есенина затащили в имажинизм, как затаскивали в кабак. Своим талантом он скрашивал выступления бездарных имажинистов, они питались за счет его имени, как кабацкая голь за счет загулявшего богача»197.

Губительность имажинизма для Есенина несомненна. Но имажинисты не смогли подчинить подлинное поэтическое дарование поэта холодному и расчетливому шутовству. Есенин не потерял собственного поэтического голоса. На фоне однообразных словесных упражнений имажинистов поэзия Есенина выделялась своей яркой самобытностью. Еще современникам резко бросалось в глаза отличие Есенина от других имажинистов. Так, В. Брюсов, мнением которого Есенин всегда дорожил, писал: «Третий видный имажинист,

С. Есенин, начинал как «крестьянский» поэт. От этого периода он сохранил гораздо больше непосредственного чувства, нежели его сотоварищи... у Есенина четкие образы, певучий стих и легкие, хотя однообразные ритмы; но все эти достоинства противоречат имажинизму, и его влияние было скорее вредным для поэзии Есенина»198. Тонкий знаток стиха Ю. Тынянов писал о Есенине: «Самое неубедительное родство у него — с имажинистами»199. Подобное мнение было ходячим и широко распространено, его можно было встретить не только на страницах московской печати. Так, в одесском литературном журнале Есенин был назван «подлинным, большим поэтом» и далее говорилось: «Странно видеть его здесь, в этой паясничающей компании, способной ради рекламы ползать на карачках, лаять и вертеться волчком... Недоумение вызывает «имажинизм» Есенина — имажинизм, с которым он не имеет ничего общего... Перед Сергеем Есениным — иная... дорога: выращивание революционно-поэтического слова. Этого пути мы вправе требовать от поэта, вышедшего из мужицкой среды, знающего ее, как мать, и чувствующего каждое биение пульса природы»200.

Все же довольно длительное пребывание Есенина в среде имажинистов остается фактом. Значит, сам Есенин ощущал какое-то поэтическое родство с ними. Чтобы лучше понять характер этой близости, необходимо сопоставить поэтическую программу имажинистов с художественными поисками и воззрениями Есенина в этот период.

В том же журнале «Жизнь и творчество русской молодежи», где имажинизм провозглашался «анархоискусством», В. Шершеневич писал: «Мы требуем полного разделения искусства (дифференциации). Поэтому мы выкидываем из поэзии звучность (музыка), описание (живопись), прекрасные и точные мысли (логика), душевные переживания (психология) и т. д... Единственным материалом поэзии является образ» (1919, №28-29, стр. 5). «Образ для имажиниста — самоцель», — утверждал В. Шершеневич в книге «2 x 2 = 5». «Стихотворение не организм, а толпа образов», «слово вверх ногами — вот самое естественное положение слова, из которого должен родиться новый образ».

Есенина привлекали рассуждения имажинистов о главенствующем положений образа в поэзии. «К черту чувства, слова в навоз. Только образ и мощь порыва!» — писал он уже в 1918 году совсем в духе последующих имажинистских деклараций.

Увлеченный поисками неожиданных образов и необыкновенных словосочетаний, Есенин в это время прибегает к чисто механическим приемам, которые, естественно, не могли заменить творческий процесс. Вот что рассказывает С. Городецкий: «Я застал однажды Есенина на полу, над россыпью мелких записок. Не вставая с пола, он стал мне объяснять свою идею о «машине образов». На каждой бумажке было написано какое-нибудь слово — название предмета, птицы или качества. Он наугад брал в горсть записки, подкидывал их и потом хватал первые попавшиеся. Иногда получались яркие двух- и трехстепенные имажинистские сочетания образов. Я отнесся скептически к этой идее, но Есенин тогда очень верил в возможность такой машины»201.

Вполне понятно, что такие слепые поиски не могли дать положительного результата. В некоторых стихах Есенина 1919-1920 годов печально отразилось увлечение образом в ущерб содержанию. Это особенно заметно в его «Кобыльих кораблях» (1920). Стихотворение целиком было подчинено задаче количественного накопления образов и скорее напоминало сложный ребус:

Не просунет когтей лазурь
Из пургового кашля-смрада;
Облетает под ржанье бурь
Черепов златохвойный сад.
Слышите ль? Слышите звонкий стук?
Это грабли зари по пущам.
Веслами отрубленных рук
Вы гребетесь в страну грядущего.
 

В подобных стихах Есенина усложненные и запутанные образы стояли, как частокол, через который невозможно было рассмотреть содержание произведения, о нем можно было лишь смутно догадываться. Нарочитым и вымученным выглядело такое, например, изображение неба и солнца:

О боже, боже, эта глубь —
Твой голубой живот.
Златое солнышко, как пуп,
Глядит в Каспийский рот.
 

Это один из примеров чисто имажинистского образотворчества Есенина, рассчитанного не на подлинно поэтическое воздействие, а лишь на то, чтобы ошеломить читателя. «Мои рыдающие уши, Как весла, плещут по плечам», — писал Есенин в стихотворении «Прощание с Мариенгофом», рассчитывая на такой же эффект. В стихах Есенина начал появляться тот натурализм и цинизм, присущий имажинистам, который А. Луначарский назвал «надругательством над собственным дарованием». Становится горько за поэта, когда в его стихах вдруг встречаешь фразы, наподобие следующих: «Даже солнце мерзнет, Как лужа,

Которую напрудил мерин!», «Если хочешь, поэт, жениться, Так женись на овце в хлеву» и т. п. Подобные имажинистские «смелости» начали заметно портить стихи Есенина. Пример тому — стихотворение «Исповедь хулигана» (1920), в котором наряду с очень проникновенными строками о родине, о родителях, о детстве — обо всем подлинно дорогом и близком сердцу поэта — встречаются и вызывающие, грубые строки («Ничего, что кажусь я циником, Прицепившим к заднице фонарь...»). Подобное загрязнение поэтической лексики А. Луначарский справедливо связывал с имажинизмом. Он с сожалением отмечал, что наряду с подлинными художественными достижениями у Есенина встречаются «порою всякие довольно безвкусные имажинистские выверты и дерзновения»202. В. Брюсов, отмечавший в рецензии на сборник «Голубень» талантливость Есенина, порицал поэта за надуманность некоторых образов и сравнений: «Нам лично впечатление портят неправильные рифмы и ряд сравнений и метафор, вряд ли жизненных, как «дождь пляшет, сняв порты», «на долину бед спадают шишки слов» и т. п.»203.

В своей теоретической работе о поэзии — «Ключи Марии» (1918) Есенин анализировал историческое прошлое и духовную жизнь русского народа только под одним углом зрения: его внимание было целиком приковано к народному образотворчеству, в котором он видел отражение экономической, нравственной, философской и художественной жизни русского народа. В этом для него разгадка всех задач поэтического творчества, в основе которого должен лежать только образ. «Ключи Марии» — значит ключи души, ключи поэзии («Мария» — условное обозначение «души», заимствованное Есениным из лексикона хлыстовцев).

Свою статью Есенин открывает рассуждением о русском орнаменте, который пронизывает всю жизнь народа, отражает ее в художественных символах-образах.

«Самою первою и главною отраслью нашего искусства с тех пор, как мы начинаем себя помнить, был и есть орнамент... он существовал раньше, гораздо раньше приплытия к нашему берегу миссионеров из Греции». Поэтому до сих пор в «разбросанной жизни обихода» на каждом шагу мы встречаем орнамент, символически выражающий ту или иную сторону жизни народа. Так, на полотенцах крестьянки бессознательно продолжают вышивать деревья, а начало этому лежит в глубокой древности, когда вышитое «символическое древо» обозначало семью (древо жизни); дерево потому оказалось символом жизни, что сам человек напоминает его: туловище — ствол, ноги — корни, сучья — руки, пальцы — ветви, ногти — листья. «Все от древа — вот религия мысли нашего народа», — пишет Есенин. Далее он развивает эти рассуждения: «Все наши коньки на крышах, петухи на ставнях, голуби на князьке крыльца, цветы на постельном и тельном белье вместе с полотенцами носят не простой характер узорочья, это великая значная эпопея исходу мира и назначению человека». Петух на ставне как бы говорит пахарю: вставай вместе с солнцем; голубь на князьке «есть знак осенения кротостью», которая обещает мир и спокойствие живущим в доме; цветы на белье означают отдых в саду после работы; конек на крыше дома — «это чистая черта скифии с мистерией вечного кочевья» и т. д.

Обращаясь к этой образно-бытовой символике, Есенин приходил к выводу, что именно в ней нужно искать истоки подлинной поэтичности. «За культурой обиходного орнамента... начинают показываться следы искусства словесного», — писал он. Самым главным и издревле сложившимся признаком русского словесного искусства поэт считал образность, посредством которой народ осмыслял явления окружающей действительности, пытаясь освоить тайны природы. Он приводит пример: видя, как тучи закрывают солнце и наступает ненастье, человек говорил: «Волцы задрали солнечно». В таком образном осмыслении окружающего мира Есенин и видел задачу современного поэтического искусства.

Как видим, увлеченный теорией образотворчества, Есенин заметил в древнерусской культуре лишь один из ее характерных признаков. И, заметив, абсолютизировал его. Этим во многом объясняется то доверие, с которым Есенин отнесся к имажинистским теориям о главенствующем значении образа в поэзии, о его самоцельном значении. Не случайно В. Шершеневич объявил «Ключи Марии» «философией имажинизма» и назвал Есенина «идеологом имажинизма»204.

В «Ключах Марии» есть и признаки мистицизма клюевского типа. Он отразился в трактовке бытовой символики, которая у Есенина носит иногда мистический характер. Так, толкуя о том, что конек на крыше дома напоминает, что «за шквалом наших земных событий недалек уже берег», Есенин цитирует стихи Клюева: «На кровле конек есть знак молчаливый, что путь наш далек». Однако здесь же он язвительно называет Клюева «Уайльд в лаптях».

В «Ключах Марии» есть и следы былой близости Есенина к символистам, его интереса к теориям словесного искусства, которые развивал А. Белый и которые были знакомы Есенину в период его «скифства». В сборнике «Скифы» (1917, сб. I) А. Белый в статье «Жезл Аорона (слово о поэзии)» вел декадентско-мистические рассуждения о слове: «звуки слов — заговор», «корни слов — магия», «первоначальное слово мифично», «метафора заключает потенцию мифа» и т. п.

Отрицая в «Ключах Марии» Маяковского и пролетарских поэтов, Есенин с почтением пишет здесь об А. Белом, о его «Котике Летаеве»: «Когда Котик плачет в горизонт, когда на него мычит черная ночь и звездочка слетает к нему в постельку усиком поморгать, мы видим, что между Белым земным и Белым небесным происходит некоторое сочетание в браке» (т. 4, стр. 196). Влияние символистских теорий А. Белого отразилось и в отношении Есенина к народному орнаменту как к мистико-символическим знакам, связующим «земное» и «небесное». Есенин пишет об орнаменте: «Его образы и фигуры — какое-то одно непрерывное богослужение живущих во всякий час и на всяком месте», — и далее пишет: «Каждая вещь чрез каждый свой звук говорит нам знаками о том, что здесь мы только в пути...».

«Утверждение Есенина о «вере человека не от классового сознания, а от сознания объемлющего его храма вечности» превращается в чистейший символизм»205, — писал Н. Асеев, анализируя «Ключи Марии».

«Тут получается сложный переплет взаимных влияний этнографической мистики и мистики литературной»206, — верно замечал С. Городецкий.

Наконец, в «Ключах Марии» отразилось и влияние научных источников. Есенин упоминает имена Стасова и Буслаева, говоря о том, что они в числе первых обратили внимание в науке на русский орнамент. Перед тем как писать свой очерк, Есенин знакомился с их трудами, а также с работами других исследователей, в частности с книгой А. Афанасьева «Поэтические воззрения славян на природу». Один из исследователей фольклорных источников поэзии Есенина пишет, что, по свидетельству Е. Ф. Никитиной, «Есенин вместе с другими имажинистами долго искал в голодные годы афанасьевское исследование и, наконец, купил его за пять пудов муки. И поэт не только что читал, но вчитывался в эти столь нелегко приобретенные книги. В архиве Е. Ф. Никитиной хранятся бумаги поэта, из которых видно, что Есенин делал всякого рода выборки из афанасьевского текста и тут же переделывал их в стихи»207.

В «Ключах Марии» Есенин не упоминает Афанасьева, но следы его влияния заметны в рассуждениях поэта о мифотворчестве народа, в котором Афанасьев видел «так много изящного, обаятельного для художника»208. Именно отсюда Есенин заимствовал понимание слова «пастух». У Афанасьева сказано, что первоначальное значение этого слова — господин, повелитель, главенствующий. Есенин пишет, что «само слово пас-тух=пас-дух», и утверждает, что оно «говорит о каком-то мистически помазанном значении над ним».

От Буслаева и Потебни идут рассуждения Есенина о символическом значении орнамента русского алфавита. Вслед за этими исследователями Есенин усматривает в каждой букве условное изображение человека и окружающего его мира: А — «человек, ощупывающий на коленях землю», Я — «эта буква рисует человека, опустившего руки на пуп (знак самопознания), шагающим по земле», — «это есть знак того, что опрокину тость земли сольется с опрокинутостью неба» и т. п.

Многое сошлось в «Ключах Марии»: и отголоски клюевской мистики, и символистские теории, и мифологическая школа в науке, и раннее увлечение Есенина народной поэзией. И все это Есенин предложил имажинизму как свой вклад в его теории. «Ключи Марии» были напечатаны в 1920 году с посвящением Анатолию Мариенгофу.

Тогда Есенин еще не замечал, что между его органическим интересом к поэтическому образу и формальным образотворчеством его друзей имажинистов существовала коренная разница: источники интереса к образу у Есенина и у имажинистов не совпадали. Имажинисты изощрялись в механическом изобретении образов, начисто изолированных от всех других элементов стиха. Именно этим они пытались обратить на себя внимание в литературе. Собственно говоря, никаких иных задач они перед собой и не ставили. В «Романе без вранья» А. Мариенгоф признавался, что имажинисты жили «в неустанном беге за славой».

В отличие от формалистических упражнений имажинистов, интерес Есенина к поэтическому образу находил прочное основание во всем его творчестве, которое еще в самый ранний период было тесно связано с крестьянской образностью, составляющей существенную черту устной народной поэзии. Задолго до появления самого слова «имажинизм» мы встречаем в стихах Есенина образы, от которых позже не отказались бы имажинисты. Но образы поэта восходили не к формалистическим теориям, а к поэтическому мышлению народа. Еще в первых стихотворных опытах Есенина, относящихся к 1910 году, мы встречаем картины природы, которые даются путем образного, зрительно ощутимого воспроизведения:

Там, где капустные грядки
Красной водой поливает восход,
Клененочек маленький матке
Зеленое вымя сосет.
 

Такое образное воспроизведение картин природы становится характерной чертой раннего творчества Есенина:

И ветер, свесившись над речкою, полощет
Водою белой пальцы синих ног.
. . . . . . . . . . . . . . . .
Теплый ветер грызет воровато
Луговые поёмы и пни.
. . . . . . . . . . . .
Изба-старуха челюстью порога
Жует пахучий мякиш тишины.
 

Подобные примеры образотворчества Есенина задолго до его встречи с имажинистами можно легко умножить: «Желтые поводья месяц уронил», «Церквами у прясел рыжие стога», «Небо словно вымя, звезды как сосцы», «Тучи — как озера, месяц — рыжий гусь» и т. п.

Эти образы рождались на основе народных поговорок, пословиц, загадок. Иногда прямо заимствуя, а иногда подвергая их сложной поэтической переработке, Есенин охотно прибегал к ним. Например, существует известная загадка о солнце: «Белая кошка лезет в окошко». Мы встречаем у Есенина прямое использование этого образного обозначения солнца: «Ныне солнце, как кошка...». Но в то же время, имея в виду это образное сравнение, он создает на основе его самостоятельный производный образ, передающий картину вечерней зари: «В тихий час, когда заря на крыше, Как котенок, моет лапкой рот» (1915). Можно не сомневаться, что «заря — котенок» ведет свою родословную от «солнца — кошки».

Такова истинная природа образности Есенина, органически сочетающейся со всем характером его творчества. Еще в 1915 году, за три года до опубликования манифеста имажинистов, он сам открыто декларировал свою приверженность к образу:

И невольно в море хлеба
Рвется образ с языка:
Отелившееся небо
Лижет красного телка.
 

То, что соратники Есенина воспринимали в его творчестве как имажинизм, было не чем иным, как разработкой той образной системы, которая была найдена им самим и имела свои собственные истоки. И если, скажем, в 1918 году мы встречаем в стихах Есенина такие образы, как «Золотою лягушкой луна Распласталась на тихой воде» или «Солнце златою печатью Стражем стоит у ворот», то не нужно видеть в этом имажинистскую выучку поэта. Это та образная система, которой всегда хорошо владел Есенин, еще не видавший в глаза ни Шершеневича, ни Мариенгофа. Здесь уместно привести его слова: «С самых первых шагов самостоятельности я чутьем стремился к тому, что нашел более или менее осознанным в имажинизме. Но беда в том, что приятели мои слишком уверовали в имажинизм, а я никогда не забываю, что это только одна сторона дела, что это — внешность. Гораздо важнее поэтическое мироощущение»209.

И мы вправе утверждать: близость Есенина к имажинизму была больше внешней, чем внутренней, что не сразу было понято самим Есениным, но постепенно становилось для него все более очевидным. Нельзя было скрыть наличие разногласий между Есениным и правоверными имажинистами. В одном из литературных отчетов говорилось, что группа имажинистов распадается на «правых» (к которым причислялся Есенин) и «левых» (Шершеневич и Мариенгоф): «„Правые“ считают образ средством и соответственно с этим поэзию делят на нужную и ненужную, в то время как „левые“ считают образ самоцелью и совсем не интересуются содержанием. Таким образом „правым“ важно что написать, а „левым“ — как написать, независимо от содержания»210.

Когда позиции спорящих определились до конца, открытое столкновение стало неизбежным. Оно произошло на обсуждении поэмы Есенина «Пугачев», в которой имажинисты увидели явную уступку определенной теме и содержанию. На обсуждении Есенин впервые публично заявил о своих разногласиях с имажинистами. «Он сказал, что расходится во взглядах на искусство со своими друзьями — имажинистами, — читаем в воспоминаниях об этом обсуждении, — некоторые из его друзей считают, что в стихах образы должны быть нагромождены беспорядочной толпой.

Такое беспорядочное нагромождение образов его не устраивает, толпе образов он предпочитает органичен ский образ»211. В разговорах на литературные темы Есенин все чаще и чаще возвращается к критике имажинистов, внутренне отдаляясь от них. «Меня несколько удивляло, что, всегда дружески отзываясь о них как о людях, Есенин строго относился к их творчеству, не находя у них самого, по его мнению, главного: поэтического мироощущения»212, — пишет И. Розанов. «...Много говорили о Москве, — вспоминает свой разговор с Есениным Вс. Рождественский, — и меня удивило, что на этот раз он отзывался о многих своих московских приятелях с оттенком горечи и даже некоторого раздражения»213.

Было и еще одно важное обстоятельство, разделявшее Есенина и его временных друзей, — их разное отношение к русскому национальному искусству.

Все написанное и провозглашенное имажинистами лишено национальной почвы. Имажинизм, оставаясь в сфере чисто формалистических исканий и опытов, походил на все другие течения формалистического толка, проникавшие к нам из-за рубежа под маской «последнего слова» искусства. «

Само слово «имажинизм» было занесено к нам из Франции через Англию (image — картина, образ). В 1915 году в альманахе «Стрелец» появилась статья 3. Венгеровой «Английские футуристы». В ней говорилось, что два американца — один «обангличанившийся», а другой «офранцуженный» — объявили себя «имажистами». «Наша задача сосредоточена на образах, составляющих первозданную стихию поэзии» — так определяли они свою программу, выступая против всего «мешающего „чистому искусству”»214. Ими была издана антология под французским названием «Des imagistes», «Их стиль признан последним словом английского вкуса», — писала 3. Венгерова, замечая, что стиль этот — «прямой сколок с уже приевшихся приемов футуристов», что «поэзия имажинистов ничего яркого не дала»215. Именно из этой статьи В. Шершеневич позаимствовал словечко «имажисты», слегка изменил его на «имажинисты» и водрузил как знамя организованной им группы. В. Шершеневичу легко было воспринять «новшество» английских футуристов: до этого он сам ходил в эгофутуристах. Так европейская мода оказалась экспортированной в Россию. Более того, Шершеневич считал крайне необходимым подчеркнуть, что имажинизм не имеет никакого отношения к русскому национальному искусству и его традициям. Он поучал: «Национальная поэзия — это абсурд, ерунда; признать национальную поэзию — это то же самое, что признавать поэзию крестьянскую, буржуазную и рабочую. Нет искусства классового и нет искусства национального. В твоих (Кусикова. — Е. Н.) стихах мне как раз нравится то, что ты крепко и закономерно побеждаешь национальность... Можно прощать национальные черты поэта (Гоголь), но любить его именно за это — чепуха!»216.

И это говорилось о Гоголе, которого Есенин вскоре назовет изумительным и самым любимым своим писателем! Развивая свои нападки на русское национальное искусство, имажинисты пытались бить и по народному творчеству, в котором Есенин вообще видел истоки русской поэзии. «Сегодняшнее народное искусство должно быть сумеречным. Иначе говоря, это полуискусство — второй сорт, Переходная стадия — столь необходимая для массы и не играющая абсолютно никакой роли в жизни искусства»217, — писал А. Мариенгоф. Эту же тему развивал и В. Шершеневич: «Эпитеты народного творчества — это нечто застывшее, что указывает на низкую ступень народного творчества вообще»218.

Совершенно ясно, сколь неприемлемыми для Есенина были подобные взгляды. Они могли только углубить уже начавшийся раскол между Есениным и имажинистами. Так оно и произошло.

От устных споров со своими поэтическими соратниками Есенин очень скоро переходит к открытому выступлению против них в печати. Он задумывает теоретическую работу «Словесные орнаменты», которая должна была развенчать имажинизм, показать всю его несостоятельность. Работа не была доведена до конца. Есенин опубликовал лишь отрывок из нее под названием «Быт и искусство». Но даже часть работы не оставляет никаких сомнений в том, что она была задумана как антиимажинистская книга.

Статья «Быт и искусство» (т. 4, стр. 202-208) содержит две основные темы.

Одна из них — осуждение формалистической позиции имажинистов. С этого он и начинает статью: «Собратьям моим кажется, что искусство существует только как искусство. Вне всяких влияний жизни и ее уклада... Собратья мои увлеклись зрительной фигуральностью словесной формы, им кажется, что слова и образ это уже все». Есенин подробно развивает свои возражения по этому поводу. В частности, он пишет: «Но да простят мне мои собратья, если я им скажу, что такой подход к искусству слишком несерьезный... Каждый вид мастерства в искусстве, будь то слово, живопись, музыка или скульптура, есть лишь единичная часть огромного органического мышления человека, который носит в себе все эти виды искусства только лишь как и необходимое ему оружие». «Нет слова беспредметного и бестелесного, и оно так же неотъемлемо от бытия, как и все многорукое и многоглазое хозяйство искусства». Подробно останавливаясь на том, «насколько искусство неотделимо от быта», Есенин так характеризует формализм имажинистов: «У Анатоля Франса есть чудный рассказ об одном акробате, который выделывал вместо обыкновенной молитвы разные фокусы на трапеции перед богоматерью. Этого чувства у моих собратьев нет. Они ничему не молятся, и нравится им только одно пустое акробатничество, в котором они делают очень много головокружительных прыжков, но которые есть ни больше ни меньше как ни на что не направленные выверты».

Вторая тема статьи Есенина — осуждение национального нигилизма имажинистов. Повторяя некоторые положения «Ключей Марии», Есенин указывает на зависимость поэтического мышления от духовной жизни народа, от его нравов и обычаев, которые придают поэзии определенную национальную окраску. Не представляя себе поэзии, лишенной этой особенности, он пишет: «У собратьев моих нет чувства родины во всем широком смысле этого слова, поэтому у них так и несогласовано все. Поэтому они так и любят тот диссонанс, который впитали в себя с удушливыми парами шутовского кривляния ради самого кривляния». И вот общий вывод Есенина, заключающий статью, остро направленную против «собратьев»: «Жизнь требует только то, что ей нужно, и так как искусство только ее оружие, то всякая ненужность отрицается так же, как и несогласованность».

Все это означало, что самобытный талант Есенина устоял во внутренней борьбе с имажинизмом. Оставив некоторые следы в поэзии Есенина, имажинизм не смог поколебать ее основу, убить ее корни. Уже шла речь о том, какого рода «имажинизм» на самом деле горячо увлекал Есенина еще в предреволюционные годы. Истоки его лежали в чистом роднике народного творчества. «Знаете ли, какое произведение произвело на меня необычайное впечатление?! — «Слово о полку Игореве». Я познакомился с ним очень рано и был совершенно ошеломлен им, ходил, как помешанный. Какая образность! Вот откуда, может быть, начало моего имажинизма»219, — говорил Есенин.

И вполне понятно, что в «Ключах Марии» он приводил «Слово о порку Игореве» — этот «прекрасный благоухающий цветок славянской народной поэзии» (Белинский), как пример народного образотворчества. Он цитировал здесь глубоко поэтическое образное сравнение битвы с жатвой: «На Немизе снопы стелют головами, молотят цепы харалужными, на тоце живот кладут, веют душу от тела». Насколько глубоко входила образность «Слова...» в поэтическое сознание Есенина, видно из его стихотворения «Песнь о хлебе»

(1921), в котором находим своеобразное обратное сравнение: жатва уподобляется убийству.

Вот она, суровая жестокость,
Где весь смысл — страдания людей!
Режет серп тяжелые колосья,
Как под горло режут лебедей.
Наше поле издавна знакомо
С августовской дрожью поутру.
Перевязана в снопы солома,
Каждый сноп лежит, как желтый труп.
На телегах, как на катафалках,
Их везут в могильный склеп-овин.
Словно дьякон, на кобылу гаркнув,
Чтит возница погребальный чин.
А потом их бережно, без злости,
Головами стелют по земле
И цепами маленькие кости
Выбивают из худых телес.
Никому и в голову не встанет,
Что солома — это тоже плоть!..
Людоедке-мельнице — зубами
В рот суют те кости обмолоть...
 

Все это, конечно, не «толпа образов», излюбленная имажинистами. Есенин исходит из принципов народного образотворчества. «Прежде всего, — писал он, — я люблю выявление органического. Искусство для меня не затейливость узоров, а самое необходимое слово того языка, которым я хочу себя выразить» (т. 5, стр. 18). Органичность образа, т. е. его глубокая внутренняя связь с содержанием, со смыслом всего произведения, со всеми его художественными элементами — вот есенинское понимание образотворчества.

Шаг за шагом отходил Есенин от тех, с кем еще недавно был тесно связан. Здесь сыграли свою роль и отталкивающие нравы в среде имажинистов. Так, вскоре после смерти А. Блока (1921) они устроили вечер «Чистосердечно о Блоке», на котором надругались над памятью поэта. По этому поводу Есенин говорил: «Мне мои товарищи раньше были дороги. Но тогда, когда они осмелились после смерти Блока объявить скандальный вечер его памяти, я с ними разошелся. — Да, я не участвовал в этом вечере, и я сказал им, моим бывшим друзьям, — стыдно!»220. В марте 1922 года Есенин признавался в одном из писем: «Мне, например, до чертиков надоело вертеться с моей пустозвонной братией» (т. 5, стр. 100).

Без сожаления оставлял Есенин имажинистов, уезжая в мае 1922 года в длительную заграничную поездку. Перед отъездом он написал стихотворение «Прощание с Мариенгофом», которое звучит не только как прощание по случаю длительного отъезда, но и как прощание навсегда. «Среди прославленных и юных Ты был всех лучше для меня», — обращался он к Мариенгофу, относя эти свои чувства к прошлому. Прощание с Мариенгофом выглядит как прощание с молодостью, которая уже прошла, и нет возможности ее вернуть, повторить:

В такой-то срок, в таком-то годе
Мы встретимся, быть может, вновь...
Мне страшно, — ведь душа проходит,
Как молодость и как любовь.
 

После возвращения на Родину у Есенина пропал этот элегический тон в отношении к Мариенгофу, он сменился раздражением и неприязнью. Есенин «начал задыхаться в узком кругу имажинизма... Свое недовольство имажинизмом он вдруг перенес на Мариенгофа; он стал различать как бы два имажинизма. Один — одиозный, мариенгофский, с которым он „будет драться“, а другой — свой, есенинский, который он „признавал” и от которого „не уходил”»221.

Вспоминая события 1919-1920 годов, А. Мариенгоф писал: «Мы разошлись с Есениным несколькими годами позже. Но теперь я знаю, что это случилось не в двадцать четвертом году, после возвращения его из-за границы, а гораздо раньше»222. Р. Ивнев, хорошо знавший все обстоятельства жизни имажинистов, свидетельствует, что после возвращения Есенин с большим трудом дал свои стихи в третий номер журнала имажинистов «Гостиница для путешествующих в прекрасном», «но уже в четвертом номере того же журнала Есенин не согласился печататься»: «Я не хочу видеть этой «Гостиницы». Пусть издает ее кто хочет»223. Имажинисты не могли не чувствовать этого отхода Есенина, но в целях саморекламы продолжали спекулировать известным именем поэта. Однако Есенин оказался последовательным и решительным.

31 августа 1924 года в газете «Правда» было опубликовано следующее его заявление, подписанное также И. Грузиновым: «Мы, создатели имажинизма, доводим до всеобщего сведения, что группа «имажинисты» в доселе известном составе объявляется нами распущенной». Понимая, каким губительным ударом для имажинистов является это заявление, Мариенгоф и Шершеневич с приятелями сделали стремительную попытку любой ценой отвести его от себя: уже через девять дней они опубликовали контрзаявление. Как бы забыв тот факт, что в свое время Шершеневич назвал «Ключи Марии» «философией имажинизма», а самого Есенина «идеологом имажинизма», они торопились сообщить в своем «Письме в редакцию»: «Хотя Есенин и был одним из подписавших первую декларацию имажинистов, но он никогда не являлся идеологом имажинизма, свидетельством чему является отсутствие у Есенина хотя бы одной теоретической работы.

Есенин примыкал к нашей идеологии, поскольку она ему была удобна, и мы никогда в нем, вечно отказывавшемся от своего слова, не были уверены как в соратнике... Детальное изложение взаимоотношений Есенина с имажинистами будет напечатано в №5 «Гостиницы для путешествующих в прекрасном», официальном органе имажинистов, где, кстати, Есенин уже давно исключен из числа сотрудников. Таким образом «роспуск» имажинизма является лишь лишним доказательством собственной распущенности Есенина»224.

Но имажинистам уже ничто не могло помочь — ни напускная бравада, ни попытка скомпрометировать Есенина. Что они могли значить без него? С уходом Есенина эта группа распалась и бесславно канула в Лету. И кто бы помнил о ней, если бы Есенин на своем поэтическом пути случайно не забрел в малоопрятные номера «Гостиницы» имажинистов?

Здесь следует сказать о книге А. Мариенгофа «Роман без вранья», в свое время наделавшей много шуму. Автор этой книги, целиком посвященной воспоминаниям о Есенине, предстает в неприглядном виде. Его роман — как бы продолжение той характеристики Есенина, какую давали Мариенгоф и Шершеневич в только что приводившемся ответе поэту, он посвящен одной теме — «распущенности» Есенина. Мы не найдем здесь искренней любви и уважения к поэту. Вообще здесь ничего не говорится о Есенине как о художнике, все сведено к анекдотам, скандальным происшествиям, нелепым случаям. Эта книга никак не отражает подлинных масштабов Есенина, она лишь свидетельствует о стремлении ее автора заинтересовать читателя своей собственной персоной. Издательство, опубликовавшее эту книгу, сочло необходимым сделать следующую оговорку в предисловии: «Биения пульса революции в «Романе» не чувствуется, революция остается как-то в тени, читатель может только догадываться по отдельным моментам, по внешним, очень незначительным фактам, что все, что рисует автор, происходит в эпоху героической революционной борьбы. Это еще один штрих, характеризующий нравы литературной богемы, типичный штрих для того круга, к которому принадлежит автор»225.

В борьбе с имажинистами Есенин одержал еще одну победу над теми, кто пытался подчинить себе его поэтическое дарование, его светлый талант.

Этот эпизод позволяет сделать один общий историко-литературный вывод.

До сих пор за рубежом в ходу теории, утверждающие, что литература и искусство якобы развиваются по мере появления модернистских течений, что последние являются катализаторами литературного процесса, импульсами его развития и т. п. При этом, как правило, если речь заходит о русской и о советской литературе, сторонники этой точки зрения ссылаются на Блока, которого «дал» символизм, на Маяковского, которого «дал» футуризм, и на Есенина, которого «дал» имажинизм. 1

Но независимо от того, что Блок говорил о символизме, факт остается фактом: Блок вырастает как поэт по мере того, как освобождается от идеалистических символистских концепций. Символы поэмы «Двенадцать» ничем не напоминают того символизма, с которого начинал Блок. В этой поэме — густая социальная символика, та романтическая «музыка революции», о которой с воодушевлением писал поэт.

Без поэмы «Двенадцать» весь Блок был бы для нас иным.

С другой стороны, как бы Маяковский ни проповедовал футуризм, он вырос в поэта революции вопреки теориям и практике футуризма. Его подлинное новаторство рождено Октябрем, а не футуризмом. Это уже стало прописной истиной.

Опровержение модернистских теорий подтверждается и историей взаимоотношений Есенина с имажинистами. Не имажинизм дал Есенина, Есенина дала русская жизнь, русская национальная культура во всей ее совокупности.

Несмотря на все усилия имажинистов, Есенин не порвал внутренних связей с той социальной средой, из которой он вышел, не потерял интереса к жизни русского крестьянства, к его настоящему и прошлому. Об этом свидетельствует его драматическая поэма «Пугачев» (1921), задуманная еще в период имажинистских увлечений.

Нет сомнения в том, что внимание Есенина к Пугачеву связано с его острым интересом к мужицкой России, к борьбе крестьянства против векового гнета. Особенно закономерен и понятен этот интерес в обстановке свершившейся Октябрьской революции.

В первые годы Октября вполне естественным был интерес писателей к народным восстаниям прошлого. Так, М. Горький, призывая в 1918 году к созданию киносценариев на исторические темы, сам взялся за написание сценария «Степан Разин». Заметным явлением была поэма В. Каменского «Степан Разин» (1918), переделанная затем в пьесу; последняя картина пьесы называлась «Жив сегодня великий дух вождя освобожденной бедноты». Позже, изображая Октябрьское восстание в поэме «Хорошо!», В. Маяковский писал: «Дело Стеньки с Пугачевым разгорайся жарче-ка, Все поместья богачевы разметем пожарчиком!» Здесь везде на первый план выступала современность. В этом общем русле следует рассматривать и поэму Есенина, в которой очевидна связь прошлого с настоящим. Не случайно в статье Н. Осинского, опубликованной в «Правде» 4 июля 1922 года, подчеркивалось, что в «Пугачеве» поэт сделал попытку «выявить внешнее выражение и внутренний пафос мятежной стихии, изобразить ее как непрерывное течение одной реки, докатившейся от пугачевских времен до нашего времени». «„Пугачев” — поэма наших дней»226, — говорилось в другой рецензии.

Интерес Есенина к пугачевскому восстанию был весьма глубоким, на что указывает его основательная подготовка к написанию поэмы. В. Вольпин вспоминает, как в конце 1920 года Есенин «рассказывал, что пишет «Пугачева», что собирается поехать в киргизские степи и на Волгу, хочет проехать по тому историческому пути, который проделал Пугачев, двигаясь на Москву...»227. Есенин достаточно хорошо был знаком с исторической и художественной литературой о Пугачеве. Поэту хотелось сказать новое, свое собственное слово о вожде крестьянского восстания. Он чувствовал эту возможность как человек, связанный с духовным миром крестьянской жизни, как писатель, обратившийся к этой теме в новых исторических условиях. И. Розанов запомнил слова Есенина о «Капитанской дочке» Пушкина: «У меня совсем не будет любовной интриги. Разве она так необходима? Умел же без нее обходиться Гоголь». Считая Пугачева «почти гениальным человеком», Есенин полагал, что у «Пушкина это как-то пропало»228.

В поэме «Пугачев» видна совершенно определенная крестьянско-демократическая позиция Есенина: Пугачев и его лучшие соратники выступают как герои крестьянского восстания, последовательные защитники обездоленного народа, страдающего от самодержавия, от помещичьего гнета и произвола. «Мы задаром проливаем пот, — говорят они. — ...Для помещика мужик — все равно, что овца, что курица... Замучили! Загрызли прохвосты!» Они рвутся «В новый край, чтоб новой жизнью жить».

Сам Пугачев — борец за «мужицкую Русь» — наделен государственным умом, пониманием исторической значимости происходящего, мудрым взглядом на жизнь, чувством гуманизма. Есенин подробно рисует психологическое состояние героев крестьянского движения. Пугачев верит в неисчерпаемые силы русского крестьянина, действует в союзе с калмыцкой беднотой, с уральскими рабочими, готов к решительной схватке с самодержавием. С чувством горечи и боли Есенин повествует о том, как некоторые бывшие соратники, оробевшие перед силой царских войск, предали Пугачева.

Хорошо зная исторические документы, Есенин в то же время не стремился к сохранению полной исторической достоверности, о чем можно судить уже по языку поэмы: Есенин употребляет такие слова, которые не могли бытовать в крестьянской среде в XVII веке (лазутчики, план, керосиновая лампа, провинция, арестант, правительство и т. п.). Художественная задача поэта заключалась в романтизации мужицкого бунтаря. Отрешенность от всего мелочного, бытового, одержимость идеей борьбы за свободу, мятежный и непреклонный дух, готовность к самопожертвованию — таковы черты этого героя. Даже тот факт, что Пугачев выдавал себя за Петра III, окутан в поэме романтической таинственностью.

Все это было сознательной позицией Есенина, стремившегося изобразить выходца из социальных низов крепостной России теми красками и в том освещении, в котором изображались романтические герои русской и мировой литературы. И здесь важно вновь подчеркнуть, что творческую фантазию Есенина питало не только прошлое России, но и ее революционное настоящее. Общий пафос поэмы отражает романтику революционных лет, когда вся мужицкая Россия, охваченная пламенем борьбы, окончательно сбрасывала с себя оковы былого угнетения. Пугачев призывает восставших «Вытащить из сапогов ножи И всадить их в барские лопатки». «Никакие угрозы суровой судьбы Не должны вас заставить смириться», — подбадривает он их. В черновом варианте поэмы были и такие слова Пугачева: «Зарубите на носах, что в своем государстве Вы должны не последними быть, а первыми».

Острая социальная тема «Пугачева» указывала, сколь непрочен союз Есенина с имажинистами, отрицавшими не только «классовое искусство», но и вообще какое-либо содержание в поэзии. Не случайно в одном из первых отзывов на поэму говорилось: «„Пугачев“ — самое значительное произведение Есенина... Есенин больше «имажинизма». Есенин, «пусть в цилиндре и лаковых башмаках», связан с народной стихией»229, «Прекраснейшей книгой» назвал поэму И. Оренбург, отмечавший: «Есть в «Пугачеве», в его хаосе, несделанности, темноте, нечто, еще не бывшее в книгах Есенина. Это широта дыхания, начало высокого эпоса»230. Сам Есенин считал «Пугачева» «действительно революционной вещью»231.

При всем том поэма оказалась переходным произведением: в ней видно резкое отличие автора от имажинистов, и в то же время еще заметны следы имажинистской образности, которая резко противоречит подлинно героическому пафосу и революционному смыслу поэмы.

Известно, что Горькому понравились отдельные места поэмы, которые Есенин читал ему, в частности монолог Хлопуши и последние слова Пугачева:

Боже мой!
Неужели пришла пора?
Неужели под душой так же падаешь,
как под ношей?
А казалось... казалось еще вчера...
Дорогие мои... дорогие... хор-рошие...
 

Но поэма все же оказалась перегруженной имажинистскими образами, заслонявшими ее содержание. Мало гармонировал облик Пугачева с такими, например, его речами:

Так же ль здесь, сломав зари застенок,
Гонится овес на водопой рысцой,
И на грядках, от капусты пенных,
Челноки ныряют огурцов?
 

Несколько позже Пугачев вновь возвращается к подобной декламации, которая так не гармонирует с обликом вождя мужицкого восстания:

Клещи рассвета в небесах
Из пасти темноты
Выдергивают звезды, словно зубы,
А мне еще нигде вздремнуть не удалось.
 

Не слишком ли это сложно и вычурно для Пугачева, говорящего о таких простейших вещах, как бес, сонно проведенная ночь и наступивший рассвет? В умении образно выражаться не отставали от Пугачева и его соратники. Вот, например, речь Кирпичникова:

Пусть помнит Екатерина,
Что если Россия — пруд,
То черными лягушками в тину
Пушки мечут стальную икру.
 

Несоответствие речи персонажей их внутреннему облику усиливалось тем, что это были конкретно-исторические фигуры (Хлопуша, Зарубин и др.).

В критике тех лет справедливо говорилось: «К чему такая имажинизация речи Пугачева? Своей ненужной надуманностью она бьет в глаза, не дает возможности сосредоточиться на образе Пугачева... «Имажинизированы» и испорчены не только Пугачев, но и другие действующие лица... Только окончательный разрыв с «художественными приемами» бездарного Мариенгофа и Шершеневича спасет поэта, прекратит это нелепое, систематическое если не самоубийство, то самоизуродование художника»232.

Условная имажинистская оболочка вступала в противоречие с реалистическим содержанием поэмы, разрушала цельность впечатления. На опыте «Пугачева» Есенин мог убедиться в том, как терпит крушение попытка соединить несовместимое: глубокое социально-историческое содержание с формой, подчиненной задаче создания самоцельных образов. Несмотря на ряд частных удач и достоинств этой поэмы, она не заняла в творчестве Есенина видного места. Многими современниками она воспринималась как неудача. Н. Полетаев, который был дружен с Есениным, вспоминал: «В это время он долго и упорно работал над «Пугачевым». Поэма не удалась. Это его сильно огорошило»233.

Внутренняя противоречивость поэмы указывала на происходившую в сознании Есенина борьбу между здоровым началом, истоки которого лежали в духовной связи поэта с русским крестьянством, и теми наносными отложениями, которые определялись его временной близостью к имажинистам. Но как бы ни отразилась эта близость на его творчестве, она не убила в нем главного — национального начала его поэзии в самом широком смысле этого слова. Для Есенина осталось глубоко органичным то, что было заложено в его раннем творчестве, то, что шло от первых юношеских впечатлений, уклада деревенской жизни, окружающей природы, духовного мира русского крестьянства.

3

Уже шла речь о крестьянской теме в русской поэзии XIX века. Во второй половине столетия эта тема приняла особо острый социальный характер.

События 60-х годов всколыхнули крестьянский мир — великое народное море. На всю Россию звучал голос Некрасова, полный печали и гнева, сострадания и мужества, глубокой скорби и призыва к борьбе.

Безжалостное наступление капитализма на нищую деревню еще более усилилось во второй половине XIX века. Часть русской интеллигенции возлагала иллюзорную надежду на крестьянскую общину, которая якобы сможет противостоять этому разрушительному наступлению, сохранив патриархальные устои деревни. Эти исторически несостоятельные идеи позднего народничества нашли довольно многочисленные отклики в русской литературе.

Но то русло русской литературы, которое отмечено именами Некрасова, Чернышевского, призывавшего русское крестьянство «к топору!», все более обогащалось. В противовес идиллическим картинам патриархальной деревенской жизни в русской литературе появляются произведения, в которых без прикрас рисуется правда во всем ее драматизме. Таковы были, например, произведения Глеба Успенского, о котором Есенин писал: «Когда я читаю Успенского, то вижу перед собой всю горькую правду жизни. Мне кажется, что никто еще так не понял своего народа, как Успенский. Идеализация народничества 60-х и 70-х годов мне представляется жалкой пародией на народ. Прежде всего там смотрят на крестьянина, как на забавную игрушку. Для них крестьянин — это ребенок, которым они тешатся, потому что к нему не привилось еще ничего дурного. Успенский показал нам жизнь этого народа без всякой рисовки. Для того чтобы познать народ, не нужно было ходить в деревню. Успенский видел его и на Растеряевой улице. Он показал его не с одной стороны, а со всех» (т. 4, стр. 209).

После реформы 1861 года «старые устои крестьянского хозяйства и крестьянской жизни, устои, действительно державшиеся в течение веков, пошли на слом с необыкновенной быстротой». Так писал об этой эпохе В. И. Ленин в статье «Лев Толстой, как зеркало русской революции» (т. 17, стр. 210). Бурные и противоречивые процессы, которые происходили в жизни русского крестьянства в знаменательную эпоху 1861-1905 годов, нашли небывало глубокое отражение в творчестве Л. Толстого. Говоря о том, что Л. Толстой в своей критике современных порядков «стоит на точке зрения патриархального, наивного крестьянина», что «Толстой переносит его психологию в свою критику, в свое учение», Ленин отмечал: «Эта критика действительно отражает перелом во взглядах миллионов крестьян, которые только что вышли на свободу из крепостного права и увидели, что эта свобода означает новые ужасы разорения, голодной смерти, бездомной жизни среди городских «хитровцев» и т. д. Толстой отражает их настроение так верно, что сам в свое учение вносит их наивность, их отчуждение от политики, их мистицизм, желание уйти от мира, «непротивление злу», бессильные проклятья по адресу капитализма и «власти денег». Протест миллионов крестьян и их отчаяние — вот что слилось в учении Толстого» (т. 20, стр. 40).

Протест и отчаяние русского крестьянства, принимавшие различные формы выражения, содержали в себе и безотчетный страх патриархальной деревни перед капиталистическим городом. Ленин писал в этой связи о Толстом: «Его непрестанное, полное самого глубокого чувства и самого пылкого возмущения, обличение капитализма передает весь ужас патриархального крестьянина, на которого стал надвигаться новый, невидимый, непонятный враг, идущий откуда-то из города или откуда-то из-за границы, разрушающий все «устои» деревенского быта, несущий с собою невиданное разорение, нищету, голодную смерть, одичание, проституцию, сифилис...» (т. 20, стр. 21). Отчуждение деревни от города, самоизоляция патриархального крестьянства делали исторически бесперспективным само чувство гнева, возмущения и протеста крестьянства против помещичье-самодержавного строя России. По словам Ленина, крестьянская масса показала в революции 1905 года, «что в своей ненависти она недостаточно сознательна, в своей борьбе непоследовательна, в своих поисках лучшей жизни ограничена узкими пределами» (т. 20, стр. 70). Ленин указывал на решающее значение для крестьянства руководства со стороны рабочего класса, который выводит его на широкий путь революционной борьбы.

Только с учетом всего этого можно объяснить позицию Есенина после Октября, увидеть причину противоречивости его творчества, понять эволюцию поэта.

Прежде всего обратим внимание на то, что вопрос о городе и деревне возникает в духовных исканиях Есенина еще до Октябрьской революции. Правда, в своем раннем творчестве он еще не сталкивает город и деревню, хотя преимущественное положение в его поэзии занимают мотивы, так или иначе связанные с русской деревней. Особенно настойчиво они начинают звучать после Февральской революции, что было связано с надеждами поэта на возрождение русского крестьянства («О Русь, взмахни крылами...»). Именно в эту пору он все чаще размышляет о городе и деревне.

Известный библиограф и критик Л. Клейнборт вспоминает, как он еще до революции предложил Есенину в письменном виде изложить свое отношение к некоторым писателям. Есенин дал высокую оценку произведениям В. Короленко и Г. Успенского («Власть земли», «Крестьянин и крестьянский труд»). О босяках Горького он писал, что они возможны «лишь в городе, где нет простору человеческой воле». «Посмотрите на народ, переселившийся в город... Разве не о разложении говорит все то, что описывает Горький? Зло и гибель именно там, где дыхание каменного города. Здесь нет зари, по его мнению. В деревне же это невозможно»234. Не менее определенным был ответ Есенина и о Льве Толстом. Л. Клейнборт вспоминает: «В Толстом Есенину было ближе всего отношение к земле. То, что он звал жить в общении с природой. Что его особенно захватывало — это «превосходство земледельческой работы над другими», которое проповедовал Толстой... Ведь этим самым Толстой сводил счеты с городской культурой. И взгляд Толстого глубоко привлекал Есенина»235. Можно сказать, что взгляды Есенина на город и деревню в предоктябрьские годы мало чем отличались от тех патриархальных представлений русского крестьянства, о которых писал В. И. Ленин, характеризуя философию Л. Толстого. И вскоре мы увидим, каким затяжным и мучительным оказалось прощание Есенина с этими представлениями.

После Октябрьской революции вопрос о взаимоотношении рабочего класса и крестьянства, города и деревни приобретает острое политическое значение. Он становится в центре внимания Коммунистической партии и Советского правительства. «Союз рабочих и крестьян — вот что дала нам Советская власть. Вот в чем ее сила. Вот в чем залог наших успехов и нашей окончательной победы» (т. 45, стр. 58), — утверждал В. И. Ленин. Он выражал уверенность: «...крестьяне поймут, что только в союзе с рабочими спасение крестьянства» (т, 35, стр. 3). Партия делала все возможное для того, чтобы всемерно крепить союз рабочих и крестьян, города и деревни, чтобы сделать интересы пролетарской революции интересами крестьянства, чтобы помочь крестьянину преодолеть былую ограниченность, замкнутость и отчужденность, пробудить его политическое сознание.

Вокруг этого большого и сложного вопроса, который Ленин считал одним из труднейших вопросов революции в России, шла ожесточенная политическая борьба. Она заметно отразилась и в литературе того времени. И прежде чем говорить о теме города и деревни в поэзии Есенина, необходимо коснуться этой темы в литературе периода гражданской войны и первой половины 20-х годов.

Советские писатели, прочно связавшие свою судьбу с революционной современностью, понимали огромное политическое значение единства города и деревни, пролетариата и крестьянства, стремились своим творчеством способствовать решению важной задачи. Много сил и труда отдал этому Д. Бедный. В поэме «Про землю, про волю, про рабочую долю» он показал, как крестьянский паренек постепенно убеждается в рабочей правде. В стихотворении «Правда» (1919) Д. Бедный отвечал на письма красноармейцев-крестьян, спрашивавших его о городской и деревенской жизни:

Одинаково нам дороги
Труд на пашне, в мастерской,
Та ж семья, — не злые вороги, —
Сельский люд и городской.
Общим станем мы содружеством
Жизнь налаживать свою.
Силой равные и мужеством
И в работе и в бою236.
 

Этой же теме посвятил немало своих ростинских плакатов В. Маяковский. В одном из них он писал:

Ненавистью древней
против городов
горели деревни.
Трудились крестьяне,
а городу все мало,
все утроба городская отнимала.
Прошли денечки те, что были,
господ в городах рабочие сбили.
Теперь в городах брат твой
такой же, как ты, рабочий трудовой.
Ты рабочему городскому — друг, тебе друзья они.
Пролетарий деревни, пролетарию города руку протяни.
(т. 3, стр. 130, 132).
 

Такова же была позиция многих рабочих поэтов, выступавших тогда в Пролеткульте: В. Александровского («Две России»), С. Обрадовича («Город»), II. Полетаева («Сломанные заборы»), М. Герасимова («Железное цветение»), которые славили рабочий город, призывали крестьян идти за рабочими.

С большой глубиной разрабатывалась тема единства города и деревни, союза рабочего класса и крестьянства в прозе 20-х годов. Основное место ей уделил Д. Фурманов в романе «Чапаев». Он раскрыл ее на материале гражданской войны, показав, как рабочий класс вел за собой крестьянские массы, преодолевая их стихийные настроения. На этом строится история взаимоотношений иваново-вознесенских рабочих и крестьян — бойцов чапаевской дивизии, комиссара Клычкова и командира партизан Чапаева. Фурманов показал, как благодаря руководству рабочего класса и Коммунистической партии партизанская борьба крестьянства приобретает исторически осознанный характер.

В философском плане освещал проблему города и деревни Л. Леонов в романе «Барсуки». С большой силой писатель изобразил живучесть старых крестьянских предрассудков по отношению к городу. Барсуки — та отсталая часть русского крестьянства, которая после революции со слепой ненавистью продолжает относиться к городу, к городским рабочим, видя в них своих врагов. Вожак барсуков Семен Рахлеев натравливает крестьян на город, на рабочих: «У себя там картинки вешают, любуются по шестнадцать часов... Мужика забыли... Собрать мильон, да с косами, с кольем... Мы, мол, есть! Может, думаете, что нас нет? А мы есть! Мы даем хлеб, кровь, опору. Забыли?.. Так бей его, неистового Калафата, и дубьем, и бесхлебьем, и заразой. Мильоном скрипучих сох запашем городское место»237. Но не все прислушиваются к этой озверелой речи. «Советский мужик» — Пантелей Чмелев думает по-иному: «Без города никуда», «замест старшего брата вы нам нужны»238. Леонов убедительно показал в романе неизбежность крушения реакционных замыслов старых сил русской деревни, победу пролетарской революционной сознательности над разгулом дикой анархии и стихийности. Революционный город одерживает победу и ведет за собой крестьянские массы.

Такова одна линия молодой советской литературы, живо откликнувшейся на жгучий вопрос революционной современности. В основе этих произведений лежало исторически правдивое изображение тех процессов, которые происходили в самой действительности. Горький, пристально следивший за переменами в Советской России, с удовлетворением отмечал в 1926 году «глубочайшее перерождение старинного русского человека, отравленного множеством предрассудков, суеверий и враждебным недоверием ко всему, что исходит от города. Перерождение это совершается с быстротой почти чудесной. Весьма возможно, что со временем будет сказано: «За десятилетие с Октября 17 г. до 27 года, русская деревня шагнула вперед на полсотни лет, едва ли когда-либо и где-либо в нашем мире было нечто равное этому событию». Этими словами будет сказана сущая правда» (т. 29, стр. 489-490).

Но вместе с тем в литературе тех лет давало о себе знать и другое направление в изображении города и деревни, в котором явно был заметен «старинный русский человек». Это, например, особенно проявилось в творчестве Б. Пильняка, которого, кстати сказать, Есенин высоко ценил. В повести «Машины и волки» (1924) Пильняк писал о несовместимости «машинной правды» и «мужичьей правды». Пильняк так определял свою позицию: «До сих пор я писал во имя «полевого цветочка» чертополоха, его жизни и цветения, — теперь я хочу этот цветочек противопоставить — машинному цветению»239.

Настороженное и опасливое отношение к городу настойчиво и тревожно звучало в творчестве некоторых крестьянских поэтов. Под «крестьянскими» тогда понимались поэты, пишущие о деревне, связанные с нею повседневно. В начале революции они постоянно фигурировали под одной рубрикой, что имело свои основания. Вот их характеристика, относящаяся к 1918 году: «Клычков, Клюев, Ширяевец, Есенин, Орешин возродили кольцовскую песню, их стихи зазвучали, заиграли огнем, заискрились талантом, засверкали силой и заразили удалью»240. Но по мере того как развивалась революция, позиция крестьянских поэтов становилась все менее однородной. Между тем о них продолжали судить «скопом», и нередко случалось так, что мысли одного из них приписывались всему направлению и служили исходной точкой для его общей характеристики. В действительности же у каждого из этих поэтов была своя особая позиция и своя творческая судьба.

Внешне похожими были опасения крестьянских поэтов относительно города, но внутренняя природа опасений была не однородной, и выражали они их тоже не одинаково. В творчестве каждого из них были свои существенные оттенки.

Самым непримиримым был Н. Клюев. Он открыто выражал сопротивление косной части крестьянства исторически необходимому и неизбежному социалистическому переустройству деревни под руководством города. Никто так не сталкивал русскую деревню и город, как Клюев, о чем наиболее полно можно судить по его сборнику «Львиный хлеб» (1922) и лирическому циклу «Четвертый Рим» (1922). «Злой и железногрудый», «смрадный каменный ад», «преисподняя земли», «ад, где крики железа» — таким рисовал он город. Клюев запугивал:

Безголовые карлы в железе живут,
Заплетают тенета и саваны ткут,
Пишут свиток тоски смертоносным пером,
Лист убийства за черным измены листом.
 

В противоположность этому русская деревня в его стихах выступала как все тот же райский «Китежград», отмеченный божьей благодатью, в котором «пятно зари, как венчик у святых», «солнце — господнее око», лес — «хвойный храм», «пташки-клирошанки» и т. п. В Китеже — иконостасы, образа, ладан, елей, ризы, требники, алтари, кресты и среди них сам поэт — «Миколай-епископ». И вот на этот мир «святости» надвигается город-дьявол: «Китежград ужалил лютый гад».

Черный уголь, кудесный радий,
Пар — возница, гулеха — сталь
Едут к нам, чтобы в Китеж-граде
Оборвать изюм и миндаль.
 

Клюеву видится, как в Смольном стоит гроб с останками «Руси великой», о которой «тоскует народ в напевах татарско-унылых». Именно «татарской», азиатской видел Клюев будущую Россию. Ему даже мерещилось, что наступит будущее, как две капли воды похожее на прошлое, «И возлюбит грозовый Ленин Пестрядинный клюевский стих», «Подарят саван заводским трубам Великой Азии пески», «Умереть у печных утесов индустриальной волне», — пророчествовал он.

«Полу-крестьянин, полу-интеллигент, полу-налетчик, полу-раскольник» — так характеризовал Клюева В. Брюсов, отмечая, что его произведения «переполнены мистическими настроениями и церковными образами», что он представляет себе Россию только как «святую Русь крещеную»241.

С этих позиций Клюев пытался вмешаться и в литературную борьбу. Объектом его нападок оказались поэты, тесно связанные с революцией. «Маяковскому грезится гудок над Зимним, А мне журавлиный перелет и кот на лежанке» — так начинал он свою атаку на «городского» Маяковского. Особую неприязнь Клюева вызывали рабочие поэты, которым он противопоставлял себя и других крестьянских поэтов:

Мы — ржаные, толоконные,
Пестрядинные, запечные,
Вы — чугунные, бетонные,
Электрические, млечные.
Мы — огонь, вода и пажити,
Озимь, Солнца пеклеванные,
Вы же тайн не расскажете
Про сады благоуханные.
Ваши песни — стоны молота,
В них созвучья — шлак и олово;
Жизни дерево надколото,
Не плоды на нем, а головы.
. . . . . . . . . . . . . . .
На святыни пролетарские
Гнезда вить слетелись филины;
Орды книжные, татарские
Шестернею не осилены242.
 

«Первым народным поэтом» называл Клюева все тот же Иванов-Разумник, причем «народность» его он видел как раз в том, что Клюев-де «вскрыл стародавнюю народную правду об исконной борьбе „земли” с „железом”»243.

Но звать к победе «земли» над «железом» значило выражать, с одной стороны, взгляды самой отсталой части крестьянства, с другой — зажиточных его слоев, пытавшихся поставить город в полную зависимость от деревни. Объективно это означало попытку наступления на социалистический город, на революционный пролетариат, что хорошо понимали писатели-рабочие, на которых ополчался Клюев. Литератор Пролеткульта П. Бессалько писал в статье «О поэзии крестьянской и пролетарской»: «Вопрос и ответ, какая поэзия должна главенствовать, вопрос не праздный, ибо тут дело идет не только о поэтических образах и литературных формах, а касается того, какова должна быть Россия. Должна ли она быть земледельчески-крестьянской, с идеалом мужицкого рая, или пролетарски-социалистической, с машинно-городским укладом»244.

Наиболее близким к Н. Клюеву по духу своего творчества был Сергей Антонович Клычков (1889-1940) — выходец из крестьянской семьи Тверской губернии. Еще в 1911 году вышел его первый сборник стихов — «Песни», несколько позже второй — «Потаенный сад» (1913). В них были стихи о русской деревне («Масленица», «Весна», «Половодье», «Радуга», «Сад» и т. п.). Поэт любовался светлыми сторонами крестьянской жизни, но жизнь эта выглядела идиллической, малоправдоподобной. Это было чисто романтическое любование природой, обрядовой стороной крестьянской жизни, древними легендами и поверьями («Садко», «Песня о морском царе», «Лада в хороводе», «Жар-птица» и др.).

Октябрьская революция не вызвала значительных перемен в творчестве С. Клычкова, разве что усилила его тоску о прошлом. Он видел Русь такой же спящей и неподвижной, и ему казались напрасными жертвы революции. Он писал в сборнике «Домашние песни» (1923):

За чудесною рекою Вижу: дремлет Русь,
И разбитою рукою Я крещусь, крещусь.
Край родной мой (все как было!)
Так же ясен, дик и прост, —
Только лишние могилы Сгорбили погост.
 

Есенин с большой симпатией относился к С. Клычкову: «Одно время сблизился с Сергеем Клычковым, поэтом очень близким мне по духу»245, — говорил он. «Истинно прекрасным народным поэтом» назвал его Есенин в «Ключах Марии». В то же время он писал А. Ширяевцу о Клычкове: «Он очень и близок нам, и далек по своим воззрениям» (т. 5, стр. 76).

О духовной близости Есенина и Клычкова можно судить по тому, что писал Клычков о русском национальном искусстве: «Завтра произойдет мировая революция, капиталистический мир и национальные перегородки рухнут, но... русское искусство останется, ибо не может исчезнуть то, чем мы по справедливости перед миром гордились и будем, любя революцию, страстно верить, что еще будем, будем гордиться». Кстати сказать, эти слова, ничем не противоречащие нашим сегодняшним взглядам, в ту пору вызвали неистовые нападки критики, которая с ходу обвиняла Клычкова в великодержавном шовинизме.

Но, как видим, любовь Клычкова к искусству не имела ничего общего с шовинизмом. Другое дело, что С. Клычков тоже выражал неприязнь к «железному городу» и резко противопоставлял ему деревенскую старину. Так, в стихотворении «Медвежата» он сожалел о дремучей величественной тайге, покой которой нарушили железнодорожные строители: «И с той поры таежную сторонку Сковали рельсы словно кандалы». Поэт осуждал «железный век» уже за одно то, что от искры паровоза загорелся лес. Особенно полно и художественно выразительно С. Клычков писал о своем неприятии железного города в повести «Чертухинский балакирь» (1926). Повесть до краев наполнена ходовыми крестьянскими суевериями — чертями, лешими, русалками, вещими снами, приворотами, заговорами, оборотнями, чарами и пророчествами. В этот мир, излюбленный автором, является «железный черт», который уничтожает зверей, рыб и птиц, срезает все деревья «пилой-верезой» и вот-вот «привертит человеку на место души какую-нибудь шестерню или гайку с машины». «Полагаю, все такое пошло от городов», — рассуждает автор-рассказчик и далее пишет: «Город, город, под тобой и земля не похожа на землю... Убил, утрамбовал ее сатана чугунным копытом, укатал железной спиной...»

«...У Клычкова мрак и невежество в опоэтизированном виде — основная тема... Благоговение перед крестьянскими суевериями, как перед эстетической ценностью становится кандалами на ногах писателя, мешает ему идти вперед»246 — так характеризовал творчество Клычкова А. Луначарский в своем докладе «Крестьянская литература и генеральная линия партии». «Читали вы роман Клычкова «Чертухинский балакирь»? — спрашивал Горький М. Пришвина в письме к нему. — Вот неожиданная книга! Это — 1926 г. в коммунистическом и материалистическом государстве!»247. Как «провинциализм», как поэзию «отмирающей многомиллионной России» охарактеризовал Горький творчество Клычкова в письме к Ф. Гладкову (т. 29, стр. 482).

С. Клычкова ни в чем не убедили даже годы первой пятилетки, когда окончательно рушились дряхлые устои старой деревни и явно побеждало новое. В своих статьях, опубликованных в 1930 году в «Литературной газете» (№10, 24), он скептически писал о смычке города и деревни, говорил о том, что «ратоборство деревни и города» все еще продолжается, что здесь нельзя помочь «заранее выработанной идеологией», что писатели, пишущие о союзе города и деревни, ходят «на подставных ногах», на «протезах идеологии». Все это дало тогда А. Фадееву основание сказать: «Мировоззрение Клычкова прямо противоположно мировоззрению пролетарскому»248.

Во многом иной была позиция Петра Васильевича Орешина (1887-1943) — крестьянского поэта, впервые выступившего в печати в 1913 году. Уже тогда в его творчестве отчетливо звучали социальные мотивы:

Наши песни не допеты,
Пляски не доплясаны.
Мы разуты и раздеты,
Лыком опоясаны.
 

П. Орешин без колебаний и сомнений принял Октябрьскую революцию, был одним из сотрудников «Правды». В статье «Отражения революции 1917 г. в русской литературе» говорилось, что в его стихах «звучит та нота социального возмущения и гнева, которая, неудержимо возрастая, разразилась впоследствии громами октябрьского переворота»249. А. Луначарский отмечал, что в творчестве Орешина на первом месте «пафос революционного подъема», что творческое лицо Орешина «определилось прежде всего как лицо революционного поэта — поэта революции».

А. Луначарский писал, что его сборник «Дулейка» «оставляет сильное и бодрое впечатление»250. В одном из писем к Р. Роллану, говоря о достижениях советской литературы и перечисляя «признанные величины» в поэзии, Горький назвал и Орешина. «Я очень его любил, часто старался его приблизить к себе», — признавался Есенин в одном из писем (т. 5, стр. 85). В 1918 году Есенин опубликовал рецензию на сборник стихотворений Орешина «Зарево». Он писал, что эта книга похожа «на сельское озеро, где отражается и месяц, и церковь, и хаты», «даже и боль ее, щемящая, как долгая, заунывная русская песня, приятна сердцу» (т. 4, стр. 214).

При всем том, что в творчестве П. Орешина советских лет звучала искренняя вера в революцию, в новую, советскую деревню, в нем, действительно, слышались и «заунывные» ноты. Особенно сильно они давали о себе знать тогда, когда он заговаривал о городе и деревне. Это делало его похожим на Клюева и Клычкова, хотя несколько позже он решительно отрекался от них. В поэзии П. Орешина мы находим все то же недоверие к городу, якобы несущему гибель деревне, ту неприязнь к «железу», которая сразу же выдавала биологическую привязанность к патриархальному деревенскому укладу. В сборнике стихов «Ржаное солнце» (1923) он сожалел о том, что над русскими деревнями встает «стальной зари чудовищный разлив», и вкладывал в уста крестьян слова: «Задушит нас, задушит скоро нас В полях ржаных железная рука». В сборнике под пессимистическим названием «Соломенная плаха» (1925) он продолжал разрабатывать ту же тему:

Не хочу железных небоскребов,
По полям — железной красоты,
Вижу я: бредет среди сугробов
Русский парень в думах золотых.
Чем богаче и роскошней город,
Тем в полях задумчивей изба...
 

Да, разными были крестьянские поэты. Не случайно С. Клычков потешался над П. Орешиным, что тот пытается воспевать трактор, а П. Орешин писал о Н. Клюеве, что он «об эпоху в беспутьи голову расшиб». Но какими похожими становились они, когда речь заходила об индустриальном городе! Эта похожесть не означала единства политических взглядов на современность. Она указывала на другое: на необыкновенную цепкость и живучесть в крестьянской среде патриархального уклада, неизбежно входившего в противоречие с новой, социалистической эпохой. При всех различиях этих крестьянских поэтов их делало похожими то, что они больше смотрели в прошлое, а не в настоящее, й тем более не в будущее.

Менее известной, но необыкновенно характерной фигурой среди крестьянских поэтов, близких Есенину, был Александр Васильевич Ширяевец (1887-1924). Из всего своего окружения Есенин никого так не любил, как А. Ширяевца. Он знал его стихи, еще будучи в «Суриковском кружке». «Я Вас полюбил с первого же мной прочитанного стихотворения» (т. 5, стр. 51), — писал ему Есенин. Они переписывались несколько лет, прежде чем Есенин впервые увидел Ширяевца, служившего в Ташкенте. Его сердечная привязанность к искреннему и сильному таланту поэта еще более возросла. В 1922 году Ширяевец с помощью Есенина перебирается в Москву и здесь неожиданно умирает в расцвете сил. Это было невероятно сильным потрясением для Есенина. Срывающимся голосом, рыдая, он читал стихи у его могилы, просил похоронить его рядом с другом. Он посвятил ему стихотворение, в котором предчувствовал и свою близкую кончину.

Поэзия А. Ширяевца по своему общему настроению и духу была близка и родственна Есенину.

Сын дворового крепостного крестьянина, проживший детство и юность в Жигулях, Ширяевец навсегда сохранил привязанность к широким волжским просторам, где когда-то гуляла крестьянская вольница — его «сродники» (стихотворения «Вольница», «Смерть атамана», «Стенька Разин», «Разбойник» и др.):

Опостыли книжницы и книжники —
Ну их в пекло! — Хуже упокойника!
В Жигули пойду бросать булыжники,
Свистну свистом Соловья-разбойника.
 

Он помнил 1905 год, когда казацкая нагайка и ему «не единожды полосу врезала». Октябрьскую революцию он воспринял как победу крестьянской вольницы: «Нет, не умер Стенька Разин, Снова грозный он идет...».

Казалось бы, позиция поэта предельно ясна и неотделима от революционной современности. Но это было не совсем так. Революция породила в душе Ширяевца не только надежды, но и смятение, о чем говорит его письмо к Есенину, в котором он признавался, что «не в состоянии разобраться, что делается на Руси и на чьей стороне правда»251. Единственной причиной сомнения этого кристально чистого человека была уже хорошо знакомая нам духовная привязанность к патриархальному прошлому. Она выражалась у Ширяевца все в том же любовании древней крестьянской стариной с ее нравами и обычаями, сказаниями, легендами и поверьями. В стихотворении «Портрет мой» он писал:

Боюсь чертей, возню их ухо слышит,
Дышу всем тем, чем Русь издревле дышит.
 

Как и другим крестьянским поэтам, привязанность к прошлому мешала Ширяевцу увидеть и понять новое, вызывала недоверие к городу, к «железу». Совсем в духе Сергея Клычкова, отрицавшего городскую индустрию лишь на том основании, что от искры паровоза может загореться лес, Ширяевец пишет о пароходах, оставляющих на Волге пятна нефти — «Следы Горыночей стальных» («Волге»).

Потрясающим по своему драматизму является письмо Ширяевца В. Ходасевичу, отправленное в январе 1917 года. Ходасевич упрекал поэта в том, что он отлично знает русский народ в его реальной жизни, а пишет о нем как о Чуриле Пленковиче. Ширяевец отвечал:

«Отлично знаю, что такого народа, о котором поют Клюев, Клычков, Есенин и я, скоро не будет, но не потому ли он и так дорог нам, что его скоро не будет?.. И что прекрасней: прежний Чурила в шелковых лапотках, с припевками, да присказками или нынешнего дня Чурила в американских штиблетах, с Карлом Марксом или «Летописью» в руках, захлебывающийся от открываемых там истин?.. Ей-богу, прежний мне милее!.. Пусть уж о прелести современности пишет Брюсов, а я поищу Жар-птицу, поеду к тургеневским усадьбам несмотря на то, что в этих самых усадьбах предков моих били смертным боем». И далее, процитировав стихотворение Клычкова «Мельница в лесу», изображавшее древнюю сельскую идиллию, Ширяевец восклицал: «И этого не будет! Придет предприимчивый человек и построит (уничтожив мельницу) какой-нибудь «Гранд-отель», а потом тут вырастет город с фабричными трубами»252.

И это писал человек, предков которого действительно терзали и мучили на барских конюшнях, который воспевал Стеньку Разина и Пугачева как крестьянских бунтарей! Какой невероятной и страшной силой обладала власть прошлого над человеком, если оно в состоянии было заглушить даже его социальные чувства! Этот пример хорошо объясняет внутреннее состояние многих крестьянских поэтов, их позицию глухой неприязни к современности, к тем исторически закономерным переменам, которые наступали в жизни русского крестьянства. Без учета этого мы не сможем разобраться и в позиции Есенина, в его противоречивом творчестве.

Есенин оказался «в узком промежутке» между старым и новым. Не случайно еще при его жизни было сказано, что он находится где-то между Клюевым и Маяковским. Но в отличие от многих других крестьянских поэтов, среди которых было немало близких ему, Есенин менял свою позицию. Она менялась под воздействием действительности, по мере того как поэт все более пристально всматривался в нее, стремясь постигнуть «коммуной вздыбленную Русь».

В каком бы жизненном водовороте ни оказывался Есенин, в какой бы обстановке ни протекали его дни, он никогда не терял внутренней связи с деревней, с крестьянством. Он называл себя «села давнишним жителем», «мечтателем сельским». «Есенин часто упоминал, что он происходит из крестьян, он гордился этим»253, — вспоминал Ю. Либединский. Заполняя анкеты, на вопрос «социальное происхождение» он неизменно отвечал: «крестьянин». Его поэтические думы о деревне были глубоко личными.

В стихах Есенина о советской деревне сравнительно мало конкретных картин или зарисовок деревенской жизни, быта крестьянства. Главное в этих стихотворениях — раздумья и размышления поэта о своей собственной судьбе в связи с исторической судьбой России.

В первый же год революции, когда Есенин создавал поэму «Инония», полную привязанности к стародеревенскому укладу и патриархальных иллюзий, в его творчестве начали звучать тревожные мотивы, нарушавшие идиллию:

Проплясал, проплакал дождь весенний,
Замерла гроза.
Скучно мне с тобой, Сергей Есенин,
Подымать глаза...
Скучно слушать под небесным древом
Взмах незримых крыл:
Не разбудишь ты своим напевом
Дедовских могил!..
 

Еще в 1918 году у Есенина появляются стихи, в которых звучит недоверие к мыслям и творчеству Н. Клюева. «Теперь любовь моя не та» — так начинает он стихотворение 1918 года, посвященное Клюеву. Здесь в раздумьях над стихами Клюева содержится и сомнение, и оттенок неверия в тот «мужицкий рай», который рисовал Клюев:

И тот, кого ты ждал в ночи,
Прошел, как прежде, мимо крова.
О друг, кому ж твои ключи
Ты золотил поющим словом?
Тебе о солнце не пропеть,
В окошко не увидеть рая.
Так мельница, крылом махая,
С земли не может улететь.
 

В первые годы революции Есенин был во власти настроений, порожденных крушением старой, уходящей Руси. «Русь» — именно этим исторически первым словом в многовековой истории нашей родины называет он свою страну. Следует заметить, что в те годы слово «Русь» вообще широко употреблялось. Им охотно пользовался такой далеко не архаичный поэт, как Маяковский, писавший в агитационных стихах: «Эй, работай, Русь твоя! Возроди и пользуй!» В статье 1918 года «Главная задача наших дней» В. И. Ленин писал, что Октябрьская революция создала все условия для того, «чтобы создать действительно могучую и обильную Русь». Само употребление Есениным слова «Русь» не может служить доказательством его приверженности к архаике. Дело в том содержании, которое вкладывал он в это слово. В большинстве стихов Есенина первых лет революции оно обозначает старую, дооктябрьскую Русь, старую русскую деревню, с которой поэт духовно связан.

Русь моя, деревянная Русь!
Я один твой певец и глашатай.
Звериных стихов моих грусть
Я кормил резедой и мятой, —
 

писал он в 1919 году в стихотворении «Хулиган».

Пользуясь ранее найденной системой аналогий и сравнений, поэт рисует наступившую эпоху как «обедню» по старой деревне, а о себе говорит как о догорающей свече на панихиде. Еще более симптоматично то, что в его стихах появляется мотив, родственный крестьянским поэтам, — страх перед железным городом, наступающим на деревню:

Я последний поэт деревни,
Скромен в песнях дощатый мост.
За прощальной стою обедней
Кадящих листвой берез.
Догорит золотистым пламенем
Из телесного воска свеча,
И луны часы деревянные
Прохрипят мой двенадцатый час.
На тропу голубого поля
Скоро выйдет железный гость.
Злак овсяный, зарею пролитый,
Соберет его черная горсть...
 

В следующем, 1920 году Есенин создает целый цикл стихов на эту тему — «Сорокоуст» (сорокоуст — поминальная церковная служба по умершим). Здесь мы видим открытое и резкое противопоставление деревни городу:

Скоро заморозь известью выбелит
Тот поселок и эти луга.
Никуда вам не скрыться от гибели,
Никуда не уйти от врага.
Вот он, вот он с железным брюхом,
Тянет к глоткам равнин пятерню,
Водит старая мельница ухом,
Навострив мукомольный нюх...
 

Эта тема нарастает, приобретая все более трагические тона:

Идет, идет он, страшный вестник,
Пятой громоздкой чащи ломит.
И все сильней тоскуют песни
Под лягушиный писк в соломе.
О, электрический восход,
Ремней и труб глухая хватка,
Се изб древенчатый живот
Трясет стальная лихорадка!
 

Завершается тема проклятиями железному городу — «черному гостю», несущему неотвратимую гибель всему близкому и родному:

Черт бы взял тебя, скверный гость!
Наша песня с тобой не сживется.
Жаль, что в детстве тебя не пришлось
Утопить, как ведро в колодце.
Хорошо им стоять и смотреть,
Красить рты в жестяных поцелуях, —
Только мне, как псаломщику, петь
Над родимой страной аллилуйя.
 

Крестьянско-патриархальным испугом веет от этих строк Есенина о городе, в них выражены те представления, согласно которым деревня только трудится и кормит, а город только ест и гуляет.

Как видим, Есенин был недалек от того, что писали о городе и деревне крестьянские поэты. Однако здесь нельзя не отметить и существенной разницы. Она может быть понята, если мы обратимся к уже упоминавшейся статье «Ключи Марии». Именно здесь Есенин впервые после революции касается вопроса о городе и деревне. Вопрос этот возникает в связи с рассуждениями об истоках поэтического искусства и о его будущем.

Поэзия должна опираться на исконные поэтические формы, выработанные устным художественным творчеством русского крестьянства, — таково основное положение Есенина. Поэт высказывает мысль о том, что город разрушает древний поэтический мир, рожденный в недрах русского крестьянства и уходящий своими истоками в патриархальную деревенскую старину. Город ему кажется чуждым, антипоэтическим миром, нарушающим гармонию между человеком и природой. Отсюда отрицательное отношение поэта к городу и защита деревни со всеми ее традиционными устоями.

Говоря о том, что только в русской крестьянской старине кроется «завязь» поэтического искусства, его «тайны», Есенин пишет: «Звериные крикуны, абсолютно безграмотная критика и третичный период идиотического состояния городской массы подменили эту завязь безмозглым лязгом железа Америки и рисовой пудрой на выпитых щеках столичных проституток. Единственным расточительным и неряшливым, но все же хранителем этой тайны была полуразбитая отхожим промыслом и заводами деревня. Мы не будем скрывать, что этот мир крестьянской жизни, который мы посещаем разумом сердца через образы, наши глаза застали, увы, вместе с расцветом на одре смерти. Он умирал, как выплеснутая волной на берег земли рыба. В судорожном биении он ловил своими жабрами хоть струйку родного ему воздуха, но вместо воздуха в эти жабры впивался песок и, словно гвозди, разрывал ему кровеносные сосуды» (т. 4, стр. 189). Есенин пишет, что революция явилась этому крестьянскому миру, как «ангел спасения к умирающему», но вкладывает в эти слова свой собственный смысл: революция прекратит наступление города на деревню, сохранит ее духовный облик в былой неприкосновенности.

Да, ограниченным, наивно-патриархальным было представление Есенина о целях и задачах революции, о ее значении в судьбе русского крестьянства. Говоря о городе, Есенин имеет в виду город капиталистический, не задумываясь о том, каким будет город в новых, социалистических условиях.

Характеризуя взаимоотношения города и деревни в советскую эпоху, В. И. Ленин отмечал, что при капитализме город давал деревне то, что ее развращало политически, экономически, нравственно, а после Октября город оказывает ей политическую и экономическую поддержку, помогает ее культурному росту.

В начале революции Есенин был далек от такого понимания новых исторических условий.

«После, когда я ушел из деревни, мне долго пришлось разбираться в своем укладе» (т. 5, стр. 22), — говорил он. Этим и следует объяснить затяжную эволюцию Есенина и, в частности, неверное понимание им вопроса о городе и деревне в советскую эпоху.

При всем этом нельзя упускать из виду, что протест Есенина против «железного города» никогда не был протестом против политики Советского государства в области взаимоотношений города и деревни, рабочего класса и крестьянства. Есенин усматривал в наступлении «железного гостя» угрозу тому поэтическому миру, который, по его мнению, целиком был порожден духовной жизнью крестьянства.

Помимо «Ключей Марии» об этом можно судить по самому яркому стихотворению из цикла «Сорокоуст»:

Видели ли вы,
Как бежит по степям,
В туманах озерных кроясь,
Железной ноздрей храпя,
На лапах чугунных поезд?
А за ним
По большой траве,
Как на празднике отчаянных гонок,
Тонкие ноги закидывая к голове,
Скачет красногривый жеребенок?
Милый, милый, смешной дуралей,
Ну куда он, куда он гонится?
Неужель он не знает, что живых коней
Победила стальная конница?
Неужель он не знает, что в полях бессиянных
Той поры не вернет его бег,
Когда пару красивых степных россиянок
Отдавал за коня печенег?
По-иному судьба на торгах перекрасила
Наш разбуженный скрежетом плес,
И за тысчи пудов конской кожи и мяса
Покупают теперь паровоз.
 

Мы видим здесь лишь романтический протест поэта против наступления «железного века», который, как ему кажется, враждебен всему живому. Об этом же можно судить и по следующему письму Есенина, которое служит важным комментарием к приведенному стихотворению: «Уж до того на этой планете тесно и скучно. Конечно, есть прыжки для живого, вроде перехода от коня к поезду, но все это только ускорение или выпукление. По намекам это известно все гораздо раньше и богаче. Трогает меня в этом только грусть за уходящее милое родное звериное и незыблемая сила мертвого, механического.

Вот Вам наглядный случай из этого. Ехали мы от Тихорецкой на Пятигорск, вдруг слышим крики, выглядываем в окно, и что же? Видим, за паровозом что есть силы скачет маленький жеребенок. Так скачет, что нам сразу стало ясно, что он почему-то вздумал обогнать его. Бежал он очень долго, но под конец стал уставать, и на какой-то станции его поймали. Эпизод для кого-нибудь незначительный, а для меня он говорит очень много. Конь стальной победил коня живого. И этот маленький жеребенок был для меня наглядным дорогим вымирающим образом деревни...» (т. 5, стр. 87-88).

Это писалось тогда, когда советская деревня уже начинала жить совсем иными чувствами и новыми надеждами. Позже Есенин расскажет, как он услышал в родном селе новые песни и частушки. Среди них могла быть и такая, записанная в деревне В. Князевым приблизительно в 1923 году:

Нынче пашенку пахали —
То овраги, то гора;
Скоро ль, скоро ли пришлете
К нам в деревню трактора?254
 

Как видим, советская деревня не разделяла испуга поэта перед «железом», она трезво и реалистично связывала свою жизнь с надеждами на помощь со стороны города.

«Грусть за уходящее милое родное» — такими словами определял Есенин состояние, в котором создавался цикл стихотворений «Сорокоуст». Здесь невольно приходят на память слова Горького, подводившего в одной из статей некоторые итоги литературы 20-х годов. Отдав должное очевидным успехам советской литературы, Горький в то же время писал, что наша «молодая литература» плохо слышит «голос новой истории», что довольно часто она, «изображая старую правду — не замечает новой, не замечает в хаосе разрушенного старого то новое внутри человека, что уже родилось, будет жить века и не уничтожится, а только изменится на лучшее» (т. 25, стр. 97). «Литератор ведет себя перед лицом издыхающего старого, как молодой, не уверенный в силе своего знания врач у постели смертельно больного старика, — врач размышляет: умрет или не умрет?» (т. 25, стр. 96).

Горьковские мысли помогают лучше понять смятение Есенина. Не протест против нового, советского, а печаль об уходящем владеет поэтом. Он чувствует себя настолько привязанным к прошлому, что неизбежную гибель его воспринимает как собственную обреченность. Неумение отчетливо понять настоящее, увидеть приметы будущего временами приводят поэта даже к фатализму. Все чаще в его стихах начинает появляться слово «рок», ему мерещится «роковая беда», он пишет об участи поэта: «роковая на нем печать». Временами он готов уйти из жизни, как уходит из нее близкое и дорогое его поэтическому сердцу: «Я хочу под гудок пастуший Умереть для себя и для всех». Мотив ухода из жизни неоднократно повторяется в его стихах 1920-1921 годов, и, может быть, наиболее сильно в одном из них, написанном уже после «Сорокоуста»:

Мир таинственный, мир мой древний,
Ты, как ветер, затих и присел.
Вот сдавили за шею деревни
Каменные руки шоссе.
Так испуганно в снежную выбель
Заметалась звенящая жуть.
Здравствуй ты, моя черная гибель,
Я навстречу к тебе выхожу!
Город, город! ты в схватке жестокой
Окрестил нас как падаль и мразь.
Стынет поле в тоске волоокой,
Телеграфными столбами давясь.
Жилист мускул у дьявольской выи,
И легка ей чугунная гать.
Ну, да что же? Ведь нам не впервые
И расшатываться и пропадать...
 

В этом стихотворении поэт сравнивает себя с затравленным волком, попавшим в окружение «железных врагов».

Мучительные мысли преследуют Есенина.. Они до такой степени изнуряют его, что временами порождают безразличное, равнодушное отношение к жизни, желание отвернуться от источника своих страданий. Он пишет в стихотворении «Не жалею, не зову, не плачу...» (1921):

Ты теперь не так уж будешь биться,
Сердце, тронутое холодком,
И страна березового ситца
Не заманит шляться босиком.
 

«Нет любви ни к деревне, ни к городу», — восклицает поэт в стихотворении «Не ругайтесь, такое дело...» (1922). Все настойчивее и чаще он начинает говорить о своем внутреннем уходе из мира тех представлений, которыми он жил. Он как бы убеждает себя в необходимости этого:

Да! Теперь решено. Без возврата
Я покинул родные поля.
Уж не будут листвою крылатой
Надо мною звенеть тополя.
 

Поэт насильно уводит себя из этого мира, с болью вырывает его из своего сердца.

Так Есенин лишался той точки опоры, которая поддерживала его до определенного времени. И как важно было для него ощутить твердую заботливую руку друга, которая бы не дала оступиться, упасть. Но среди окружавших поэта людей не было такого друга. Среда, в которой он находился, лишь углубляла состояние неуравновешенности. Вокруг была все та же литературная богема, рыскавшая по московским кабакам, вызванным к жизни нэпом. «Очень уж я устал, а последняя моя запойная болезнь совершенно меня сделала издерганным» (т. 5, стр. 105), — признавался он в одном из писем 1922 года. Этот год был самым тяжелым и мрачным в жизни Есенина. Именно в эту пору и в этом состоянии он создавал произведения, которые были им объединены в цикл «Москва кабацкая». Несомненно, в большей своей части «Москва кабацкая» была отзвуком «Стойла Пегаса».

Но дело было не в одной богеме и, главным образом, не в ней. Скорее, она была следствием, а не причиной того трагического состояния поэта, в котором создавалась «Москва кабацкая». Причина лежала гораздо глубже.

В 1922 году в докладе на XI съезде партии В. И. Ленин, говоря о политике нэпа как о временном отступлении и отмечая, что во время отступления всегда проявляются настроения пессимизма и уныния, счел необходимым специально указать в этой связи на нездоровые настроения среди части писателей: «У нас даже поэты были, которые писали, что вот, мол, и голод и холод в Москве, тогда как раньше было чисто, красиво, теперь — торговля, спекуляция. У нас есть целый ряд таких поэтических произведений» (т. 45, стр. 88).

Как и каждый резкий исторический поворот, нэп явился серьезным испытанием для тех, кто задумывался над эпохой, искал свое место в ней. И не каждый выдерживал это испытание.

Пролетарские поэты В. Кириллов и М. Герасимов, восприняв нэп как отказ от самой идеи пролетарской революции, вышли из Коммунистической партии. «Флаги облезли, пунцовое съели иней и ржа», — казалось М. Герасимову. Почти теми же словами выражал свое смятение Н. Асеев, называвший себя «рафинированным интеллигентом», которому тоже казалось, что «крашено рыжим цветом, а не красным время». «Над нами восходят созвездья чужие, над нами чужие знамена шумят», — тревожился Э. Багрицкий, на свой лад варьируя рыжий и ржавый цвет («Мы — ржавые листья на ржавых дубах»). Одному из вариантов своей поэмы «Трактир» (которая по своему названию напоминает «Москву кабацкую») Багрицкий дал подзаголовок: «Нравоучительная повесть о жизни и о гибели певца».

А между тем многие писавшие о «Москве кабацкой», оставляя факты такого рода в стороне, целиком объясняли появление этого мрачного цикла литературной богемой, окружавшей поэта, его пристрастием к вину, к скандалам. Это незамысловатое объяснение оспаривал еще В. Маяковский в стихотворении «Сергею Есенину»: «Дескать, заменить бы вам богему классом, класс влиял на вас, и было б не до драк...».

Истоки «Москвы кабацкой» нужно искать в тех общих обстоятельствах поэзии 20-х годов, о которых идет речь. Тогда, кстати сказать, рассеется одно историко-литературное недоразумение: как будто «Москва кабацкая» является резким исключением в поэзии тех лет. Каждый поэт, дрогнувший в годы нэпа, по-своему переживал свой кризис. По-своему он отразился и в «Москве кабацкой».

«Снова пьют здесь, дерутся и плачут» — так начинал Есенин одно из стихотворений, рисуя мрачное кабацкое логово, в котором «чадит мертвечиной Над пропащею этой гульбой». Поэт описывает настроения отчаявшихся людей, от которых он себя не отделяет:

Что-то злое во взорах безумных,
Непокорное в громких речах.
Жалко им тех дурашливых, юных,
Что сгубили свою жизнь сгоряча.
Нет! таких не подмять, не рассеять.
Бесшабашность им гнилью дана.
Ты, Рассея моя... Рас... сея...
Азиатская сторона!
 

Здесь мы встречаемся с уже знакомой нам темой Востока и Азии, к которой Есенин постоянно возвращался в своем послеоктябрьском творчестве. В «Ключах Марии» он целиком связывал с Востоком мир своих поэтических воззрений, которому противостоит «безмозглый лязг железной Америки». Тема Востока и Азии была явно ощутима в поэме «Пугачев»: вождь крестьянского восстания опирается в своей борьбе на азиатские силы — среди пугачевцев калмыки, киргизы, татары; Пугачев называет Россию «березовой Монголией». «О Азия, Азия! Голубая страна...» — говорит он с любовью. После поражения он хочет «скрыться в Азию», к киргизам, «Чтоб разящими волнами их сверкающих скул Стать к преддверьям России, как тень Тамерлана». Тема Азии давала о себе знать в период скифских увлечений Есенина, имела свои отзвуки в «Сорокоусте». Так эта тема дошла до «Москвы кабацкой», в которой Россия все еще кажется Есенину «азиатской стороной».

В одном из стихотворений цикла («Эта улица мне знакома...») он вспоминает детство, родное село, и в эту характерно русскую тему вдруг вплетаются ассоциации с Востоком и Азией. Русскую избу с высоко поднятой трубой он называет «верблюдом кирпичным», он вспоминает «Золотые пески Афганистана И стеклянную хмарь Бухары». Тот же Восток просачивается и в его описание Москвы начала 20-х годов:

Я люблю этот город вязевый,
Пусть обрюзг он и пусть одрях.
Золотая дремотная Азия
Опочила на куполах.
 

Отпетые головы «Москвы кабацкой» «Проклинают свои неудачи. Вспоминают московскую Русь». Эта древняя, уже одряхлевшая «московская Русь» и есть та самая «дремотная Азия», которая все еще живет в душе поэта, и он не в состоянии окончательно порвать с этой привязанностью. Поэтому завсегдатаи московских кабаков оказываются неожиданно похожи на пугачевцев, какими их изображал поэт. Он писал о них в поэме «Пугачев»: «Злая и дикая орава», «это буйствуют россияне», что вполне приложимо к характеристике героев «Москвы кабацкой» («Что-то злое во взорах безумных, Непокорное в громких речах...»).

Есенин начинает понимать, что время пугачевской стихии отошло в прошлое, что революционная борьба народа после Октябрьской революции приняла совсем иные формы, исключающие ничем не обузданное буйство, слепую азиатскую стихию. Но внимание поэта все еще поглощено больными впечатлениями от «азиатской стороны — Рассей», доживающей свои последние дни. Ему казалось, что вместе с ней доживает свой век и он. Пессимизмом, неверием в жизнь, апатией и безразличием пронизаны стихи «Москвы кабацкой»: «На московских изогнутых улицах Умереть, знать, судил мне бог...».

В обстановке нэпа — сложного и трудного времени, понятого не сразу и не всеми, прощание поэта с «дремотной Азией» приобретало особенно драматический характер. Необходимо учесть и ту эмоциональную силу, с которой Есенин переживал каждое явление, близко касавшееся его. В «Москве кабацкой» тесно переплелись эти черты характера поэта с его мучительными раздумьями об эпохе, о путях России. «Душа моя устала и смущена от самого себя и происходящего» (т. 5, стр. 99), — признавался он в декабре 1921 года.

«Москва кабацкая» — не случайный эпизод в творческой биографии Есенина. И нельзя смущенно замалчивать его из боязни уронить поэта в глазах современников. Сам Есенин говорил, что он «пережил «Москву кабацкую» и не может отказаться от этих стихов»255. Он перепечатывал их во всех своих сборниках.

Писатели — современники Есенина видели ту же самую Москву начала 20-х годов, которую видел Есенин. Тем интереснее привести одно сопоставление.

В стихотворении «Две Москвы» (1926) В. Маяковский отмечал сохранившиеся «азиатские» черты в облике нашего великого города. «Их две в Москве — Москвы», — писал он.

Одна —
это храп ломовий и скрип.
Китайской стены покосившийся гриб.
Вот так совсем
и в седые века
здесь
ширился мат ломовика.
Вокруг ломовых бубнят наобум,
что это
бумагу везут в Главбум.
А я убежден,
что, удар изловча,
добро везут,
разбив половчан.
Из подмосковных степей и лон везут половчанок, взятых в полон.
А вбок
гармошка с пляскою,
пивные двери лязгают.
Хулиганьё
по кабакам, как встарь,
друг другу мнут бока.
(т. 7, стр. 176, 177)
 

В черновике у Маяковского была строка: «Есенины по кабакам...», которую он заменил, так как еще свежа была память о трагической гибели поэта. Но характерно, что Маяковский связывал следы «азиатчины» в Москве с кабаками и с именем Есенина. В этом, несомненно, был отклик на «Москву кабацкую». Этой «азиатской» Москве — «старухе древней» Маяковский противопоставлял другую Москву, кот торая «вскипает и строится»; высятся леса нового здания почтамта, уже проделаны поисковые скважины для будущего метро, «гремят грузовозы, пыхтят автобусы», слышится «шипенье приводных ремней» восстановленных заводов, «Растет представленье о новом городе...».

Конечно, Есенину, поэту с «крестьянским уклоном», труднее было заметить эту новую, индустриальную Москву, чем урбанисту Маяковскому. В ту пору Есенин все еще всматривался в старое, уходящее, не замечая того нового, что только нарождалось, но которому неизбежно была суждена историческая победа. Московские кабаки, в которых Есенин искал пристанища, были жалкими, обреченными остатками прошлого.

Социально-общественный смысл «Москвы кабацкой» иногда заслоняется для читателя тем обстоятельством, что в ней немало говорится о распутных женщинах, о легком сближении с ними и о еще более легком расставании. Иные склонны целиком относить все это за счет неразборчивости и даже распущенности самого поэта, забывая, что мы имеем дело с поэзией, а не с простым изложением фактов. Правильно разобраться в этом нам вновь помогает литература тех лет.

Изображая отрицательные явления действительности, вызванные нэпом, современники Есенина довольно часто обращались к «вопросам пола». Часто героями их произведений были растерявшиеся, опустившиеся люди, оглушающие себя вином, пытающиеся найти забвение в беспорядочных половых связях. Эту опустошенность, цинизм, низведение чувства любви до скотских отношений писатели изображали как следствие нэпа, вызвавшего политические разочарования. Здесь было немало преувеличений и односторонности в изображении действительности, которая рисовалась только в черном цвете. Была и нарочитость, дававшая о себе знать уже в названиях этих произведений: «Проточный переулок» И. Эренбурга, «Собачий переулок» Л. Гумилевского. Во всем этом сказывалось неумение авторов трезво разобраться в новой политической обстановке, увидеть не только гниение, естественно поражающее своим безобразием, но и то здоровое начало, которое обещало победы в будущем.

В «Москве кабацкой» Есенина, которая ютилась именно по этим «переулкам», несомненно есть отзвуки того, чем они тогда жили. «Наша жизнь — простыня и кровать. Наша жизнь — поцелуй да в омут» — это совсем в духе отчаявшихся обитателей проточных переулков. И когда мы читаем такие стихотворения, как «Сыпь, гармоника. Скука... Скука...» или «Пой же, пой. На проклятой гитаре...», — бесполезно заниматься вопросом, к каким именно женщинам здесь обращается Есенин. В письме к Ромену Роллану Горький, очевидно по слухам, прямо связывал стихотворение «Пой же, пой. На проклятой гитаре...» с именем Айседоры Дункан. Но для этого нет решительно никаких оснований; внимательное чтение этого стихотворения целиком опровергает такое предположение256. Беспутные и развращенные женщины «Москвы кабацкой», к которым Есенин обращается то с грубо оскорбительными словами, то с просьбами о прощении, — не столько реальные лица, сколько отражение общей атмосферы того сложного времени, требовавшего очень трезвой головы.

Среди легенд, которыми окружена «Москва кабацкая», бытует и такая: будто бы поэт писал ее в нетрезвом состоянии. Этой легенде нетрудно противопоставить десятки свидетельств, говорящих о том, что в дни своей «запойной болезни» поэт вообще не брался за перо. Но обратимся к самому Есенину.

В поэме «Анна Онегина» герой — сам поэт — говорит героине:

Я вам прочитаю немного
Стихи
Про кабацкую Русь...
Отделано четко и строго.
По чувству — цыганская грусть.
 

«Четко и строго» — такими словами определил Есенин характер работы над этим циклом, и у нас нет никаких оснований не доверять поэту, который никогда и ни в чем не обманывал своего читателя.

Слова о «цыганской грусти» вновь возвращают нас к самой действительности и к поэзии 20-х годов. Цыганские мотивы, с их тоской, с их весельем, похожим на отчаянье, издавна бытовали в русской поэзии. Здесь достаточно напомнить имя Аполлона Григорьева. Эти мотивы, органически переплетаясь с печальными обстоятельствами русской жизни, не раз помогали писателям выражать глубокие и значительные мысли, о чем можно судить хотя бы по произведениям Н. Лескова, А. Блока. В годы нэпа эта старая «цыганская грусть» обрела другое осмысление — стала аккомпанементом упаднических настроений. В стихах Есенина она выразилась в надрывных интонациях, в чувстве безысходной тоски, в жалобах на свою пропащую жизнь.

Страшная кабацкая жизнь захлестнула поэта, именно к этому времени относятся печально знаменитые есенинские скандалы. «Сборища, вино и пьяный гам возбуждали его. Он натягивался, как резинка, становились длиннее руки, сжимались глаза, он выкрикивал несуразные слова, и темнело лицо от толпы дураков, спекулянтов и прихлебателей, лезших на него с кулаками»257. Иногда Есенин пытался спасаться от дикой оравы «приятелей», которые по пятам преследовали его. Как жалоба звучат его слова в письме, отправленном в марте 1922 года: «Живу я как-то по-бивуачному, без приюта и без пристанища, потому что домой стали ходить и беспокоить разные бездельники вплоть до Рукавишникова. Им, видите ли, приятно выпить со мной! Я не знаю даже, как и отделаться от такого головотяпства, а прожигать себя стало совестно и жалко» (т. 5, стр. 102).

Естественно возникает вопрос: если сам Есенин понимал истинную цену людей, которые досаждали ему, почему он не порывал с ними? Ведь они его окружали до самой смерти!

Конечно, в этом была известная слабохарактерность, которую признавал за собой и сам поэт. Но было и другое, о чем верно писал В. Наседкин: «В его отношении к людям бесспорным было одно: он дружил и поддерживал знакомство только с явными поклонниками своего поэтического таланта»258. Именно этой слабостью, которой бессовестно пользовались разного рода проходимцы, грубо льстившие поэту, объясняется тот факт, что вокруг Есенина всегда вилась черная свора окололитературных прихлебателей. На этой слабости немало поиграли и те, которых Есенин искренне считал своими друзьями. Он пытался защищаться от упреков, наивно ссылаясь на то, что не один он пьет, что нельзя судить о нем по одному этому. «Что ж вы ругаетесь, дьяволы? Иль я не сын страны?» — оправдывался он в одном из стихотворений 1922 года.

Советская общественность пыталась оказать оздоровляющее влияние на Есенина. После одного из дебошей наша печать выступила с резким осуждением его поведения, указала ему на недостойный поступок. В газетах «Правда», «Известия», «Рабочая Москва» появились заметки советских людей, осуждавших поэта. Состоялся товарищеский суд писателей, который вынес строгое общественное порицание Есенину и его «друзьям». В отчете говорилось: «Резко обрушивается на поэтов Демьян Бедный, который возмущенно заявляет, что если у него еще оставалось хорошее чувство к некоторым из обвиняемых поэтов, то их отвратительное поведение на суде окончательно заставляет его смотреть на них с презрением»259.

Но то, что не было понято Есениным на товарищеском суде, необычайно глубоко переживалось им, когда он оставался наедине с самим собой. «Прокатилась дурная слава, что похабник я и скандалист», «Мое имя наводит ужас, как заборная громкая брань», — с горечью признавался он самому себе.

В стихах Есенина этого времени мы особенно часто встречаем беспощадное самобичевание, поэт называет себя «озорным гулякой», «забулдыгой»,

«скандалистом», «повесой», «хулиганом», «пропащим». Душевная боль и горечь были источником «Москвы кабацкой», которая вызвала в последующем творчестве Есенина целую тему — тему покаяния. Она принимала у него чисто русскую форму: как в старой Руси согрешившие и заблудшие выходили на площадь, становились в грязь на колени и каялись перед народом, так Есенин каялся перед Советской страной в том, что он мешал ей своей песней «пьяной и недужной». И не страну винил он, а только самого себя: «Годы молодые с забубенной славой, Отравил я сам вас горькою отравой», «Слишком мало я в юности требовал, Забываясь в кабацком чаду...».

И было бы большим заблуждением считать, что в кабацком разгуле Есенин находил какое-либо успокоение. Думать так — значит не видеть подлинного драматизма того положения, в котором оказался поэт. Ни в одном стихотворении Есенин не любуется кабацкой обстановкой, окружающими его «пропащими» людьми. Он сам назвал кабак «логовом жутким», а его обитателей «чужим и хохочущим сбродом». С внутренним отвращением он пишет обо всем этом, стыдясь своего безволия.

Нет ничего более оскорбительного для Есенина, чем попытки усмотреть в стихах, подобных «Москве кабацкой», основные мотивы его творчества. Но в то же время нельзя, конечно, впадать в другую крайность — не замечать явно упадочных мотивов в творчестве Есенина, делать вид, что их вовсе не было.

Мы не скрываем того, каким неприглядным представал Есенин перед окружающими, когда он бывал, по его выражению, «в черновом виде». При всем этом неверным было бы буквально представлять Есенина периода «Москвы кабацкой» бродягой, хулиганом, пропойцей, потерявшим человеческий облик. То, что он писал в это время о себе, не может служить его прямой характеристикой, в этом была и своя поэтическая условность, призванная усилить звучание определенных мотивов. И когда мы читаем такое его признание: «Если не был бы я поэтом, то, наверно, был мошенник и вор», то следует вспомнить, что такими же словами он говорил и о Гамлете: «Но если б теперь он жил, то был бы бандит и вор».

Даже в такое тяжкое для него время Есенин постоянно стремился сохранить человеческое достоинство, оставался человеком искусства.

Вот один из эпизодов, говорящих о том, что никакой кабацкий разгул не мог убить в нем человеческих чувств. Молодой в те годы литератор П. Чихачев вспоминает, как однажды Есенин навестил его. Гость увидел его тяжело больную мать, взволновался, обещал помочь. Вскоре П. Чихачев получил от него записку: «Договорился с профессором Кожевниковым, который лечил В. И. Ленина. Вези маму в больницу имени Семашко»260. В другой раз Есенин, будучи в гостях в веселой домашней компании, услышал, как хозяин дома непристойно выругался при своей матери. Есенин тут же во всеуслышание резко одернул этого человека, с возмущением повторяя: «Она ж его мать!» «Не такой уж горький я пропойца, Чтоб, тебя не видя, умереть», — обращался он к своей матери. Горячей любовью и бесконечными заботами он окружал своих сестер Шуру и Катю.

Его не покидал интерес к литературе, к искусству. Именно в это время он читает «Мадам Бовари», поражаясь мастерству Флобера; с большим интересом относится к Пикассо, долго не расстается с книгой, содержащей репродукции с его картин.

Есенин сохраняет ранее выработанную привычку всегда быть чистым и опрятным, следить за своей внешностью. Он по-прежнему до того застенчив, что старается не есть при посторонних, прячет руки, считая их некрасивыми. Он и в это время запомнился современникам простым и доброжелательным человеком, приветливо улыбающимся, отходчивым в своей запальчивости. Очевидно, это нелегко давалось Есенину, требовались определенные усилия, чтобы владеть собой, и он находил их.

В грозы, в бури,
В житейскую стынь,
При тяжелых утратах
И когда тебе грустно,
Казаться улыбчивым и простым —
Самое высшее в мире искусство, —
 

писал Есенин в поэме «Черный человек», наполненной невыразимой внутренней болью.

Поэма была опубликована после смерти Есенина. Он отдал ее в журнал в ноябре 1925 года. Поэма помечена 1925 годом, что иногда вводит читателя в заблуждение.

С. А. Толстая-Есенина вспоминает: «В ноябре 1925 года редакция журнала «Новый мир» обратилась к Есенину с просьбой дать новую большую вещь. Новых произведений не было, и Есенин решил напечатать «Черного человека». Он работал над поэмой в течение двух вечеров 12 и 13 ноября. Рукопись испещрена многочисленными поправками»261. В эти два вечера Есенин не создавал поэму, а лишь основательно правил ее. Создавалась она гораздо раньше — в 1922-1923 годах, в период «Москвы кабацкой» и заграничной поездки Есенина.

Вернувшись из-за рубежа, Есенин читал поэму в Москве осенью 1923 года. Современники вспоминали слова Есенина о том, что он работал над поэмой в течение двух лет. Наконец, и содержание, и стилистические особенности поэмы говорят о том, что она далека от основных произведений Есенина 1925 года, отмеченных внутренней уравновешенностью, и, несомненно, близка к тому, что переживал и писал поэт за три года до этого262. В поэме мы видим Есенина, безжалостно бичующего себя за непутевую жизнь, сомневающегося в нужности своей поэзии. Здесь есть и совершенно конкретные приметы есенинского быта 1922-1923 годов: он ходит в цилиндре, довольно открыто говорит о своей близости с Айседорой Дункан. Самохарактеристика, содержащаяся в этой поэме, весьма близка к «Москве кабацкой» («прохвост», «забулдыга», «жулик и вор»). Стилистика поэмы напоминает подчеркнуто имажинистские образы, довольно часто встречавшиеся у Есенина в 1920-1921 годах («Голова моя машет ушами, Как крыльями птица. Ей на шее ноги Маячить больше невмочь»). Черный человек смеется над «дохлою томною лирикой» поэта. Ни при каких условиях это не может относиться к лирике Есенина 1924-1925 годов, когда им были созданы такие произведения высокого гражданского звучания, как «Русь советская», «Стансы», «Песнь о великом походе», «Капитан земли», «Анна Онегина» и другие. В этот период у Есенина не будет никаких сомнений относительно своей поэзии.

А вот в период «Москвы кабацкой» его действительно посещали глубокие сомнения в нужности того, что он пишет. М. Горький, вспоминая свой разговор с Есениным в мае 1922 года, приводил его беспокойные и мучительные вопросы: «Вы думаете — мои стихи — нужны? И вообще искусство, то есть поэзия — нужна?» (т. 17, стр. 65). И нет никаких указаний на то, что Есенин задавал кому-либо подобные вопросы в 1924-1925 годах. Наоборот, он с удовлетворением говорил о своих произведениях этого времени, называя «Песнь о великом походе», стихотворение «Цветы», поэму «Анна Онегина».

Да, в «Черном человеке» очень многое не похоже на жизнь и творчество Есенина конца 1925 года, когда он отдал поэму в журнал, и весьма близко к его быту и его поэзии до 1923 года.

Этот год был мрачным, но и переломным в жизни поэта. Не случайно следующее свидетельство С. А. Толстой-Есениной: «В последние два года своей жизни Есенин читал поэму очень редко, не любил говорить о ней и относился к ней очень мучительно и болезненно»263.

Сам Есенин говорил, что в его поэме отразилось влияние маленькой трагедии Пушкина «Моцарт и Сальери». В этой трагедии «человек, одетый в черное», заказывает Моцарту реквием, но не приходит за ним. Это наводит Моцарта на мрачные мысли, он неотвязно думает о «черном человеке», который стоит перед его глазами, как предвестник несчастья («Мне день и ночь покоя не дает Мой черный человек...»). «Черный человек Спать не дает мне всю ночь», — пишет Есенин в своей поэме.

Поэма — это разговор Есенина с мрачным пришельцем, который обладает страшной властью над поэтом. Он смеется над ним, издевается над его стихами, гнусавит, «как над усопшим монах», читает ему жизнь «какого-то прохвоста и забулдыги»,

Словно хочет сказать мне,
Что я жулик и вор,
Так бесстыдно и нагло
Обокравший кого-то.
 

Здесь мы вновь встречаемся с теми покаянными мотивами, которые были характерны для «Москвы кабацкой», где Есенин называл себя «хулиганом» и «забулдыгой». Но в поэме эти мотивы оказались плотно спрессованными, они приобрели свинцовую тяжесть, которая мучительно давит и гнетет. Страх и тоска охватывают поэта, он подавлен и жалуется далекому другу, как бы прося о помощи:

Друг мой, друг мой,
Я очень и очень болен.
Сам не знаю, откуда взялась эта боль.
То ли ветер свистит
Над пустым и безлюдным полем,
То ль, как рощу в сентябрь,
Осыпает мозги алкоголь.
 

Эта поэма — самое трагическое произведение Есенина. В то же время в ней есть признаки той высокой трагедии, идущей еще от античности, которая всегда содержала тему нравственного очищения через страдание.

Черный человек — двойник поэта, он вобрал все то, что сам поэт считает в себе отвратительным и мерзким. Отсюда ненависть поэта к нему. Пересиливая себя, он пытается разделаться с ним, избавиться от него:

«Черный человек!
Ты прескверный гость.
Эта слава давно
Про тебя разносится».
Я взбешен, разъярен,
И летит моя трость
Прямо к морде его,
В переносицу...
. . . . . . . . . . .
Я в цилиндре стою.
Никого со мной нет.
Я один...
И разбитое зеркало...
 

При всем драматическом звучании и мрачном колорите «Черного человека» в поэме есть тема противоборствования темным силам, робкая надежда на просветление. Н. Асеев, которому Есенин читал «Черного человека», писал, что из поэмы на него смотрело «живое, правдивое, творческое лицо поэта, лицо, умытое холодом отчаяния, внезапно просвежевшее от боли и страха перед вставшим своим отражением»264. Ведь в той книге, по которой Черный человек читает жизнь поэта, есть не только отчаяние и боль, в ней — «много прекраснейших мыслей и планов». И как показали ближайшие годы, эти надежды и планы не были пустым ожиданием.

Да, порою Есенин проявлял растерянность и слабоволие, но несправедливым было бы только по ним судить о личности поэта. В нем жили и другие качества: попытки преодолеть внутреннюю боль, овладеть собою. Он не был совершенно безвольным человеком, и это сыграло свою роль в преодолении им того кризисного состояния, в котором он оказался.

Внутренний разлад с самим собой привел поэта к «Москве кабацкой», и казалось, не было выхода из тупика. Но в конце концов поэт нашел в себе силы подняться с этого «дна». И в этом была его большая заслуга перед самим собой и перед новым временем. Немногим позже поэт с радостью и надеждой будет говорить близко знакомому человеку: «Слушай! А ведь я все-таки от «Москвы кабацкой» ушел! А? Как ты думаешь? Ушел? По-моему тоже! Здорово трудно было»265.

Сама советская действительность помогала Есенину выйти на верную дорогу.

В одной из своих работ В. И. Ленин, говоря о революционной мечте, целиком соглашался со словами Писарева о том, что, когда есть соприкосновение между мечтой и жизнью, тогда все обстоит благополучно.

Романтические мечты Есенина об уходящей Руси вступали в неизбежное противоречие с эпохой. Он неоднократно имел возможность убедиться в этом. Так, В. Кириллов вспоминает о выступлении Есенина перед рабочей аудиторией, где он читал стихотворение «О Русь, взмахни крылами...», в котором сильно звучал «крестьянский» уклон. «Читал хорошо, но стихотворение по своей теме осталось чуждым рабочей аудитории, она вяло реагировала на чтение, и когда поэт окончил, раздались весьма жидкие хлопки. Есенин был смущен холодным отношением и, прочитав еще одно стихотворение, ушел за кулисы»266. А вот другое свидетельство современника: «Никогда не забуду того вечера в Политехническом музее, когда был освистан Есенин за своего «Сорокоуста». Публика забыла культурные привычки и обратилась в дикое, ревущее стадо. После первых десяти строк поэта начался гвалт, шиканье, и продолжалось это не менее получаса»267.

В неблагополучии своей позиции Есенин мог убедиться и обратившись к печатным отзывам о своих произведениях. В одной из рецензий на его сборники говорилось: «Вообще автор умиляется перед деревенскими картинками, хорошо знает изображаемый быт, но рисует его без всяких перспектив, довольствуясь тем, что. было, как будто бы в деревне совершенно ничего нового не произошло за все время революции»268. В 1922 году, когда подводились итоги развития советской литературы за первое пятилетие, Н. Асеев выступил с большой статьей, посвященной крестьянским поэтам, — «Избяной обоз (о «пастушеском» течении в поэзии наших дней)». Автор писал о консерватизме Клюева, Есенина и Клычкова, которые отгораживают свое творчество от современной городской культуры. Среди этих поэтов «сельской ориентации» Асеев особо отмечал Есенина «как наиболее даровитого, дееспособного», стихи которого «часто свидетельствуют о подлинно свежем поэтическом даровании, но еще чаще — о насильственном отклонении от пути современного поэта в дрёму и глушь стародавнего, замшелого и заплесневелого быта вчерашнего дня»269.

Мог ли Есенин пройти мимо всего этого, не замечать, как воспринимаются его произведения современниками? «Сколько раз говорил он, что жизнь опережает его и что он боится оказаться лишним, остаться где-то в стороне»270, — вспоминает Вс. Рождественский свои беседы с Есениным в 1923 году.

В начале 20-х годов уже совершенно отчетливо определились благотворные результаты новой экономической политики. Особенно значительны они были в области взаимоотношений между городом и деревней. Замена продразверстки продналогом, обеспечение деревни промышленными товарами, материальная и культурная помощь деревне со стороны города — все это было последовательным развитием того «военного союза» (Ленин), который установился между рабочим классом и крестьянством еще в годы гражданской войны. В условиях мирного времени этот союз еще более окреп, приняв форму смычки между городом и деревней. В начале 20-х годов лозунг «смычки» становится одним из самых популярных в стране, он входит в сознание народа как одно из основных условий самого существования советского государства.

Есенин, который с таким пристальным вниманием следил за жизнью деревни, не мог не заметить этих перемен. В самом Есенине наступали перемены, тогда же обратившие на себя внимание. Обладавший острым чутьем революционного поэта, Маяковский замечал: «Есенин выбирался из идеализированной деревенщины, но выбирался, конечно, с провалами...» (т. 12, стр. 94).

По мере того как Есенин хотя и с провалами, но все же освобождался от прежних предрассудков, он все ближе становился к тем советским писателям, которые верно понимали современность, схватывали в ней основное, характерное, устойчивое.

Если пользоваться словами Есенина о его «крестьянском уклоне», то можно сказать, что он не шел под уклон, а преодолевал его.

И, может быть, первым признаком начавшихся в Есенине перемен был тот знаменательный факт, что именно в 1922 году произошел его окончательный отход от Клюева.

Даже Иванов-Разумник, прилагавший немало усилий к тому, чтобы сблизить Есенина с Клюевым, вынужден был признать: «В пути Клюева не верит теперь Есенин, не верит в мужицкий избяной рай с солодягой и „ржаным Синаем“»271.

Клюев, еще раньше уловивший охлаждение к нему Есенина («Белый свет Сережа, С Китоврасом схожий...»), теперь перешел от намеков к открытой атаке. Его «Четвертый Рим» без преувеличения можно назвать антиесенинским. В нем Клюев отлучает Есенина от своей дремучей веры и отрекается от него. Общим фоном этого цикла является тема неподвижного Востока, который не в состоянии поколебать никакие превратности истории. Именно «дремотная Азия», от которой начал уходить Есенин, представлялась Клюеву целью и единственным смыслом жизни:

В чайхане дремать на циновке
В полосатом курдском халате,
И видеть, как звезд подковки
Ныряют в небесной вате.
 

Как измену Востоку, измену русской деревне в угоду городу воспринимает Клюев новые настроения Есенина. Взяв эпиграфом к этому сборнику есенинские строки: «А теперь я хожу в цилиндре и в лаковых башмаках», Клюев выкрикивает проклятья и заклинания: «Не хочу укрывать цилиндром Лесного черта рога», «Не хочу цилиндром и башмаками Затыкать пробоину в барке души», «Не хочу быть лакированным поэтом С обезьяньей славой на лбу», «Анафема, Анафема вам, Башмаки с безглазым цилиндром» и т. п.

Полемика Клюева с Есениным имела свое зловещее продолжение и в моменты их коротких свиданий. Мы имеем мало свидетельств об их беседах, но вполне достаточно и одного из них. А. Миклашевская вспоминает: «Клюев опять говорил, что стихи Есенина сейчас никому не нужны. Это было самым страшным, самым тяжелым для Сергея, и все-таки Клюев продолжал твердить о ненужности его поэзии. Договорился до того, что, мол, Есенину остается только застрелиться»272. Это еще раз обнаруживает типично сектантское изуверство Клюева в отношении к человеку, порывающему с их заплесневелой верой.

Стихи Клюева из цикла «Четвертый Рим» вызвали у Есенина чувство отвращения. Он писал Иванову-Разумнику в марте 1922 года: «"Рим“ его, несмотря на то что Вы так тепло о нем отозвались, на меня отчаянное впечатление произвел. Безвкусно и безграмотно до последней степени со стороны формы». Никогда так брезгливо не говорил Есенин о Клюеве. Теперь ему нестерпимо позерство Клюева, разыгрывающего из себя благочестивого наставника, скрывшегося в своей Вытегре от мирской суеты, живущего в каком-то выдуманном, несуществующем мире: «Не знаю, какой леший заставляет его сидеть там? Или «ризы души своей» боится замарать нашей житейской грязью? Но тогда ведь и нечего выть, отдай тогда тело собакам, а душа пусть уходит к богу. Чужда и смешна мне, Разумник Васильевич, сия мистика дешевого православия, и всегда-то она требует каких-то обязательно неумных и жестоких подвигов. Сей вытегорский подвижник хочет. все быть календарным святителем вместо поэта, поэтому-то у него так плохо все и выходит» (т. 5, стр. 101).

Двумя месяцами позже Есенин пишет Клюеву письмо, в котором нет и следа былой «братской» привязанности. «Письмо мое к тебе чисто деловое, без всяких лирических излияний, а потому прости, что пишу так мало и скупо», — обращается к нему Есенин. Он сообщает, что готов оказать Клюеву материальную помощь («С этой стороны я тебе ведь тоже много обязан в первые свои дни»), чем, собственно говоря, письмо и ограничивается. В более мягкой форме, чем в письме к Иванову-Разумнику, но тем не менее достаточно определенно он пишет здесь о «Четвертом Риме»: «Вещь мне не понравилась. Неуклюже и слащаво. Ну да ведь у каждого свой путь» (т. 5, стр. 105-106).

То, что выражал Есенин в письмах, прорывалось наружу и в его стихах. Теперь его строки о Клюеве звучат иронией и насмешкой:

И Клюев, ладожский дьячок,
Его стихи как телогрейка,
Но я их вслух вчера прочел —
И в клетке сдохла канарейка. («На Кавказе»)

Так Есенин разошелся с тем, кого он в годы своей юности принял за родного брата.

«Дружбу с Клюевым он вспоминал как мрачную полосу»273, — свидетельствует один из мемуаристов. Знаменательна надпись Есенина на книге, подаренной А. Ширяевцу в начале 1923 года: «Я никогда не любил Китежа и не боялся его, нет его и не было так же, как и тебя, и Клюева. Жив только русский ум, его я люблю, его кормлю в себе, поэтому ничто мне не страшно, и не город меня съест, а я его проглочу (по поводу некоторых замечаний о моей гибели)»274.

Как видим, вспоминая Клюева, Есенин снова заговорил о городе, но без былой боязни «железного города», ожидания гибели от него. Эта перемена становится заметной и в его стихах.

«Бешеный пыл» отношения Есенина к старозаветной деревне сменяется попыткой более спокойно разобраться в происходящем.

Я усталым таким еще не был.
В эту серую морозь и слизь
Мне приснилось рязанское небо
И моя непутевая жизнь, —
 

так начинал он одно из стихотворений 1923 года. Поэт раздумывает над наступившими переменами, и они не вызывают в нем чувства сопротивления, хотя он и подтверждает свою любовь к деревенским просторам:

И теперь даже стало не тяжко
Ковылять из притона в притон,
Как в смирительную рубашку,
Мы природу берем в бетон.
И во мне, вот по тем же законам,
Умиряется бешеный пыл.
Но и все ж отношусь я с поклоном
К тем полям, что когда-то любил.
 

Есенин начинает понимать, что бетон, в который одевается страна, — это конкретное выражение строительства социализма. В то же время «бетон» — символическое обозначение наступающей новой жизни, предначертанной Лениным. В отрывке из неоконченной поэмы «Гуляй-поле» (1924) Есенин, говоря о том, что Ленин «повел нас всех к истокам новым», пишет:

Его уж нет, а те, кто вживе,
А те, кого оставил он,
Страну в бушующем разливе
Должны заковывать в бетон.
Для них не скажешь:
«Ленин умер!»
Их смерть к тоске не привела.
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
Еще суровей и угрюмей
Они творят его дела...
 

Постепенно Есенин втягивается в спор с самим собой, начинает опровергать то, что утверждал еще недавно. Весьма показательно его стихотворение «Письмо деду» (1924), в котором можно заметить прямо противоположное тому, о чем он писал в «Сорокоусте». Еще недавно красногривый жеребенок, пытавшийся обогнать паровоз, был для Есенина «дорогим вымирающим образом деревни», рождал в нем «грусть за уходящее милое родное звериное» и вызывал его неприязнь ко всему «железному», «механическому», воплощавшемуся в паровозе. Теперь в «Письме деду» Есенин вспоминает дедовское «проклятье силе паровоза», его слова о том, что «город — плут и мот», и спорит с дедом: «едва ли так, едва ли». Он убеждает его отказаться от предрассудков, понять неоценимое преимущество техники и зовет деда приехать на «стальном коне»:

Тогда садись, старик,
Садись без слез,
Доверься ты
Стальной кобыле.
Ах, что за лошадь,
Что за лошадь паровоз!
Ее, наверное, .
В Германии купили.
. . . . . . . . . . . . .
Я знаю —
Время даже камень крошит...
И ты, старик,
Когда-нибудь поймешь,
Что, даже лучшую
Впрягая в сани лошадь,
В далекий край
Лишь кости привезешь...
 

Так, в противоположность былой привязанности к неподвижности деревенской жизни, у поэта появляется ощущение движения времени, стремление не отстать от него.

Теперь он пишет о людях, навсегда привязанных к былому: «заплесневела кровь их», «они в самих себе умрут».

Все глубже задумываясь над происходящим в стране, Есенин жадно прислушивался к спорам и суждениям о путях советской деревни. Ю. Либединский вспоминает, как в присутствии Есенина один из собеседников «точно грозил нам деревней; он говорил, что она является той силой, которая погубит пролетарскую диктатуру. Есенин время от времени перебивал наш разговор вопросами, по которым можно было догадываться о том, что его больше всего интересует: что придется испытать крестьянину при переходе к социализму, насколько мучительно будут на нем отзываться все эти процессы перехода, как он внутренне будет изменяться»275.

Ответы на эти вопросы советская литература дала несколько позже в романе М. Шолохова «Поднятая целина», в произведениях Ф. Панферова («Бруски»), И. Шухова («Ненависть»), М. Исаковского («Поэма ухода»), А. Твардовского («Страна Муравия»),

В первой половине 20-х годов Есенин далеко не сразу приходил к пониманию того, что деревня должна меняться. Его постепенно убеждала в этом сама действительность, жизнь современной деревни, в которой еще сильны были пережитки прошлого. Он хорошо видел это, посещая родные места, с болью говорил о темных сторонах крестьянской жизни.

«Рассказывает про споры стариков из-за копеечной свечки, про грязь, некультурность, отсталость деревни.

— Ну, нельзя, нельзя так дальше. Советская власть должна что-нибудь сделать. Так жить нельзя, — говорит он.

Разговор явно переходит к вопросам политграмоты, и Есенин одновременно и радуется, и звонко хохочет, и злится над деревней и жизнью ее»276.

Тягостные впечатления деревенской жизни заставляют Есенина по-иному взглянуть и на город. Он начинает понимать необходимость приобщения деревни к городу, к городской культуре с целью добиться существенных изменений в жизни крестьянства. В. Наседкин вспоминает, что Есенин, вернувшись из родного села, где он побывал на свадьбе двоюродного брата, был подавлен мрачными воспоминаниями. «Он жаловался на боль от крестьянской косности, невежества и жадности...»277. Как рассказывает Наседкин, Есенин с радостью вернулся в Москву, где ему еще сильнее бросился в глаза контраст между городом и только что виденной деревней: «Глядя на четкие силуэты городских зданий и словно прислушиваясь к глухому немолчному гулу центральных площадей, Есенин, как будто мечтая о чем-то, заговорил:

— Ну, разве можно сравнить город с деревней. Здесь культура, а там... дунул и пусто»278.

Подобные суждения уже серьезно отличались от прежних проклятий «железному городу», от абстрактно-романтического отношения поэта к вековому укладу деревенской жизни. Новые размышления Есенина, отражаясь в его творчестве, не вносили в него никакого диссонанса, не разрушали характерного для него лирического настроения. Новая тема органически входит в его лирику, что было замечено критикой еще в 1923 году: «Есенину удаются новые индустриальные образы не хуже его старых — деревенских»279. О верности этого замечания, о повороте, совершаемом Есениным, наиболее полно можно судить по одному из самых сильных его стихотворений 1925 года:

Неуютная жидкая лунность
И тоска бесконечных равнин, —
Вот что видел я в резвую юность,
Что, любя, проклинал не один.
По дорогам усохшие вербы
И тележная песня колес...
Ни за что не хотел я теперь бы,
Чтоб мне слушать ее привелось.
Равнодушен я стал к лачугам,
И очажный огонь мне не мил,
Даже яблонь весеннюю вьюгу
Я за бедность полей разлюбил.
Мне теперь по душе иное...
И в чахоточном свете луны
Через каменное и стальное
Вижу мощь я родной стороны.
Полевая Россия! Довольно
Волочиться сохой по полям!
Нищету твою видеть больно
И березам и тополям.
Я не знаю, что будет со мною...
Может, в новую жизнь не гожусь,
Но и все же хочу я стальною
Видеть бедную, нищую Русь.
И, внимая моторному лаю
В сонме вьюг, в сонме бурь и гроз,
Ни за что я теперь не желаю
Слушать песню тележных колес.
 

Таковы существенные изменения, происходившие в сознании Есенина. Такова эволюция поэта, смысл которой заключался в постепенном отказе от патриархально-народнических иллюзий, от концепций Иванова-Разумника, от клюевской идеализации старой деревенской жизни. Одновременно это означало приближение Есенина к тем советским писателям, которые стояли на верных позициях в решении такого жгучего вопроса современности, как крестьянство и революция, город и деревня. Есенин, в отличие от некоторых других писателей, пришел к правильному решению этого вопроса с опозданием, что было связано с мучительным для поэта процессом отказа от старого. И тем не менее он, не теряя своей творческой индивидуальности, втягивался в общее русло советской литературы.

Возникает вопрос: не отразились ли в этой эволюции Есенина раздумья и искания русского крестьянства в советскую эпоху? На этот вопрос можно ответить только утвердительно. И здесь вполне можно согласиться с М. Горьким, так ярко и выразительно сказавшим об этом: «Сергея Есенина не спрячешь, не вычеркнешь из нашей действительности, он выражает стон и вопль многих сотен тысяч, он яркий и драматический символ непримиримого раскола старого с новым» (т. 17, стр. 212).

Обратим внимание, что в таких выдающихся произведениях, как «Чапаев», «Железный поток», «Разгром», «Барсуки», советские писатели, изображая процесс революционизации крестьянских масс под влиянием социалистического города, ни в какой мере не скрывали сложность, а иногда и некоторую болезненность этого исторического процесса. Они показывали, как в крестьянской среде далеко не сразу утверждалось доверие к пролетариату, как постепенно зарождалась и крепла дружба между ними, тот военный союз, о котором говорил Ленин.

Приход русского крестьянства к революции, сознательное признание им гегемонии рабочего класса — все это сопровождалось изживанием тех иллюзий, представлений и настроений, которые веками складывались в русском крестьянстве и крушение которых началось еще в период революции 1905 года. Октябрьская революция усилила этот процесс и привела к его завершению.

Есенин выразил этот процесс по-своему: в его стихах центральное место заняла тема города и деревни, что объяснялось промежуточным положением поэта. Как указывалось, он механически переносил противоречия между городом и деревней в капиталистическом обществе на новое общество, рожденное Октябрем. Но разве в русском крестьянстве такой уж незначительной была та его часть, которая в первые годы революции подобным же образом смотрела на город и деревню?

Известно, что в 1918-1919 годах определенная часть крестьянства находилась под влиянием эсеров, заманивавших ее лозунгами о «всеобщей демократии», о «всеобщем равенстве», о «чистой демократии» и т. п. В. И. Ленин неоднократно вскрывал контрреволюционное содержание этих лозунгов в условиях свершившейся пролетарской революции. И именно в этой связи он касался вопроса о городе и деревне. Так, в одной из своих речей, разоблачая эсеровскую демагогию о «чистой демократии», В. И. Ленин указывал, что как при капитализме, так и при переходе от капитализма к коммунизму «город не может быть равен деревне. Деревня не может быть равна городу в исторических условиях этой эпохи. Город неизбежно ведет за собой деревню. Деревня неизбежно идет за городом. Вопрос только в том, какой класс, из «городских» классов, сумеет вести за собою деревню, осилит эту задачу и какие формы это руководство города примет» (т. 40, стр. 5).

В ту пору, когда произносились эти слова, не каждый крестьянин осознавал их историческую правоту. Творчество Есенина лишний раз подтверждало это. И тем не менее крестьянская тема в творчестве Есенина все больше становилась советской темой.

По мере идейной эволюции поэта проблема города и деревни приобретала у него все более широкий смысл, поэт явно стремился расширить рамки вопроса о русском крестьянстве и революции, о чем говорит его драма в стихах «Страна негодяев». Поэт работал над ней в 1922-1923 годах, как раз в период своих наиболее глубоких раздумий о деревне и крестьянстве.

Само название драматической поэмы требует некоторых пояснений. Есенин задумал ее еще до поездки в Америку. Но американские впечатления поэта внесли в нее дополнительную окраску. С. А. Толстая рассказывает, что действие «Страны негодяев» должно было перенестись из России в Европу и затем в Америку, где должен был закончить свои дни один из героев пьесы — Номах. С. А. Толстая пишет: «Есенин рассказывал мне, что он ходил в Нью-Йорке специально посмотреть знаменитую Нью-Йоркскую биржу, в огромном зале которой толпятся многие тысячи людей и совершают в обстановке шума и гама сотни и тысячи сделок. „Это страшнее, чем быть окруженным стаей волков, — говорил Есенин. — Что значит наши маленькие воришки и бандюги в сравнении с ними? Вот где она — страна негодяев!”»280. Заметим, что «Страна негодяев» — единственное поэтическое произведение Есенина, в котором отразилось его пребывание в Америке.

Название драматической поэмы — «Страна негодяев» — явилось не сразу. Есенин давал еще и другое название этой вещи — «Номах». «Номах это Махно»281, — пояснял он. Почему же Махно? А все по той же причине, что в эту пору Есенин все чаще и больше задумывался о путях русского крестьянства в революции. Делясь своим замыслом, Есенин говорил, что поэма должна широко охватить революционные события в России с героическими эпизодами. «Главными действующими лицами в поэме должны были быть Ленин,

Махно и бунтующие мужики на фоне хозяйственной разрухи, голода, холода и прочих «кризисов» первых годов революции»282.

Нестор Махно, в прошлом сельский учитель, в период германской оккупации Украины стал во главе одного из партизанских отрядов. После разгрома Петлюры Махно согласился вместе с Красной Армией драться против Деникина. В это время была введена продразверстка. В знак протеста Махно открыл фронт перед Деникиным, нарушив свое обещание. Позже на него делал ставку Врангель. Пока Красная Армия гнала белых, махновцы окопались в Гуляй-поле, занимались грабительскими набегами на тылы Красной Армии. В конце концов Махно открыто отказался выполнять приказы советского командования, что привело к разгрому его отрядов Красной Армией. В августе 1921 года он бежал в Румынию.

Этот эпизод гражданской войны неоднократно привлекал внимание советских писателей. Ему отведено значительное место в трилогии А. Толстого «Хождение по мукам». В 20-е годы к нему довольно часто обращались поэты. Наиболее полно это событие отразилось в замечательной поэме Э. Багрицкого «Дума про Опанаса» (1926). Багрицкого интересовала не история махновщины, а сама махновщина как явление крестьянской России периода революции. Поэт ярко запечатлел духовный крах хлебороба Опанаса, полагавшего найти у Махно крестьянскую правду. По своему общему звучанию поэма Багрицкого ближе других стоит к драматической поэме Есенина. Не касаясь чисто художественного выполнения поэтами стоявших перед ними задач, следует отметить, что «Страна негодяев» — произведение более широкого социально-исторического содержания, чем «Дума про Опанаса». Несмотря на то что в «Стране негодяев» Махно очерчен не столь резко и определенно, как в «Думе про Опанаса», в поэме Есенина махновщина рассматривается в связи с перспективами исторического развития России; проблематика этого произведения выходит за рамки русской действительности, она решается в сопоставлениях с современным капиталистическим миром.

В «Стране негодяев» мы встречаемся с весьма острым, занимательным, почти авантюрным сюжетом. Красноармейцы и рабочие везут по железной дороге из глухих мест в Москву большой запас золота. Махно и его сообщники нападают на поезд и совершают ограбление. Начинаются поиски Махно. Разведчики выслеживают махновцев в тайном притоне. Махно бежит в Москву, ловко обманывает преследователей и исчезает.

Но главное совсем не в этих эффектных событиях. Важен историко-социальный, философский план произведения. Хотя события и развиваются весьма динамично, но основное не в действии, а в тех рассуждениях и спорах, которые ведут действующие лица в комментариях автора. В центре — два лица: Номах (Махно) и комиссар Рассветов. Это антиподы. Они даже не встречаются, но именно между ними идет философский спор.

Номах — олицетворение анархического, стихийного начала. По словам одного из персонажей, «свора острожная и крестьянство любят Махно». В Номахе Есенин подчеркивает не черты бандита, а черты анархиста-философа.

Я ведь не такой,
Каким представляют меня кухарки.
Я весь — кровь,
Мозг и гнев весь я.
Мой бандитизм особой марки.
Он осознание, а не профессия, —
 

с гордостью говорит о себе Номах. Чтобы еще сильнее подчеркнуть, что Номах не бандит, Есенин показывает его сообщника Барсука, законченного головореза, легко проливающего кровь, жаждущего обогащения. Этот Барсук уже одним своим именем напоминает нам «барсуков» Л. Леонова из его одноименного романа, так же ослепленных в своей животной ярости. Номах очищен от всего этого: он сожалеет об убийстве красноармейца, не стремится к личному обогащению («Все, что возьму, я все отдам другим»). При ближайшем рассмотрении можно заметить, что Номах чем-то напоминает самого Есенина. Слова Номаха о том, что его бандитизм «особой марки», сразу же приводят на память то, что Есенин писал о себе в «Черном человеке»: «Был человек тот авантюрист, Но самой высокой и лучшей марки». Номах говорит о себе: «Я потерял равновесие» — и далее следует его монолог, так напоминающий лирику Есенина:

Веселым парнем,
До костей пропахший
Степной травой,
Я пришел в этот город с пустыми руками,
Но зато с полным сердцем
И не пустой головой.
 

И уже совсем в духе покаянных стихов Есенина:

Теперь, когда судорога
Душу скрючила
И лицо как потухающий фонарь в тумане,
Я не строю себе никакого чучела.
Мне только осталось —
Озорничать и хулиганить.
 

Впечатление это еще более усиливается, если иметь в виду уже приводившееся письмо Есенина, в котором он рассказывал о том, как был свидетелем попытки жеребенка обогнать паровоз. Вслед за описанием этой сцены следует такой текст: «Конь стальной победил коня живого. И этот маленький жеребенок был для меня наглядным дорогим вымирающим образом деревни и лика Махно. Она и он в революции нашей страшно походят на этого жеребенка, тягательством живой силы с железной» (т. 5, стр. 88).

Письмо это писалось в годы создания «Сорокоуста» (1920). В «Стране негодяев» мы находим следы тогдашних настроений поэта («Махно — жеребенок»), но нельзя не заметить в этом произведении и другого: иной политической позиции Есенина, политической характеристики Махно. Она явно не отвечает теперешним настроениям поэта. Черты Есенина в облике Махно олицетворяют вчерашние, а не сегодняшние раздумья поэта. Тем рельефнее выглядит грань, отделяющая его от героя произведения.

Номах хочет пустить награбленное золото на покупку оружия, просить помощи у панской Польши и двинуть на большевиков танки. Это существенно меняет дело. Махно уже не выглядит безобидным «жеребенком». Сказав это о Номахе, Есенин, естественно, стал перед вопросом о своем отношении к нему. И есть все основания утверждать, что Есенин комментирует действия Махно устами комиссара Рассветова.

Знаменательно уже то, что Номаху и его сообщникам противостоит комиссар Рассветов, возглавляющий красноармейцев и вооруженных рабочих. И если Номах находится в состоянии внутренней растерянности, лишен перспективы и его позиция сводится к тому, что он «озорничает и хулиганит», то уже сама фамилия Рассветова олицетворяет наступающий новый день России.

Предугадывая неизбежное историческое соревнование двух противоположных систем — Америки как средоточия капиталистического мира и Советской России, начинающей строить социалистическое общество, комиссар Рассветов не сомневается в том, кто в конце концов окажется победителем.

Еще в первые годы советской власти вопрос об Америке и Советской России привлекал внимание современников. На него неоднократно откликалась и наша литература. Писатели из группы конструктивистов видели в Америке только идеал технической мощи, которая целиком поглощала их восторженное внимание, не оставляя места для политических размышлений. В поэме «150 000 000» В. Маяковский, отдавая должное непревзойденной тогда индустриальной мощи Америки, выражал уверенность в исторически неизбежной победе новой России, которая пока что обута в лапти. Если рассматривать «Страну негодяев» на этом фоне, нетрудно убедиться в том, насколько Есенин обгонял конструктивистов в своих политических взглядах, приближаясь к передовым советским писателям.

Сравнивая Советскую Россию с Америкой, Рассветов говорит, что Россия богаче Калифорнии и что ей не страшна блокада, главное: «Только работай! Только трудись!» Для Рассветова советская власть — символ возрождения России:

Вся Америка — жадная пасть,
Но Россия... вот это глыба...
Лишь бы только Советская власть!
 

Он страстно возражает тем, кто видит в России только отсталую крестьянскую страну, уверен, что Советская Россия обгонит Америку, но для этого ее нужно сделать «железной». А пока «Вся Россия — лишь ветер да снег». О старой деревянной России Рассветов говорит:

Здесь все дохли в холере и оспе.
Не страна, а сплошной бивуак.
Для одних — золотые россыпи,
Для других — непроглядный мрак.
И кому же из нас не знакомо,
Как на теле паршивый прыщ,
Тысчи лет из бревна и соломы
Строят здания наших жилищ.
10 тысяч в длину государство,
В ширину окло верст тысяч 3-х.
Здесь одно лишь нужно лекарство —
Сеть шоссе и железных дорог.
Вместо дерева нужен камень,
Черепица, бетон и жесть.
Города создаются руками,
Как поступками — слава и честь.
 

Есенин вскрывает не сразу заметные связи махновщины с теми, кто держится за старую Русь, сопротивляется ее обновлению. Они выброшены историей на свалку, но еще отравляют своим гниением окружающую жизнь. Поэт с издевкой рисует окончательно опустившихся бывших дворян Щербатова и Платова, которые промышляют на жизнь в кабацком притоне. «Кабы нам назад лет восемь, Старую Русь, старую жизнь...» — вздыхает один, и ему вторит другой: «Пью за Русь! Пью за прекрасную Прошедшую Русь!» Они просят кабатчицу, тоже бывшую дворянку, сыграть им вальс «Невозвратное время», спеть песню «Все, что было сердцу мило...». Эти эпизодические фигуры указывают на решительное переосмысление Есениным своих представлений о старой Руси. Действительно, невероятным было бы относить самого Есенина к этой компании «бывших», оплакивающих прошлое. В «Стране негодяев» поэт впервые четко и безоговорочно отнес сторонников прошедшей Руси и старой жизни в лагерь политических противников революции. Это была совершенно новая интонация в творчестве художника. В «Москве кабацкой» потерявшие себя люди вызывали известное сочувствие автора. Теперь на это нет и намека — сам кабак превратился в бандитский притон, а его обитатели в контрреволюционное отребье.

Комиссар Рассветов убежден, что превращение страны в «стальную» положит конец разрухе, анархии, бандитизму, всяческим надеждам на возвращение старой Руси. Это и есть его заочный спор с Номахом — Махно, порожденным именно «непролазным мраком» старой крестьянской России, анархией, которая играет на руку политическим противникам Советской России.

Тема железного города и отсталой деревни в «Стране негодяев» тесно связана с решающими политическими проблемами современности. Есенин целиком на стороне комиссара Рассветова, которого не может опровергнуть ни один из спорящих с ним. Все, что делает Рассветов, он делает ради того, «Чтоб чище синел простор Коммунистическим взглядом». В этих словах заключен тот окончательный вывод, к которому пришел Есенин после долгих раздумий.

Здесь вновь приходит на память автор «Думы про Опанаса». Э. Багрицкий тоже ставит вопрос о крестьянстве в революции и тоже не случайно в его произведении появляется Махно, которому противопоставлен комиссар Коган. Багрицкий закончил поэму признанием великой исторической правоты того дела, за которое боролся комиссар, и заявил о своей полной солидарности с ним.

Так и Есенин в своих скитаниях пришел к комиссару Рассветову. «Страна негодяев» как бы застает своего автора в пути. Прежние чувства заставляют его временами оборачиваться назад, но он уже понял великую правоту комиссара Рассветова, и это сильнее его былой привязанности к ветхозаветной деревне.

В идейной эволюции Есенина решающую роль играла сама советская действительность, те благотворные и обнадеживающие перемены, которые происходили в ней в первой половине 20-х годов. Оказывая активное воздействие на поэта, они помогли ему выйти из состояния кризиса, нащупать верный путь. Как и для многих советских писателей, само развитие социалистической революции явилось для Есенина главной школой идейного воспитания. И, несмотря на все его колебания, в этом была его общность с другими зачинателями советской литературы. \

Чтобы полнее представить себе идейную эволюцию поэта, необходимо сделать некоторое отступление — вернуться ко времени заграничной поездки Есенина.

В 1921 году во время своего пребывания за границей А. Луначарский имел беседу с американской танцовщицей Айседорой Дункан, слава которой облетела весь мир. Дункан (1878-1927) — ирландка по происхождению, родилась в Калифорнии, став американской подданной. Она была зачинательницей новой школы танцев, возрождавшей хореографические традиции древней Греции с их культом физической гармонии, свободных движений, пластической гимнастики. Дункан терпеливо изучала античный танец по изображениям на древних вазах.

Она предложила А. Луначарскому организовать танцевальную школу в Москве, полагая, что самый дух свободного античного танца отвечает настроениям, господствующим в Советской России. Действительно это было так. Еще за два года до приезда Дункан в одном из журналов Пролеткульта говорилось, что «пролеткульты возрождают сейчас старый эллинский народный танец... возвращают его не одиночкам, а трудящимся массам». В статье указывалось, что замечательной актрисой этого жанра «является также известная и в России Айседора Дункан, которая на примерах древнегреческого искусства воплотила в ритмических движениях произведения Бетховена, Шуберта, Шопена и других»283.

В 1921 году Дункан прибыла в Москву. Это ее решение было совершенно бескорыстным. Много ли тогда было охотников ездить в холодную и голодную страну, разоренную двумя войнами? О том, что влекло сюда Айседору Дункан, мы узнаем из ее записей.

«По пути в Россию я чувствовала то, что должна испытывать душа, уходящая после смерти в другой мир. Я думала, что навсегда расстаюсь с европейским укладом жизни. Я верила, что идеальное государство, каким оно представлялось Платону, Карлу Марксу и Ленину, чудом осуществилось на Земле. Со всем жаром существа, отчаявшегося в попытках претворить в жизнь в Европе свои художественные видения, я готовилась ступить в идеальное государство коммунизма...

Прощай, старый мир! Привет тебе, мир новый!»284 — так описывала свое настроение Дункан.

Ее школе был отведен один из просторных московских особняков. Она с энтузиазмом взялась обучать молодежь античному танцу, начала разрабатывать хореографическое воплощение таких тем, как «Красное знамя», «Интернационал». Можно не сомневаться в искренности тех побуждений, которые привели Дункан в Советскую Россию. Вот отклики на ее пребывание в нашей стране: «Она многое могла понять в России. В том подходе к задачам искусства, в том масштабе, с которым она эти задачи ставит, есть нечто от духа и масштаба России, Великой Революции». «Айседора Дункан поехала в Россию потому, что видела, как негармонична, немузыкальна в существе своем культура пережившей войну и недожившей до революции Европы». «Народам нужны танцы, а отсутствие вкуса у правительств Запада заставляло ее искать людей с иными вкусами, с иным сознанием, с другими горизонтами». «Теперь, после 10 месяцев жизни в голодной, истерзанной и нищей России, она уехала из нее с еще большей верой в нее, с еще большим ожиданием, с сознанием, что в нищей России творится новая народная душа, созвучная высшим мечтаниям всего мира — им близкая, понятная и нужная»285.

В Москве Дункан была окружена заботой и вниманием. Ее школу посещали А. Луначарский, Л. Красин, Н. Подвойский, С. Коненков. По словам Н. Подвойского, работой Дункан интересовался В. И. Ленин.

А. Дункан предполагала принять советское гражданство286.

Айседоре Дункан сравнительно нетрудно было привыкнуть к московской обстановке, так как до этого она уже дважды гастролировала в России: в 1905 и в 1913 годах, была знакома с некоторыми русскими артистами и художниками, в том числе со Станиславским, который считал ее гениальной танцовщицей. И на этот раз Дункан быстро сошлась с деятелями искусства. Осенью 1921 года на квартире художника Г. Якулова она познакомилась с Есениным. Они быстро сблизились. 2 мая 1922 года был зарегистрирован их брак.

О взаимоотношениях Есенина и Дункан сохранилось немало воспоминаний и, пожалуй, еще больше — смутных легенд. Тем более важно отделить правду от вьн мысла.

В очерке «Сергей Есенин» Горький писал о своей встрече в Берлине с Есениным и Дункан:

«Пожилая, отяжелевшая, с красным, некрасивым лицом, окутанная платьем кирпичного цвета, она кружилась, извивалась в тесной комнате, прижимая ко груди букет измятых, увядших цветов, а на толстом лице ее застыла ничего не говорящая улыбка.

Эта знаменитая женщина, прославленная тысячами эстетов Европы, тонких ценителей пластики, рядом с маленьким, как подросток, изумительным рязанским поэтом, являлась совершеннейшим олицетворением всего, что ему было не нужно» (т. 17, стр. 61). Да, действительно, здесь многое вызывало недоумение. Ко времени их встречи Дункан была чуть ли не вдвое старше Есенина. Это, конечно, не могло не отразиться на их отношениях. Были и другие обстоятельства, говорившие о ненадежности их быстрого сближения. Дункан не говорила по-русски, Есенин не знал ни одного европейского языка. Кроме того, слишком разными были и их жизненные взгляды и привычки. Все это невольно создавало впечатление неестественности их совместной жизни.

Но мы располагаем и другими фактами, заставляющими нас не вполне согласиться с впечатлениями Горького, который видел Дункан лишь несколько часов и наблюдал ее танец, когда она вышла из-за обеденного стола, обильно уставленного вином.

Ко времени встречи с Есениным Дункан несколько раз была замужем, хотя это трудно назвать замужеством в точном смысле слова, — она была сторонницей эмансипации любви. У нее были дети, которых она заботливо растила. И оба они — мальчик и девочка — погибли в Париже, когда автомобиль, в котором они совершали прогулку, неожиданно упал в Сену. Это событие было невероятно глубоким потрясением для Дункан, оно наложило трагический отпечаток на всю ее жизнь. У нее появился танец скорбящей матери: под траурную музыку Шопена она двигалась по сцене, держа на вытянутых руках над головой маленький гроб. Она вновь и вновь переживала свое безмерное горе. Если ей случалось встретить на улице мальчика, похожего на ее погибшего сына, она, рыдая, падала перед ним на колени. Вряд ли все это было напускной экзальтацией.

Когда она встретилась с Есениным, ей показалось, что его лицо чем-то напоминает черты ее сына. Это придало ее привязанности к Есенину несколько болезненный характер. Дункан была внимательна к Есенину, всегда тревожилась о нем. Однажды, разыскивая Есенина в момент его долгой отлучки, она оставила такую записку в одном из знакомых домов: «Не думайте, что во мне говорит влюбленная девчонка, нет, это преданность и материнская заботливость»287.

Те, кто хотел задеть Есенина или посмеяться над ним, толковали о том, что он влюблен не столько в Дункан, сколько в ее мировую славу. Вероятно, Есенина привлекала громкая известность Дункан, но есть и другие свидетельства. С. Городецкий, хорошо знавший Есенина, утверждал: «По всем моим позднейшим впечатлениям это была глубокая взаимная любовь»288.

Есенин расстался с Дункан осенью 1923 года. В последнем письме к ней он признавался: «Часто вспоминаю тебя со всей моей благодарностью к тебе»289. Узнав за границей о смерти поэта, Дункан писала в телеграмме: «Прошу вас передать родным и друзьям Есенина мое великое горе и сочувствие»290. Опровергая разного рода бульварные сенсации, она телеграфировала в парижские газеты: «Я оплакиваю его смерть с болью и отчаянием»291. В 1927 году в Ницце она трагически погибла в гоночном автомобиле (была задушена собственным шарфом, конец которого запутался в колесе). Ее хоронили в Париже. От советского представительства на ее гроб был возложен букет роз с надписью: «От сердца России, которое скорбит об Айседоре»292.

Встреча Есенина с Дункан явилась одной из причин его заграничной поездки. Отправившись в турне по Европе и Америке, Дункан пригласила с собой Есенина. Но в решении поэта побывать за рубежом большое значение имели и чисто литературные соображения. Об этом можно судить по его заявлению на имя наркома просвещения А. В. Луначарского: «Прошу Вашего ходатайства перед Наркоминделом о выдаче мне заграничного паспорта для поездки на трехмесячный срок в Берлин по делу издания книг: своих и примыкающей ко мне группы поэтов. Предлагаю свои услуги по выполнению могущих быть на меня возложенных поручений Нар[одного] Комиссариата] по просвещению. В случае Вашего согласия, прошу снабдить меня соответствующими документами»293.

Просьба Есенина была удовлетворена, — вместе с визой он получил мандат Наркомпроса: «Народный Комиссариат по просвещению просит всех представителей Советской власти, военных и гражданских, оказывать С. А. Есенину всяческое содействие»294.

10 мая 1922 года Есенин и Дункан отправились самолетом в Германию. Очевидно, для того чтобы легче получать визы у заграничных чиновников, Есенин и Дункан, будучи уже мужем и женой, вынуждены были вторично вступить в брак за границей. Есенин писал 21 июня 1922 года из Висбадена: «Изадора вышла за меня замуж второй раз и теперь уже не Дункан-Есенина, а просто Есенина», (т. 5, стр. 108).

Поначалу Есенин действительно занимается литературными делами: публикует в берлинской газете «Накануне» свои стихи; вскоре в Берлине выходят его сборники стихотворений; он пробует организовать переводы стихов своих и А. Мариенгофа. Но если имя самого Есенина интересовало русских читателей за границей, то имена имажинистов не увлекали никого. «От твоих книг шарахаются», — писал он Мариенгофу через два месяца после приезда в Германию. Есенин быстро убедился в отсутствии интереса к имажинистам, и широкие первоначальные планы свелись к весьма скромным результатам.

Поездка оказалась для Есенина беспокойной. Как жалоба звучат его слова: «Если бы Изадора не была сумасбродной и дала мне возможность где-нибудь присесть... Она же как ни в чем не бывало скачет на автомобиле то в Любек, то в Лейпциг, то во Франкфурт, то в Веймар. Я следую с молчаливой покорностью, потому что при каждом моем несогласии истерика» (т. 5, стр. 106-107).

Первые заграничные впечатления Есенина можно назвать впечатлениями политическими. Еще в Москве он отлично понимал, что за границей ему не избежать встреч с русскими эмигрантами. И он внутренне готовился к этому.

«Перед отъездом за границу Есенин спрашивает А. М. Сахарова:

— Что мне делать, если Мережковский или Зинаида Гиппиус встретятся со мной? Что мне делать, если Мережковский подаст мне руку?

— А ты руки ему не подавай! — отвечает Сахаров.

— Я не подам руки Мережковскому, — соглашается Есенин, — я не только не подам ему руки, но я могу сделать и более решительный жест»295.

13 мая в Берлине, в клубе «Дом искусств», который посещался различно настроенными русскими эмигрантами, состоялось первое выступление Есенина, которое вызвало немалый переполох.

Появившись в клубе, поэт сразу же потребовал пения «Интернационала», без чего не соглашался приступить к чтению стихов. В ответ раздались возмущенные крики и свист. Тогда Есенин запел «Интернационал», ему подтягивали сопровождавшие его Дункан, поэт Кусиков и несколько сочувствующих из публики. Берлинская сменовеховская газета «Накануне» так излагала этот эпизод: «Группа вдохновенно профальшивила «Интернационал»... Свистки нарастали... Есенин вскочил на стол и стал читать... И свистки смолкли. Оправдан был вызов поэта, брошенный свистунам:

— Все равно не пересвистите. Как заложу четыре пальца в рот и свистну — тут вам и конец. Лучше нас никто свистеть не умеет»296.

Один из свидетелей этой сцены вспоминает: «Он [Есенин] кричал об Интернационале, о России, о том, что он русский поэт... Возле него волновался Н. М. Минский. Но все стихло внезапно, когда Есенин начал читать стихи. Он читал лирику, стоя на стуле»297.

Не менее решительными были и высказывания Есенина в печати. Вскоре после выступления в «Доме искусств» газета «Накануне» 16 мая опубликовала беседу своего корреспондента с Есениным. Он так передавал слова поэта: «Я люблю Россию. Она не признает иной власти, кроме Советской. Только за границей я понял совершенно ясно, как велики заслуги русской революции, спасшей мир от безнадежного мещанства».

Белоэмигрантская пресса не замедлила отозваться на выступления Есенина, объявив поэта «агентом большевиков», подосланным с целью агитации. Есенин писал из Берлина: «В Берлине я наделал, конечно, много скандала и переполоха... Все думают, что я приехал на деньги большевиков, как чекист или как агитатор. Мне все это весело и забавно... Ну, да черт с ними, ибо все они здесь прогнили за 5 лет эмиграции» (т. 5, стр. 111, 112). «Я знаю, что вообще-то в эмиграции очень недолюбливают «российского скандального пииту», как он сам себя называет, и склонны его целиком со всеми скандалами ставить на счет Советской России»298, — замечал один из сменовеховцев, хорошо знавший внутреннюю жизнь эмиграции. По свидетельству Вс. Рождественского, сам Есенин так комментировал свои выступления за границей: «Ну да, скандалил, но ведь я скандалил хорошо, я за русскую революцию скандалил». И повторял рассказ о том, как в Берлине на вечере белых писателей он требовал «Интернационал», а в Париже стал издеваться над врангелевцами и деникинцами, в отставке ставшими ресторанными «шестерками»299. Подобное продолжалось в течение всей поездки по Европе. Поэт так выражал свои впечатления от встреч с разного рода антисоветскими элементами: «Где бы я ни был и в какой бы черной компании ни сидел (а это случалось!), я за Россию им глотку готов был перервать. Прямо цепным псом стал, никакого ругательства над советской страной вынести не мог. И они это поняли. Долго я у них в большевиках ходил»300.

Так Есенин с честью выдержал испытание, показал себя подлинно советским гражданином, хотя форма его борьбы за Советскую Россию носила весьма своеобразный, чисто есенинский характер. Дело дошло до того, что ему с Дункан трудно стало передвигаться по Европе: вероятно, в действие были приведены дипломатические каналы. Очевидно, этим нужно объяснить следующее обращение Есенина и Дункан к М. Литвинову, отправленное из Дюссельдорфа 29 июня 1922 года:

«Уважаемый т. Литвинов!

Будьте добры, если можете, то сделайте так, чтоб мы выбрались из Германии и попали в Гаагу, обещаю держать себя корректно и в публичных местах «Интернационал» не петь.

Уважающие Вас

С. Есенин,

Айседора Дункан»

Есенин не только «скандалил» за советскую власть, но вступал и в более или менее спокойные дискуссии на политическую злобу дня, как это было в том же Берлине при его случайных встречах с лидерами белой эмиграции. «Есенин спорит с Ключниковым об изъятии церковных ценностей. Вопрос тогда был моден. И Есенин был за «изъятие»301, — писал один из свидетелей этого спора.

Встречи лицом к лицу с врагами советского строя обострили политическое зрение Есенина, сделали его еще более непримиримым противником тех, кто предал Родину и оказался в лагере ее врагов. А враги не замедлили заявить о себе, предприняв атаки на поэта. Мережковский и Гиппиус, жившие в Париже, сразу уловили непримиримое отношение Есенина к белой эмиграции, его твердую советскую позицию. Тем острее было их бессильное озлобление, выражавшееся в ругани и оскорблениях по адресу поэта.

5 июля 1922 года Есенин выехал в Бельгию, чтобы затем направиться во Францию, а уже 6 июля в парижской белоэмигрантской газете «Последние новости» была опубликована статья 3. Гиппиус под прежним ее псевдонимом Антон Крайний, полная злобной ругани по адресу поэта. Это была, так сказать, подготовка «общественного мнения» перед появлением Есенина во Франции. С гаденькой усмешкой Гиппиус писала, как она впервые увидела Есенина «в спинжаке поверх синей рубашки», но, будучи не в силах сохранить наигранную иронию, она тут же обзывала Есенина «негодяем», потерявшим «лицо человеческое». Дальше следовала фраза, полная благородного негодования, за которой так отчетливо проступала хищная, бесстыжая физиономия всех тех, кто произносил подобные фразы, поудобнее усевшись на шее народа: «Человек без внутреннего стержня, без «foi» и «loi», без веры и закона, уже не человек. В лучшем случае он лишь негодное человекообразное существо». Двумя годами позже в журнале «Современные записки» (т. 19) Гиппиус, нападая на Маяковского и Брюсова, вновь набросилась на Есенина. Вспоминая встречи с ним в предреволюционном Петрограде, она сделала интересное для нас признание: «И тогда Есенин был сосуд, готовый к приятию росы большевизма». Касаясь современного Есенина, Гиппиус писала, что «лучше его не цитировать». Легко понять эту неохоту цитировать: в год, когда Гиппиус писала свою статейку, Есенин выходил на широкую дорогу советской поэзии, уже опубликовав «Возвращение на родину», «Русь советскую», «Балладу о двадцати шести», «Стансы», «Персидские мотивы»...

Мережковские, как ищейки, следили за Есениным во время его поездки по Европе. Побывав в Америке, Есенин снова оказался в Париже. На этот раз на него кинулся сам Д. Мережковский. 16 июня 1923 года он опубликовал в газете «Eclair» (№12522) статью, в которой истерически заклинал французов не поддаваться пропаганде «представителей большевистской тирании». К «шайке отъявленных подлецов», насаждающих большевизм, Мережковский отнес и «Изадору Дункан и ее мужа, мужика Есенина». Он выражал надежду, что Айседоре Дункан «не удастся заразить Париж» «своей пляской, приукрашенной пропагандой»; о Есенине сообщались жуткие подробности, вроде того, что он пытался... ограбить в гостинице американского миллионера.

Все эти нападки на поэта, перемешанные с антисоветскими воплями, не прошли мимо внимания Есенина. Они сделали его еще более резким и категоричным в оценках и характеристиках. Об этом можно судить по сохранившемуся черновому наброску Есенина под названием «Дама с лорнетом! Вроде письма (на общеизвестное)». Здесь Есенин вспоминает историю взаимоотношений со своими бывшими «покровителями» — супругами Мережковскими, рисует их современный портрет. «Когда-то я мальчиком, проезжая Петербург, зашел к Блоку... После слов Блока, к которому я приехал впервые, я стал относиться и к Мережковскому и к Гиппиус — подозрительней». Переходя к современности, Есенин записывает: «В газете «Eclair» Мережковский назвал меня хамом... Потом Мережковский писал: «Альфонс, пьяница, большевик!» А я ему отвечал устно: „Дурак, бездарность!“». Обращаясь к Гиппиус, он пишет: «Лживая и скверная Вы. Все у Вас направлено на личное влияние». Когда-то Гиппиус внушала ему, что для писателя безразлично, какую позицию он занимает, левую или правую («Это безразлично, раз он художник»). Теперь он отвечает: «Вы продажны и противны в этом, как всякая контрреволюционная дрянь. Это суждение к нам не подходит. Дорога Ваша ясна с Вашим игнорированием нас. (Хотя Вы писали обо мне статьи хвалебные.) Пути Вам нет сюда, в Советскую Россию» (т. 4, стр. 232).

Вдали от Родины Есенин чувствовал себя тоскливо и одиноко. «Здесь скучно дьявольски», — писал он из Брюсселя в июле 1922 года, через два месяца после отъезда из Москвы. А в Париже, куда он прибыл в конце августа, его охватила острая тоска по родным российским местам. Она его не покидала и в Италии.

Путешествуя, Есенин чувствовал себя беспризорным и неприкаянным. Чужие люди, с которыми ему приходилось встречаться, делали все возможное для того, чтобы подчеркнуть свое внимание к Дункан и безразличие к поэту. Это началось еще в Берлине при первых же встречах с иностранцами. «Подчеркнутое уважение к Дункан, Есенин же для них — нечто вроде юного дикаря, вывезенного прихотливой принцессой»302, — писал один из очевидцев этих встреч. Печатая фотографии Дункан и Есенина, газеты давали такие надписи: «Знаменитая Айседора Дункан и ее молодой русский муж»; при этом не говорилось, что он — поэт, даже не назывались его имя и фамилия.

В письмах Есенина, отправленных из Европы в Москву летом 1922 года, главное — это сравнению западного мира с Советской Россией. В одном из них он писал: «Что сказать мне Вам об этом ужаснейшем царстве мещанства, которое граничит с идиотизмом? Кроме фокстрота, здесь почти ничего нет, здесь жрут и пьют, и опять фокстрот. Человека я пока еще не встречал и не знаю, где им пахнет. В страшной моде Господин доллар, а на искусство начихать — самое высшее мюзик-холл. Я даже книг не захотел издавать здесь, несмотря на дешевизну бумаги и переводов. Никому здесь это не нужно... Пусть мы нищие, пусть у нас голод, холод... зато у нас есть душа, которую здесь сдали за ненадобностью в аренду под смердяковщину» (т. 5, стр. 108, 109).

Пребывание в Европе помогло Есенину увидеть в Советской России больше, чем он видел раньше: «Так хочется мне отсюда, из этой кошмарной Европы, обратно в Россию, — писал он. — Здесь такая тоска, такая бездарнейшая «северянинщина» жизни... Там, из Москвы, нам казалось, что Европа — это самый обширнейший рынок распространения наших идей в поэзии, а теперь отсюда я вижу: боже мой! до чего прекрасна и богата Россия в этом смысле. Кажется, нет еще такой страны и быть не может» (т. 5, стр. 110). Эти впечатления Есенина можно сопоставить с кратким выводом Маяковского, также выезжавшего в 1922 году за рубеж нашей страны: «Мораль в общем: зря, ребята, на Россию ропщем».

Вслед за Европой Есенин посетил Америку. Она показалась ему тесной, неуютной и бездушной. «Лучше всего, что я видел в этом мире, это все-таки Москва. В чикагские «сто тысяч улиц» можно загонять только свиней. На то там, вероятно, и лучшая бойня в мире», — писал он Мариенгофу. Он жалуется на тоску «в этом отвратительнейшем Нью-Йорке», пишет, что здесь никому не нужна душа, «которую у нас в России на пуды меряют». «Боже мой, лучше было есть глазами дым, плакать от него, но только бы не здесь, не здесь... В голове у меня одна Москва и Москва. Даже стыдно, что так по-чеховски» (т. 5, стр. 118, 119, 120).

Есенин признавался, что мало увидел в этой стране, почти безвыходно живя в одном из отелей Нью-Йорка. Он чувствовал себя усталым, крайне одиноким и никому не нужным. Но его тянуло к людям, хотелось узнать об их жизни, рассказать о своей стране. Вс. Рождественский вспоминает рассказ Есенина о том, как он повстречался с негром, как они разговорились «через пятое в десятое»: «Когда человек от души говорит, все понять можно. Он мне про свою деревню рассказывает, а я ему про село Константиново. И обоим нам хорошо и грустно. Хороший был человек, мы с ним потом не один вечер так провели. Когда уезжать пришлось, я его все в Москву звал. Приедешь, говорю, родным братом будешь... Обещал приехать. В Америке только он мне и понравился»303.

Есенин пробыл в Америке четыре месяца. Уже вскоре после их приезда в Америку начались неприятности, связанные с выступлениями А. Дункан. Нисколько не растеряв воодушевления, связанного с пребыванием в Советской России, Дункан придавала своим выступлениям агитационный характер: каждый раз она исполняла разработанный ею в Москве танец «Интернационал», что порою кончалось вмешательством полиции. В своих интервью она неизменно говорила о своей привязанности к революционной России, в которой видит будущее человечества. Этого было более чем достаточно для того, чтобы американские правительственные органы проявили к ней свое «благосклонное» внимание. Как сообщалось в газетах, «вследствие советских взглядов миссис Дункан, высказанных ею в печати», американская администрация сперва ограничила ее выступления, потом лишила ее американского гражданства и, наконец, приняла решение о высылке ее из Америки за «красную пропаганду». Всю эту сложную политическую операцию Есенин определил простыми словами, сообщив в письме, что его и Дункан «попросили обратно». «Сидим без копеечки, ждем, когда соберем на дорогу и обратно в Москву» (т. 5, стр. 118), — писал он из Нью-Йорка в ноябре 1922 года. В августе 1923 года Есенин вернулся в Москву. «Доволен больше всего тем, что вернулся в Советскую Россию» (т. 5, стр. 14).

По собственному признанию Есенина, за все время пребывания за границей он почти совсем не писал, «не было настроения». За год с лишним им было написано несколько стихотворений из цикла «Москва кабацкая», начата работа над «Страной негодяев» и над первым вариантом «Черного человека». Иногда были публичные выступления поэта перед русскими слушателями. Об одном из таких выступлений сообщалось в газете «Русский голос» (Нью-Йорк): «Сегодня прощальные выступления Изидоры Дункан и ее мужа, знаменитого русского поэта Сергея Есенина... Весь доход в пользу русских сирот».

Сразу же после приезда на родину Есенин опубликовал в «Известиях» очерк «Железный Миргород» с описанием американских впечатлений (он предполагал создать серию очерков о загранице). Очерк этот содержал довольно мало конкретных фактов, к тому же они мелки и не вызывают интереса. На первом плане — сам поэт, его оценки и размышления.

Есенин признавался, что свой «Железный Миргород» он «написал в один присест», и все же в этом очерке отчетливо заметно то главное, что хотел выразить поэт.

Есенин затрагивает две темы. Одна из них — отсутствие в Америке интереса к духовным запросам человека:

«Сами американцы — народ тоже весьма примитивный со стороны внутренней культуры.

Владычество доллара съело в них все стремления к каким-либо сложным вопросам. Американец всецело погружается в «Business» и остального знать не желает. Искусство Америки на самой низшей ступени развития. Там до сих пор остается неразрешенным вопрос: нравственно или безнравственно поставить памятник Эдгару По».

Вторая тема очерка — техническая мощь Америки. «Море электрических афиш», «электрическая газета, строчки которой бегут по 20-му или 25-му этажу», громадные подъемные краны на мощных кораблях, их великаньи «железные плечи» — весь этот «реальный быт индустрии» производит сильнейшее впечатление на Есенина.

Говоря о том, что современный город безжалостно вытеснил коренное население Америки — индейцев, живших первобытной жизнью на месте теперешнего Нью-Йорка, Есенин пишет: «Но и все же, если взглянуть на ту беспощадную мощь железобетона, на повисший между двумя городами Бруклинский мост, высота которого над землей равняется высоте 20-этажных домов, все же никому не будет жаль, что дикий Гайавата уже не охотится здесь за оленем». От этой мысли Есенин переходит к раздумьям о «российской реальности», для пейзажа которой пока еще характернее «телега», и пишет по этому поводу: «Когда все это видишь и слышишь, то невольно поражаешься возможностям человека, и стыдно делается, что у нас в России верят до сих пор в деда с бородой и уповают на его милость.

Бедный русский Гайавата!»

Нетрудно понять, что под «русским Гайаватой», знакомым только с телегой, уповающим на бога, живущим первобытными обычаями, Есенин подразумевает патриархальное русское крестьянство, сопротивляющееся «индустриальному быту».

Есенин побывал за рубежом, где в те далекие годы техника намного опередила нашу. Достаточно напомнить, что в начале 20-х годов наша страна отставала от Америки по производству стали более чем в 250 раз. Понятно, насколько остро почувствовал Есенин преимущества высокоразвитой городской индустрии перед скудной жизнью старозаветной деревни. Он не обольщался буржуазными приманками, ощущая себя на Западе «большевиком». Тем более его внимание привлекал «индустриальный быт», заставляя снова и снова передумывать вопрос о роли и значении индустрии на Советской Родине. Есенин хорошо понял, что высокая городская техника в условиях Советской России необходима для возрождения русской деревни.

Это новое для Есенина внутреннее состояние стало заметно сразу по возвращении его на родину. В одном из отчетов о выступлении Есенина отмечалось: «После доклада Есенин читал свои новые стихи. В них очень чувствуется перелом в психике поэта, уход от деревни и тишины к шуму города...»304. В другом отчете говорилось: «Но все же по докладу можно признать, что поездка произвела сдвиг в мироощущении поэта.. Былая любовь к старой нищей Руси сменилась близостью к городу, к его индустрии и каменным громадам305. В. Маяковский отмечал, что Есенин вернулся из заграничной поездки «с ясной тягой к новому». Сам Есенин говорил о себе: «После заграницы я смотрел на страну свою и события по-другому» (т. 5, стр. 18).

Это «по-другому» в большой степени означало отказ смотреть на советскую действительность из прошлого патриархальной деревни, окруженной «тоской бесконечных равнин». Теперь в стихах Есенина еще определеннее и громче начинает звучать тема «железной» России. «Через каменное и стальное Вижу мощь я родной стороны», — говорит поэт.

Заграничные впечатления ни в какой степени не убедили Есенина в каких-либо преимуществах буржуазного мира. Наоборот, он этот мир возненавидел. Но, наблюдая достижения современной техники в развитых капиталистических странах, он захотел увидеть и свою страну сильной индустриальной державой, а не «деревянной Русью», которую ранее он склонен был романтически идеализировать. Вот что он писал в «Железном Миргороде»:

«Мне страшно показался смешным и нелепым тот мир, в котором я жил раньше.

Вспомнил про «дым отечества», про нашу деревню, где чуть ли не у каждого мужика в избе спит телок на соломе или свинья с поросятами, вспомнил после германских и бельгийских шоссе наши непролазные дороги и стал ругать всех цепляющихся за «Русь», как за грязь и вшивость. С этого момента я разлюбил нищую Россию.

Милостивые государи!

С того дня я еще больше влюбился в наше коммунистическое строительство».

Здесь невольно вспоминаются очерки В. Маяковского «Мое открытие Америки» и его стихи «американского» цикла. Есенин побывал в Америке на два года раньше Маяковского, вообще он был первым советским писателем, посетившим Америку. Есенина и Маяковского несомненно сближает то, что оба они увидели главное. Американские впечатления Есенина ни в чем не расходятся с тем, что было сказано Маяковским в Нью-Йорке осенью 1925 года: «Мы приезжаем сюда, — говорит Маяковский, — не учить, а учиться, но учиться тому, что нужно и так, как нужно для России. Но Америка в целом непригодна для Советского Союза как образец. Америка для СССР — лозунг устройства советской индустрии, но американизм — уклад жизни — для Советского Союза неприемлем» (т. 12, стр. 479). Как видим, политическая близость Есенина к передовым советским писателям начинает получать в его творчестве все более определенное выражение. И не случайно эта крепнущая близость наиболее ярко проявилась в отношении Есенина к такой цитадели капиталистического мира, как Америка. Вскоре после возвращения из-за границы Есенин как-то сказал в своих стихах: «Из книг мелькает лермонтовский парус, А в голове паршивый лорд Керзон». Эти строки кратко, но выразительно говорят о том, как романтические настроения поэта, во многом уходившие в прошлое, начинают испытывать активное вторжение политической современности.

Действительно, как показал «Железный Миргород», Есенин становится особенно чуток к тем острым политическим проблемам, которые всегда привлекали к себе внимание зачинателей советской литературы. Ему теперь все более и более дорог социалистический уклад жизни, он сам ощущает все большую свою близость к Советской России. «Пусть я не близок коммунистам, как романтик в моих поэмах, — писал Есенин, — я близок им умом и надеюсь, что буду, может быть, близок и в своем творчестве».

Эти слова оказались не случайно оброненными Есениным. В этом со всей очевидностью убеждают его произведения двух последующих лет — последних лет его жизни.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

В стихотворном вступлении, которое должно было открывать сборник произведений Есенина 1924 года, поэт писал:

Издатель славный! В этой книге
Я новым чувствам предаюсь,
Учусь постигнуть в каждом миге
Коммуной вздыбленную Русь.
 

Эти чувства ярко отразились в есенинской поэзии. Поэт обретает более твердый и громкий голос в оценке революционной действительности.

В стихотворении «Русь бесприютная» (1924) монахи, принимавшие участие в борьбе против революции, «забыв о днях опасных», рассказывают:

«Уж как мы их...
Не в пух, а прямо в прах...
Пятнадцать штук я сам
Зарезал красных,
Да столько ж каждый,
Всякий наш монах».
 

Враги революции предстают здесь во всей своей гнусной откровенности. И слова их как бы заставляют самого поэта почувствовать свою вину в том, что он не принимал участия в борьбе за республику. Он испытывает внутреннюю необходимость сказать о своей кровной привязанности к революции:

Россия-мать!
Прости меня,
Прости!
Но эту дикость, подлую и злую,
Я на своем недлительном пути
Не приголублю
И не поцелую.
 

Рассказу монаха противостоит рассказ красноармейца о гражданской войне в стихотворении того же года «Русь советская»:

Хромой красноармеец с ликом сонным,
В воспоминаниях морщиня лоб,
Рассказывает важно о Буденном,
О том, как красные отбили Перекоп.
«Уж мы его — и этак и раз-этак, —
Буржуя энтого... которого... в Крыму...»
И клены морщатся ушами длинных веток,
И бабы охают в немую полутьму.
 

Смысл этой сцены также не оставляет сомнений в определенном и ясном отношении поэта к рассказчику — солдату революции.

Более четкая, чем раньше, оценка Есениным советской действительности содержится и в стихотворении «Русь уходящая», относящемся к тому же 1924 году. В нем говорится о том старом, что отмирает и уходит в прошлое в советской деревне. «Я уходящих в грусти не виню», — пишет поэт, признаваясь от их и от своего имени:

Мы многое еще не сознаем,
Питомцы ленинской победы,
И песни новые
По-старому поем,
Как нас учили бабушки и деды.
 

Уходящему Есенин противопоставляет зарождающееся новое, которое он приветствует. Тяга крестьян к новой жизни дается как противоположность тому, что обречено на вымирание:

А есть другие люди,
Те, что верят,
Что тянут в будущее робкий взгляд.
Почесывая зад и перед,
Они о новой жизни говорят.
Я слушаю. Я в памяти смотрю,
О чем крестьянская судачит оголь.
«С Советской властью жить нам по нутрю...
Теперь бы ситцу... Да гвоздей немного...»
 

Интересным жизненным комментарием к этим строкам может служить такой эпизод, вспоминаемый Л. Никулиным: «Всеволод Иванов рассказывал, как однажды он встретился с Есениным в Госиздате. Получив большой по тем временам гонорар, Есенин приметы старого мира уже бесследно исчезли. Но главное — в другом:

Как много изменилось там,
В их бедном, неприглядном быте.
Какое множество открытий
За мною следовало по пятам.
 

Действительно, с детства знакомые места неузнаваемо изменились, они — как новый материк, открывшийся перед глазами чужестранца. И главное, конечно, не в том, что поэт выразил фразой:

Я с грустью озираюсь на окрестность:
Какая незнакомая мне местность...
 

Неузнаваемо изменилось молодое поколение — будущее России, которое целиком находится во власти новой жизни: сестры выбросили иконы, повесили в избе портрет Ленина, читают «Капитал» Маркса. Именно невиданные перемены в семье красноречивее всего говорят о том, что новое решительно и бесповоротно проникло во все уголки деревенской жизни.

Через несколько месяцев Есенин создает другое стихотворение, примыкающее к первому, — «Русь советская» (1924). В нем мы также находим приметы новой крестьянской жизни, но в основе произведения лежит другое — размышления поэта над происходящим и над самим собой. Он ничего не отрицает в этой новой жизни, приветствует ее, но не скрывает и ту горечь, которой наполнены мысли о самом себе.

«Русь советская» написана в широком, обобщающем плане: здесь сравнительно мало зарисовок быта, главенствующее положение занимает напряженная работа мысли:

И в голове моей проходят роем думы:
Что родина?
Ужели это сны?
 

Поэт продолжает развивать тему молодого поколения, выраженную им еще раньше. Теперь эта тема дается в более широком охвате, деревня все больше теряет былые черты обособленности и ограниченности, она выходит на широкую дорогу новой истории!

Уже ты стал немного отцветать,
Другие юноши поют другие песни.
Они, пожалуй, будут интересней —
Уж не село, а вся земля им мать.
 

Эти «другие песни» не только условное обозначение того, что настали другие времена, но и буквально — другие песни:

С горы идет крестьянский комсомол,
И под гармонику, наяривая рьяно,
Поют агитки Бедного Демьяна,
Веселым криком оглашая дол.
 

Здесь имеется в виду знаменитая песня Д. Бедного «Проводы» («Как родная мать меня провожала...») — одна из первых советских песен. Она была написана в 1918 году и положена на музыку в 1922-м. Есенин действительно слышал эту песню, посещая родное село. Он весьма точно избрал ее для характеристики новой деревни. Старая русская деревня в своих рекрутских песнях и плачах всегда проклинала войны, которые страшным бременем ложились на народ. Гражданская война — подлинно народная и освободительная — вызывала иные мысли, чувства и песни.

Услышанная новая песня, естественно, приводит поэта к мысли о собственных прежних песнях, и он вынужден признать, что эти песни отошли в прошлое вместе со старой деревней («Я пел тогда, когда был край мой болен», «Меня сегодня не поют», «Моя поэзия здесь больше не нужна»). Поэт испытывает острое и горькое чувство обиды на то, что в родных местах он «словно иностранец», «как пилигрим угрюмый». Но это обида на самого себя, а не на новое время, которое он стремится понять. У него возникает спор между чувством и разумом, и поэт доверяется разуму, признавая его лучшим советчиком в возникшем споре :

Но голос мысли сердцу говорит:
«Опомнись! Чем же ты обижен?
Ведь это только новый свет горит
Другого поколения у хижин».
 

Заметим, что здесь Есенин впервые открыто заговорил о «голосе мысли», вступающем в спор с сердцем. В его первых послеоктябрьских поэмах отразилось восторженное романтическое воодушевление, лишенное аналитического отношения к действительности. Только во власти чувств находился поэт в период создания «Сорокоуста», когда он оплакивал «древний», «таинственный» мир крестьянской жизни. Измученный и ослепленный этими чувствами, целиком погруженный в них, он вошел в «Москву кабацкую». И то, что поэт в конце концов начал выходить из нее, указывало на то, что безраздельной власти чувств приходит конец, что поэт сам призывает на борьбу с ними свой разум. Результаты этого стали особенно заметны, когда он заговорил о том, что он видит будущее своей страны «через каменное и стальное». «Голос мысли», одерживающий победу в «Руси советской», это обобщенный итог уже достигнутого поэтом. Хотя еще прежние чувства и живы в нем, но это уже чувства, побежденные им самим.

Голос разума одерживает победу над скорбными чувствами:

Цветите, юные! И здоровейте телом!
У вас иная жизнь, у вас другой напев.
А я пойду один к неведомым пределам,
Душой бунтующей навеки присмирев.
Но и тогда,
Когда во всей планете
Пройдет вражда племен,
Исчезнет ложь и грусть, —
Я буду воспевать
Всем существом в поэте
Шестую часть земли
С названьем кратким «Русь».
 

Как здесь, так и в других стихах позднего периода понятие «Русь» не олицетворяет, как прежде, старую, патриархальную деревенскую Русь. В произведениях последних лет Есенин употребляет такие выражения, как «старая Русь», «прошедшая Русь», «святая Русь», но все они вложены в уста врагов революции. На фоне этого выражение «Русь советская» приобретает особенно четкое политическое звучание.

Приведенные заключительные строки этого стихотворения имеют явственные приметы нового содержания, и смысл их таков: даже после мировой революции, «когда во всей планете пройдет вражда племен» — наций, Есенин не перестанет быть русским поэтом, не откажется от той национальной почвы, которая питает его жизнь и творчество. В такой позиции Есенина особенно очевидно его принципиальное отличие от Клюева и Клычкова, которые были прикованы к жизни стародавней Руси: к ее нравам, обычаям, поверьям, старозаветным порядкам. Только в них эти поэты искали «национальные особенности» русского народа, его «национальный характер». Особенности и характер народа были для них чем-то раз и навсегда данным, неподвижным, неизменным. И это неизбежно приводило таких поэтов, державшихся за старину, к конфликту с современной эпохой, неузнаваемо менявшей облик страны и народа.

Есенин же постепенно понял всю несостоятельность неподвижного, мертвого взгляда на русский народ («клюевская Русь»), понял историческую неизбежность и правоту коренных перемен, которые начали происходить в жизни народа после Октябрьской революции. В этом и заключается отличие подлинно русского поэта Есенина, воспевающего «Шестую часть земли С названьем кратким "Русь“», от Клюева и Клычкова. Уже в одном названии стихотворения «Русь советская» слились воедино национальное и современное. Таково же и содержание этого произведения, знаменовавшего новый этап в идейном развитии поэта.

Зтот новый этап отразился и в самой поэтике произведения: идейная эволюция поэта сопровождалась и определенным отбором средств художественного выражения. Мы не встречаем здесь библейской символики, к которой когда-то тяготел поэт; здесь нет излишне усложненной, чисто имажинистской образности; нет нарочито грубой лексики и натуралистических описаний в духе «Москвы кабацкой». Поэтический строй стихотворения предстает очищенным от этих наслоений. Ничего не теряя в своем лиризме, он отличается реалистической ясностью и художественной простотой.

«Русь советская» — программное произведение Есенина, отражающее новое внутреннее состояние поэта. Но в этом произведении на тему о времени и о себе еще чувствуются отзвуки тех литературных предрассудков, которые были усвоены поэтом в период его близости к Иванову-Разумнику и имажинистам.

В «Руси советской» есть строчки, всегда обращающие на себя внимание, чему помогает их яркая афористическая выразительность:

Приемлю все.
Как есть все принимаю.
Готов идти по выбитым следам.
Отдам всю душу октябрю и маю,
Но только лиры милой не отдам.
Я не отдам ее в чужие руки,
Ни матери, ни другу, ни жене.
Лишь только мне она свои вверяла звуки
И песни нежные лишь только пела мне.
 

Вспоминаются широко известные, крылатые строки Маяковского: «Я всю свою звонкую силу поэта тебе отдаю, атакующий класс», «Я ж с небес поэзии бросаюсь в коммунизм, потому что нет мне без него любви». Эти строки приводятся не для того, чтобы ими «уничтожить» Есенина, а чтобы лучше понять смысл только что приведенного признания поэта.

Мы справедливо считаем Маяковского зачинателем новой, социалистической лирики. В его творчестве отсутствовала какая-либо граница между миром личных чувств поэта и миром его гражданских идей.

«Русь советская» еще не содержала в себе этого нового качества. Поэт чувствовал себя гражданином Советского Союза и в то же время совершенно искренне полагал, что это не имеет отношения к его «лире», которая остается только в его собственных руках и независима от эпохи.

В. Эрлих вспоминает, как однажды, читая «Музыкальные новеллы», Есенин высказал свое полное согласие со следующим утверждением Гофмана: «„Какой художник, вообще, заботился о политических событиях дня? Он жил только своим искусством и только с ним проходил через жизнь...“ По этому поводу произошел следующий диалог:

— Это неправда, Сергей! А Гейне? А Байрон?

— Великие не в счет! Если ты когда-нибудь захочешь писать обо мне, так и пиши: он жил только своим искусством и только с ним проходил через жизнь»306.

Есенин не однажды повторял мысль о несовместимости искусства и политики. И. Оксенов передает слова поэта, сказанные им в 1924 году: «Я просто русский поэт, а не политик... поэт, это — тема, искусство не политика»307. «Я не разделяю ничьей литературной политики. Она у меня своя собственная — я сам» (т. 5, стр. 148-149), — рассуждал он в одном из писем 1924 года.

Но разве это было заблуждение одного Есенина? В нем отразилась трудность усвоения новых, социалистических принципов искусства довольно большим числом советских писателей, вступавших в литературу в начале 20-х годов. Здесь, например, невольно приходит на память, как в это же время ровесники Есенина — писатели из группы «Серапионовы братья», провозглашая лозунг беспартийности искусства, говорили на эту тему весьма схожими словами. Они также ссылались на Гофмана. «С кем же мы, Серапионовы братья? Мы с пустынником Серапионом», — рассуждал Лев Лунц. «Мы пишем не для пропаганды»308, — утверждал он. Искренне говоря, что ему «с большевиками по пути», что ему «ближе всего большевики», М. Зощенко признавался одновременно с этим: «Я не коммунист, не эс-ер, не монархист, я просто русский»309. О том, с каким упорством «Серапионовы братья» придерживались лозунга беспартийности искусства, говорит следующее: когда С. Городецкий выступил с критикой их позиции, они все без исключения ответили ему коллективным «Письмом в редакцию», заявив: «Городецкому нужна политическая тенденция... Всякую тенденциозность мы отрицаем в корне... Для такого рода «творчества» всегда находилось достаточно присяжных ремесленников»310.

Как видим, это было все то же представление о независимости художника от общества, полную несостоятельность которого В. И. Ленин неопровержимо доказал еще в 1905 году в статье «Партийная организация и партийная литература». Есенин не понимал, каким иллюзорным является принцип той «свободы» творчества, которую он декларировал словами «Но только лиры милой не отдам». В этом утверждении в известной степени отразилось то, что Есенин был человеком непосредственного чувства, а значит, значительно больше поэтом, чем теоретиком искусства, Д. Фурманов, довольно часто встречавшийся с Есениным, писал о нем: «Разговоров теоретических он не любил, он их избегал, он их чуть стыдился, потому что очень-очень многого не знал, а болтать с потолка не любил»311. Такое же впечатление вынес из бесед с Есениным литературовед Л. Клейнборт: «Он не любил теорий, теоретических рассуждений»312. Почти такими же словами говорил о Есенине и хорошо знавший его И, Старцев: «Не любил он поэтических разговоров и теорий»313.

В стихотворении «Русь советская» было искреннее признание революции и новой эпохи, и с ним наивно соседствовало безнадежно устаревшее, чисто субъективистское представление о независимости искусства от действительности.

Это была незрелость с точки зрения эстетических принципов советской литературы. Это был разрыв между общественно-политическими взглядами Есенина и его художнической позицией, разрыв, который ощутимо давал о себе знать в его творчестве и являлся одним из источников мучительного состояния поэта. Оно выражалось, в частности, в признании своего бессилия воспеть новое время. Например, в очень важном для него стихотворении «Капитан земли» (1925), посвященном Ленину, говоря о победе революции и соотнося себя, поэта, с наступающей новой эрой, Есенин писал:

Тогда поэт
Другой судьбы,
И уж не я,
А он меж вами
Споет вам песню
В честь борьбы
Другими,
Новыми словами.
 

Однако Есенин не был поэтом, которым целиком владело чувство творческого бессилия перед новым временем. Порою он выражал откровенную надежду стать певцом победившего нового, как, например, в стихотворении «Мой путь» (1925):

Ну что же?
Молодость прошла!
Пора приняться мне
За дело,
Чтоб озорливая душа
Уже по-зрелому запела.
И пусть иная жизнь села
Меня наполнит
Новой силой,
Как раньше
К славе привела
Родная русская кобыла.
 

Надежда Есенина на поэтическое возрождение не была мимолетной. Сама социалистическая эпоха оказывала сильнейшее воздействие на поэта, формируя те черты его творчества, по которым мы вправе судить о Есенине как о советском писателе, несмотря на всю сложность его пути. В последние годы жизни советская тема становится органичной для его творчества.

В 20-е годы в советской литературе все более широкое звучание приобретает тема Ленина. К ней обратились такие разные писатели, как М. Горький,

В. Маяковский, Д. Бедный, Н. Тихонов, Н. Полетаев, А. Безыменский, В. Инбер. В решении этой важной для каждого из писателей темы был один общий оттенок, особенно характерный для очерка Горького «В. И. Ленин» и поэмы Маяковского «Владимир Ильич Ленин», — стремление осознать значение Ленина в своей собственной судьбе. Горький вспоминал о тех уроках жизни, которые давал ему Ленин. Маяковский писал: «Я себя под Лениным чищу, чтобы плыть в революцию дальше...». Эта личная линия в теме большого политического значения присутствует и в стихотворении Есенина «Капитан земли», написанном в первую годовщину смерти великого вождя революции.

С. А. Толстая вспоминала: «Есенин относился к Владимиру Ильичу с глубоким интересом и волнением. Часто и подробно расспрашивал о нем всех лиц, его знавших, и в отзывах его было не только восхищение, но и большая нежность. Смерть Ленина произвела на поэта огромное впечатление. Он выпросил через друзей корреспондентский билет одного из сотрудников «Правды» и несколько часов провел в Колонном зале у гроба вождя»314.

Не впадая в риторику, Есенин с глубоким внутренним чувством пишет о Ленине:

Не обольщен я
Гимнами герою,
Не трепещу
Кровопроводом жил.
Я счастлив тем,
Что сумрачной порою
Одними чувствами
Я с ним дышал
И жил.
 

Есть и еще один момент, приближающий Есенина к Горькому и Маяковскому в восприятии облика Ленина. Подчеркивая человечность Ленина, его естественность и простоту, Горький рисует его образ на фоне целой галереи охотно позирующих «вождей»; ту же мысль выражает Маяковский, отвергая метафоры такого рода, как «пророк», «дар божий» и т. п. Есенин также отвергает условно-риторические фигуры («Не обольщен я гимнами герою...») и стремится отразить естественную простоту Ленина («Слегка суров и нежно мил»),

В поэме Маяковского Ленин — «штурман», в его руках «колесо рулевое», он уверенно ведет корабль революции к берегам социализма. Есенин близок к Маяковскому своим метафорическим сравнением Ленина с капитаном земли, рулевым революции, который «Открыл для мира, наконец, Никем не виданную сушу». И в этом случае примечательна близость Есенина к Горькому, писавшему: «На душе — тяжело. Рулевой ушел с корабля. Я знаю, что остальная команда — храбрые люди и хорошо воспитаны Ильичем. Знаю, что они не потеряются в сильную бурю» (т. 29, стр. 420).

Он в разуме
Отваги полный,
Лишь только прилегал
К рулю,
Чтобы об мыс
Дробились волны,
Простор давая
Кораблю.
Он — рулевой
И капитан,
Страшны ль с ним
Шквальные откосы?
Ведь, собранная
С разных стран,
Вся партия — его
Матросы.
Не трусь.
Кто к морю не привык:
Они за лучшие
Обеты
Зажгут,
Сойдя на материк,
Путеводительные светы.
 

Имена Горького и Маяковского названы здесь не для того, чтобы создать впечатление, будто бы Есенин, изображая Ленина, ничем не отличался от виднейших зачинателей советской литературы. Нет, просто необходимо подчеркнуть, что в понимании важнейшей общественно-политической темы Есенин оказался принципиально близким к Горькому и Маяковскому.

«Капитан земли» — далеко не случайный эпизод в творческой биографии Есенина. Об этом свидетельствует замысел поэмы «Гуляй-поле» (1924). Сохранился лишь отрывок произведения, указывающий на то, что Есенин предполагал изобразить Ленина в условиях гражданской войны («Еще закон не отвердел, Страна шумит, как непогода...», «Страну родную в край из края, Огнем и саблями сверкая, Междуусобный рвет раздор...»).

Как мы помним, в «Стране негодяев» Есенин писал о махновщине. В поэме «Гуляй-поле» он выносит в заглавие название «резиденции» Махно. Очевидно, он предполагал в этом произведении вернуться к оценке махновщины. И поскольку в нем определенное место отводилось деятельности Ленина, можно думать, что в «Гуляй-поле» Есенин хотел показать роль и значение Ленина в борьбе с анархией, охватившей в годы гражданской войны определенную часть крестьянства.

Он мощным словом
Повел нас всех к истокам новым.
Он нам сказал: «Чтоб кончить муки,
Берите всё в рабочьи руки.
Для вас спасенья больше нет —
Как ваша власть и ваш Совет».
. . . . . . . . . . . . . . .
И мы пошли под визг метели,
Куда глаза его глядели:
Пошли туда, где видел он
Освобожденье всех племен...
 

«Того, кто спас нас, Больше нет», — говорит Есенин о Ленине. Основной смысл сохранившегося отрывка поэмы заключается в том, что Ленин спас Россию от метели анархии («Гуляй-поле»), которая угрожала погубить всю страну. Эта важная тема присутствует и в «Капитане земли», где Есенин так оттенял ее: «Нет! Это не разгулье Стеньки! Не пугачевский бунт и трон!»

Так по мере укрепления Советского государства и новых успехов страны в социалистическом строительстве Есенин все более утверждался на советской платформе. В 20-е годы этот процесс был общим для довольно значительной группы молодых писателей, так называемых «попутчиков». Подчиняясь часто неверным первоначальным впечатлениям, не совсем отчетливо понимая содержание пролетарской революции, некоторые из них далеко не сразу обретали верную жизненную позицию. Не случайно в ту пору Горький неоднократно говорил о том, что молодые литераторы все еще плохо слышат «голос новой истории». Лишь постепенно, по мере того как ширились и крепли завоевания революции, лучшие из этих писателей начинали видеть то, чего не замечали раньше, осознавать всемирно-историческое значение Октября. Они могли бы сказать словами Есенина:

Лицом к лицу
Лица не увидать.
Большое видится на расстоянье.
 

Это строки из стихотворения «Письмо к женщине» (1924), в котором поэт объясняет свое прошлое и говорит о своей сегодняшней позиции. В стихотворении «Капитан земли» он сравнивал революцию с кораблем, плывущим в бурном море. В «Письме к женщине» мы видим самого Есенина на этом корабле.

Поэт вспоминает прошлое, когда, не выдержав бурной качки, он, в отличие от людей «с опытной душой», не проявил устойчивости и сошел в трюм («тот трюм был — русским кабаком»), и здесь «себя растрачивал в скандалах»:

Но вы не знали,
Что в сплошном дыму,
В развороченном бурей быте
С того и мучаюсь,
Что не пойму,
Куда несет нас рок событий...
 

Есенин подчеркнуто отделяет это прошлое от своего сегодняшнего состояния («Я сообщить вам мчусь, Каков я был. И что со мною сталось!»):

Теперь года прошли.
Я в возрасте ином.
И чувствую и мыслю по-иному.
И говорю за праздничным вином:
Хвала и слава рулевому!
. . . . . . . . . . . . . . .
Любимая!
Сказать приятно мне:
Я избежал паденья с кручи.
Теперь в Советской стороне
Я самый яростный попутчик.
Я стал не тем,
Кем был тогда.
Не мучил бы я вас,
Как это было раньше.
За знамя вольности
И светлого труда
Готов идти хоть до Ламанша.
 

«Большое видится на расстоянье», — сказал поэт, отметив своеобразие собственного поэтического зрения. В советской поэзии известны примеры другого рода, когда это «большое» было увидено в процессе самих событий. Достаточно сослаться на пример Д. Бедного и Маяковского. Но для Есенина оказалась необходимой дистанция времени. В этом была сложность его идейной эволюции. И все же нужно оценить стремление поэта нарисовать картину революции такой, какой он понял ее несколько лет спустя. Есенин, который во многом отказался от своих прошлых взглядов и настроений, чувствовал в 1924-1925 годах необходимость по-новому сказать о революции, не так, как он говорил о ней в своих поэмах 1918-1919 годов, написанных в духе условно-христианской символики. Именно этим объясняется то, что лишь в 1924 году он пишет «Песнь о великом походе» — произведение о защите революционного Петрограда от белогвардейских полчищ Юденича.

За шесть лет до этого, в поэме «Инония», Есенин созерцательно изображал фантастический мужицкий рай как царство всеобщего примирения, наступившее без борьбы и связанных с нею жертв. Главная тема «Песни о великом походе» — беспощадная вооруженная борьба крестьянства за свое освобождение и будущее счастье:

За один удел
Бьется эта рать,
Чтоб владеть землей
Да весь век пахать.
. . . . . . . . . .
Власть Советская
Им очень нравится,
Да идут войска
С ней расправиться.
 

В этом произведении ярко выразилось то новое в поэтическом облике Есенина, что стало особенно характерным для его творчества двух последних лет: сохраняя свою привязанность к исконно русскому, Есенин сочетает ее с не менее глубокой привязанностью к новой, революционной эпохе.

В «Песне...» очень выразителен национальный колорит. Он чувствуется во всем стиле этого произведения, тесно связанном с русским народным творчеством. Здесь и песенное начало («Ой ты синяя сирень, Голубой палисад...»), и раешник («Вы, конечно, народ хороший, Хоть метелью вас крой, хоть порошей»), и типичные народные примолвья («На дворе был кол, на колу — мочало...»), и столь характерный былинный гиперболизм («Он в единый дух ведро пива пьет. Курит — дым идет На три сажени»). Сам Есенин говорил о стиле этого произведения: «Немного былины, немного песни». Здесь видно несомненное влияние и русского героического эпоса — «Слова о полку Игореве»:

Расстелились наши пики
С Дона до Дунаю...
. . . . . . . . . . .
А за синим Доном,
Станицы казачьей,
В это время волк ехидный
По-кукушьи плачет.
 

Легко заметить близость «Песни...» и к стилевым особенностям поэзии Кольцова и Никитина:

Первый сказ о том,
Что давно было,
А второй — про то,
Что сейчас всплыло.
 

Мы чувствуем в «Песне...» стихию народной жизни. Этому помогает и образ рассказчика-сказителя — вольнолюбивого мудрого крестьянина, который — «мастак слагать эти притчины, Не боясь ничьей зуботычины».

Национальная форма «Песни...» органически сочетается с ее революционным содержанием. В ней нет той условной стилизации, которую так зло высмеивал Маяковский у некоторых крестьянских поэтов («доспехи Карла Марксовича»), Когда поэт повествует о советском времени, мы чувствуем в языке не архаику, а современную народную речь:

Через двести лет,
В снеговой октябрь,
Затряслась Нева,
Подымая рябь.
. . . . . . . . . .
Веселись, душа
Молодецкая,
Нынче наша власть,
Власть Советская.
 

В основе этих строк лежит современная частушка, к которой так охотно прибегал в годы гражданской войны Д. Бедный. Чувствуется откровенная близость Есенина и к самому Д. Бедному. Каждому напомнит «агитки Бедного Демьяна» («В Красной Армии штыки, чай, найдутся...») такая строфа «Песни...» Есенина:

Краской Армии штыки
В поле светятся.
Здесь отец с сынком
Могут встретиться.
 

Но в этой строфе еще важнее другое совпадение, свидетельствующее о крепнущей внутренней связи Есенина с советской литературой. Хорошо известно, что одна из особенностей гражданской войны, выраженная Есениным словами «Здесь отец с сынком могут встретиться», составляла основной мотив первых рассказов М. Шолохова о гражданской войне («Донские рассказы»). Это сходство еще более усиливается, если иметь в виду такие строки:

Ну и как же тут злобу
Не вынашивать?
На Дону теперь поют
Не по-нашему...
 

В «Песне о великом походе» важна попытка Есенина отразить роль Коммунистической партии в революции. Говоря о коммунистах и комиссарах гражданской войны, поэт прибегает к условному их обозначению — «кожаные куртки». В начале 20-х годов к такому чисто внешнему определению обычно прибегали писатели, которые еще не в состоянии были раскрыть внутренний мир нового человека, героя эпохи. Большевики-командиры казались этим писателям людьми, самозабвенно преданными революционному долгу, но лишенными личной жизни, каких-либо индивидуальных особенностей. Такое представление неизбежно приводило к схематизации и обеднению образов коммунистов. В этом не было ничего злонамеренного, а лишь отражалась трудность овладения новым жизненным материалом. Многие авторы, схематично и условно изображавшие коммунистов в 20-е годы, позже сумели создать образ настоящего большевика — передового человека советского общества. Достаточно, например, сравнить ранние романы И. Эренбурга с его более поздней эпопеей «Буря» или роман К. Федина «Города и годы» с его произведениями 50-60-х годов.

Но нельзя забывать и того, что для ряда писателей обращение даже к условным образам коммунистов — «кожаным курткам» — свидетельствовало об их искреннем стремлении отразить важнейшее факты живой истории.

Мы встречаемся с этим и в «Песне о великом походе».

Есенин по-своему писал о «кожаных куртках». Он стремился сказать о ведущей роли коммунистов по отношению к крестьянству, принимавшему участие в гражданской войне. Это очень важно для Характеристики поэта «с крестьянским уклоном».

Идет ожесточенная битва, которая решает судьбу революции. А что думает крестьянство?

Если крепче жмут,
То сильней орешь.
Мужику одно:
Не топтали б рожь.
 

Поэт понимает, что такая пассивность может привести крестьянство только к гибели. Он рисует картину разграбления и опустошения русских сел белой армией:

И примят овес,
И прибита рожь, —
Где ж теперь, мужик,
Ты приют найдешь?
 

Сразу вслед за этим и начинается тема «кожаных курток»:

Но сильней всего
Те встревожены,
Что ночьми не спят
В куртках кожаных,
Кто за бедный люд
Жить и сгибнуть рад,
Кто не хочет сдать
Вольный Питер-град.
 

В заключительной части «Песни...» эта тема становится основной. Коммунисты бьются за то, чтобы осуществилась «мечта городов и сел». Они первыми погибают в бою («Бьют и бьют людей В куртках кожаных»), но их сменяют все новые и новые.

Курток кожаных
Под Донцом не счесть.
Видно, много в Петрограде
Этой масти есть.
 

Крестьянский люд стекается к коммунистам, которые ведут его в решительный бой за революцию:

Подымая вверх,
Как тоску, глаза,
В куртке кожаной
Коммунар сказал:
«Братья, если здесь
Одолеют нас,
То октябрьский свет
Навсегда погас...»
 

Комиссар погибает, но бойцы-крестьяне приходят к победе. Есенин еще и так олицетворял «кожаные куртки» в одном из вариантов «Песни...»: «Вей сильней и крепче, ветер синь-студеный. С нами храбрый Ворошилов, удалой Буденный».

И содержание, и форма «Песни о великом походе» отмечены чертами народного героического эпоса. Ее эпический характер тем более интересен, что она создана поэтом-лириком. Обращение к эпическому жанру чаще всего означает широкий выход писателя к современности. Весьма знаменательно, например, что замкнутая в себе поэзия символистов не дала ни одного эпического произведения. Не случайно А. Блок — автор поэмы «Двенадцать» — в своем стремлении откликнуться на Октябрьскую революцию пришел к жанру, в котором ощутимы эпические элементы. В. Маяковский и Д. Бедный с первых лет революции тянулись к эпическому повествованию. Эпос стал характернейшим признаком советской поэзии 20-х годов. Движение Есенина в этом направлении — одно из убедительных подтверждений его поэтического роста, его активного формирования как советского поэта.

Интересно привести отзывы крестьян-читателей об этом произведении Есенина.

Несмотря на то что Есенин так много писал о деревне, его литературная популярность была скорее городской, чем деревенской. Поэта плохо знали даже в его родном селе Константинове. В одном из писем, отправленном из Константинова в 1924 году, он просил адресовать ответ на имя своего отца («потому что меня здесь плохо знают»). Односельчанин поэта Н. Соколов вспоминал, что «Есенин, стихи которого уже тогда переводились на иностранные языки, в своем родном селе был как поэт мало известен»315. Причину этого лучше всего объяснил сам Есенин в «Руси советской», когда признавался, что время обогнало его, что в новой деревне находят живейший отклик агитки Д. Бедного, наполненные политической злободневностью. Нужно иметь в виду и то, что вряд ли могли заинтересовать деревню стихи Есенина с подчеркнуто имажинистской образностью, его цикл «Москва кабацкая».

Совсем другое дело — произведения Есенина 1924-1925 годов. У нас есть хотя и единственное, но достаточно выразительное свидетельство того, как была воспринята «Песнь о великом походе» в крестьянской среде.

В эту пору в одном из поселков Сибирского края, где существовала крестьянская коммуна «Майское утро», учительствовал знаток литературы и книголюб А. М. Топоров. В течение многих лет он читал членам коммуны произведения русских классиков и советских писателей и дословно записывал результаты литературных обсуждений. Коммунары — выходцы из бедноты — в своем большинстве были активными участниками гражданской войны, верными защитниками советской власти.

«Песнь о великом походе» вызвала их всеобщий восторг и безоговорочное одобрение. Вот некоторые отзывы коммунаров, протокольно записанные А. Топоровым, дорожившим образной крестьянской речью: «Уж шибко хорошо подпевы прикрашены. А присказульки-то! Ну, сверх всякой цены они стоят»; «По-моему, этот «Поход» лучше всех сочинений Есенина. Вот такие его штуки надо для народа издавать... Здесь остается впечатление такое, что по всему сложенью тела идет мурашка»; «Хвалю стихотворца за мысли, за складность и за все, за все! Разговор в чтении был самый правильный. Всякий рязанский, курский, тамбовский и сибирский мужик поймет его на полный вид»; «За этот стих любая деревня ухватится обеими руками»; «Разумный стих. Дает нам, тумакам, понять и про старое и про новое»... И вот единогласно принятое заключение: «Если бы Есенин все свои стихи писал так, как написана «Песнь о великом походе», то поминать его имя наряду с именами бессмертных поэтов было бы не стыдно»316.

«Песнь о великом походе» открывает в творчестве Есенина новые горизонты. Намного шире стал взгляд поэта на революционную современность, богаче и разнообразнее его средства поэтического изображения.

Поворот, начатый «Песнью о великом походе», был глубоким и органическим. Об этом говорит все более возрастающий интерес Есенина к историко-революционной тематике. Он пишет «Балладу о двадцати шести», посвященную бакинским комиссарам. «Баллада» — одно из первых произведений советской поэзии на эту тему. Позже к ней обращались Н. Асеев и В. Маяковский.

Бакинские комиссары изображены Есениным как верные ученики Ленина, утверждающие его идеи среди народов Кавказа, борющиеся за то, чтобы победил «Коммунизм — знамя всех свобод». Верные этим идеям, они бесстрашно встречают смерть в неравной борьбе.

Баллада была написана к шестой годовщине расстрела бакинских комиссаров.

Глубоким уважением к памяти погибших звучат слова баллады Есенина:

26 их было,
26.
Их могилы песком
Не занесть.
Не забудет никто
их расстрел
на 207-й
версте.
 

Внимание поэта к революционному прошлому России видно и в небольшой «Поэме о 36».

Много в России
Троп.
Что ни тропа —
То гроб.
Что ни верста —
То крест.
До енисейских мест
Шесть тысяч один
Сугроб, —
 

так начинается поэма о тридцати шести политических ссыльных, участниках революции 1905 года. Каждый из них мужественно переносит тяжесть каторжной жизни. А когда наступил «метельный семнадцатый год»,

В каждом кипела
Месть.
И каждый в октябрьский
Звон
Пошел на влюбленных
В трон,
Чтоб навсегда их сместь.
 

Как и бакинские комиссары, как и люди «в куртках кожаных», старые большевики из «Поэмы о 36» — в первых рядах революции в октябре 1917 года. Они без колебаний отдают свою жизнь за ее победу.

Так Есенин «на расстоянье» увидел то «большое», что свершилось в годы Октябрьской революции. В центре его внимания оказываются революционеры, комиссары, большевики, стоящие во главе борющегося народа.

Напряженность работы мысли не оставляет Есенина в эти годы. Он как бы торопится нагнать упущенное, стремится найти кратчайшие пути к верному осознанию революции.

Вот почему никак нельзя согласиться с теми скептиками, которые склонны были только снисходительно-насмешливо относиться к неоднократному упоминанию Есениным имени Карла Маркса.

В стихах 1924-1925 годов Есенин весьма настойчиво упоминает это имя, которое олицетворяет для него новую эпоху. Так, описывая новую жизнь в деревне, он не оставляет без внимания того, что крестьяне «На Маркса смотрят, Как на Саваофа». Но дело не в этом эпизодическом упоминании. В последние два года жизни Есенин обращается к имени Карла Маркса в тех стихах, в которых видно его глубокое раздумье над современностью, над своей судьбой.

Есенин писал о сестре-комсомолке:

«Ну, говори, сестра!»
И вот сестра разводит,
Раскрыв, как Библию, пузатый «Капитал»,
О Марксе,
Энгельсе.
Ни при какой погоде
Я этих книг, конечно, не читал.
И мне смешно,
Как шустрая девчонка
Меня во всем за шиворот берет...
(«Возвращение на родину»)
 

На первый взгляд может показаться, что отношение поэта к Марксу несколько ироническое. Однако нельзя не заметить действительную иронию Есенина, обращенную к самому себе: поэт далеко не чувствует себя победителем в разговоре с сестрой («Меня во всем за шиворот берет...»).

К имени Карла Маркса Есенин вновь обращается в своих «Стансах» (1924). Он начинает их постановкой вопроса о Родине и поэте:

Я о своем таланте
Много знаю.
Стихи — не очень трудные дела.
Но более всего
Любовь к родному краю
Меня томила,
Мучила и жгла.
Стишок писнуть,
Пожалуй, всякий может —
О девушке, о звездах, о луне...
Но мне другое чувство
Сердце гложет,
Другие думы
Давят череп мне.
Хочу я быть певцом
И гражданином,
Чтоб каждому,
Как гордость и пример,
Был настоящим,
А не сводным сыном —
В великих штатах СССР.
 

До революции Есенин называл себя «бесприютным в отчизне», в одном из стихотворений 1916 года, обращаясь к России, он с печалью писал: «И был, как пасынок твой, я». На этом фоне особенно примечательны слова поэта о том, что он хочет быть «настоящим, а не сводным сыном» новой России.

Именно в связи с четко выраженной гражданской темой Есенин обращается в «Стансах» к имени Карла Маркса. Поэт уже не может и не хочет отделять чувство от мысли, лирику от политики. Он ощущает острую необходимость понять и выразить в поэзии исторический смысл происходящего. А для этого мало жизненного опыта одного человека, необходимо обратиться к учению Маркса и Энгельса. И вот Есенин пишет:

Я вижу все
И ясно понимаю,
Что эра новая —
Не фунт изюму вам,
Что имя Ленина
Шумит, как ветр, по краю,
Давая мыслям ход,
Как мельничным крылам.
Вертитесь, милые!
Для вас обещан прок.
Я вам племянник,
Вы же мне все дяди.
Давай, Сергей,
За Маркса тихо сядем,
Понюхаем премудрость
Скучных строк.
 

Вспомним слова Маяковского: «Мы открывали Маркса каждый том, Как в доме собственном мы открываем ставни...». По-своему эта тема выражена у Есенина.

Трудным и сложным было поступательное движение поэта. Он часто останавливался, иногда отступал назад, но вновь находил в себе силы двигаться вперед. В частности, на это указывают два его стихотворения 1924 года, в которых мы вновь встречаемся с именем Карла Маркса. Зная, с какой полнотой и откровенностью отразились в лирике Есенина все его думы и чувства, можно не сомневаться в том, что эти стихотворения имеют биографическую основу.

Одно из них — «Метель»: мы застаем поэта во власти крайней душевной усталости и горестных мыслей о смерти («В ушах могильный стук лопат... Себя усопшего в гробу я вижу...»). В эти минуты поэту кажется, что «Живой души не перестроить ввек», и он вкладывает такие слова в уста своего могильщика:

И скажет громко:
«Вот чудак!
Он в жизни
Буйствовал немало...
Но одолеть не мог никак
Пяти страниц
Из «Капитала».
 

Но рядом с этим стихотворением мы находим другое — «Весна». В нем поэт как бы стряхивает с себя прежние мрачные мысли:

Припадок кончен.
Грусть в опале.
Приемлю жизнь, как первый сон.
Вчера прочел я в «Капитале»,
Что для поэтов —
Свой закон.
Метель теперь Хоть чертом вой,
Стучись утопленником голым, —
Я с отрезвевшей головой
Товарищ бодрым и веселым.
Земля, земля!
Ты не металл.
Металл ведь
Не пускает почку.
Достаточно попасть
На строчку,
И вдруг —
Понятен «Капитал».
 

Поэт стремится понять взаимоотношения личности и общества:

Закон вращенья в мире есть,
Он — отношенье
Средь живущих.
Коль ты с людьми единой кущи,
Имеешь право
Лечь и сесть.
 

Примечательно, что в черновом автографе эти два стихотворения имели один общий заголовок: «Над Капиталом», затем следовало «I. Метель», «И. Весна». Есенин дорожил единством этих двух произведений. Литератор Н. Вержбицкий вспоминает, как был возмущен поэт, когда в сборнике «Страна советская» была напечатана «Метель» без ее продолжения — стихотворения «Весна»: «Есенин гневно потрясал в воздухе сборником «Страна советская», где в самом конце было поставлено стихотворение «Метель», а стихотворение «Весна» отсутствовало.

— Провокация! — кричал Сергей...»317.

Остановимся на одной немаловажной детали. В черновой рукописи первая строфа стихотворения «Метель» выглядит так:

Прядите, дни, свою былую пряжу,
Живой души не перестроить ввек.
Знать потому
И с Марксом я не слажу,
Что он чужой мне,
Скучный человек.
 

Затем следуют строки: «Хочу читать, а книга выпадает...» и т. д. Приведенная строфа не зачеркнута Есениным. Однако на каком-то этапе авторской работы он заменил эту строфу другой, которая сейчас и печатается во всех изданиях:

Прядите, дни свою былую пряжу,
Живой души не перестроить ввек.
Нет!
Никогда с собой я не полажу,
Себе, любимому,
Чужой я человек.
 

Как видим, в окончательном варианте Есенин склонен упрекать за свое состояние не Маркса, а самого себя. Этому настроению отвечает и строфа, полная горького самобичевания: «За то, что песней хриплой и недужной Мешал я спать стране родной».

Каким бы сложным и противоречивым ни было отношение Есенина к Марксу, факт остается фактом: в его лирике 1924-1925 годов есть сквозная тема, связанная с именами Маркса и Ленина. Мы вправе говорить о целом цикле произведений Есенина на эту тему.

Искреннее стремление Есенина понять философскую сущность новой эпохи могло обещать многое в его духовном развитии. Но оно так и не получило законченного выражения.

Этому немало способствовала современная поэту критика, которая старалась убедить Есенина в несостоятельности его внутренней перестройки, открыто выражая недоверие к тем стихам поэта, в которых он говорил о своем отказе от прошлого, о своей любви к Советской России. Эти стихи объявлялись фальшивыми, лишенными каких-либо художественных достоинств. Не только недоверие, но, как это ни странно, даже негодование вызывала попытка идейного самоопределения Есенина, связанная с упоминанием им имен Маркса и Ленина. Особенно неприглядная роль в этом принадлежит А. К. Воронскому.

Об Александре Константиновиче Воронском (1884-1943) можно сказать немало хорошего. Член РСДРП с 1904 года, побывавший в тюрьме и в ссылке за революционную деятельность, Воронский с первых же лет революции активно включился в общественно-литературную жизнь. Талантливый литератор, обладавший незаурядными организаторскими способностями, он был редактором первого советского литературно-художественного ежемесячника «Красная новь». А. Воронский на первых порах активно содействовал развитию молодой советской литературы. Но уже к середине 20-х годов стали очевидными его идейные ошибки: он отрицал возможность создания пролетарской литературы, примиренчески относился к проявлениям буржуазных тенденций в литературе. Это нашло выражение и в его теоретических суждениях.

А. Воронский был одним из организаторов и теоретиков литературной группы «Перевал», которая отрицала роль мировоззрения в художественном творчестве, рассматривая его как бессознательный процесс. «Главным органом, через который функционирует искусство, является интуиция. Художественное познание интуитивно»318, — писал А. Воронский. Известно, как велика роль интуиции в художественном процессе, но считать художественное познание только интуитивным значит утверждать, что не социальные, а лишь биологические, «нутряные» силы движут художником. У Воронского так и получалось. «Для того, чтобы дать волю художественным потенциям, надо стать невежественным, глупым, отрешиться от всего, что вносит в первоначальное восприятие рассудок»319, — писал он. В конечном счете это было отрицание роли мировоззрения в творчестве художника. Критикуя преклонение перевальцев перед «голым нутром», их теорию непосредственных впечатлений, А. Фадеев говорил: «Получается, что подлинный пафос человека лежит только в его подсознательной сфере. Сознательная же деятельность человека... лишена искренности. В целом это — толкание художника на совершенно неправильный путь изображения человеческой психики»320. Крупнейшие мастера советской литературы утверждали совершенно противоположное тому, что говорилось Воронским. «Революцию одним «нутром» не понять и не охватить, — писал в 1925 году А. Толстой. — Время начать изучать революцию, художнику — стать историком и мыслителем. Задача огромная, что и говорить, на ней много народа сорвется, быть может, — но другой задачи у нас и быть не может, когда перед глазами, перед лицом — громада Революции, застилающая небо»321.

Произведения советских писателей, в которых отчетливо выражалось стремление осознать революционную эпоху, понять ее историческую суть, объявлялись «перевальцами» и А. Воронским ремесленными, приспособленческими, лишенными художественной ценности. Так, восхищаясь «Облаком в штанах» и поэмой «Про это» Маяковского, в которых проявилось «подлинное поэтическое нутро поэта», Воронский с пренебрежением отозвался о его поэме «Владимир Ильич Ленин» и других стихах с ярко выраженной публицистичностью, в которых поэт якобы становится на поэтические ходули, насилует себя, пишет «неискренние», «неубедительные», «насквозь неправдивые» произведения322. «В Ленина Маяковского не верится, он не убеждает», «Маяковский мало прочувствовал Ленина»323, — повторял Воронский. И вполне можно понять Маяковского, который вел беспощадную борьбу с «воронщиной». Десятки раз возвращаясь к полемике с Воронским, Маяковский указывал, что приходится «пробивать» Воронского-редактора, когда речь идет о стихах, в которых «идея чувствует свою силу» (т. 12, стр. 271). «Проповедь отсутствия тенденциозности» (т. 12, стр. 371) — так охарактеризовал Маяковский исходную позицию Воронского, который «со скепсисом, с кривой улыбочкой» смотрел на писателей, стремившихся открыто связать свое творчество с революцией. Решительно отвергая наветы на советских писателей, которые якобы «натягивают на себя революционную тогу, которая выгодна», Маяковский говорил: «Никакой выгоды в этом нет писателю, кроме выгоды чести быть в рядах людей, строящих социализм» (т. 12, стр. 372).

«Воронские способствуют разнобою в наших рядах, ибо они — коммунисты. Молодежь — против Воронских»324 — так писал Д. Фурманов в своем дневнике, находясь под впечатлением горячих литературных споров. «Помогая направо, зло косился налево. Пролетписатели берут его под обстрел»325. «Крыть его надо безо всякой жалости»326. В этом же духе высказывались тогда Д. Бедный и Ф. Гладков.

В те годы за Воронским установилась слава человека, который поддерживает писателей-«попутчиков», защищает их от несправедливой критики. Но вот что говорил Маяковский в связи с его резко отрицательным отзывом о поэме «Владимир Ильич Ленин»: «Отношение Воронского к попутчикам не только ласкательное отношение, но и ругательное. Тов. Воронский, однако, не откажется признать, что ругательное отношение возникает только с того момента, когда попутнический писатель хочет уйти от идеализма» (т. 12, стр. 268). Отношение Воронского к «попутчику» Есенину лишний раз подтверждает правоту Маяковского.

Воронский с пристальным вниманием смотрел на Есенина, восхищаясь его талантом; как редактор, он охотно печатал его стихи, неоднократно с одобрением писал о них в своих критических статьях. Некоторые его суждения были верными и тонкими. Есенина подкупало это внимание. Он с большим уважением относился к Воронскому, считался с его литературными оценками, посвятил ему свою лучшую поэму — «Анна Онегина».

Тем обиднее оказался результат этого литературного общения. Все похвалы Воронского Есенину оборвались, как только поэт сделал попытку выбраться из пессимистических настроений «Сорокоуста», освободиться от биологической привязанности к старой деревне, умом, а не только сердцем принять революционную действительность, придать своей лирике высокое гражданское звучание, вывести ее за рамки узко личной темы.

Знакомясь с поэзией Есенина, нетрудно заметить, что преимущественное положение в ней занимает эмоциональное начало. Подлинное искусство всегда обращено к человеческим чувствам; эмоциональность — одна из форм познания действительности, если, конечно, эмоции соотнесены с явлениями общественной жизни. И в то же время чисто эмоциональное отношение к жизни — это стихийная форма ее познания. В творчестве Есенина 1923-1925 годов явно обозначилось стремление поэта расширить и углубить свой взгляд на действительность, понять объективные закономерности исторического развития. Это было приближением к эстетике социалистического реализма. Ее черты довольно отчетливо заметны в позднем творчестве поэта: он видит поступательное движение жизни, ее развитие; видит борьбу нового со старым, и новое становится для него все более привлекательным и желанным; он пытается заглянуть в будущее, понять его; хотя и нерешительно, но тянется к теории научного социализма; в самой его эстетической позиции явно проступают признаки отношения к поэтическому творчеству как к глубоко осознанному процессу.

«Но голос мысли сердцу говорит...» — так определял Есенин свое новое внутреннее состояние. Его можно было бы еще объяснить словами М. Горького о том, что в дореволюционной России мы чаще встречались с «человеком мироощущения», а для советской эпохи больше характерен «человек миропонимания».

Именно те произведения, в которых отчетливо был слышен «голос мысли», где поэт совершал эволюцию от мироощущения к миропониманию, вызвали со стороны Воронского отрицательную оценку. И, в первую очередь, это были «Стансы» Есенина, в которых поэт с открытой публицистической интонацией впервые заговорил о своем стремлении стать «певцом и гражданином» советской эпохи, признавался в сыновних чувствах к Советской России, искренне писал о своем стремлении понять Ленина и Маркса.

С непостижимой политической слепотой ополчился Воронский на «Стансы». Не желая понять внутренней перестройки поэта, тех чисто поэтических трудностей, которые встали перед ним при обращении к новой для него теме, Воронский придрался к отдельным явно неудачным выражениям («эра новая не фунт изюму вам») и повел уничтожающую критику.

«„Стансам” не веришь, они не убеждают. В них не вложено никакого серьезного, искреннего чувства, и клятвы поэта звучат сиро и фальшиво»327 — так начинал он разносить поэта. «Дурная манера, дурные стихи», — писал он о «Стансах», вновь заявляя, что они «фальшивы, внутренне пусты, не верны, не серьезны, их пафос неуместен». Он утверждал, что в «Стансах» Есенин ограничился «показной, внешней, напяленной на себя, взятой напрокат, наспех ррреволюционностью»328. Воронский объявлял, что в «Стансах» Есенина выражена «попытка внешне, показным образом приспособиться», что ему «лучше писать о звездах и девушках, чем о Ленине и Марксе»329.

Выступая на конференции МАПП (Московской ассоциации пролетарских писателей) и процитировав есенинскую строку — «Давай, Сергей, за Маркса тихо сядем...», Воронский вновь развернул атаку на «Стансы»: «В чем дело: ведь это разврат, это обман, их обманывают, а они этому верят. Нельзя всерьез к этому относиться. Это издевательство и над читателем, и над писателем. Человек потерял всякую совесть. Пускай же он зря всюду не произносит имена Ленина и Маркса, потому что эти имена нам дороги»330. Удивительная попытка монополизировать право обращаться к именам Ленина и Маркса!

Вред, который Воронский наносил Есенину, увеличивался еще тем, что его «разоблачения» стали блуждать по страницам печати. В первую очередь они были поддержаны критиками из группы «Перевал». Так,

А. Лежнев, повторяя Воронского, писал, что «насквозь эмоциональный лирик зашагал вдруг на ходулях политшколярского резонерства. Пытаясь попасть в ногу, невпопад запевал о Марксе, о машинах, индустрии, начал слагать оды»331. Другой перевальский критик —

В. Полонский писал, что в «Песне о великом походе», в «Балладе о двадцати шести» и других произведениях Есенин «сделал решительную попытку воспеть революцию», «но все это было более или менее слабо, вымученно, бледно, лишено есенинской лирической силы»332. Не случайно В. Маяковский, воюя с перевальскими теориями, воедино объединял «воронско-полонско-лежневских критиков», высмеивал «полонско-воронские авторитеты» (т. 12, стр. 160, 168).

Критики группы «Перевал» сбивали с толку не одного Есенина. Тот же А. Лежнев брал под обстрел и Э. Багрицкого, в творчестве которого явно обозначился отход от книжной романтики, стало очевидным сближение поэта с революционной современностью. А. Лежнев сразу же поспешил со статьей, в которой утверждал, что «Багрицкий — романтик, начавший линять». Взяв эту строку эпиграфом для своего стихотворения «Вмешательство поэта (ответ критику)», поэт зло высмеивал А. Лежнева и критиков его лагеря — эстетов, оторванных от жизни. Багрицкий соглашался с тем, что он «линяет», но только это имело не перевальский, а совершенно противоположный смысл:

Приходит время зрелости суровой,
Я пух теряю, как петух здоровый,
Разносит ветер пестрые клочки.
Неумолимо, с болью напряженья,
Вылазят кровянистые стручки,
Колючие ошметки и крючки, —
Начало будущего оперенья.
 

Такое «начало будущего оперенья» было характерно для многих поэтов 20-х годов. Оно ясно обозначилось и в творчестве Есенина двух последних лет его жизни. И если Воронский усмотрел в этом фальшь и приспособленчество, то другие критики отнеслись к внутренней перестройке поэта более серьезно и внимательно.

Одним из них был крупный партийный работник, редактор газеты «Бакинский рабочий» Петр Иванович Чагин, которому, кстати сказать, Есенин посвятил свои «Стансы». При содействии Чагина издательство «Бакинский рабочий» выпустило сборник «Русь советская», где были опубликованы такие произведения, как «Песнь о великом походе», «Баллада о двадцати шести», «Поэма о 36», «Русь советская», «Возвращение на Родину» и другие. В предисловии к сборнику П. Чагин отмечал, что талант Есенина «встречает все более широкое признание в литературной критике и в читательской массе», что лирика Есенина «прочно вступила в круг социальных, «гражданских» мотивов», что его поэзия слилась с той «музыкой революции, которую завещал слушать Блок». «В гражданских стихах Есенина нашел свое поэтическое выражение перелом, происходящий теперь в настроениях и сознании нашей интеллигенции. Это лишний раз свидетельствует о непочатой силе есенинского таланта и о том, какого большого поэта приобретает в нем революция»333.

Подобных отзывов встречалось немало. Видный партийный работник, публицист и литератор В. Полянский с чувством глубокого удовлетворения отмечал, что, «пройдя через годы скитаний и идейных блужданий, поэт заговорил о новой деревне и Ленине»334. В журнале «Город и деревня» говорилось, что в последних своих произведениях Есенин увидел Россию «свободного труда, с комсомолом, агитками Демьяна Бедного, свободными собраниями мужиков, с книгой Маркса и Ленина, вместо псалтыря. Поэт принимает эту новую Россию и сам готов изучить новое учение»335. Даже «напостовская» критика, известная своими грубыми нападками на «попутчиков», отмечала, что Есенин «уже ясно видит то новое, революционное, что народилось в деревне», что «он почувствовал величие нового». «Пожелаем ему успеха на этой новой дороге»336. Во время своей заграничной поездки Маяковский, выступая на литературном вечере в Нью-Йорке, отвечал на вопрос о Есенине. По этому поводу в печати отмечалось: «Маяковский считает Есенина безусловно талантливым, но консервативным... Маяковский, однако, отдает должное последним работам Есенина, начавшего сознавать необходимость „засесть за Маркса”»337. Все эти отзывы в корне расходятся с тем, что писал в то же самое время о Есенине Воронский, ослепленный перевальскими теориями.

Поучения Воронского, что Есенину не пристало обращаться к именам Ленина и Маркса, снисходительное разрешение писать о звездах и девушках, подозрения в политической фальши оборачивались таким вредом для Есенина, какого не наносили ему все его прежние наставники. Ведь Есенин был склонен воспринимать слова Воронского, как выводы, произносимые от имени Коммунистической партии! Воронский преграждал Есенину путь к новой политической и эстетической позиции.

Конечно, такого поэта, как Маяковский, никому не под силу было сбить с правильного пути. Иное дело с Есениным. Что кроме смятения, рефлексии и растерянности могли посеять слова Воронского в его душе? Они были способны лишь подорвать веру поэта в собственные силы, заставить его вновь оказаться на распутье, переживать горькую обиду, услышав обвинение в приспособленчестве.

Касаясь вопроса о смерти Есенина, Н. Асеев замечал, что подобного рода критика могла только способствовать роковому исходу: «Когда Есенин пытался перейти к мотивам революции, когда он заговаривал о Карле Марксе, ему кричали, что он сворачивает со своей дороги, изменяет самому себе и так далее. Его словно заставляли петь о том, от чего он сам хотел уйти»338. Горький как раз видел одну из причин гибели поэта в том, в чем Воронский усматривал высшее проявление художественного таланта: «Это драма не одного Есенина, а всех настоящих, кондовых, инстинктивных, биологических крестьянских поэтов» (т. 26, стр. 91).

Познакомившись с теми «обличениями» и «обвинениями», которые раздавались по поводу «Стансов»,

Есенин, как и Э. Багрицкий, счел необходимым решительно и безоговорочно отмести их.

В стихотворении «1 Мая» (1925), в котором он с искренним волнением описывал первомайскую демонстрацию, Есенин отвечал своим критикам:

Есть музыка, стихи и танцы,
Есть ложь и лесть...
Пускай меня бранят за «Стансы» —
В них правда есть.
 

Так говорил Есенин в стихах. И то же самое можно было услышать от него в личном разговоре. В. Кириллов вспоминает: «При последних встречах я замечал, что Есенина крепко волнуют какие-то вопросы. Это были вопросы о советской власти, о революции и о близких нам людях...

— Ты ценишь свои революционные произведения? Например, «Песнь о великом походе» и другие?

— Да, конечно, это очень хорошие вещи, и они мне нравятся...»339.

Похоже на то, что в чем-то начало меняться и отношение Есенина к Воронскому, об этом говорят некоторые не вполне ясные строки его писем. В одном из них (к Г. Бениславской) он сообщал: «Спасибо за письмо, оно очень меня обрадовало. Немного и огорчило тем, что Вы сообщили о Воронском. Я верил, а оказалось все миражем» (т. 5, стр. 146-147). «У Воронского в отношении ко мне, я думаю, просто маневр...» (т. 5, стр. 150), — писал Есенин.

О том, что революционная тема все больше вторгалась в творчество Есенина этих лет, свидетельствует и его небольшая глубоко лирическая поэма «Цветы» (1924). Поэт любуется яркими красками земли, многократно отраженными в цветах: вот левкой и резеда, василек, колокольчик, цветы рябины. И как бы неожиданно поэт восклицает: «Я поражен другим цветеньем» — и спрашивает: «А люди разве не цветы?»

И вслед за этим дается метафорическая картина борьбы людей-цветов в Октябре 1917 года:

Цветы сражалися друг с другом,
И красный цвет был всех бойчей.
Их больше падало под вьюгой,
Но все же мощностью упругой
Они сразили палачей.
Октябрь! Октябрь!
Мне страшно жаль
Те красные цветы, что пали.
Головку розы режет сталь,
Но все же не боюсь я стали.
Цветы ходячие земли!
Они и сталь сразят почище,
Из стали пустят корабли,
Из стали сделают жилища.
 

Так, казалось бы, чисто «пейзажная» тема наполнилась общественно весомым содержанием, приобрела определенную политическую окраску. Не случайно сам Есенин называл это произведение «философской вещью». Мы узнаем в ней все те же раздумья поэта о природе и о железе, которое еще недавно так пугало его, и видим освобождение от этого ложного страха.

В автобиографии 1923 года Есенин подчеркивал: «Со всеми устоями на советской платформе» (т. 5, стр. 12).

Есенин оказался в том же положении, в каком тогда находилась довольно большая группа писателей«попутчиков», искавших свои пути в революции. Несмотря на искренние стремления большинства из них, разного рода литературные «вожди» и «наставники», самочинно присвоившие себе право раздавать награды и порицания, объявляли их чуждыми революции и советскому строю. Тот же Воронский, от которого оборонялся Есенин, писал в одной из своих статей, что «многие попутчики насчет коммунизма очень неблагополучны, на то они и попутчики. Достаточно их перечислить...»340, и дальше следовал огромный список советских писателей, среди которых упоминались Н. Тихонов, Н. Асеев, А. Толстой, Л. Сейфуллина, Вс. Иванов, М. Пришвин, В. Маяковский и даже... М. Горький. На одном из первых мест в этом списке стояло имя Сергея Есенина.

С недоверием к Есенину относились и представители противоположного лагеря — так называемые «напостовцы» с их журналом «На посту», в котором из номера в номер «попутчики» объявлялись «насчет коммунизма» не то что «очень неблагополучными», а прямо враждебными. Об отношении Есенина к «напостовцам» дает представление его незаконченная и неопубликованная статья «Россияне». После возвращения из-за границы Есенин задумал издание журнала под таким названием. Статья, очевидно, готовилась в качестве программы этого журнала. Но замысел остался неосуществленным, а статья незаконченной. В сохранившемся отрывке Есенин дает характеристику современной литературной обстановки.

Нельзя согласиться с оценкой Есениным общего состояния советской литературы того времени. Ему кажется, что пролетарских писателей не существует, за исключением очень редких имен. Он даже не упоминает Горького, Серафимовича, Бедного, Маяковского, Фурманова, Либединского, Вс. Иванова, Сейфуллину и других зачинателей новой литературы. Вся современная литература ему представляется как литература, созданная только «попутчиками». Это, конечно, ошибочный взгляд на советскую литературу первой половины 20-х годов. Но совершенно прав Есенин, защищая «попутчиков» от административных наскоков разного рода «фельдфебелей», самочинно присвоивших себе положение «руководителей» литературы. С яростью пишет он об одном из них (Сосновском), который «трубит почти около семи лет все об одном и том же — что русская современная литература контрреволюционна и что личности попутчиков подлежат весьма большому сомнению». Такого рода разгромные тенденции были свойственны и некоторым «напостовцам», о которых Есенин писал: «Бездарнейшая группа мелких интриганов и репортерских карьеристов выдвинула журнал, который называется «На посту»341.

В «Письме к женщине» Есенин назвал себя «самым яростным попутчиком». Вот как он объяснял это слово:

«Я пишу: «В своей стране я самый яростный попутчик...» И я здесь под словом «попутчик» разумею: соратника, спутника, друга в пути, в делах, в намеченной цели»342. Совершенно прав был П. Чагин, когда рисал в уже упоминавшемся предисловии к сборнику «Русь советская»: «В этих стихах Сергей Есенин — уже больше чем попутчик, он уже наш спутник».

Известно, как решительно выступали тогда писатели-«попутчики» против попыток демагогически объявить их чуждыми советскому обществу. Отражая эти политически тяжкие обвинения, лишенные оснований, большая группа писателей-«попутчиков» объединилась в своем обращении в самый авторитетный политический орган — Центральный Комитет Коммунистической партии. Среди подписей под этим документом (А. Толстой, О. Форш, Н. Тихонов, А. Чапыгин, Вс. Иванов, В. Шишков, В. Катаев, В. Инбер, М. Шагинян, М. Слонимский и другие) стоит и подпись Есенина.

Вот что говорилось в этом документе, датированном 9 мая 1924 года:

«Мы считаем, что пути современной русской литературы — а стало быть, и наши — связаны с путями Советской, пооктябрьской России. Мы считаем, что литература должна быть отразителем той новой жизни, которая окружает нас, в которой мы живем и работаем...

Новые пути новой советской литературы — трудные пути, на которых неизбежны ошибки. Наши ошибки тяжелее всего нам самим.

Но мы протестуем против огульных нападок на нас. Тон таких журналов, как «На посту», и их критика, выдаваемые притом ими за мнение РКП в целом, подходят к нашей литературной работе заведомо предвзято и неверно. Мы считаем нужным заявить, что такое отношение к литературе недостойно ни литературы, ни революции и деморализует писательские и читательские массы. Писатели Советской России, мы убеждены, что наш писательский труд и нужен, и полезен для нее»343.

Известно, что в резолюции ЦК РКП(б) от 18 июня 1925 года «О политике партии в области художественной литературы» говорилось относительно писателей«попутчиков»: «Общей директивой должна здесь быть директива тактичного и бережного отношения к ним, т. е. такого подхода, который обеспечивал бы все условия для возможно более быстрого их перехода на сторону коммунистической идеологии»344.

Коммунистическая партия с большим доверием относилась к тем писателям, которые, преодолевая свои заблуждения, становились писателями Советской России.

Подпись Есенина под обращением группы писателей в Центральный Комитет партии говорит о том, что поэт отходил от богемных настроений, искал здоровую литературную среду. Это в первую очередь бросалось в глаза тем, кто сам находился в этой среде. Маяковский вспоминал о Есенине этих лет: «Была одна новая черта у самовлюбленнейшего Есенина: он с некоторой завистью относился ко всем поэтам, которые органически спаялись с революцией, с классом и видели перед собой большой и оптимистический путь» (т. 12, стр. 95).

Не один Есенин искал тогда этот путь, и поэт был далеко не отстающим среди ищущих.

В поэзии 20-х годов нетрудно обнаружить те же настроения, какие владели и Есениным. Они выражались по-иному, чем у Есенина, и природа их была другая, но от этого не пропадали черты общего сходства.

Мы уже знакомы с идейными поисками Есенина: то это была вера в Февральскую революцию, то близость к левым эсерам, то мысль о вступлении в Коммунистическую партию, то попытки олицетворения деревни образом Махно, то стремление думать и писать о Марксе и Ленине. Причину этого объяснил сам Есенин, когда писал в своей биографии о том, что вначале он воспринял революцию больше стихийно, чем сознательно.

Очень похожими словами писал в это время о себе почти ровесник Есенина Илья Сельвинский в стихотворении «Наша биография» (1925):

И едва успев прослышать марксизм,
Лишенные классового костяка,
Мы рванулись в дым, по степям, по сизым,
Стихийной верой своей истекать.
Мы путались в тонких системах партий,
Мы шли за Лениным, за Керенским, за Махно,
Отчаивались, возвращались за парты,
Чтоб снова кипеть, если знамя взмахнет.
 

«Я человек не новый, что скрывать...» — писал о себе Есенин. Сколько раз он читал по себе отходную, все еще не находя своего места в новой действительности!

С не меньшим драматическим напряжением эта же тема звучала тогда в творчестве Бориса Пастернака:

Мы в будущем, твержу я им, как все, кто
Жил в эти дни. А если из калек,
То все равно: телегою проекта
Нас переехал новый человек.
. . . . . . . . . . . . . .
Мы были музыкой во льду,
Я говорю про всю среду,
С которой я имел в виду
Сойти со сцены и сойду.
 

Да, различными были истоки колебаний и сомнений у этих трех знаменитых поэтов. Но как похожи их признания.

И мы погрешили бы против правды, если бы не отметили, что среди этих поэтов Есенин первым начал преодолевать свою неустойчивость.

Лишь с началом первой пятилетки, в связи с общими переменами в стране, в творчестве И. Сельвинского исчезнут те приметы рефлексии, которая была характерна для его поэзии 20-х годов. Творческий путь Б. Пастернака еще долго будет отмечен внутренней противоречивостью. Несмотря на все свои сомнения и срывы, Есенин еще в середине 20-х годов выходил из кризисного состояния, о чем говорят новые темы и новые их решения в его творчестве 1924-1925 годов.

Было и еще одно немаловажное обстоятельство, подтверждающее справедливость такого вывода: Есенин раньше многих своих современников-поэтов начал понимать место и значение Маяковского в советской поэзии.

В конце жизни Б. Пастернак писал, что многие преувеличивали его (Пастернака) близость с Маяковским и что дело обстояло иначе — в 20-е годы он воспринял поэзию Маяковского как «неуклюже зарифмованные прописи», как «изощренную бессодержательность».

«Я не понимал его пропагандистского усердия»345, — писал Б. Пастернак. В 1949 году он признавался: «Да, действительно, я давно-давно уже чего-то недооценил и не понял и в позднем Маяковском, и во многом другом»346.

В 20-е годы этого не понимал и И. Сельвинский, о чем говорит его книга «Записки поэта» (1928). Здесь он называл Маяковского «великим конферансье земли русской», которому «спешным порядком требовалась пуля Дантеса». «Пусть хоть что-нибудь да блещет, где не блещет ничего», — предлагал он весело посмеяться по поводу золотой коронки на зубах Маяковского. Пожалуй, это все, что было тогда замечено И. Сельвинским у Маяковского. Самого себя И. Сельвинский изображал без ложной скромности: «Это и был молодой «чемпион» Сельвинский, Единственная ставка против футуристического монарха». Чтобы эта ставка выглядела еще более значительной, И. Сельвинский позаботился и о возможном сопернике — Есенине:

А за гущей рифмэтров, критиков и любопытных
В далеком углу сосредоточенно кого-то били.
Я побледнел: оказывается, так надо —
Поэту Есенину делают биографию.
 

Необходимо особо подчеркнуть, что позже И. Сельвинский неоднократно выступал с высокой оценкой поэзии Маяковского. Но в те годы дело обстояло именно так.

Разница между Б. Пастернаком и И. Сельвинским в их отношении к Маяковскому заключалась в том, что первый из них принципиально не принимал позиции Маяковского, а второй целиком находился во власти межгрупповой литературной борьбы со всеми ее крайностями. Но и в том, и в другом случае обнаруживалось непонимание передовой, ведущей роли Маяковского в советской поэзии.

Не сразу понял и признал Маяковского и Есенин. Он тоже начинал с издевки над поэтом, вышучивал его и в 1924 году. Но вместе с тем в Есенине все больше нарастала сила притяжения к Маяковскому. Он хорошо почувствовал и начал понимать раньше других и цельность натуры Маяковского, и его завидную слитность с революционной эпохой. Причем, заметим, что он знал Маяковского лишь до 1925 года.

Это еще раз опровергает то неверное мнение, что Есенин якобы только отставал от поступательного движения советской поэзии. Нет, иногда он обгонял и весьма видных ее представителей. И вот что знаменательно: как ни натравливало Есенина на Маяковского его бывшее окружение (Клюев, Иванов-Разумник, имажинисты), Есенин шел на сближение с Маяковским.

Маяковский и Есенин часто и много спорили между собой. Немалую роль играла здесь межгрупповая литературная борьба, столь характерная для 20-х годов. О литературной обстановке тех лет Горький писал: «Если А принадлежит к группе Б, то все другие буквы алфавита для него или враждебны, или не существуют» (т. 24, стр. 323). Таковы были и взаимоотношения между имажинистами и лефовцами («Левый фронт искусства»), которые безоговорочно отрицали друг друга. В поэме «Пятый Интернационал» Маяковский высмеивал имажинистов; в стихотворении «1 Мая» Есенин обращался к своим стихам: «Стихи! Стихи! Не очень лефте!» Группа «Леф», выступавшая за революционное искусство, все больше загораживала собою имажинистов, постоянно гонявшихся за славой и популярностью. Имажинисты искали любого случая напасть на «Леф» и на лидера этой группы — Маяковского. Так, в отчете о литературном вечере Есенина, на котором он делился своими впечатлениями о заграничной поездке, говорилось: «Нужно отметить, что меньше было впечатлений, а больше раздражений по поводу... «Лефа». Увы, это раздражение и полемические выпады покоились не на критической базе, а на шатком фундаменте поэтической конкуренции»347.

Взаимные полемические выпады принимали особенно острый характер, когда Есенин и Маяковский встречались лицом к лицу. В первые годы революции, несмотря на свою удаленность друг от друга, они порою выступали на одних и тех же литературных вечерах. И каждый раз эти встречи превращались в споры и в соревнование.

Так было, например, в ноябре 1920 года на одном из литературных диспутов, где разгорелась жаркая схватка Маяковского с имажинистами. Маяковский обвинял имажинистов в том, что они своими формалистическими опытами «убивают поэзию». Есенин тут же переадресовал это обвинение Маяковскому, упрекнув его в том, что он пишет «агитезы». Маяковский парировал этот удар, защищая публицистическую поэзию. Есенин, пытаясь заглушить Маяковского, начал читать свои стихи. Маяковский ответил тем же и своим мощным голосом перекрыл Есенина. Но дело здесь было не в одном голосе. Л. Сейфуллина, присутствовавшая на этом диспуте, вспоминала, почему Маяковский завоевал аудиторию своими стихами: «Они победили не только словесной выразительностью, но и политической своей насыщенностью»348. Нечто подобное повторялось каждый раз. В октябре 1923 года группа поэтов выступала на открытии литературно-художественного института. После Есенина читал Маяковский. Несколько обеспокоенный Есенин вновь попросил слова. Маяковский повторил этот маневр и снова начал читать. «Так они состязались в тот цечер... Читали далеко за полночь. Чувствовалось, что й Маяковский и Есенин не просто «выступают», не просто «читают стихи», — они борются за аудиторию, отвоевывая ее друг у друга»349 — так передавал свои впечатления один из свидетелей этого очередного литературного состязания.

Помимо того что для Маяковского была совершенно неприемлемой эстетская позиция имажинистов, ему чужда была и та идеализация патриархальной деревни, та «апология коровы», как он любил выражаться, Которая давала о себе знать в стихах Есенина.

Есенину претила «городская» поэзия Маяковского. Былая недоверчивость Есенина к городу, несомненно, отражалась в его отношении к Маяковскому — певцу пролетариата, индустриальной мощи страны. Не вникая в значение агитационной поэзии Маяковского, он еще и в 1924 году называл его «штабс-маляром», поющим «о пробках в Моссельпроме». В этом сказывалось отличие Есенина — романтика революционных чувств — от Маяковского — романтика не только чувств, но и повседневных революционных дел. В. Перцов в работе «Маяковский и Есенин» верно заметил, что Есенин смотрел на Маяковского из прошлого, а Маяковский на Есенина — из будущего.

Грузинский поэт Г. Леонидзе, встречавший Есенина и Маяковского в Тифлисе, вспоминает: «По моему наблюдению, Есенин не любил Маяковского, но в глубине души очень уважал или «боялся» его. В голосе Есенина чувствовалась какая-то обида, когда он говорил о Маяковском. Как будто обида заключалась в его отставании от жизни, от времени... Маяковский относился к Есенину более спокойно, как бы снисходительно. Даже полемизируя с ним, он щадил этого большого и больного поэта. Маяковский говорил о лиризме Есенина, об изумительном чувстве природы, которое ему присуще, и в голосе его почудились мне новые нотки...»350

Может быть, самым сильным чувством, в котором сказывалась неприязнь Есенина к Маяковскому, было чувство патриотической ревности. Есенину долгое время казалось, что любить Россию можно, только любя деревню, и что «городскому» Маяковскому не понять этого чувства. Н. Полетаев вспоминает, что как-то на новогоднем банкете в Доме печати Есенин «все приставал к Маяковскому и, чуть не плача, кричал ему:

— Россия моя, ты понимаешь, — моя, а ты... ты американец! Моя Россия!..

Затем он, по обыкновению, стал говорить, что Россия, вся Россия — его, а не моя и не Казина, а тем более не Маяковского»351.

Как видим, были и серьезные, и сомнительные причины, лежавшие преградой между Маяковским и Есениным.

И тем более значительной и серьезной представляется перемена, которая произошла в отношении Есенина к Маяковскому. В последние годы жизни Есенин уже не ищет предлогов для столкновений с Маяковским, между ними устанавливаются довольно миролюбивые отношения. Маяковский так вспоминает конец 1923 — начало 1924 годов:

«Потом Есенин уехал в Америку и еще куда-то и вернулся с ясной тягой к новому...

В эту пору я встречался с Есениным несколько раз, встречи были элегические, без малейших раздоров... У Есенина появилась даже какая-то явная симпатия к нам (лефовцам): он шел к Асееву, звонил по телефону мне, иногда просто старался попадаться» (т. 12, стр. 94-95).

В своем стремлении сблизиться с Маяковским Есенин делает довольно решительные шаги. Вначале он прибегает к посредничеству Б. Пастернака. Вспоминая этот эпизод, Б. Пастернак оговаривался, что он не был близок с Маяковским, и далее писал: «Но по ошибке нас считали друзьями, и, например, Есенин в период недовольства имажинизмом просил меня помирить и свести его с Маяковским, полагая, что я наиболее подхожу для этой цели»352. Б. Пастернак не пишет, чем он ответил на просьбу Есенина.

Н. Вержбицкий вспоминает о встречах Есенина и Маяковского в Тифлисе в 1924 году: «Я сообщил, что недавно приехал в Тифлис Маяковский. Сергей сразу и охотно согласился навестить его»353. Поэты мирно беседовали, проявляя живой интерес друг к другу.

В октябре 1925 года Есенин пришел к Н. Асееву, «говорил, что хочет свести знакомство поближе, говорил о своей семье, о женитьбе, был очень искренен и прост»354. Между ними завязалась долгая беседа на литературные темы. «Есенин жаловался, что ему «не с кем» работать. По его словам выходило, что с имажинистами он разошелся. «Крестьянские» же поэты были ему не в помочь. Он говорил, что любит Маяковского и Хлебникова. Они ему нравились не только как книжные поэты, но нравилась ему их жизнь, их борьба, их приемы и способы своего становления»355. Когда Асеев с одобрением отозвался об одном из произведении Есенина, указал, что «по технической свежести, по интонации» оно ближе к Маяковскому, «он привстал, оживился еще более, разблестелся глазами, тронул рукой волосы. Заговорил о своем хорошем чувстве к нам, хотел повстречаться с Маяковским»356.

Чувствуя тягу Есенина к новому, Маяковский пытался привлечь его к сотрудничеству в журнале «Леф», которому он отводил большую роль в борьбе за революционное искусство. Предложение Маяковского выражало его глубокое доверие к Есенину. Н. Асеев вспоминает беседу Маяковского с Есениным по этому поводу, из которой было видно, что Есенин «явно был заинтересован в Маяковском больше, чем во всех своих вместе взятых сообщниках»357. Есенин соглашался на это предложение при условии, что в журнале ему будет предоставлен целый отдел «в полное его распоряжение», на что Маяковский не мог пойти. И хотя Есенин не стал сотрудником «Лефа», знаменателен сам факт тяги Есенина к Маяковскому. Любопытно свидетельство А. Миклашевской, бывшей в близких отношениях с Есениным в последний год его жизни: «Я знала, что Есенина все больше и больше тянет к Маяковскому, но что-то еще мешает им сблизиться... Маяковский думал о нем. Его волновала судьба Есенина»358.

Для возможного сближения Есенина с Маяковским благоприятные условия создавало еще одно немаловажное обстоятельство: к середине 20-х годов многие литераторы начали понимать, что узкогрупповые интересы в литературе ложатся оковами на писателя. К этому выводу начинали тогда приходить и Есенин с Маяковским. Есенин, все дальше отходивший от имажинизма, писал в середине 1924 года: «Сейчас я отрицаю всякие школы. Считаю, что поэт и не может держаться определенной какой-нибудь школы. Это его связывает по рукам и ногам» (т. 5, стр. 18-19). Несколько позже, утверждая, что «одряхлевшие лохмотья Лефа надо заменить», Маяковский скажет: «При прикреплении писателя к литературной группировке он становится работником не Советского Союза и социалистического строительства, а становится интриганом своей собственной, группы» (т. 12, стр. 368, 370). В эти словах Есенина и Маяковского нет полного совпадения но они близки по своему общему направлению.

К середине 20-х годов у Маяковского и Есенин: обнаружилась еще одна общая черта: последовательное сближение с конкретной советской действительностью, стремление к ее реалистическому отражению.

В годы гражданской войны советская поэзия, выражая романтический пафос революционной эпохи, нередко впадала в абстрактную символику, любила прибегать к общемировым и даже космическим масштабам. Это было заметно в «Мистерии-буфф» Маяковского, в поэме «150 000 000», в поэмах Есенина «Пришествие», «Преображение», «Иорданская голубица». Но уже в 1921 году в «Стихотворении о Мясницкой, о бабе и о всероссийском масштабе» Маяковский высмеивал это повальное увлечение: «Все разрешаем в масштабе мировом». В поэме «Пятый Интернационал» он обращался к самому себе и к другим поэтам: «Со всей вселенной впитывай соки Корнями вросших в землю ног». В начале 20-х годов поэзия Маяковского приобретает устойчивые черты конкретной исторической достоверности.

Тот же процесс был характерен и для Есенина, хотя он совершался с некоторым опозданием. В отличие от первых пореволюционных поэм Есенина, его поэзия 1924-1925 годов наполнена конкретными явлениями революционной действительности. Один из литераторов так передает беседу с Есениным, относящуюся к 1924 году: «Раньше я все о мирах пел, — заметил Есенин, — все у меня было в мировом масштабе. Теперь я пою и буду петь о мелочах»359. Это «о мелочах» выражало то же стремление, которое было у Маяковского: прочнее связать свое творчество с советской действительностью. Здесь уместно вспомнить А. Безыменского, который еще до этого противопоставлял космической поэзии умение поэта «за каждой мелочью революцию мировую найти».

Да, порою Есенин отставал и от жизни, и от современной ему литературы, но было бы глубоко неверным изображать его в истории советской литературы только «отстающим». Сравнение позднего Есенина с Маяковским лишний раз помогает нам убедиться в этом. Отказ Есенина писать в отвлеченном «мировом масштабе» приводил его к тем же результатам, что и Маяковского. Некоторые стихи Есенина по своей тематике родственны произведениям Маяковского («Капитан земли», «Баллада о двадцати шести», «Пушкину», «1 Мая», «Стансы» и другие). Поэма «Анна Онегина», о которой речь впереди, имеет ту общую лиро-эпическую основу, которая была характерна для многих поэтов 20-х годов, и в частности для поэзии Маяковского.

Эта общность Есенина с Маяковским довольно долгое время оставалась в тени. В прошлом, как правило, было принято только противопоставлять этих поэтов друг другу. Чем больше проходит времени, тем очевиднее, что Маяковский и Есенин, при всех их спорах и разногласиях, развивались и двигались в одном общем русле советской поэзии. И вполне можно понять нашего современника Леонида Мартынова, который пишет: «Я не вижу разительных противоречий между Есениным и Маяковским. То, что их сближает, для меня гораздо яснее того, что их разделяет. Я мыслю их рядом и идущими по одной дороге»360.

И дело здесь не только в идейно-тематической близости их творчества. Обращает на себя внимание и то, что в 1924-1925 годах, несмотря на отдельные полемические выпады, Есенин несколько иначе стал относиться и к поэтической манере Маяковского, которая прежде казалась ему далекой и чужой русской поэзии.

Правда, еще и раньше Есенину нравились некоторые образы поэзии Маяковского. Вот как один из мемуаристов вспоминает слова Есенина, сказанные в 1920 году: «Мне нравятся строки о глазах газет: ах, закройте, закройте глаза газет!» И он вспоминает отрывки из двух стихотворений Маяковского о войне: «Мама и убитый немцами вечер» и «Война объявлена»361.

Но в то же время Есенин весьма отрицательно отзывался о поэтических приемах Маяковского, в частности о его рифме.

В 1921 году в неотправленном письме к Иванову. Разумнику Есенин писал о Маяковском: «У него ведь почти ни одной нет рифмы с русским лицом, это — помесь негра с малоросской (гипербола — теперь была, лилась струя — Австрия)» (т. 5, стр. 97). Как видим, он порицал составные рифмы, в которых Маяковский видел одно из средств обогащения русского стиха. А в 1924-1925 годах Есенин сам охотно пользуется составными рифмами, принципиально ничем не отличающимися от подобных рифм Маяковского. Вот некоторые из них: ужином — нужно нам, перевешаем — по плеши им, коровьих — кровь их, дерево — трель его, четвертый — укор ты, профессия — весь я и т. п.

Не следует думать, что Есенин заимствовал принцип составных рифм у Маяковского. Они были известны и поэтам XIX века. Но Есенин, отвергавший этот принцип прежде, теперь сам прибегает к нему. И в этом, возможно, сказалось восприятие Есениным поэтического опыта Маяковского. Во всяком случае, Маяковский стал более приемлем для Есенина. Еще в том же 1921 году, когда он порицал Маяковского за рифмы, от него слышали отзывы и другого характера. «Из левых современников почитал Маяковского. — Что ни говори, а Маяковского не выкинешь. Лежит в литературе бревном... и многие о него споткнутся»362.

Переоценка Есениным творчества Маяковского — наиболее показательный, но не единственный факт, говоривший о стремлении поэта сблизиться с передовыми советскими литераторами. То же произошло и в отношении Есенина к другому поэту революции — Д. Бедному.

Я вам не кенар!
Я поэт!
И не чета каким-то там Демьянам.
Пускай бываю иногда я пьяным,
Зато в глазах моих
Прозрений дивных свет, —
 

с таким высокомерием писал Есенин о популярнейшем советском поэте 20-х годов, считая, очевидно, его агитационные стихи, дышащие современностью, несравценно ниже своих собственных поэтических прозрений.

Близкий друг Есенина Г. Бениславская, с литературным вкусом которой поэт всегда считался, писала ему по поводу этих строк: «„Русь уходящая” очень нравится; „Стансы” (П. Чагину) нравятся, но не могу примириться с „Я вам не кенар” и т. п. Не надо это в стихи совать. И никому это, кроме Вас и Сосновского, не интересно»363.

Однако действительность говорила о другом: Есенин воочию убеждался, что современная крестьянская молодежь с увлечением поет «агитки Бедного Демьяна». Часто встречавшийся с Есениным И. Грузинов описывает в своих воспоминаниях такую сцену:

«Он пел песню Демьяна Бедного («Как родная мать меня провожала» — Е. Н.), кое-кто из присутствующих подтягивал.

— Вот видите! Как-никак, а Демьяна Бедного поют. И в деревне поют. Сам слышал! — заметил Есенин»364.

В это время Есенин дружит с пролетарскими поэтами — В. Александровским, В. Казиным, В. Кирилловым, близко сходится с Л. Леоновым, высоко ценившим его творчество, тесно общается с писателем И. Касаткиным — старым большевиком, с Л. Сейфуллиной, Вс. Ивановым, А. Чапыгиным, которые занимали в те годы видное место в литературе. С особенным вниманием и любовью относился к Есенину Д. Фурманов, работавший в Госиздате. Он участвовал в подготовке первого собрания сочинений Есенина, своими советами и рекомендациями помогал в составительской работе. Круг товарищей Есенина в писательской среде постепенно расширялся. А. Безыменский вспоминает, что при первых встречах с ним Есенин сначала проявлял недоверчивость, но вскоре она сменилась дружеским расположением. Есенин с интересом следит за советской поэзией, за новыми именами, которые в ней появляются. В одном из писем он огорчался из-за неудачного стихотворения В. Казина («Читал «Май» и поставил 2») и замечал: «Даже Тихонов, совсем неизвестный до него, и тот насовал ему в зубы» (т. 5, стр. 122). Маяковский писал, что в это время «Есенин с любопытством говорил о чужих стихах» (т. 12, стр. 95). Интересно свидетельство ответственного секретаря «Известий» О. Литовского. Он рассказывает, что в редакции газеты сложился своеобразный клуб: сюда заходили писатели, делились политическими и литературными новостями, вели споры и дискуссии. «Довольно часто, например, бывал в редакции Сергей Есенин, хотя за все время моей работы, да и позже, в «Известиях» не было напечатано ни одного его стихотворения»365. «Я занимаюсь просмотром новейшей литературы, — говорил в эту пору Есенин. — Нужно быть в курсе современной литературы. Хочу организовать журнал... Буду работать, как Некрасов»366.

Тесной дружбой был связан Есенин с большой группой грузинских поэтов. Эта дружба возникла во время его поездки в Тбилиси в конце 1924 года и не прерывалась. Есенин встречался с Паоло Яшвили, Шалве Апхаидзе, проявлял острый интерес к творчеству Е. Чаренца, который перевел «Сорокоуст» на грузинский язык. Особенно крепкой была дружба Есенина с Тицианом Табидзе. Он подарил ему свой сборник «Страна советская» с надписью: «Милому Тициану в знак большой любви и дружбы». «Милый друг Тициан! — писал Есенин после отъезда из Грузии. — Вот я и в Москве. Обрадован страшно, что вижу своих друзей, и вспоминаю и рассказываю им о Тифлисе» (т. 5, стр. 159). Тициан Табидзе вспоминал: «В письмах ко мне из Москвы С. Есенин писал, что зима в Тифлисе навсегда останется лучшим воспоминанием»367. Есенин был принят грузинскими поэтами как родной и любимый брат. Он жил у Т. Табидзе как в своей семье. Дочь Табидзе, увидев волосы Есенина цвета спелой ржи, воскликнула: «Окрас пули» («Золотая монета»), этим именем и называли Есенина в семье Табидзе. Атмосфера теплоты и сердечной дружбы очень многое давала Есенину — грузинский период творчества поэта был одним из самых плодотворных.

Об искренних горячих чувствах Есенина к грузинским друзьям говорит его стихотворение «Поэтам Грузии» (1924), в котором он, обращаясь к «товарищам по чувству, по перу», писал:

Самодержавный
Русский гнет
Сжимал все лучшее за горло,
Его мы кончили —
И вот
Свобода крылья распростерла.
И каждый в племени своем,
Своим мотивом и наречьем,
Мы всяк
По-своему поем,
Поддавшись чувствам
Человечьим...
 

«Я — северный ваш друг и брат», «Я вас люблю, как шумную Куру...» — писал Есенин в этом стихотворении.

Есенин был одним из первых, кто положил начало дружбе русских советских поэтов с поэтами Грузии. Эта славная традиция продолжает жить и сегодня.

Так все более и более расширялся круг литературных интересов Есенина.

В этой связи становится понятной заметная в ту пору тяга Есенина к Горькому. Поэт общался с великим пролетарским писателем еще до Октябрьской революции. Они встречались в Петрограде в 1915-1916 годах. Горький — редактор журнала «Летопись» — опубликовал стихотворение Есенина «Засушила засуха засевки...». Он предполагал опубликовать и поэму Есенина «Марфа-Посадница», но цензура не разрешила этого. В феврале 1916 года Есенин подарил Горькому свой первый сборник стихов «Радуница» с надписью: «Максиму Горькому, писателю земли и человеку от баяшника соломенных суемов Сергея Есенина на добрую память». Во время своей заграничной поездки Есенин встречался с Горьким в Берлине на квартире у А. Толстого. Эта встреча произвела большое впечатление на Горького, о чем он позже рассказал в очерке «Сергей Есенин». Что же касается Есенина, то до последних дней своих он с любовью и уважением вспоминал о Горьком. И, очевидно, серьезные и искренние побуждения продиктовали Есенину в июле 1925 года следующее письмо Горькому:

«Дорогой Алексей Максимович! Помню Вас с последнего раза в Берлине. Думал о Вас часто и много. Б словах и особенно письменных можно сказать лишь очень малое. Письма не искусство и не творчество. Я все читал, что Вы присылали Воронскому. Скажу Вам только одно, что вся Советская Россия всегда думает о Вас, где Вы и как Ваше здоровье. Оно нам очень дорого.

Посылаю Вам все стихи, которые написал за последнее время.

И шлю привет от своей жены, которую Вы знали еще девочкой по Ясной Поляне.

Желаю Вам много здоровья, сообщаю, что все мы следим и чутко прислушиваемся к каждому Вашему слову. Любящий Вас Сергей Есенин» (т. 5, стр. 167).

В этом письме многое заслуживает внимания: и постоянные думы поэта о Горьком, и интерес к его произведениям, и отправка своих стихов Горькому, и обращение к нему не только от своего имени. Письмо не было случайной вспышкой чувств. В декабре 1925 года, переезжая в Ленинград, Есенин строил различные планы на будущее, в частности было задумано посещение Горького. «А по весне, пожалуй, следует съездить за границу к М. Горькому»368, — передает В. Наседкин слова Есенина, сказанные во время прощальной беседы.

Так по-новому вырисовывается литературное окружение Есенина 1924-1925 годов. И дело не в количестве встреч с новыми людьми, с советскими литераторами, к которым Есенин обнаруживает явное тяготение. В первую очередь важна та новая литературная атмосфера, которая способствовала духовному выздоровлению поэта. С. Виноградская, близко знавшая Есенина в последние годы его жизни, упоминает мнимых друзей поэта и в то же время пишет: «Но у Есенина было много настоящих, преданных ему друзей. Много друзей у него было среди коммунистов: у них он черпал то, что ему подчас не хватало, ценил их мнения, уважал их, советовался с ними, любил их»369. Одним из таких близких друзей Есенина был Петр Иванович Чагин — в то время второй секретарь ЦК компартии Азербайджана, редактор газеты «Бакинский рабочий». П. И. Чагин прилагал немало усилий для того, чтобы привлечь внимание Есенина к фактам социалистического строительства. Он помогал поэту в напечатании его лучших произведений. В весьма близких дружеских отношениях находился Есенин с участником Октябрьской революции коммунистом Г. Устиновым — известным в ту пору журналистом и прозаиком, сотрудником «Правды» и «Известий». Есенин был знаком с выдающимся деятелем Коммунистической партии Сергеем Мироновичем Кировым, который проявлял большой интерес к поэту и к его творчеству. Известно также о знакомстве Есенина с М. В. Фрунзе,

А. Д. Цюрупой. С вниманием к стихам поэта относился Я. М. Свердлов. А. Воронский вспоминал слова М. И. Калинина: «Вот поэт, которого я читаю в «Красной нови» из номера в номер. Открывая журнал, прежде всего ищу стихи Есенина».

В воспоминаниях Ю. Либединского есть упоминание о том, что в 1924 году Есенин во второй раз намеревался подать заявление о вступлении в Коммунистическую партию.

Близость поэта к участникам революционного движения иногда оставляла и прямой след в его творчестве. Так, свою «Поэму о 36», изображающую борцов революции, не сдавшихся и в царской ссылке, поэт написал по воспоминаниям своего близкого знакомого И. Ионова — бывшего политкаторжанина, узника Шлиссельбургской крепости.

Таким образом, обнаруживая иногда резкие колебания, Есенин все глубже осознавал исторический смысл революционной эпохи, что все более заметно отражалось в его творчестве. Достаточно полно об этом можно судить по его поэме 1925 года «Анна Онегина»; в ней, как в фокусе, сошлись все те нити, которые тянулись от многих его произведений 1924-1925 годов.

В поэме Есенин вновь обращается к тем важнейшим событиям, которые в свое время находили отклик как в его ранних, так и в поздних произведениях. Но теперь он делает попытку осознать эти события в их последовательности и взаимосвязи, дать целостное представление о пережитой эпохе.

Самое существенное в поэме — новая точка зрения Есенина на то, о чем он когда-то писал, переоценка многих первоначальных впечатлений, более широкий исторический кругозор поэта, зрелость его оценок крупнейших исторических событий.

Поэма построена на биографической основе, в ней немало достоверных фактов. Действительно, в описываемое время поэт посетил родные места; в облике героини поэмы заметны черты местной молодой помещицы Л. И. Кашиной, которой Есенин увлекался в ранней молодости; другой персонаж поэмы — бедняк Прон Оглоблин также имел реальный прообраз; вблизи Константинова были села Криуши и Радово, которые названы в поэме. Но Есенин не придерживался точной фактографической основы, в поэме есть смещения во времени: изображаемые события относятся к 1917 году, а поэт читает героине «Москву кабацкую», написанную пятью годами позже.

В поэме отобраны те факты биографии, которые относятся ко времени крупнейших событий в стране. Само по себе это является новым принципом в творчестве Есенина. Не противореча лирической настроенности произведения, такое построение придает поэме глубокое общественное значение.

Первое историческое событие, которого Есенин касается в поэме, — империалистическая война 1914 года.

В стихах Есенина, относящихся к 1914-1916 годам, преобладали мотивы любви поэта к родине, описания родного края и картин природы, но в этих стихах не было даже попыток оценить войну со стороны ее политической и социальной сущности. Теперь, много лет спустя, взгляд поэта на империалистическую войну, оценка ее становятся совершенно определенными:

Я думаю:
Как прекрасна
Земля
И на ней человек.
И сколько с войной несчастных
Уродов теперь и калек!
И сколько зарыто в ямах!
И сколько зароют еще!
И чувствую в скулах упрямых
Жестокую судоргу щек.
Нет, нет!
Не пойду навеки
За то, что какая-то мразь
Бросает солдату-калеке
Пятак или гривенник в грязь.
 

Теперь он вспоминает такие обстоятельства жизни деревни в годы войны, которые не упоминались в его ранних стихах: говорит о решительном протесте крестьян против помещичьего гнета (убийство Проном Оглоблиным старшины).

В 1917 году, откликаясь на Февральскую революцию, Есенин изображал ее как освобождение крестьянской Руси от векового гнета («О Русь, взмахни крылами...»). А вот; описание Февральской революции в поэме «Анна Снегина»:

Свобода взметнулась неистово.
И в розово-смрадном огне
Тогда над страною калифствовал
Керенский на белом коне.
Война «до конца», «до победы».
И ту же сермяжную рать
Прохвосты и дармоеды
Сгоняли на фронт умирать.
 

И опять, в отличие от стихотворений 1917 года, Есенин говорит о революционном брожении среди крестьян в эту пору. Взбаламучено крестьянское .море, слышится «горластый мужицкий галдеж», крестьяне «толкуют о новых законах», требуют помещичью землю и, не получая ее, настойчиво спрашивают: «За что же тогда на фронте Мы губим себя и других?» Они уже слышали имя Ленина, у них есть свой политический вожак Прон Оглоблин, возглавляющий их борьбу против помещицы.

Уже говорилось о тех условно-стилизованных, произведениях 1918-1919 годов, в которых Есенин впервые откликнулся на Октябрьскую революцию, неверно толкуя ее как всеобщее надклассовое примирение в духе патриархальных иллюзий крестьянства.

В «Анне Онегиной» решительно ничего не осталось от этой позиции. Теперь кругозор Есенина значительно расширился, поэт осмысляет революцию с позиций социалистических, общенародных. Прон Оглоблин говорит об Октябрьском перевороте:

Дружище!
С великим счастьем!
Настал ожидаемый час!
Приветствую с новой властью!
Теперь мы всех р-раз и квас!
Без всякого выкупа с лета
Мы пашни берем и леса.
В России теперь Советы
И Ленин — старшой комиссар.
 

Прежняя сусальная картина «мужицкого рая» в «Инонии» сменяется реальной картиной борьбы за советизацию русской деревни. «Я первый сейчас же коммуну Устрою в своем селе», — объявляет Прон Оглоблин.

Таковы важнейшие исторические этапы жизни России, получившие отражение в поэме Есенина. Такова их политическая окраска. Свет и тени резко контрастируют в этой поэме. И в остром политическом взгляде ее автора, и в определенности его позиции мы видим результат воздействия на Есенина самой советской действительности, которая последовательно убеждала его в великой исторической правоте Октябрьской революции.

В «Анне Онегиной» есть еще один важный момент, свидетельствующий о глубине проникновения Есенина в сущность советской эпохи. Речь идет о важных изменениях во взглядах поэта на русскую деревню.

В дореволюционных стихах и даже в произведениях 1917-1922 годов Есенин говорил о русской деревне «вообще», как бы не замечая среди русского крестьянства различных социальных прослоек. В поэме «Анна Онегина» Есенин впервые открыто заговорил о политическом расслоении крестьянства в годы революции.

В. И. Ленин говорил в 1919 году, что «пролетариат должен разделять, разграничивать крестьянина трудящегося от крестьянина собственника, — крестьянина работника от крестьянина торгаша, — крестьянина труженика от крестьянина спекулянта» (т. 39, стр. 277). Имея в виду конкретные обстоятельства сурового 1919 года, Ленин указывал, что крестьяне-собственники продают излишки хлеба в целях обогащения, «а продавать излишки хлеба в голодной стране, — значит превращаться в спекулянта, эксплуататора, потому что голодный человек за хлеб отдаст все, что у него есть» (т. 39, стр. 312).

В поэме Есенина есть прямой отклик на это. Описывая «суровые грозные годы» — первые годы революции, он с презрением говорит о тех, кто, «Сжимая от прибыли руки, Ругаясь на всякий налог», обогащается на бедствиях народа:

Эх, удаль!
Цветение в далях!
Недаром чумазый сброд
Играл по дворам на роялях
Коровам тамбовский фокстрот.
За хлеб, за овес, за картошку
Мужик залучил граммофон, —
Слюнявя козлиную ножку,
Танго себе слушает он.
 

Этому «чумазому сброду» противостоит бедняк Прон Оглоблин — выходец из деревни, о которой сказано:

Житье у них было плохое,
Почти вся деревня вскачь
Пахала одной сохою
На паре заезженных кляч.
 

Так обострился взгляд Есенина на крестьянство, на современную деревню: он видит в ней различные социальные группы. И главное внимание он останавливает на носителях революционного переустройства деревни. Таким является Прон Оглоблин, ему отведено в поэме очень большое место.

Прон Оглоблин — первый образ реального советского крестьянина в творчестве Есенина. Это крестьянин-большевик, возглавлявший борьбу бедноты и расстрелянный деникинцами. Он напоминает нам образы крестьян — борцов за установление советской власти в деревне, знакомые по многим произведениям ранней советской прозы; у него можно найти много общего с героями «Партизанских повестей» Вс. Иванова, повести Л. Сейфуллиной «Перегной».

Поэма густо заселена реалистически нарисованными персонажами, характерными лицами, типичными деревенскими фигурами: разговорчивый возница, с хитрецой вымогающий у приезжего лишний рубль; оборотистый мельник, всегда готовый заработать на господском дворе, но не порвавший своих крестьянских связей; его деловая жена, улавливающая, что крестьянское волнение может отразиться и на благополучии ее дома; брат Прона Оглоблина — Лабутя — болтун и самохвал, напоминающий будущего шолоховского Щукаря; и целый крестьянский хор, заполняющий поэму своими голосами. Среди этого пестрого крестьянского люда мы видим самого поэта. Он неотделим от народной массы, от ее дум и надежд.

Талант Есенина-лирика намного обогатился в поэме «Анна Онегина». В этом произведении мы видим прочную связь поэта с общественной средой.

Широко известно крылатое выражение «среда заела». Оно довольно часто употреблялось в приложении к тем писателям прошлого, которые сопротивлялись окружающей их среде и терпели поражение в борьбе с нею. Конфликт со средой был ранее заметен и в поэзии Есенина, когда, например, он писал о «чужом и хохочущем сброде», окружавшем его. В «Анне Снегиной» совершенно иная картина: среда, в которой находится поэт, это близкая ему, духовно здоровая среда, и он без труда находит с нею общий язык. Здесь господствует атмосфера взаимного доверия и доброжелательства. Крестьяне видят в поэте земляка-горожанина, который может объяснить еще не понятое ими. Их общественный темперамент передается и поэту. Он предполагает провести время на лоне природы в беспечном отдыхе, но, видя взбудораженную крестьянскую массу, в нужный момент находит слова, к которым они жадно прислушиваются:

«Скажи,
Кто такое Ленин?»
Я тихо ответил:
«Он — вы».
 

Критики, не желавшие видеть в Есенине советского поэта, стремившиеся отлучить его от революции, нередко утверждали, будто в тех произведениях, где Есенин открыто декларирует свою связь с советской эпохой, он теряет свое основное поэтическое качество — лиризм.

Поэма «Анна Онегина» — лучшее и самое убедительное опровержение этих глубоко ошибочных суждений. —

В поэме несомненны черты эпического повествования. Мы чувствуем в ней дыхание переломной эпохи в жизни русского народа, видим народ, разбуженный революцией, те великие перемены, которые она внесла в историю страны. И все же эту поэму трудно просто назвать эпосом, настолько она лирична. Ведь и название поэмы выражает не эпическую, а лирическую ее суть. Сам Есенин называл это произведение «очень хорошей» «лиро-эпической» поэмой (т. 5, стр. 153). Первоначально Есенин предполагал назвать поэму «Радовцы», что, безусловно, имело свое основание, и все же остановился на лирическом варианте названия.

Лиро-эпическое начало можно обнаружить еще в русской поэзии XIX века. Уже тогда оно выражало стремление русских писателей быть не бесстрастными летописцами, а гражданами своей эпохи. Эта особенность русской поэзии во много раз усилилась после Октябрьской революции, которая открыто и громко требовала ответа на вопрос: по какую сторону баррикад находится поэт?

Все крупные и заметные произведения 20-х годов так или иначе обнаруживают свою лиро-эпическую основу.

Она очевидна в поэме Маяковского «Хорошо!». «Это было с бойцами, или страной, или в сердце было в моем» — так выражал Маяковский свою нерасторжимую связь с революцией. В поэме «Хорошо!» эпическое повествование, составляющее основу всей поэмы, целиком пронизано лирической темой. В «Думе про Опанаса» Э. Багрицкого на первый план вынесено эпическое начало, но мы ясно слышим страстный авторский голос, отчетливо улавливаем личную тему поэта, стоящего в одной шеренге с комиссаром Коганом. Этот же принцип видим в таких поэмах Н. Асеева, как «Двадцать шесть» и «Семен Проскаков». Б. Пастернак в своих лучших произведениях («1905 год», «Высокая болезнь») также дал почувствовать буйный ветер эпохи.

В ряду этих выдающихся произведений «Анна Онегина» занимает далеко не последнее место. Она была создана раньше всех названных произведений. Обратив на это внимание, мы еще раз можем убедиться в том, что в конце жизни Есенин стоял вровень со своим временем и с лучшими достижениями советской поэзии.

В те годы поэты по-разному сочетали лирику с эпосом. Есть свои особенности и в поэме Есенина: в ней эпическая и лирическая темы развиваются рядом. Расстояние между ними незначительно, но они лишь временами приходят в непосредственное соприкосновение. Это происходит тогда, когда мы наблюдаем самого поэта в гуще общественной жизни, как, например, в его разговоре с крестьянами на сходке. Но подобных сцен сравнительно мало.

Эпические события в поэме Есенина — это глубокий жизненный фон, на котором раскрывается лирическая тема. Эти события отбрасывают свой романтический свет, и не будь их — лирическая тема стала бы тусклой и невыразительной. И все же не они являются сюжетной основой поэмы. Ее сюжет — лирический: история любви.

Уже в первой главе поэмы мы встречаемся со строками, ничем не отличимыми от лирических стихотворений поэта:

Когда-то у той вон калитки
Мне было шестнадцать лет,
И девушка в белой накидке
Сказала мне ласково: «Нет!»
Далекие, милые были.
Тот образ во мне не угас...
Мы все в эти годы любили,
Но мало любили нас.
 

Все более нарастая, лирическая тема получает преимущественное положение, и ее поэтическое выражение все более окрашивается в тона типично есенинской лирики:

Теперь я отчетливо помню
Тех дней роковое кольцо.
Но было совсем не легко мне
Увидеть ее лицо.
 

Лиризм поэмы подчеркивается и ее кольцевой композицией, характерной для подавляющего большинства стихотворений поэта. Вся поэма заканчивается почти буквальным повторением тех строф, которые открывали ее лирическую тему:

Иду я разросшимся садом,
Лицо задевает сирень.
Так мил моим вспыхнувшим взглядам
Погорбившийся плетень.
Когда-то у той вон калитки
Мне было шестнадцать лет.
И девушка в белой накидке
Сказала мне ласково: «Нет!»
Далекие, милые были!..
Тот образ во мне не угас.
Мы все в эти годы любили,
Но, значит,
Любили и нас.
 

Эпический фон в поэме придает ее лирической теме особую содержательность. Но, помимо того, эта, казалось бы интимная, тема содержит в себе общественное звучание. Напуганная революционными событиями в России, Анна Онегина оказывается в эмиграции. Но довольно скоро она начинает понимать, что ее бегство было неосмотрительным и напрасным. Она с тоской смотрит, как в английский порт прибывают русские корабли под советским флагом. Ее думы о родине переплетаются с воспоминаниями о молодости, о русском поэте, любившем ее. Облик родины и облик поэта сливаются в единое целое, они вызывают горькое и тревожное чувство утраты. Это очень важная, решающая черта образа героини: именно она вызывает к Анне Онегиной расположение и сочувствие. Героиня предстала бы перед нами совсем в другом свете — надменной и капризной барынькой, не будь ее грустного письма в финале поэмы:

Я часто хожу на пристань
И, то ли на радость, то ль в страх,
Гляжу средь судов все пристальней
На красный советский флаг.
Теперь там достигли силы.
Дорога моя ясна...
Но вы мне по-прежнему милы,
Как родина и как весна.
 

В поэме «Анна Онегина» Есенин не только полностью сохранил, но и намного углубил свое лирическое дарование: в ней нет уже той изолированности от общественной жизни, которая прежде в известной мере была присуща лирике Есенина. Поэма дает развитие лирической темы в созвучии с общественными думами и чувствами автора, и это было движением к той поэзии, сущность которой так глубоко и естественно выразил Маяковский словами:

В поцелуе рук ли,
губ ли,
в дрожи тела
близких мне
красный
цвет
моих
республик
тоже
должен
пламенеть.
 

Эти слова выражают одну из существенных сторон новой, социалистической лирики. Не замечать зарождения ее принципов в поэзии Есенина — значит отворачиваться от того, что означало выход его творчества на магистральные пути советской поэзии.

2

Лирика — самая сильная сторона есенинского дарования.

Славу Есенину принесли не поэмы, а его лирические стихотворения. Даже в лучшей из его поэм, «Анне Снегиной», лирик одержал верх над эпическим поэтом.

Нельзя сужать понимание лирики Есенина. К ней целиком относятся те стихотворения, о которых речь шла выше и в которых отчетливо видна социальная, политическая подоснова. Стихи о городе и деревне, о Ленине, о Советской Руси, его «Кантата», «Стансы» — все эти произведения относятся к лирике Есенина. В них видно обнаженное «я» поэта, его глубоко личные чувства, мысли, переживания, подлинная эмоциональная глубина и взволнованность. Этого рода лирика занимает в творчестве Есенина большое и важное место.

Те, кто склонен был недооценивать или не замечать политическую лирику Есенина, сосредоточивали все внимание только на любовной теме в его поэзии. Однако видеть в Есенине-лирике только автора стихотворений на любовно-интимные темы — значит обеднять его поэтический облик. Любовная лирика Есенина не является основной темой его творчества, более того, она находится в прямой зависимости от тех чувств и мыслей, которые вкладывал поэт в свою политическую лирику. Сам Есенин говорил: «Обратите внимание, что у меня почти совсем нет любовных мотивов. Моя лирика жива одной большой любовью, любовью к Родине. Чувство родины — основное в моем творчестве»370. «Хочешь добрый совет получить? Ищи родину! Найдешь — пан! Не найдешь — все псу под хвост пойдет! Нет поэта без родины»371, — вспоминает В. Эрлих слова Есенина.

Вплоть до сегодняшнего дня бытует мнение, что любовная лирика Есенина изолирована от эпохи, лишена каких-либо примет времени, что в ней нет связи с общественной биографией поэта, а есть связь лишь с фактами узко личными. С этой точки зрения, Есенин представляется целиком погруженным в себя «чистым лириком». Это довольно живучее заблуждение. И ему особенно охотно следуют те, кто хочет остаться в стороне от современности. Но таким Есенин не был.

Его любовная лирика никогда не была оторвана от общих настроений и размышлений, владевших поэтом, она всегда была обусловлена его общественными взглядами, которые властно накладывали свой отпечаток на его стихи самого интимного содержания.

Выше говорилось о цикле стихов «Москва кабацкая». Он отмечен печатью мучительного внутреннего состояния автора, переживавшего тогда тяжелый духовный кризис, который был следствием раздвоенности поэта, еще не сумевшего понять характер и содержание новой эпохи. Эта растерянность, подавленное состояние, пессимистические мысли накладывали тогда трагический отпечаток на любовную лирику поэта. Вот характерные строки одного из стихотворений этого цикла.

Пой же, пой. На проклятой гитаре
Пальцы пляшут твои в полукруг.
Захлебнуться бы в этом угаре,
Мой последний, единственный друг.
Не гляди на ее запястья
И с плечей ее льющийся шелк.
Я искал в этой женщине счастья,
А нечаянно гибель нашел.
Я не знал, что любовь — зараза,
Я не знал, что любовь — чума.
Подошла и прищуренным глазом
Хулигана свела с ума.
Пой, мой друг. Навевай мне снова
Нашу прежнюю буйную рань.
Пусть целует она другого,
Молодая красивая дрянь.
 

К началу 1923 года становится заметным стремление Есенина выйти из кризисного состояния, в котором он оказался. Постепенно он обретает все более твердую почву, глубже осознает советскую действительность, начинает себя чувствовать не приемным, а родным сыном Советской России. Это в сильнейшей степени отразилось не только в политической, но и в любовной лирике поэта.

Именно к 1923 году относятся его стихи, в которых он впервые пишет о настоящей, глубокой любви, чистой, светлой и подлинно человечной.

Заметался пожар голубой,
Позабылись родимые дали.
В первый раз я запел про любовь,
В первый раз отрекаюсь скандалить.
Был я весь — как запущенный сад,
Был на женщин и зелие падкий,
Разонравилось пить и плясать
И терять свою жизнь без оглядки.
. . . . . . . . . . . . . . . . .
Я б навеки забыл кабаки
И стихи бы писать забросил,
Только б тонкой касаться руки
И волос твоих цветом в осень.
 

Нельзя не обратить внимания на строку: «В первый раз я запел про любовь». Ведь о любви Есенин писал и в «Москве кабацкой». Значит, сам поэт не признавал настоящей ту любовь, о которой он писал в своем мрачном цикле стихотворений. В отличие от стихов того периода, Есенин создает иной цикл лирических произведений; в них бесконечно привлекает светлая радость чувства любви, ее чистота, человеческое тепло.

Что желать под житейскою ношею,
Проклиная удел свой и дом?
Я хотел бы теперь хорошую
Видеть девушку под окном.
Чтоб с глазами она васильковыми
Только мне —
Не кому-нибудь —
И словами и чувствами новыми
Успокоила сердце и грудь, —
 

пишет Есенин в стихотворении «Листья падают, листья падают...», и мы видим разительное отличие этого стихотворения от тех, которые поэт еще не так давно создавал в настроении упадка, безразличия и отчаяния, в которых он называл любовь «чумой» и «заразой».

Стихи, рожденные новым настроением, поэт сам подчеркнуто отделяет от прежних. В стихотворении «Пускай ты выпита другим...» (1923) он пишет:

Я сердцем никогда не лгу,
И потому на голос чванства
Бестрепетно сказать могу,
Что я прощаюсь с хулиганством.
Пора расстаться с озорной
И непокорною отвагой.
Уж сердце напилось иной,
Кровь отрезвляющею брагой.
. . . . . . . . . . . . . .
Теперь со многим я мирюсь
Без принуждения, без утраты.
Иною кажется мне Русь,
Иными — кладбища и хаты.
 

Это один из многих примеров того, как в любовной лирике Есенина неизменно отражались и его гражданские настроения.

В эту пору (1923-1925) в его произведениях появляется один настойчивый мотив, к которому он неоднократно возвращается, — поэт более строго судит о настоящей любви, которую не следует смешивать со случайными порывами:

Этот пыл не называй судьбою,
Легкодумна вспыльчивая связь, —
Как случайно встретился с тобою,
Улыбнусь, спокойно разойдясь.
Да и ты пойдешь своей дорогой
Распылять безрадостные дни,
Только нецелованных не трогай,
Только негоревших не мани.
(«Ты меня не любишь, не жалеешь...»)
 

Говоря о случайных встречах, которые не приносят подлинного счастья и радости, поэт подчеркивает значимость истинной чистой любви:

Не тебя я люблю, дорогая,
Ты лишь отзвук, лишь только тень.
Мне в лице твоем снится другая,
У которой глаза — голубень.
Пусть она и не выглядит кроткой
И, пожалуй, на вид холодна,
Но она величавой походкой
Всколыхнула мне душу до дна.
Вот такую едва ль отуманишь,
И не хочешь пойти, да пойдешь,
Ну, а ты даже в сердце не вранишь
Напоенную ласкою ложь.
(«Не гляди на меня с упреком...»)
 

Противопоставляя настоящую любовь легкодумным случайным встречам, Есенин говорит о той страшной опустошенности сердца, которая с годами наступает у человека, без оглядки тратившего свои чувства. Как возмездие является к нему невозможность вернуть утраченное, познать любовь во всей ее глубине и всеохватывающей силе:

Мне грустно на тебя смотреть,
Какая боль, какая жалость!
Знать, только ивовая медь
Нам в сентябре с тобой осталась
Чужие губы разнесли
Твое тепло и трепет тела.
Как будто дождик моросит
С души, немного омертвелой.
Ну что ж! Я не боюсь его.
Иная радость мне открылась.
Ведь не осталось ничего,
Как только желтый тлен и сырость.
Ведь и себя я не сберег
Для тихой жизни, для улыбок.
Так мало пройдено дорог,
Так много сделано ошибок.
Смешная жизнь, смешной разлад,
Так было и так будет после.
Как кладбище, усеян сад
В берез изглоданные кости.
Вот так же отцветем и мы
И отшумим, как гости сада...
Коль нет цветов среди зимы,
Так и грустить о них не надо.
 

Это стихотворение, как и некоторые другие, Есенин посвятил А. Миклашевской.

Августа Леонидовна Миклашевская (р. 1891) — актриса Московского камерного театра. Есенин близко познакомился с А. Миклашевской в 1923 году, когда он начал искать выход из «Москвы кабацкой». Эта близость помогала Есенину уйти от нездоровой среды, обрести внутреннее равновесие.

Это золото осеннее,
Эта прядь волос белесых —
Все явилось, как спасенье
Беспокойного повесы.
Поэт обращается к Миклашевской:
Позабуду я мрачные силы,
Что терзали меня, губя.
Облик ласковый, облик милый!
Лишь одну не забуду тебя.
 

Он называл ее «сестрой и подругой», писал, что имя ее звенит, «словно августовская прохлада». Вблизи А. Миклашевской он чувствовал себя спокойным и уравновешенным. «Много говорилось о его грубости с женщинами. Но я ни разу не почувствовала и намека на грубость»372, — вспоминала А. Миклашевская. «О, возраст осени! он мне Дороже юности и лета», — обращается он к своей подруге. Он сам в это время прощался с буйной молодостью, чувствовал себя усталым и разбитым, искал душевного покоя.

Вот свидетельство человека, близко наблюдавшего Есенина в эту пору: «Теплая, тихая, даже в городе золотистая ранняя осень. Очень скромно одетый, какой-то умиротворенный, непривычно спокойный Есенин и Миклашевская под тонкой синеватой вуалью — зрелище блоковское. Они приходили почти каждый день. Миклашевская беседовала с женой, а Есенин сидел тихо, молча, следя глазами за каждым движением Миклашевской... Счастливы друзья, видевшие Есенина в эту пору его последней, осенней любви. Она бросает как бы отсвет на всю последующую лирику Есенина»373.

Действительно, в лирике Есенина последних лет нетрудно заметить элегические мотивы, скорбные сожаления о прошлом. И в то же время, по мере духовного возрождения поэта, его лирика этого времени порою приобретала сильно выраженную оптимистическую окраску.

Самое яркое свидетельство новых, более глубоких, светлых чувств и мыслей поэта — цикл стихотворений «Персидские мотивы» (1924-1925).

Эти стихи были написаны Есениным во время его трехкратного пребывания на Кавказе. Поездки на Кавказ весьма благотворно отражались в его творчестве: он оказывался хотя бы на время оторванным от нездоровой среды.

Улеглась моя былая рана —
Пьяный бред не гложет сердце мне.
Синими цветами Тегерана
Я лечу их нынче в чайхане, —
 

этими словами открываются «Персидские мотивы».

Стихи этого цикла могут навести на мысль, что они были написаны поэтом во время его пребывания в Персии. Действительно, Есенин собирался посетить эту страну. В 1924-1925 годах он сообщал в письмах к Г. Бениславской: «Мне 1000 р. нужно будет на предмет поездки в Персию или в Константинополь»; «Сижу в Тифлисе. Дожидаюсь денег из Баку и поеду в Тегеран. Первая попытка проехать через Тавриз не удалась»; «Несколько времени поживу в Тегеране, а потом поеду в Батум или в Баку». Есенин так объяснял, почему его тянет на Восток: «Поймите и Вы, что я еду учиться. Я хочу проехать даже в Шираз и, думаю, проеду обязательно. Там ведь родились все лучшие персидские лирики» (т. 5, стр. 153, 135, 138, 162).

Есенин так и не побывал в Персии. В телеграмме, отправленной из Тифлиса в 1925 году, он сообщал: «Персия прогорела»374. Причину этого отчасти объясняют воспоминания П. И. Чагина. Он рассказывает о знакомстве Есенина с С. М. Кировым, который занимал тогда высокий партийный пост в Закавказье, о том, что Киров с любовью относился к поэзии Есенина. Далее П. Чагин передает слова С. М. Кирова: «В Персию мы не пустили его, учитывая опасности, которые его могут подстеречь, и боясь за его жизнь. Но ведь тебе же поручили создать ему иллюзию Персии в Баку. Так создай же. Чего не хватит — довообразит. Он же поэт. Да какой!»375

В «Персидских мотивах» Есенин силой своего поэтического воображения создал реально осязаемую атмосферу Востока. Есенин как бы конструирует его из своих личных впечатлений о советском Востоке и книжных представлений о Востоке древнем. Этот условный Восток обозначен как Персия, которая неоднократно упоминается в стихах («Персия! тебя ли покидаю?»). Сам поэт не скрывает этой условности. Он пишет: «И хотя я не был на Босфоре — Я тебе придумаю о нем».

В основе «Персидских мотивов» лежат впечатления от его длительных поездок по Кавказу (Тифлис, Батум, Баку). Вспомним, что еще в первые годы революции поэт побывал и в Туркестане, довольно долго жил в Ташкенте. Здесь нужно учесть и общий интерес Есенина к Азии и Востоку, который был заметен в предыдущие годы. Все это послужило жизненной подготовкой для создания «Персидских мотивов».

Но были и чисто литературные источники. Н. Вержбицкий вспоминает, как Есенин, познакомившись с книгой «Персидские лирики X-XV веков», перечитывал опубликованные в ней стихи, с увлечением их декламировал. Книга была издана в Москве в 1916 году. Предисловие и переводы персидских лириков на русский язык принадлежали академику Ф. Коршу. В предисловии цитировались слова Гете: «Персы из всех своих поэтов, за пять столетий, признали достойными только семерых; а ведь и среди прочих, забракованных ими, многие будут почище меня».

В книге видное место занимала лирика таких крупнейших поэтов, как Фирдоуси (934-1020), Омар Хайям (1040-1123), Саади (1184-1291). В их лирике содержится большой жизненный опыт, выражено философское отношение к жизни. И хотя в ней встречаются мотивы бренности земного существования, в основе своей она жизнелюбива. Излюбленная тема прославленных лириков — тема любви, согретая чувством дружбы и уважения к женщине. Это любовь без роковых страстей, испепеляющих душу, она всегда — светлое и естественное чувство, ничем не изуродованное проявление человеческой натуры. Такова общая атмосфера древней персидской лирики, она занимает господствующее положение и в «Персидских мотивах» Есенина.

Вспомним одно из характернейших стихотворений цикла:

Я спросил сегодня у менялы,
Что дает за полтумана по рублю,
Как сказать мне для прекрасной Лалы
По-персидски нежное «люблю»?
Я спросил сегодня у менялы
Легче ветра, тише Ванских струй,
Как назвать мне для прекрасной Лалы
Слово ласковое «поцелуй»?
И еще спросил я у менялы,
В сердце робость глубже притая,
Как сказать мне для прекрасной Лалы,
Как сказать ей, что она «моя»?
И ответил мне меняла кратко:
О любви в словах не говорят,
О любви вздыхают лишь украдкой,
Да глаза, как яхонты, горят.
Поцелуй названья не имеет,
Поцелуй не надпись на гробах.
Красной розой поцелуи веют,
Лепестками тая на губах.
От любви не требуют поруки,
С нею знают радость и беду.
«Ты — моя» сказать лишь могут руки,
Что срывали черную чадру.
 

В «Персидских мотивах» нет и следа натуралистических деталей, которые во многом снижали художественную ценность цикла «Москва кабацкая». Теперь для Есенина любовь — не «чувственная дрожь», не «вспыльчивая связь». Поэтизация чувства любви, этот неотъемлемый признак классической поэзии, — вот что является наиболее характерной особенностью «Персидских мотивов». Оттого так чисты и прозрачны зги стихи, так светлы в них чувства и краски. «Сиреневые ночи», «месяца желтая прелесть», море, «полыхающее голубым огнем», «воздух прозрачный и синий», «ветер благоуханный», «розы, как светильники, горят» — такова в этих стихах природа. В них живет не только буйное «половодье чувств», но и радостные мысли, неотделимые от чувства.

Руки милой — пара лебедей —
В золоте волос моих ныряют.
Все на этом свете из людей
Песнь любви поют и повторяют.
Пел и я когда-то далеко
И теперь пою про то же снова,
Потому и дышит глубоко
Нежностью пропитанное слово.
Если душу вылюбить до дна,
Сердце станет глыбой золотою,
Только тегеранская луна
Не согреет песни теплотою.
Я не знаю, как мне жизнь прожить:
Догореть ли в ласках милой Шаги
Иль под старость трепетно тужить
О прошедшей песенной отваге?
У всего своя походка есть:
Что приятно уху, что — для глаза.
Если перс слагает плохо песнь,
Значит, он вовек не из Шираза.
Про меня же и за эти песни
Говорите так среди людей:
Он бы пел нежнее и чудесней,
Да сгубила пара лебедей.
 

Как в этом, так и в других стихах цикла можно заметить, что Есенина интересовал не восточный орнамент сам по себе, а чувства, мысли и настроения восточной поэзии. Поэтому в «Персидских мотивах» нет перегрузки экзотическими приметами Востока. Поэт называет восточные города (Шираз, Хороссан, Тегеран, Багдад) и имена (Шахразада, Лала, Шаганэ), упоминает бытовые детали (чадра, чайхана), рисует восточный пейзаж. Все это придает стихам характерный колорит.

Помимо того в «Персидских мотивах» есть внутренние соотношения с персидским материалом. Так, например, Есенин пишет: «Если перс слагает плохо песнь, Значит, он вовек не из Шираза». Это переложение персидской поговорки, которую Есенин хорошо знал и приводил в одном из писем: «И недаром мусульмане говорят: если он не поет, значит, он не из Шушу, если он не пишет, значит, он не из Шираза» (т. 5, стр. 162). Есть у Есенина и такие строки: «Миру нужно песенное слово, Петь по-свойски, даже как лягушка...». Смысл этих строк ясен: каждый певец должен не повторять другого, а петь по-своему. Эта широко известная истина выражена здесь «по-персидски»: Есенин хорошо знал восточную легенду о том, как царь Давид похвалялся тем, что его песни — самые угодные богу, на что бог заметил: «Ишь ты расхвастался! Каждая лягушка поет не хуже тебя».

Эта притча подводит нас к одной важной особенности «Персидских мотивов». В них Есенин не пошел по легкому пути воспроизведения внешних примет древнего Востока, он стремился вникнуть в сущность восточной поэзии, но писать по-своему. В первом автографе одного из стихотворений цикла («Голубая да веселая страна...») стоял заголовок — «Подражание Омару Хайяму», который Есенин позже снял. Действительно, в «Персидских мотивах» мы не находим того, что принято называть подражанием. Если сравнить стихи персидских лириков в переводе Ф. Корша с «Персидскими мотивами» Есенина, то мы увидим не только сходство и совпадения, но и важные различия. Есенин не копировал персидских лириков. Находясь под их обаянием, он оставался самим собой.

В древней персидской лирике довольно часто можно было встретить аллегорию, отражающую восточные религиозные верования. Так, весна, сад, любимая подруга могли означать в подтексте стремление души к единству с богом. У Есенина нет и малейшего намека на такой поворот темы, его образы отличаются реалистической полнотой. Далек Есенин и от настроения созерцательного покоя, которое так характерно для персидских лириков. Наоборот, позиция Есенина активная.

В сборнике Ф. Корша есть такие стихи Омара Хайяма:

Познавай же сладость — краткой жизни радость
В мимолетный час.
Жизни всей значенье — только дуновенье,
Только миг для нас.
 

Есенин дает свой вариант этой общей, знакомой сентенции, переводя ее в конкретный план, придавая ей острое звучание, злободневное для советского Востока того времени:

Мне не нравится, что персияне
Держат женщин и дев под чадрой.
Дорогая, с чадрой не дружись,
Заучи эту заповедь вкратце,
Ведь и так коротка наша жизнь,
Мало счастьем дано любоваться.
Заучи эту заповедь вкратце.
 

Одновременно с эпикурейскими мотивами у персидских лириков встречались мотивы и пессимистические: все уходит в прошлое, и поэтому ни к чему все человеческие стремления. Тот же Омар Хайям писал:

Ничтожен мир, и все ничтожно,
Что в жалком мире ты познал;
Что слышал — суетно и ложно,
И тщетно все, что ты сказал.
 

В персидском цикле Есенина совершенно иной лейтмотив: поэт радуется человеческому бытию, у него нет боязни перед мертвым прошлым, которое мрачно напоминает о скоротечности жизни, его взгляд целиком обращен к настоящему:

Далеко-далече там Багдад,
Где жила и пела Шахразада.
Но теперь ей ничего не надо.
Отзвенел давно звеневший сад.
Призраки далекие земли
Поросли кладбищенской травою.
Ты же, путник, мертвым на внемли,
Не склоняйся к плитам головою.
. . . . . . . . . . . . . . . . .
Жить — так жить, любить — так уж влюбляться.
В лунном золоте целуйся и гуляй,
Если ж хочешь мертвым поклоняться,
То живых тем сном не отравляй.
 

«Персидские мотивы» — это дружеская встреча поэта с Востоком. Он проявляет живой интерес к его людям, обычаям, поэзии, ко всему новому и незнакомому для него. Поэт предполагает и обратный интерес, он охотно рассказывает о России. Во всем цикле преобладает атмосфера сердечной дружбы с людьми Востока:

Шаганэ ты моя, Шаганэ!
Там, на севере, девушка тоже,
На тебя она страшно похожа,
Может, думает обо мне...
Шаганэ ты моя, Шаганэ.
 

Интересно отметать, что Шаганэ — реальное лицо. Это ахалцихская армянка — Шаганэ Нерсесовна Тертерян (р. 1900). Она была школьной учительницей в Ватуме, где Есенин встретил ее в декабре 1924 года. Между ними завязалась дружба, они часто встречались, подолгу проводили время вместе. Есенин «всегда приходил с цветами, иногда с розами, но чаще с фиалками. Цветы сам очень любил»376, — вспоминает Шаганэ Нерсесовна. Отношения их были чистыми и душевными. Поэт читал стихи своей знакомой, рассказывал ей о родном селе, о матери, о сестрах, о своей жизни. Шаганэ знакомила Есенина с произведениями армянских поэтов. Расставаясь с нею, он подарил ей свой сборник стихов с надписью: «Дорогая моя Шаганэ, Вы приятны и милы мне». Эта встреча — одна из тех, которые приносили поэту душевное успокоение, облагораживали его, вызывали желание быть лучше и чище.

Мы помним, что во время своей заграничной поездки на Запад Есенин почти ничего не написал. Его мучила тоска по Родине, западный мир показался ему антипоэтическим. «Персидские мотивы» Есенин создавал в совершенно иных условиях: он находился на советском Востоке, ему был близок романтический и поэтический мир восточной жизни. Но даже в «Персидских мотивах» мы ощущаем бесконечную привязанность поэта к России, думы о ней; затейливый восточный орнамент этого цикла не может скрыть от нас такое знакомое русское лицо его создателя. Даже тогда, когда поэт любуется Востоком, ему приходят на память картины родного края:

Отчего луна так светит тускло
На сады и стены Хороссана?
Словно я хожу равниной русской
Под шуршащим пологом тумана.
 

И, говоря о Босфоре, беседуя с персиянкой, он невольно вспоминает о родной стороне:

У меня в душе звенит тальянка,
При луне собачий слышу лай.
Разве ты не хочешь, персиянка,
Увидать далекий синий край?
 

«Как бы ни был красив Шираз, он не лучше рязанских раздолий», — писал поэт, лирика которого, по его словам, была жива одной большой любовью к России.

И каждый раз, возвращаясь с Востока, Есенин испытывал новый прилив горячей любви к родине:

Спит ковыль. Равнина дорогая,
И свинцовой свежести полынь!
Никакая родина другая
Не вольет мне в грудь мою теплынь.
Знать, у всех у нас такая участь,
И, пожалуй, всякого спроси —
Радуясь, свирепствуя и мучась,
Хорошо живется на Руси.
Свет луны, таинственный и длинный,
Плачут вербы, шепчут тополя.
Но никто под окрик журавлиный
Не разлюбит отчие поля...
 

С темой родного края связан еще один, весьма значительный цикл лирических произведений Есенина — его стихи родным.

Семья для Есенина была неотделима от Родины. В этих произведениях поэт делится своими самыми сокровенными чувствами и думами. Обращение к родным часто было для Есенина прибежищем от той среды, которая мучительно действовала на него. Поэт неоднократно обращается к матери («Ты одна мне помощь и отрада, Ты одна мне несказанный свет»). Одно из стихотворений («Все живое особой метой...») построено на резком противопоставлении сыновней любви поэта и презрения к окружающему его «чужому и хохочущему сброду». Задушевны и доверчивы беседы поэта с матерью. В «Ответе» он пишет:

Но время будет,
Милая, родная!
Она придет, желанная пора!
Недаром мы Присели у орудий:
Тот сел у пушки,
Этот — у пера.
 

«Милая, добрая, старая, нежная» — с этими словами, полными глубокой любви, обращался поэт к матери.

Неоднократно поэт адресуется и к деду. Много стихов посвящено сестре Шуре. «Я красивых таких не видел», — писал о ней Есенин. «Ты запой мне ту песню, что прежде Напевала нам старая мать», — просит он ее и под эту песню вспоминает родной дом. Семья и родина — одно целое для поэта. Поэтому он пишет сестре:

Потому и навеки не скрою,
Что любить не отдельно, не врозь —
Нам одною любовью с тобою
Эту родину привелось.
 

Есть еще одна группа лирических стихотворений Есенина. Такие стихи принято называть философской лирикой. В условном обозначении это приложимо и к целому ряду стихотворений Есенина, которые, впрочем, точнее было бы назвать лирикой житейских раздумий. Большинство этих стихов написано в 1925 году — в последний год жизни поэта.

В этом году Есенину исполнялось тридцать лет. Он считал этот возраст значительным для лирического поэта, находил его критическим для себя, переломным:

Видно, так заведено навеки —
К тридцати годам перебесясь,
Все сильней, прожженные калеки,
С жизнью мы удерживаем связь.
Милая, мне скоро стукнет тридцать,
И земля милей мне с каждым днем.
Оттого и сердцу стало сниться,
Что горю я розовым огнем.
 

Именно в 1925 году он пишет стихотворение «Мой путь», в котором как бы подводит итоги прожитому:

Ну что же?
Молодость прошла!
Пора приняться мне
За дело,
Чтоб озорливая душа
Уже по-зрелому запела.
 

Есенин много размышляет над жизнью. Он критически оценивает свое прошлое, учитывает опыт прожитого, задумывается над будущим. В его лирике появляются новые мотивы, которые мы и называем философскими. Вот одно, весьма характерное стихотворение этого рода:

Свищет ветер, серебряный ветер,
В шелковом шелесте снежного шума.
В первый раз я в себе заметил —
Так я еще никогда не думал.
Пусть на окошках гнилая сырость,
Я не жалею, и я не печален.
Мне все равно эта жизнь полюбилась,
Так полюбилась, как будто вначале.
В: глянет ли женщина с тихой улыбкой —
Я уж взволнован. Какие плечи!
Тройка ль проскачет дорогой зыбкой —
Я уже в ней и скачу далече.
О, мое счастье и все удачи!
Счастье людское землей любимо.
Тот, кто хоть раз на земле заплачет, —
Значит, удача промчалась мимо.
Жить нужно легче, жить нужно проще,
Все принимая, что есть на свете.
Вот почему, обалдев, над рощей
Свищет ветер, серебряный ветер.
 

Философская лирика Есенина не замыкается собственным «я». Он думает о себе в связи с теми переменами, которые произошли в стране, в связи с самым значительным явлением эпохи — Октябрьской революцией:

Несказанное, синее, нежное...
Тих мой край после бурь, после гроз,
И душа моя — поле безбрежное,
Дышит запахом меда и роз.
Я утих. Годы сделали дело,
Но того, что прошло, не кляну.
Словно тройка коней оголтелая
Прокатилась во всю страну.
Напылили кругом. Накопытили.
И пропали под дьявольский свист.
А теперь вот в лесной обители
Даже слышно, как падает лист.
Колокольчик ли? Дальнее эхо ли?
Все спокойно впивает грудь.
Стой, душа, мы с тобой проехали
Через бурный положенный путь.
Разберемся во всем, что видели,
Что случилось, что сталось в стране,
И простим, где нас горько обидели
По чужой и по нашей вине.
 

Как в этих, так и в других стихах подобного рода, мы встречаем зрелые мысли поэта о жизни и видим, как он по-новому дорожит ею, приветствует ее.

Поэт был прав, сказав: «Моя лирика жива одной большой любовью, любовью к родине. Чувство родины основное в моем творчестве». Это чувство связывает воедино все лирические произведения Есенина: стихи с отчетливо выраженной общественно-политической тематикой, любовную лирику и стихи о природе, лирический цикл произведений, обращенных к сестре и матери, лирику философских раздумий. В этом заключалась своеобразная цельность поэта, несмотря на те внутренние противоречия, которые не покидали его до конца жизни.

Именно чувство родины отразилось в таких, например, словах поэта, приводимых Вс. Рождественским: «Россия! — произнес он протяжно и грустно. — Россия! — какое хорошее слово... И «роса» и «сила», и «синее» что-то»377.

Есенин говорил о восприятии им действительности «с крестьянским уклоном». Тот же самый «уклон» во многом определял и средства ее художественного изображения, что прежде всего обнаруживается в глубокой внутренней связи его поэзии с народным устнопоэтическим творчеством. Не следует сводить все богатство и многообразие его поэтических средств только к этому источнику, но именно здесь берет начало поэтика Есенина.

Уже довольно давно вопрос о связи поэзии Есенина с народным творчеством стал предметом специальных исследований. В них встречаются интересные и верные частные наблюдения, чего, к сожалению, нельзя сказать относительно общих выводов и заключений378.

Так, Н. Кравцов считает, что интерес Есенина к народному творчеству целиком определяется его связью с имажинистами, а по мнению Б. Неймана, поэт якобы черпал образцы народного творчества исключительно из книжных источников. Такая трактовка вопроса узка и до некоторой степени формалистична. Ведь уже в «Ключах Марии» видно серьезное расхождение Есенина с имажинистами в подходе к образотворчеству: поэт искал его основу в народном творчестве, тогда как имажинисты ограничивались одними формалистическими экспериментами. Столь же несостоятельно утверждение о том, что влияние народного творчества на поэтическую манеру Есенина шло только от книжных источников. Весьма возможно, что поэт учитывал их, но несомненно и другое: уже с детских лет он находился в живой атмосфере устного народного творчества. Самое же главное заключается в том, что стилевые признаки поэзии Есенина целиком обусловлены содержанием его творчества, которое не может быть сведено к «имажинистским» или «книжным» источникам.

Обращение того или иного писателя к фольклору — явление довольно частое. Само по себе оно еще ни о чем не говорит. Здесь важно — чем вызван этот интерес, чем он продиктован. Ведь фольклор, в частности русский, включает в себя немало противоречивых элементов. В нем весьма ощутима материалистическая трактовка жизненных явлений и в то же время видны следы идеалистического восприятия мира; здесь и трезвое, деловое отношение к жизни и разного рода религиозно-мистические взгляды; реальные мечты о лучшей доле народной переплетаются с явно фантастичесними представлениями о счастье. Отсюда — возможность различного использования фольклора.

Не касаясь большого и самостоятельного вопроса о роли и значении народного творчества в русской поэзии XIX века, хотя бы бегло отметим характер обращения к русскому фольклору поэтов — современников Есенина.

Символисты явно интересовались фольклором, но этот интерес нельзя назвать глубоким, а тем более — органическим. Как правило, это была стилизация под фольклор, никак не проникавшая в его глубины, о чем говорит, например, поэзия К. Бальмонта. У более крупных представителей символизма дело обстояло несколько иначе. Так, А. Белый довольно смело вводил в свою поэзию народную лексику, просторечия, что отражало его смутную тягу к народному сознанию. Более глубоким был интерес к народному творчеству у А. Блока: для него фольклор являлся как бы точкой опоры в народе. Это было одним из существенных признаков движения Блока к слиянию с народом. В поэме «Двенадцать» народно-частушечные мотивы помогли поэту выразить идею стихийного слияния с революцией.

На фольклорной основе строились многие произведения Н. Клюева. И в них сразу же бросается в глаза настойчивая ориентация поэта на те элементы народного творчества, которые связаны с первобытным мышлением. К этому примешивалось и влияние сектантских песен, связанных с древними суевериями. Хотя Клюеву несомненно была знакома вся стихия русского народного творчества, он сознательно ограничивал себя ее первобытными формами.

Диаметрально противоположной была поэзия Д. Бедного, опиравшегося на здоровое, демократическое начало русского фольклора. И содержание, и форма его произведений говорили о том, что поэт ориентируется на самые широкие народные слои. В поэзии Д. Бедного мы видим и народное сознание, и форму народного художественного мышления, ярко отразившиеся в русском фольклоре. По-своему обращался к фольклору В. Маяковский. То это были образы, почерпнутые из народного творчества (поэма «150 000 000»), то специфическая форма выражения, связанная с ним (плакаты РОСТА). У позднего Маяковского можно найти и более органические связи с фольклором.

Порою поэты искали в фольклоре лишь возможности языкового и стилистического обогащения своей поэзии. Например, в творчестве В. Хлебникова, не всегда добивавшегося положительных результатов на этом пути, обращение к корневому русскому языку слишком часто выглядело формалистическими упражнениями. Некоторые поэты, прибегая к народному творчеству, с тем чтобы избежать поэтических штампов, оказывались во власти стилизованной поэтической речи, их интересовало древнее слово само по себе. Так, Н. Асеев, вспоминая свои ранние опыты, писал: «Мне хотелось своих слов, своих, неизбитых выражений чувств — и вот рождались и слова и отдельные сочетания их, непохожие на общепризнанные: «леторей», «грозува», «шерешь», «сумрова», «еутемь», «порада», «сверкаты», «повага», «дивень», «лыба» — все слова из летописей и старинных сказок...»379

Многие выдающиеся современники Есенина так или иначе обращались к народному творчеству. Но Есенин, может быть, единственный русский поэт XX века, о котором невозможно сказать, что он «обращался к фольклору». Невозможно потому, что без фольклора, вобравшего многовековой художественный опыт русского народа, не было бы такого поэта, как Есенин.

Мы говорили об идейной эволюции поэта, о развитии его таланта. Этот процесс сопровождался и развитием его поэтики.

При всей оригинальности поэта, которая была заметна еще в его раннем творчестве, в поэтике Есенина можно обнаружить различные стилевые примеси. В начале его творческого пути заметно влияние Надсона; позже у него были точки соприкосновения с Клюевым и символистами; в поэмах 1918 года в сильнейшей степени давала о себе знать церковнобиблейская оболочка, затягивавшая туманом содержание этих произведений; в период сближения с имажинистами в его творчестве можно найти примеры искусственной образности; цикл «Москва кабацкая» был отмечен приметами натурализма...

Но ни одна из этих крайностей до конца не увлекла Есенина, не увела его на боковые дороги искусства. Этого не случилось потому, что в нем всегда жили чувство и сознание, связанные с художественным мышлением народа.

Вся поэтика Есенина имеет своей изначальной отправной точкой ту образную систему, которая лежит в основе русского фольклора.

Характер связи есенинской поэзии с народным творчеством менялся на протяжении творческого пути поэта. Эта связь претерпевала существенные изменения, становилась все более глубокой и оригинальной.

Еще в дореволюционном творчестве Есенина заметны элементы стиха, характерные для народного творчества. Таковы, например, постоянные эпитеты («темна ноченька», «кудри русые», «лиходейная разлука» и т. п.), краткие прилагательные («алы зори», «белы снега», «горючи слезы», «сине море», «буйны головы»), зачины («Сторона ль моя, сторонка», «Гой ты, Русь моя родная»), частушечные ритмы («Хороша была Танюша, краше не было в селе...»), подражания («Песнь о Евпатии Коловрате»). Все это было лишь первым обращением поэта к народному творчеству, во многом оно оставалось чисто внешним. Молодой поэт еще не в состоянии был творчески воспринять его богатства.

Вскоре после Октябрьской революции, когда Есенин задумывал и писал «Ключи Марии», он попытался более глубоко и органически воспринять художественные особенности устного творчества. В наибольшей степени это отразилось в метафорическом строе его стиха, в подчеркнутом внимании к разработке образа на основе народного образотворчества.

И здесь, в первую очередь, нужно говорить о связи образной системы Есенина с народными загадками, которые всегда содержат зерно образа. Так, например, в эту пору у него встречается образ «месяц-пастух», который восходит к народной загадке: «Поле не мерено, овцы не считаны, пастух рогат» (небо, звезды, месяц). Известна и такая народная загадка: «Над бабиной избушкой висит хлеба краюшка. Собаки лают, а достать не могут». Есенин извлекает из нее собственный поэтический смысл, у него появляется целый ряд образов, берущих начало из этой загадки: «Ковригой хлебною над сводом надломлена твоя луна»; «Выплывает луна, ее не слопали собаки», «Луну, наверно, собаки съели. Ее давно на небе не видать». Бесспорно, что в основе строк Есенина «Коромыслом серп двурогий Плавно по небу скользит» лежит народное сравнение месяца с коромыслом. «Золотою лягушкой луна Распласталась на тихой воде», — пишет Есенин; в основе этого образа лежит загадка: «Посередь болота лежит кусок золота» (отражение луны на водной поверхности).

Обратим внимание на то, что, пользуясь загадками, Есенин не превращает свои стихи в загадки. Наоборот, он как бы дает на них отгадки, что делает есенинские образы не только выразительными, но и вполне доступными для читательского восприятия. В образной системе Есенина встречаются и более сложные связи с народными загадками380.

Сам Есенин признавал решающую роль народной образности для своего творчества. Он писал: «Не я выдумал этот образ, он был и есть основа русского духа и глаза, но я первый развил его и положил основным камнем в своих стихах. Он живет во мне органически так же, как мои страсти и чувства. Это моя особенность, и этому у меня можно учиться так же, как я могу учиться чему-нибудь другому у других» (т. 4, стр. 227).

Однако творческие заимствования Есенина из народный поэтики иногда осложняли и отяжеляли образную систему поэта, делали ее не всегда доходчивой. Действительно, представим себе неискушенного читателя, встречающегося со строчкой: «Хорошо бы, на стог улыбаясь, Мордой месяца сено жевать». Читатель будет немало озадачен такой загадкой. Есенин в данном случае исходит из народного сравнения месяца с конем. Но образ как бы отделился от источника, чрезмерно осложнился, получилась некоторая нарочитость в использовании народного творчества, которую можно объяснить близостью Есенина в это время к имажинистам. Таких примеров немало.

Самоцельное использование образа ради самого образа приводило к тому, что некоторые есенинские строки сами превращались в загадку: «Лижет теленок горбатый Вечера красный подол»; «В небо вспрыгнувшая буря Села месяцу верхом» и т. п. Здесь дает себя знать явная утрата поэтического настроения. Еще хуже было то, что к подлинно народной образности, лежащей в основе поэзии Есенина, иногда примешивалось имажинистское конструирование образа, явно рассчитанное на эффект, на то, чтобы поразить читателя небывалым и неожиданным сравнением. Это приводило к тому, что в поэзии Есенина первых лет революции народность источника зачастую подавлялась вычурностью поэтической структуры. Так, например, метафора «Над тучами, как корова, хвост задрала заря» действительно ошеломляла. Гораздо ярче и выпуклее было такое сравнение, очищенное от имажинистских влияний: «Заря над полем — как красный тын».

Но ни прямые заимствования из русского фольклора, ни осложненные переработки народной образной системы в духе имажинистского «образотворчества» не дают достаточно полной картины связи поэзии Есенина с народным творчеством.

Для того чтобы составить верное представление о воздействии народного творчества на поэзию Есенина, необходимо обратиться к его произведениям 20-х годов, в которых с наибольшей полнотой и силой раскрывается его поэтический облик. Произведения этого периода наполняются конкретно-историческим содержанием эпохи. В связи с этим Есенин отказывается от поверхностной стилизации, которая давала себя знать в его ранних стихах, творчески осмысляет художественные богатства фольклора, придает им своеобразный поэтический колорит. У Есенина этих лет мы не найдем таких специфических фольклорных выражений, как «мать сыра земля», «бел горюч камень», «повинная голова», «тоска-кручина» и т. п. Не пользуется он и типично уменьшительными выражениями, часто встречающимися в фольклоре, — «рябинушка», «реченька», «садочек», «травушка», «полюшко» и др. Фольклоризм поэзии Есенина принимает все более глубокий и органический характер.

Как поэт-лирик Есенин особенно близок своей поэтической системой к тем элементам устного поэтического творчества, которые присущи народной лирике.

И здесь главным образом следует говорить о принципе психологического параллелизма. Он пронизывает все русское народное творчество и встречается еще в древнейшем памятнике «Слово о полку Игореве».

В основе народной лирики в ее первоначальном состоянии лежит, так сказать, естественная философия, обусловленная жизнью человека среди природы, повседневным тесным общением с нею. С веками, по мере усложнения общественных отношений, в народной лирике происходило обособление: появлялись крестьянские песни, рекрутские, бурлацкие, рабочие, тюремные и т. д. Лирика Есенина в основе своей связана не с этими песнями, а с древнейшими, корневыми формами фольклора, именно с теми, в которых господствовала естественная философия. Об этом убедительно говорит уже упоминавшаяся брошюра Есенина «Ключи Марии», это можно обнаружить почти в каждом его стихотворении. «Гори, звезда моя, не падай», — пишет поэт, и мы сразу чувствуем отголосок былого народного поверья, говорящего о том, что при рождении человека на небе загорается новая звезда, которая падает в момент его смерти.

Именно естественная философия народной лирики и породила такую художественную форму, как психологический параллелизм.

Характерной особенностью русского фольклора является то, что в нем почти не встречаются самостоятельные описания природы, она всегда соотнесена с мыслями и чувствами человека, разделяет с ним радость и горе, сочувствует ему, остерегает его, вселяет в него надежду, плачет над его несбывшимися мечтами. А. Н. Веселовский дал очень точное и выразительное определение этой особенности народного творчества: «Общая схема психологической параллели нам известна: сопоставлены два мотива, один подсказывает другой, они выясняют друг друга, причем перевес на стороне того, который наполнен человеческим содержанием»381.

Эта исторически сложившаяся особенность русской народной поэзии лежит в основе всей лирики Есенина. И, пожалуй, нельзя признать правомерным обособление в его творчестве так называемой «пейзажной» лирики. Как можно обособлять то, что является основой всей его лирической поэзии? И недостаточно характеризовать главную особенность лирики Есенина как психологический параллелизм. Положив его в основу своей поэтики, Есенин развил этот принцип, придал ему собственную окраску.

Есенин постоянно обращается к русской природе в тех случаях, когда высказывает самые сокровенные мысли о себе, о своем месте в жизни, о своем прошлом, настоящем и будущем.

Нередко в стихах Есенина природа настолько сливается с человеком, что как бы оказывается выражением каких-то человеческих чувств, а человек, в свою очередь, предстает как частица природы:

Я покинул родимый дом,
Голубую оставил Русь.
В три звезды березняк над прудом
Теплит матери старой грусть.
Золотою лягушкой луна
Распласталась на тихой воде.
Словно яблонный цвет, седина
У отца пролилась в бороде.
Я не скоро, не скоро вернусь!
Долго петь и звенеть пурге.
Стережет голубую Русь
Старый клен на одной ноге.
И я знаю, есть радость в нем
Тем, кто листьев целует дождь,
Оттого, что тот старый клен
Головой на меня похож.
 

Через семь лет Есенин возвращается к образу клена. Но теперь поэтом владеет не радость, а горькое чувство утраченной молодости, ощущение увядания. Яркий летний пейзаж сменяется картиной ледяной зимы:

Клен ты мой опавший, клен заледенелый,
Что стоишь нагнувшись под метелью белой?
Или что увидел? Или что услышал?
Словно за деревню погулять ты вышел.
И, как пьяный сторож, выйдя на дорогу,
Утонул в сугробе, приморозил ногу.
Ах, и сам я нынче чтой-то стал нестойкий.
Не дойду до дома с дружеской попойки.
Там вон встретил вербу, там сосну приметил,
Распевал им песни под метель о лете.
Сам себе казался я таким же кленом,
Только не опавшим, а вовсю зеленым...
 

Как видим, и здесь пейзаж дан не сам по себе, он целиком соответствует внутреннему настроению поэта. Клен как бы живет теми же чувствами, что и автор. Главное здесь — человеческое содержание.

Пейзаж у Есенина не просто иллюстрация чувств, которые им владеют. Природа для поэта — тот друг, чье настроение совпадает с его собственным. Так, например, прошлое, настоящее, грустные думы о будущем — все сливается в единую картину осени:

Отговорила роща золотая
Березовым, веселым языком,
И журавли, печально пролетая,
Уж не жалеют больше ни о ком.
Кого жалеть? Ведь каждый в мире странник —
Пройдет, зайдет и вновь оставит дом.
О всех ушедших грезит конопляник
С широким месяцем над голубым прудом.
Стою один среди равнины голой,
А журавлей относит ветер в даль,
Я полон дум о юности веселой,
Но ничего в прошедшем мне не жаль.
Не жаль мне лет, растраченных напрасно,
Не жаль души сиреневую цветь.
В саду горит костер рябины красной,
Но никого не может он согреть.
Не обгорят рябиновые кисти,
От желтизны не пропадет трава.
Как дерево роняет тихо листья,
Так я роняю грустные слова.
И если время, ветром разметая,
Сгребет их все в один ненужный ком...
Скажите так... что роща золотая
Отговорила милым языком.
 

«На душе лимонный свет заката И сирени шелест голубой», — писал Есенин в минуту тихого успокоения. «Языком залижет непогода Прожитой мой путь», — говорил он в час горьких раздумий. Если пользоваться словами М. Пришвина, это было «видение души человека через образы природы».

Отношение Есенина к природе можно еще определить как отношение больного человека к целебному источнику. Много мучительного было в жизни поэта, порою он чувствовал себя надорванным и разбитым. Его обращение к природе часто было поисками оздоровляющего начала. После бурных, изнуряющих дней «Москвы кабацкой» он искал в природе пристанище и спасение:

Может, завтра совсем по-другому
Я уйду, исцеленный навек,
Слушать песни дождей и черемух,
Чем здоровый живет человек.
(«Вечер черные брови насопил...»)
 

Общение с природой укрепляло его душевные силы, вносило в его жизнь известнее равновесие. В своих стихах поэт вспоминал себя молодым и цветущим; с наступлением зрелости появлялось ощущение того, что он начал отцветать; все чаще к нему возвращается мысль о близком смертельном увядании. Утешением этих горестных человеческих чувств была мысль о природе как о естественном жизненном процессе, связанном с рождением, расцветом и увяданием, с вечным обновлением и движением жизни. И, чувствуя себя неотделимым от природы, от этого великого вечного движения, поэт обретал мудрое, философское отношение к жизни: «Будь же ты вовек благословенно, Что пришло процвесть и умереть».

Выражение глубоких человеческих чувств через картины природы — самая характерная особенность есенинской лирики. И даже тогда, когда поэт, живя в каменном городе, непосредственно не наблюдает природу, не видит родного пейзажа, все же именно картины природы целиком выражают его внутреннее состояние:

Низкий дом с голубыми ставнями,
Не забыть мне тебя никогда, —
Слишком были такими недавними
Отзвучавшие в сумрак года.
До сегодня еще мне снится
Наше поле, луга и лес,
Принакрытые сереньким ситцем
Этих северных бедных небес.
Восхищаться уж я не умею
И пропасть не хотел бы в глуши,
Но, наверно, навеки имею
Нежность грустную русской души.
Полюбил я седых журавлей
С их курлыканьем в тощие дали,
Потому что в просторах полей
Они сытных хлебов не видали.
Только видели березь да цветь,
Да ракитник, кривой и безлистый,
Да разбойные слышали свисты,
От которых легко умереть.
Как бы я и хотел не любить,
Все равно не могу научиться,
И под этим дешевеньким ситцем
Ты мила мне, родимая выть.
Потому так и днями недавними
Уж не юные веют года...
Низкий дом с голубыми ставнями,
Не забыть мне тебя никогда.
 

И когда поэт жил за рубежом, где ничто вокруг не напоминало привычного и родного, он оставался самим собой, на всю жизнь влюбленным в русскую природу. Вот, например, что он писал, живя в Париже:

Не искал я ни славы, ни покоя,
Я с тщетой этой славы знаком.
А сейчас, как глаза закрою,
Вижу только родительский дом.
Вижу сад в голубых накрапах,
Тихо август прилег ко плетню.
Держат липы в зеленых лапах
Птичий гомон и щебетню.
. . . . . . . . . . . . . .
Ах, и я эти страны знаю —
Сам немалый прошел там путь.
Только ближе к родному краю
Мне б хотелось теперь повернуть.
(«Эта улица мне знакома...»)
 

Есенин, как и Маяковский, тоже видел страны, «где инжир с айвой», «где воздух, как сладкий морс», но никогда в жизни он не променял бы на эти страны свою кровную привязанность к родным местам, какими бы бедными они ему иногда ни казались. Он писал в конце жизни:

Мелколесье. Степь и дали.
Свет луны во все концы.
Вот опять вдруг зарыдали
Разливные бубенцы.
Неприглядная дорога,
Да любимая навек,
По которой ездил много
Всякий русский человек.
Эх вы, сани! Что за сани!
Звоны мерзлые осин.
У меня отец — крестьянин,
Ну, а я — крестьянский сын.
Наплевать мне на известность
И на то, что я поэт.
Эту чахленькую местность
Не видал я много лет.
Тот, кто видел хоть однажды
Этот край и эту гладь,
Тот почти березке каждой
Ножку рад поцеловать...
 

Изображение собственных переживаний через картины родной природы, естественно, приводило поэта к тому, что мы называем очеловечиванием природы. Этот прием издавна известен народному творчеству. Но и здесь Есенин пошел по пути оригинального развития этой поэтической особенности.

Если в народном творчестве, как правило, олицетворяются стихийные силы природы (вьюга злится, ветер гуляет, солнце улыбается и т. п.), то в поэзии Есенина мы находим дальнейшую конкретизацию этого поэтического приема: «Отговорила роща золотая Березовым веселым языком», «Спит черемуха в белой накидке», «Где-то на поляне клен танцует пьяный». Сам Есенин определял это как «уподобление стихийных явлений человеческим бликам». Природа у поэта способна поступать, как человек. О деревьях перед окнами родной избы говорится:

Там теперь такая ж осень..
Клен и липы в окна комнат,
Ветки лапами забросив,
Ищут тех, которых помнят.
 

Особенно часто возвращается поэт к образу, который олицетворяет собой русскую природу, — образу березы.

В народном творчестве постоянно встречается условно-символическое обозначение деревьев: дуб — долголетие, сосенка — прямота, осина — горе, калина — девушка (заломать калину — взять девушку замуж); рябина — печальная женщина, символ ее безрадостной жизни; яблоня — молодка (рвать яблоки — ходить на свидание); ивушка — обиженная судьбой девушка или женщина; береза — девичья чистота и т. п.

Есенин углубляет этот принцип. У него береза «девушка», «невеста», она олицетворение всего чистого и красивого. Поэт говорит о ней так, как можно говорить только о человеке, наделяет ее конкретными человеческими приметами: «Зеленокосая, в юбчонке белой стоит береза над прудом».

В некоторых стихах Есенина мы встречаемся даже с фактами «биографии», с «переживаниями» березы:

Зеленая прическа,
Девическая грудь,
О тонкая березка,
Что загляделась в пруд?
Что шепчет тебе ветер?
О чем звенит песок?
Иль хочешь в косы-ветви
Ты лунный гребешок?
Открой, открой мне тайну
Твоих древесных дум,
Я полюбил печальный
Твой предосенний шум.
И мне в ответ березка:
«О любопытный друг,
Сегодня ночью звездной
Здесь слезы лил пастух.
Луна стелила тени,
Сияли зеленя.
За голые колени
Он обнимал меня.
И так, вздохнувши глубко,
Сказал под звон ветвей:
«Прощай, моя голубка,
До новых журавлей».
 

Такой принцип изображения необычайно приближает природу к человеку. В этом одна из сильнейших сторон лирики Есенина — он как бы заставляет человека полюбить природу. «Так и хочется к телу прижать Обнаженные груди берез», «Так и хочется руки сомкнуть Над древесными бедрами ив»...

В народном творчестве мы встречаемся и с обратным перенесением тех или иных явлений природы на человека. И этот признак весьма ощутим в поэзии Есенина и также приобретает своеобразное выражение.

«Все мы яблони и вишни голубого сада», — говорит Есенин о людях. Поэтому так естественно звучат в его стихах слова о том, что «любимая отцветет черемухой», что у его подруги «глаз осенняя усталость». Но особенно сильно этот поэтический прием звучит там, где поэт говорит о себе; «Ах, увял головы моей куст», — пишет он об утраченной молодости и вскоре снова возвращается к подобному сравнению: «головы моей желтый лист». «Был я весь, как запущенный сад», — сожалеет он о прошлом. Варьируя этот прием, он все более углубляет его, создает ряд образов, внутренне связанных между собой: «Я хотел бы стоять, как дерево, При дороге на одной ноге»; «Как дерево роняет тихо листья, Так я роняю грустные слова». И, наконец, даже не упоминая слова «дерево», он вызывает этот образ словами: «Скоро мне без листвы холодеть».

Так характерный для народного творчества психологический параллелизм в изображении природы получил в лирике Есенина своеобразное развитие, творческую самостоятельность и законченность.

У русской природы Есенин позаимствовал и многие краски своей поэзии.

Трудно назвать другого русского поэта, у которого краски играли бы такую же большую роль, как в творчестве Есенина. В его стихах они призваны усилить зрительное восприятие образа, сделать его более рельефным и выразительным.

Есенин — поэт-живописец. Черная, потом пропахшая выть!
Как мне тебя не ласкать, не любить?
Выйду на озеро в синюю гать,
К сердцу вечерняя льнет благодать. Серым веретьем стоят шалаши,
Глухо баюкают хлюпь камыши. Красный костер окровил таганы,
В хворосте белые веки луны...
 

Так возникает картина тихого летнего вечера, она целиком дается средствами цветового изображения.

Особенно часто мы встречаемся в поэзии Есенина с синим и голубым цветами. Это не просто индивидуальная привязанность поэта к таким краскам. Синее и голубое — это цвет земной атмосферы и воды, он преобладает в природе независимо от времени года, в нем меняются только оттенки.

«Теплая синяя высь», «синеющий залив», «синие чащи», «синие рощи», «равнинная синь», «деревенская синь», «синеют кругом небеса» — таковы частые приметы природы в стихах Есенина.

Есенин не ограничивается простым воспроизведением красок природы, он не копирует их, каждая краска имеет свой смысл и содержание. Синий цвет для поэта — цвет покоя и тишины. Поэтому он так часто встречается при изображении вечера и раннего утра: «синий вечер», «синий вечерний свет», «синий сумрак», «Предрассветное. Синее. Раннее». Смысловое содержание этого цвета целиком переносится поэтом на внутреннюю характеристику человека. Это всегда означает душевное равновесие, умиротворение, внутренний покой: «Несказанное, синее, нежное... Тих мой край после бурь, после гроз...». Синий цвет — это еще свежесть и здоровье, он напоминает молодость:

Вечером синим, вечером лунным
Был я когда-то красивым и юным. . . . . . . . . . . . . . . .
Сердце остыло, и выцвели очи...
Синее счастье! Лунные ночи!
 

Голубой цвет в стихах Есенина очень близок по своему значению к синему, как близки эти цвета в самой природе. Его дополнительным оттенком у Есенина является то, что он дает радостное ощущение простора, широты, далекого горизонта: «пашня голубая», «голубое поле», «голубеющая вода», «голубые двери дня», «голубая звезда», «голубой простор», «голубая Русь»...

Голубое и синее в своем сочетании служат созданию романтического настроения у читателя. «Май мой синий! Июнь голубой!» — восклицает поэт, и мы чувствуем, что не просто названы месяцы весны и лета, здесь думы о юности и молодости. Есенин вынес эти любимые им цвета в первую же строчку одного из знаменитых своих стихотворений: «Голубая кофта. Синие глаза...».

Поэт умело пользуется не только тем или иным цветом, но и его различными оттенками, его разной насыщенностью.

Довольно часто у него встречается алый цвет, который издавна имел свою определенную закрепленность в народных песнях («щечки алые», «алый цветок», «алый румянец» и т. п.). «Алый цвет — мил на весь свет» — гласит народная поговорка. Алый цвет в стихах Есенина всегда символизирует девственную чистоту, непорочность, незапятнанность. Часто это утренняя заря: «Выткался на озере алый цвет зари...», «Есть тоска веселая в алостях зари...». В своих ранних стихах он писал: «Я молюсь на алы зори...», «Я стоял, как инок, в блеске алом...».

К алому цвету близок по своему тону и настроению розовый цвет, к которому так часто и охотно прибегает Есенин. «Свежая розовость щек», «Помыслы розовых дней» — символизируют юность. Розовый цвет дается в сочетании с цветом золота:

Льется дней моих розовый купол,
В сердце снов золотая сума.
. . . . . . . . . . . . . . .
Закружилась листва золотая
В розоватой воде на пруду.
 

Казалось бы, розовый цвет маловыразительный, промежуточный, несколько разбавленный. И тем более поражает умение Есенина пользоваться этой краской, придавать ей необыкновенно выразительную силу. Ведь именно одно слово «розовый» создает незабываемую картину настроения, изображаемую в такой строфе:

Я теперь скупее стал в желаньях,
Жизнь моя, иль ты приснилась мне?
Словно я весенней гулкой ранью
Проскакал на розовом коне.
 

Здесь никакое другое прилагательное к слову «конь» не могло бы создать такого глубокого романтического настроения.

Сочетание алого и розового подчеркивает и усиливает ощущение молодости, красоты, свежести и нерастраченности чувств:

С алым соком ягоды на коже,
Нежная, красивая, была
На закат ты розовый похожа
И, как снег, лучиста и светла.
 

Родственный алому и розовому — красный цвет имеет в поэтике Есенина свой особый смысловой оттенок. Это тревожный, беспокоящий цвет, в нем как бы чувствуется ожидание неизвестного. Если алый цвет связан с утренней зарей, предвещающей светлый день, то красный говорит о закате, о наступлении таинственной ночной темноты: «Гаснут красные крылья заката...», «Тонет день за красным холмом...», «О красном вечере задумалась дорога...».

Так близкие по своим оттенкам цвета приобретают у Есенина свою особую смысловую окраску.

Для изображения внутреннего состояния человека Есенин умело пользуется соединением контрастных красок. Они выступают как символы, как условное обозначение. Эти краски-антитезы помогают зрительному восприятию перехода одного чувства в другое:

Не больна мне ничья измена,
И не радует легкость побед, —
Тех волос золотое сено
Превращается в серый цвет.
 

По мере того как у поэта нарастает все более тяжелое и мрачное настроение, в его стихи все более вторгается черный цвет. «Вечер черные брови насолил» — так начинается одно из его стихотворений, в котором мы застаем поэта в состоянии упадка духовных сил. «Черный человек» — так назвал Есенин самое трагическое свое произведение.

Именно через контрастные цвета — белый и черный — Есенин однажды ярко выразил раздумье о своей жизни. Это было в период «Москвы кабацкой», когда он болезненно ощущал разрыв между той средой, в которой оказался, и поэтическим вдохновением, продиктованным романтикой чувств:

Дар поэта — ласкать и карябать,
Роковая на нем печать.
Розу белую с черной жабой
Я хотел на земле повенчать.
 

Здесь мы видим краски-символы. Для поэта-романтика весьма характерно использование цвета не столько в прямом приложении (синее небо, голубое озеро), сколько в условном своем значении. Поэтому такими смелыми и неожиданными иногда кажутся краски Есенина: под ветром густая листва деревьев колышется, как «зеленый огонь»; по озеру «красным лебедем» плывет закат; ранним весенним утром проносится «розовый конь».

Может быть, в творчестве какого-либо другого русского поэта мы и найдем такую же богатую палитру красок, как у Есенина. Но навряд ли мы отыщем поэта, у которого краски составляют такую неотъемлемую суть поэзии, как в творчестве Есенина. Смысловую содержательность красок Есенина, их многоплановое использование можно определить как цветовое изображение поэтом мысли и чувства. Это исключительное качество лирики Есенина выделяет его не только в советской, но и во всей русской поэзии. Здесь кроется одна из причин эмоционального воздействия стиха Есенина — самой сильной стороны его лирики. Естественно, что эта эмоциональность достигается в сочетании с другими особенностями его поэтического стиля.

В устной поэзии нашего народа издавна существует один из приемов усиления эмоциональности стиха — повторение. Такая черта в высшей степени присуща есенинскому творчеству.

«Уж ты радость, ты моя радость, Ты куда же, радость, девалась?» — пел народ в своих песнях. И как отклик на это, звучат слова Есенина: «Где ты, где, моя тихая радость?», «Где ты, моя радость? Где ты, моя участь?».

«Ветры мои, ветры, вы, буйны ветры!» — слышится голос народного певца. И ему как бы вторит поэт: «Ветры, ветры, о, снежные ветры!», «Эх, ты, молодость, буйная молодость...», «Клен ты мой опавший, клен заледенелый...», «Русь моя, деревянная Русь...», «Мир таинственный, мир мой древний...». Этот прием повторения однородных слов и выражений делает стихи эмоционально насыщенными, певучими, способствует усилению лирического настроения.

Используя прием повтора, Есенин вывел его за рамки обращения человека к природе. Словесные повторы помогают поэту вести напряженный лирический монолог, придают взволнованность его речи. А Есенин всегда взволнован — в грусти, в радости ли. Он никогда не бывает равнодушным и бесстрастным.

Ах, постой. Я ее не ругаю.
Ах, постой. Я ее не кляну, —
 

из двенадцати слов этого двустрочия не повторяются только два, но мы в первую очередь замечаем не только само повторение слов, а и то волнение, которым охвачен поэт.

Ах, Толя, Толя, ты ли, ты ли,
В который миг, в который раз... —
 

казалось бы, здесь поэт просто повторяет одни и те же слова. Но такова природа есенинского стиха: повтор никогда не воспринимается в нем как простое повторение, а всегда как нагнетание настроения. Этому помогают вопросительные и восклицательные интонации, чрезвычайно характерные для лирики Есенина.

Недостаточно просто указать на то, что эти интонации придают стиху Есенина усиленное эмоциональное напряжение. Важнее выяснить природу этих стилистических особенностей, которые тесно связаны с самим содержанием есенинской поэзии.

Есенин как бы засыпает самого себя вопросами, в которых слышатся все те же настойчивые повторы: «Почему прослыл я шарлатаном? Почему прослыл я скандалистом?»; «Не вчера ли я молодость пропил? Разлюбил ли тебя не вчера?»; «Что случилось? Что со мною сталось?»; «Ты ли деревенским, ты ль крестьянским не был?»; «Кто я? Что я? Только лишь мечтатель...»; «Дождусь ли радостного дня?»; «Жизнь моя, иль ты приснилась мне?». Это не риторические фигуры, призванные привлечь внимание читателя. В этих вопросах, обращенных к самому себе, выражена внутренняя тревога, смятение, неуверенность, то беспокойство чувства и мысли, которое было так присуще поэту.

Обилие других, восклицательных интонаций указывает на поиски поэтом выхода из состояния мучительной неопределенности. Он делает попытки преодолеть ее, убедить себя в том, что он сможет справиться со своим внутренним состоянием, что рано или поздно, но выход может быть найден: «Глупое сердце, не бейся!»; «Довольно скорбеть, довольно!»; «Каждый труд благослови, удача!»...

Принцип словесного повтора, о котором шла речь, лег в основу композиции большинства лирических стихотворений Есенина. Такую композицию принято называть кольцевой. В ней начальные строки, выражающие главную тему, повторяются в конце как заключительный аккорд, как вывод. Возвращая читателя к первоначально высказанной мысли, поэт не просто повторяет ее, но настаивает на ней, создает определенное законченное настроение. Вот характерный пример такой композиции:

Дорогая, сядем рядом,
Поглядим в глаза друг другу.
Я хочу под кротким взглядом
Слушать чувственную вьюгу.
Это золото осеннее,
Эта прядь волос белесых —
Все явилось, как спасенье
Беспокойного повесы.
Я давно мой край оставил,
Где цветут луга и чащи.
В городской и горькой славе
Я хотел прожить пропащим.
. . . . . . . . . . . . . .
Дорогая, сядь же рядом,
Поглядим в глаза друг другу.
Я хочу под кротким взглядом
Слушать чувственную вьюгу.
 

Подобную композицию мы встречаем в большинстве лирических произведений Есенина («Годы молодые с забубенной славой...», «Низкий дом с голубыми ставнями...» и многие другие). Есть и еще одна композиционная особенность лирических стихотворений Есенина: каждое из них содержит единство душевного переживания. Если воспользоваться словами Е. Баратынского — в каждом из них заключено ощущение известной минуты.

Эти «минутные» настроения всегда запечатлены в лирике Есенина с огромной выразительной силой, поэтому они и оставляют на долгие годы и десятилетия глубокий след в памяти читателя. Одно из действенных средств этой выразительности — драматизация чувств, которая доносит до нас тему как через мощные усилители. Не случайно поэт многократно варьировал в своих стихах одно и то же слово, обозначавшее у него и жар, и озноб: «нежная дрожь», «чувственная дрожь», «рыдалистая дрожь», «впасть как в дрожь», «гробовая дрожь», «какой-то ток невыразимой дрожи»... Двигаясь от какого-либо биографического факта, не содержавшего никакой драмы, поэт часто домысливал его в драматическом плане. Приведем лишь один пример.

Стихотворение «Видно, так заведено навеки...» зародилось у Есенина в связи с малозначительным событием: незадолго до женитьбы на С. А. Толстой Есенин как-то подошел на улице к цыганке-гадалке, попугай вытащил ему конверт с кольцом, поэт отдал это кольцо своей будущей жене. Мы знаем, что С. А. Толстая была заботливым, верным и умным другом Есенина.

Вопреки этому конкретному обстоятельству, Есенин придал своему стихотворению совершенно драматическое звучание: «Может быть, кому-нибудь другому Ты его со смехом отдала?» Все более нагнетая драматизм, он так заканчивал стихотворение:

Ну, и что ж! Пройдет и эта рана.
Только горько видеть жизни край.
В первый раз такого хулигана
Обманул проклятый попугай.
 

Одна из характернейших особенностей лирики Есенина — ее монологичность. Эта особенность встречается и у других поэтов, но в творчестве каждого из них она приобретает свою особую окраску. В поэзии Маяковского монолог — это, как правило, страстная, блестящая митинговая речь «агитатора, горлана-главаря», которую поэт произносит во весь голос перед тысячной аудиторией. Есенин никогда не владел такой формой монолога, она не отвечала содержанию его поэзии. Поэтическая сила «интимнейшего лирика» (Горький) была в другом: в его умении говорить наедине с читателем.

Поэтический монолог Есенина — это доверительная беседа со слушателем. Поэт делится своими самыми сокровенными думами и чувствами, заведомо предполагая в собеседнике друга, на понимание которого он может вполне рассчитывать. То же мы встречаем и у Маяковского, который любую тему пронизывает лиризмом, дружески доверяет чуткости читателя. И тот, и другой поэт превосходно владеют искусством создавать иллюзию собеседника. Ораторская интонация в стихах Маяковского и интимная интонация Есенина — это, разумеется, не враждующие течения в лирике. Они существуют в советской поэзии рядом, обогащая ее глубокими человеческими чувствами, многообразием лирических звучаний.

Монологичность поэзии Маяковского и Есенина — еще одна точка соприкосновения этих двух, таких разных, поэтов. К лирике того и другого оказывается малоприменимым понятие так называемого «лирического героя». Действительно, о каких других «героях» их лирики можно говорить, кроме самих поэтов? Ни один из них не предлагает вместо себя какую-либо условную фигуру в качестве посредника между поэтом и читателем. Такая лирика прямым путем доходит до сердца читателя, вызывая в его душе столь же прямую и непосредственную ответную реакцию.

Монолог Есенина — это часто внутренний монолог. Поэтому в его лирике преобладают подробности чувств, а не подробности событий, вызвавших эти чувства. Уже давно было замечено, что Есенин положил в основу своей лирики собственнную биографию, Это верно, но лишь при одном условии: если биографическое начало понимать не как узкоинтимное, внутренне замкнутое, но как всю сферу мыслей и чувств поэта — размышления о собственной судьбе, думы о родных, воспоминания о встречах и разлуках с женщинами, раздумья о своем творчестве и о своем месте в жизни, думы о родине, любовь к ней, гражданское сознание поэта, которое крепло год от года.

Умению Есенина вести задушевный разговор с читателем, воздействовать на него в большой мере способствует афористичность языка поэта. Как и другие особенности поэзии Есенина, она внутренне связана с художественными принципами народного творчества.

Афористичность языка — одна из ярчайших особенностей фольклора. Достаточно вспомнить поговорки и пословицы, в которых народная мудрость выражена в предельно сжатых словесных формулах. На этом богатейшем художественном материале воспитывалось не одно поколение русских писателей, от Пушкина и Грибоедова до Маяковского и Твардовского. Творчески осваивая это богатство национальной культуры, каждый из писателей обнаруживает свой собственный подход к нему. Использование афористичности языка приобретает у каждого автора свои особенности, обусловленные общим характером его творчества.

Что касается Есенина, то он иногда открыто декларирует свой интерес к афористичности русской народной речи:

Ведь недаром с давних пор
Поговорка есть в народе:
Даже пес в хозяйский двор
Издыхать всегда приходит.
 

Лиризм, эмоциональность стиха Есенина, богатая гамма настроений и чувств в его поэзии повлекли за собой своеобразное, неповторимое использование поэтом афористического склада русской речи, с таким блеском отраженного в пословицах и поговорках. Формула чувства — так можно определить афоризмы Есенина, столь присущие его лирике. Эти афоризмы имеют своим источником поговорки и пословицы, являющиеся формой философского мышления народа, всегда несущие в себе конкретное житейское содержание, выводы из наблюдений над реальной действительностью.

Эти формулы чувств богато используются поэтом, скрепляя весь стих, делая его легко запоминающимся, придавая ему большую силу эмоционального воздействия. Таковы многие афористические выражения Есенина, краткие, веские по своему содержанию, легкие для восприятия: «Так мало пройдено дорог, Так много сделано ошибок»; «Коль нет цветов среди зимы, То и грустить о них не надо»; «Ведь разлюбить не можешь ты, Как полюбить ты не сумела»; «Кто любил, уж тот любить не может. Кто сгорел, того не подожжешь» и т. п.

В подобных формулах чувств у Есенина не нужно, разумеется, искать прямых параллелей с русскими поговорками и пословицами. Речь идет о принципиальной их близости, близости конструкций и интонаций. Но в есенинских стихах можно обнаружить и иную близость к народным афоризмам, близость по смыслу. Вряд ли мы ошибемся, заметив, что в основе таких строк Есенина, как «В саду горит костер рябины красной, Но никого не может он согреть», лежит выражение «Светит, да не греет». И уже совсем откровенно близок Есенин к загадке «Крыльями машет, а улететь не может» в таких строках: «Так мельница, крылом махая, С земли не может улететь». Здесь можно встретить и такие примеры, когда фольклорная основа есенинских строк не лежит на поверхности, а как бы спрятана в его стихе. Так его знаменитая строка: «Жизнь моя, иль ты приснилась мне?» — не сразу, но все же приведет нас к поговорке: «Только во сне едалося, будто на свете жилося».

Есенин говорил: «Я всегда избегал в своих стихах переносов и разносок. Я люблю естественное течение стиха. Я люблю совпадение фразы и строки»382. Такое совпадение действительно характерно для есенинского стиха, и это во многом способствовало его афористичности.

До конца дней Есенин сохранил свою силу в создании поэтических формул. И его предсмертные стихи тоже оказались формулой, трагической и особенно опасной по своей отточенной поэтической лаконичности: «В этой жизни умирать не ново, Но и жить, конечно, не новей». Не будет преувеличением сказать, что в конце концов именно эта сторона поэтического таланта Есенина заставила Маяковского написать знаменитое стихотворение «Сергею Есенину». Обратимся к статье Маяковского «Как делать стихи», в которой он рассказывает о зарождении замысла этого стихотворения:

«Я узнал об этом ночью, огорчение, должно быть, так бы и осталось огорчением, должно быть, и подрассеялось бы к утру, но утром газеты принесли предсмертные строки:

В этой жизни умирать не ново,
Но и жить, конечно, не новей...
 

После этих строк смерть Есенина стала литературным фактом.

Сразу стало ясно, скольких колеблющихся этот сильный стих, именно — стих, подведет под петлю и револьвер.

И никакими, никакими газетными анализами и статьями этот стих не аннулируешь.

С этим стихом можно и надо бороться стихом и только стихом.

Так поэтам СССР был дан социальный заказ написать стихи об Есенине. Заказ исключительный, важный и срочный, так как есенинские строки начали действовать быстро и без промаха» (т. 12, стр. 95-96).

Маяковский очень хорошо понимал есенинское умение воздействовать на читателя своими формулами чувств. Именно поэтому он противопоставил упадочным строкам Есенина тоже формулу — формулу жизни, ее созидательного начала: «В этой жизни помереть не трудно, сделать жизнь значительно трудней». Кстати сказать, у Маяковского было ощущение того, что поэтика Есенина в основе своей связана с принципами народного творчества. Именно в этом смысле нужно понимать его строки о Есенине как о «подмастерье» «народа-языкотворца».

В творчестве Есенина обильно представлена народная лексика. И дело здесь не в рязанских диалектизмах, которые часто встречаются в его раннем творчестве: «жамкать» (жевать), «булдыжник» (буян), «корогод» (хоровод), «плакида» (плакальщица), «сутемень» (сумерки), «еланка» (поляна), «бластился» (мерещился) и т. п. И. Розанов вспоминает сказанное Есениным: «В первом издании у меня много местных, рязанских слов. Слушатели часто недоумевали, а мне это сначала нравилось... Потом я решил, что это ни к чему. Надо писать так, чтобы тебя понимали»383. Зрелый Есенин почти не употребляет диалектных областнических выражений, они встречаются у него чрезвычайно редко и употреблены к месту: обращаясь к матери, он представляет ее в «шушуне» (шубейке).

Язык Есенина имеет своей основой русскую национальную почву, но это не приводит его к увлечению архаикой, хотя язык поэм первых лет революции, облаченных в религиозные одеяния, он насыщал архаизмами («вежды», «небесные дщери», «отче» и т. п.). Скорее, это была стилизация под архаику, продиктованная условно-символическим замыслом этих поэм. Позже Есенин решительно отказывается от церковнославянской архаики, что в конечном счете было связано с его идейной эволюцией: он хорошо понимал, насколько архаика в языке не соответствовала тому новому в жизни, которое постепенно становилось содержанием его произведений.

Вместе с тем Есенин не отказывается от исконно русских слов, дошедших до нас из глубокой древности: «благословенное страданье», «сонм чувств», «златой родник», «хладная планета», «мирные глаголы», «душой своей опальной», «отрок», «чело», «чадо», «лик», «персты», «чрево», «очи» и т. п. Использование подобной лексики было подчинено все той же задаче усиления эмоционального воздействия стиха:

Любимая!
Меня вы не любили.
Не знали вы, что в сонмище людском
Я был, как лошадь, загнанная в мыле,
Пришпоренная смелым ездоком.
 

Весьма характерно, что как в этой строфе, так и в ряде других случаев рядом с высокоторжественными словами («сонмище людском») Есенин употребляет выражения обиходного просторечия («лошадь, загнанная в мыле»). Таким путем, избегая чуждого ему ложнопатетического стиля, Есенин вместе с тем сообщает поэтическую величественность простому человеческому чувству, не лишая его простоты.

Одна черта есенинской лексики особенно прочно связывает ее с древнейшими формами русского языка — это употребление кратких существительных типа «конский топ», «людская молвь». Пушкин, которого любители изящной словесности упрекали за такие обороты, писал: «В журналах осуждали слова: хлоп, молвь и топ как неудачное нововведение. Слова эти коренные русские». Стихи Есенина богаты такими словами, как «темь», «морозь и слизь», «синь и сонь», «гладь», «водь» и т. п. Развивая эту особенность русской речи, поэт вводит такие слова, как «солнь и стынь», «безгладь», «бредь», «звень», «трясь», «березь да цветь», «цветень и сочь» и т. п.

Пушкин обращал внимание русских писателей на народное творчество, с тем чтобы они лучше могли увидеть «свойства русского языка». Есенин был наделен редким талантом видеть эти свойства.

Воспринимая и творчески осваивая исторически сложившиеся особенности русской речи, Есенин в то же время широко использовал современный разговорный язык, справедливо полагая, что он в гораздо большей степени может помочь установлению того внутреннего контакта с читателем, которого поэт настойчиво добивался. Есенина весьма привлекала современная ему лексика. Она властно проникала в его стихи. Так, он пишет о расцветающем клене: «Без ордера тебе апрель Зеленую отпустит шапку». Тяга Есенина к современной лексике выражалась и в его пристрастии к просторечиям, обиходным бытовым выражениям, характерным для 20-х годов: «Я сердцем влип», «Мечтать по-мальчишески в дым», «паршивый лорд Керзон», «не фунт изюму» и т. п.

Есенин охотно пользовался простыми рифмами, широко известными до него. В стихотворении «Памяти Брюсова» он писал: «Мы рифмы старые раз сорок повторим». В его стихах много самых обычных рифм: цветет — поет, плыть — жить, дорога — порога, слова — голова, тополя — поля, косогоры — просторы, избенка — лошаденка, сада — прохлада и т. п. Но поэт не только повторял давно известное. У него немало оригинальных находок, как например: заря — рыбаря, выи — впервые, удачи — чудачеств, хужего — сужевать, Азия — вдзевый и т. п.

Есенин не был безразличен к рифме. Он ощущал необходимость ее художественного обогащения, наполнения ее музыкальным звучанием, освобождения ее от примитивизма, назойливых повторов. Он писал в 1921 году: «Но такие рифмы, которыми переполнено все наше творчество:

Достать — стать
Пути — идти
Голубица — скрыться
Чайница — молчальница — и т. д. и т. д.
 

Ведь это же дикари только могут делать такие штуки...

Поэтическое ухо должно быть тем магнитом, которое соединяет в звуковой одноудар по звучанию слова разных образных смыслов, только тогда это и имеет значение. Но ведь «пошла — нашла», «ножка — дорожка», «снится — синится» — это не рифмы. Это грубейшая неграмотность, по которой сами же поэты не рифмуют «улетела — отлетела». Глагол с глаголом нельзя рифмовать уже по одному тому, что все глагольные окончания есть вид одинаковости словесного действия». И далее Есенин пишет: «Отказался от всяких четких рифм и рифмую теперь слова только обрывочно, коряво, легкокасательно, но разносмысленно, вроде: почва — ворочается, куда — дал и т. д.» (т. 5, стр. 95, 96).

Если вдуматься в это замечание Есенина о «легкокасательных» и «разносмысленных» рифмах, в использовании которых он видел путь художественного обогащения поэзии, то можно заметить, что Есенин сознательно или бессознательно, но близок к принципам рифмовки в устном поэтическом творчестве, в частности к частушкам, которые он так любил и хорошо знал с юношеских лет.

В народном творчестве довольно часто встречаются полные рифмы («дрова — голова», «платок — цветок», «прятаться — свататься», «ловить — любить» и т. п.), но более характерными для народного стиха являются как раз «легкокасательные», «разносмысленные» рифмы, образованные по созвучию, а не по полному совпадению: «березовы — тверезые», «нужно — ружье»,

«канава — доконала», «коровья — не ровня», «велик — делить», «соколик — успокоит», «назад — сказать», «утеха — уехал», «ковер — довел» и т. п. Такая рифма весьма характерна для Есенина, у которого мы встречаем: «лип — крик», «мост — берез», «встанет — зубами», «грудь — пруд», «березка — звездный», «месяц — свесясь», «плачу — охваченный», «застенчив — бубенчик», «готовясь — новость», «осень — забросил», «Руси — донести» и т. п. Эта близость к принципам рифмовки народного творчества говорит о том, что рифма интересует поэта не с формальной стороны, а в ее живом произношении. Это целиком отвечает естественной интонации стихов Есенина.

Напевность — такова еще одна особенность есенинской лирики. Лирические произведения Есенина написаны как песни и легко могут быть положены на музыку. Лирика Есенина целиком пронизана песенной стихией. «Засосал меня песенный плен», — писал о себе поэт, подчеркивая эту особенность своих произведений. Сам он часто называл свои стихотворения песнями. «Песни, песни, о чем вы кричите?» — спрашивал он, имея в виду свои собственные стихи. «Я пел, когда мой край был болен», — говорил он о себе. «Степным пеньем» называл поэт свое творчество.

«Больше всего он любил русские песни. За ними он проводил целые вечера и дни. Он заставлял петь всех, приходивших к нему... Он знал песню, как теперь редко кто знает, и любил ее — грустную, задорную, старинную, современную. Он понимал песню, чувствовал ее как-то по-особенному, по-своему. Большой радостью было для него подбить свою мать на песни; споет она, а он говорит: „Вот это песня! Сестры так не умеют, это старая песня”»384.

Ты запой мне ту песню, что прежде
Напевала нам старая мать.
Не жалея о сгибшей надежде,
Я сумею тебе подпевать, —
 

так начинал он стихотворение о русской песне, обращенное к сестре Шуре.

Многим своим стихотворениям Есенин дал название «Песня». Некоторые его стихи сразу же воспринимались народом как песни. Так, например, было с его «Письмом матери», которое долгое время являлось одной из самых популярных песен:

Ты жива еще, моя старушка?
Жив и я. Привет тебе, привет!
Пусть струится над твоей избушкой
Тот вечерний несказанный свет.
Пишут мне, что ты, тая тревогу,
Загрустила шибко обо мне,
Что ты часто ходишь на дорогу
В старомодном ветхом шушуне...
 

Популярности стихотворений-песен Есенина способствовало их плавное ритмическое течение, простой язык, отсутствие словесной образной затрудненности. Есенина в русской песне, несомненно,„пленяло то же, что и Горького, который писал: «Настоящая народная песня за внешней красотой, за формой — не гонится, а умеет говорить от души самыми простыми и потому красивыми словами» (т. 30, стр. 130).

Но дело не только в форме. Самый дух есенинской лирики близок к народной песенной стихии. Вспомним пушкинские строки о русской песне:

Что-то слышится родное
В долгих песнях ямщика:
То разгулье удалое,
То сердечная тоска...
 

Сочетание таких контрастных настроений в высшей степени характерно для песенной лирики Есенина:

Сыпь, тальянка, звонко, сыпь, тальянка, смело!
Вспомнить, что ли, юность, ту, что пролетела?
Не шуми, осина, не пыли, дорога.
Пусть несется песня к милой до порога.
Пусть она услышит, пусть она поплачет.
Ей чужая юность ничего не значит.
Ну, а если значит — проживет не мучась.
Где ты, моя радость? Где ты, моя участь?
Лейся, песня, пуще, лейся, песня, звяньше.
Все равно не будет то, что было раньше.
За былую силу, гордость и осанку
Только и осталась песня под тальянку.
 

«Много дум я в тишине продумал. Много песен о себе сложил», — писал Есенин о своих стихах. Поэзия для Есенина и была по преимуществу песенным творчеством. «Имел он в себе песенное дарование, великую песенную силу в себе носил»385, — писал о Есенине Л. Леонов. Многие стихотворения Есенина (не менее 120) переложены на музыку, и в частности такие, как «Зеленая прическа, девическая грудь,..», «Есть одна хорошая песня у соловушки...», «Никогда я не был на Босфоре...», «Ты меня не любишь, не жалеешь...», «Вечер черные брови насопил...» и другие. В 1956 году композитор Г. Свиридов создал вокально-симфоническую поэму «Памяти Сергея Есенина», в которую вошли многие лирические произведения поэта.

В итоге можно сказать, что связь Есенина с народным творчеством является глубокой и многообразной Конечно, неверным было бы ограничивать его поэтику только фольклорными рамками. Мы уже имели возможность убедиться в этом386.

Есенина определенным образом формировала и классическая литература. Он с большим вниманием и любовью относился ко многим русским и зарубежным писателям прошлого, в особенности к тем, творчество которых так или иначе было связано с крестьянской тематикой. «Знаешь ли, — между прочим сказал Есенин, — я очень люблю Гебеля. Гебель оказал на меня большое влияние. Знаешь? Немецкий народный поэт... Этот самый Гебель, автор „Овсяного киселя”»387. В «Ключах Марии» Есенин упоминает другое произведение Гебеля — «Ночной разговор». Здесь же упомянута «Песнь о Гайавате» Лонгфелло и «Калевала». Известно, что Есенин читал наизусть всю первую руну из «Калевалы».

По мере творческого развития Есенина его литературные интересы все более расширялись и углублялись. В 1923-1925 годах Есенин особенно настойчиво обращается к двум великим русским лирикам: Лермонтову и Пушкину.

Есенина безгранично привлекала напевность лермонтовского стиха, его выразительный лаконизм, необычайная эмоциональность. Он наизусть читал «Мцыри», пел такие стихотворения, как «Горные вершины», «Выхожу один я на дорогу». Вс. Рождественский рассказывает об отношении Есенина к Лермонтову: «От некоторых стихов Лермонтова готов был плакать и неподражаемо умел напевать вполголоса на какой-то собственный мотив его „Завещание”»388. Это стихотворение Лермонтова прямым образом отразилось в лирике Есенина.

В «Завещании» («Наедине с тобою, брат...») умирающий раненый воин просит друга скрыть правду от родителей, затем говорит:

Соседка есть у них одна...
Как вспомнишь, как давно
Расстались!.. Обо мне она
Не спросит... Все равно,
Ты расскажи всю правду ей,
Пустого сердца не жалей;
Пускай она поплачет...
Ей ничего не значит!
 

Плененный заключительными строками этого произведения, Есенин почти дословно повторил их:

Пусть она услышит, пусть она поплачет,
Ей чужая юность ничего не значит.
 

О том, насколько глубоко жила в Есенине лермонтовская поэзия, говорит один эпизод, казалось бы больше связанный с самой жизнью, чем с поэзией. Но именно поэтому он выглядит более значительно.

В начале 20-х годов Есенин с писателем Н. Никитиным как-то посетил московскую ночлежку, в которой ютились люди горькой судьбы, не нашедшие своего места в жизни. Н. Никитин вспоминает свой разговор с Есениным на эту тему:

«Утром за завтраком он сказал мне:

— Я долго, очень долго не мог вчера заснуть.., А как ты? Ты помнишь, что сказал Лермонтов о людях и поэте:

Взгляни: перед тобой играючи идет
Толпа дорогою привычной;
На лицах праздничных чуть виден след забот,
Слезы не встретишь неприличной.
 

— Хорошо, что мы вчера встретили людей не праздных, а сраженных жизнью. Не с праздничными лицами, но все-таки верящих в жизнь... Никогда нельзя терять надежду...»389.

С особенной любовью относился Есенин к Пушкину. С его творчеством он познакомился очень рано. Но следы пристального внимания к Пушкину обнаруживаются только в послереволюционном творчестве Есенина.

Известно, что, создавая поэму «Пугачев», Есенин усиленно читал «Капитанскую дочку» и «Историю пугачевского бунта». Работая над циклом «Москва кабацкая», он по-своему связывал содержание этих стихов с пушкинскими строками: «На большой мне, знать, дороге умереть господь судил». Выше говорилось о влиянии на Есенина пушкинского образа «черного человека». Есенин знал наизусть многие стихотворения Пушкина, любил читать вслух «Деревню», «Роняет лес багряный свой убор...». Задумывая журнал «Вольнодумец», Есенин предполагал открыть его первый номер циклом пушкинских стихотворений.

Бывая в Ленинграде, он любил бродить по набережной Невы вблизи Летнего сада и Зимней канавки: они напоминали ему пушкинские времена. Он хотел даже внешне походить на Пушкина: ходил в цилиндре, носил в руке трость, а на пальце — перстень. Многие это относили на счет богемного окружения, но сам Есенин думал о другом. Когда А. Воронский однажды удивился, встретив Есенина в крылатке и в цилиндре, поэт признался: «Хочу походить на Пушкина, лучшего поэта в мире...».

В своих стихах Есенин довольно часто упоминал имя Пушкина. В «Письме к сестре» он называл его «хорошим», писал о нем:

Такой прекрасный и такой далекий,
Но все же близкий,
Как цветущий сад!
 

Но, очевидно, по-настоящему Есенин понял Пушкина только в последние годы жизни. Он писал в автобиографии 1924 года: «Из поэтов мне больше всего нравился Лермонтов и Кольцов. Позднее я перешел к Пушкину» (т. 5, стр. 17). К этому времени относится ряд стихотворений, в которых имя Пушкина не просто упоминается «к случаю», а присутствует в связи с серьезными размышлениями Есенина о себе и о своем творчестве.

В 1924 году в связи со 125-летним юбилеем со дня рождения Пушкина Есенин пишет стихотворение «Пушкину». В нем отчетливо звучит автобиографический мотив. Называя Пушкина «повесой», он пишет: «Но эти милые забавы Не затемнили образ твой» и выражает надежду, что его собственная «непутевая жизнь» тоже не погубит таланта. Он стоит перед памятником Пушкину и мечтает быть «сподобленным такой судьбе»:

Чтоб и мое степное пенье
Сумело бронзой прозвенеть.
 

Шестого июня 1924 года на церемонии возложения венка советскими писателями к памятнику Пушкину Есенин читал это стихотворение.

Примечательно стихотворение Есенина «На Кавказе», написанное в 1924 году в Тифлисе. Он вспоминает имена Пушкина, Лермонтова, Грибоедова, которые когда-то на Кавказе, вдали от светской суеты, обретали новые силы и вдохновение. Легко обнаруживается параллель, которую он проводит: как некогда они на Кавказе исцелились от мук, порожденных окружением светской черни, так и он надеется здесь избавиться от окружающей его богемы.

А ныне я в твою безгладь
Пришел, не ведая причины:
Родной ли прах здесь обрыдать
Иль подсмотреть свой час кончины!
Мне все равно! Я полон дум
О них, ушедших и великих.
Их исцелял гортанный шум
Твоих долин и речек диких.
Они бежали от врагов
И от друзей сюда бежали,
Чтоб только слышать звон шагов
Да видеть с гор глухие дали.
И я от тех же зол и бед
Бежал, навек простясь с богемой,
Зане созрел во мне поэт
С большой эпическою темой.
. . . . . . . . . . . . . . . .
Чтоб, воротясь опять в Москву,
Я мог прекраснейшей поэмой
Забыть ненужную тоску
И не дружить вовек с богемой.
И чтоб одно в моей стране
Я мог твердить в свой час прощальный:
«Не пой, красавица, при мне
Ты песен Грузии печальной».
 

В связи с этим интересна одна деталь: в 1924 году издательство «Круг» выпустило сборник стихов Есенина, один из разделов которого назывался «После скандалов». Первым в этом разделе было напечатано стихотворение «Пушкину». То, что поэт определял словами «После скандалов», выражало все то же его стремление порвать с богемой, углубиться в творчество, создать что-либо значительное. Именно в этом состоянии духа Есенин писал на Кавказе поэму «Анна Онегина». «Наступила моя пора Болдинской осени», — сказал он М. Ройзману в 1925 году.

Тяга Есенина к Пушкину становилась все более осознанной и глубокой.

Нельзя считать случайными те созвучия с пушкинской поэзией, которые мы находим в творчестве Есенина 1924-1925 годов. Это были годы пересмотра и переоценки Есениным своих прежних мыслей и настроений, годы более зрелого отношения к жизни. В частности, об этом говорили такие произведения, как «Русь советская», «Возвращение на родину». Именно в них мы довольно отчетливо улавливаем хорошо знакомые пушкинские мотивы.

Уже многое пережив и передумав, Пушкин писал в 1835 году:

...Вновь я посетил
Тот уголок земли, где я провел
Изгнанником два года незаметных —
Уж десять лет прошло с тех пор, — и много
Переменилось в жизни для меня.
И сам, покорный общему закону,
Переменился я — но здесь опять
Минувшее меня объемлет живо...
 

Поэт видит старые, знакомые сосны и вокруг них — молодую поросль. Это наводит его на думы о неумолимом течении времени, о естественном обновлении жизни. Грустные мысли поэта о том, что он уже отживает свой век, не вызывают в нем никакой неприязни к молодому поколению, призванному сменить его:

Здравствуй, племя,
Младое, незнакомое! Не я
Увижу твой могучий поздний возраст...
 

«Я посетил родимые места, Ту сельщину, Где жил мальчишкой», — начинает Есенин свое «Возвращение на родину», перекликаясь с Пушкиным:

Ах, милый край!
Не тот ты стал,
Не тот.
Да уж и я, конечно, стал не прежний.
 

Здесь тем более приходит на память имя Пушкина, что Есенин упоминает его великого современника — Байрона. Поэта посещает байроническое настроение, так хорошо знакомое Пушкину. В поэме «Чайльд Гарольд» есть такой эпизод: героя, вернувшегося в родной дом после долгого скитания, не узнает даже домашний пес. В стихотворении Есенина этот эпизод превращается в рефрен, которым он заканчивает «Возвращение на родину»:

По-байроновски наша собачонка
Меня встречала с лаем у ворот.
 

Стихотворение «Русь советская» также начинается пушкинским мотивом:

Тот ураган прошел. Нас мало уцелело.
На перекличке дружбы многих нет.
Я вновь вернулся в край осиротелый,
В котором не был восемь лет.
 

Здесь — явное отступление от фактов: стихотворение написано в 1924 году, и может сложиться впечатление, что Есенин с 1916 года не бывал на родине. Но мы знаем, что это не так, — поэт почти каждый год посещал родное село. Есенин допускает условность, чтобы сильнее подчеркнуть контрастность впечатлений, которая так характерна для приводившихся пушкинских строк. И тем очевиднее близость Есенина к Пушкину, когда он, не узнанный в родных местах видит сельскую новь, новое молодое поколение, которое он тоже воспринимает как закономерное обновление жизни:

Цветите, юные! И здоровейте телом!
У вас иная жизнь, у вас другой напев...
 

Движение Есенина к Пушкину и от Пушкина заметно и в его «Стансах», в которых он выражал стремление стать «певцом и гражданином».

Невольно бросается в глаза название есенинского стихотворения. Стансы — довольно старая поэтическая форма, зародившаяся в Италии. В русской поэзии она приняла определенные и даже обязательные очертания: это стихи четырехстопного ямба с обязательной строфической замкнутостью; каждая строфа содержит четко выраженную мысль. Для стансов характерно глубокое размышление, раздумье; в них как бы подводятся итоги прошлому, видны думы поэта о будущем. Именно таковы известные стансы Пушкина «Во глубине сибирских руд...», «В надежде славы и добра Вперед гляжу я без боязни...», «Нет, я не льстец...», в которых отчетливо звучат гражданские мотивы. Зная, с каким увлечением относился Есенин в эту пору к Пушкину, вполне можно допустить, что его «Стансы» навеяны пушкинскими стихами. Во всяком случае, можно утверждать, что название своего стихотворения Есенин заимствовал у Пушкина.

Настроение, навеянное Пушкиным, отразилось и в стремлении Есенина порвать с беспорядочной жизнью, наладить нормальный человеческий быт. В. Наседкин вспоминает, что в конце 1925 года в жизни поэта особенно часто бывали «мирные дни», когда он любил читать Пушкина в домашнем кругу. Тут же он замечает: «К простоте отношений с людьми, к простоте речи, одежды, так же, как и в творчестве, он тяготел весь 1925 год и теперь особенно»390.

Коростели свищут... коростели...
Потому так и светлы всегда
Те, что в жизни сердцем опростели
Под веселой ношею труда.
 

Пушкин в поэме «Домик в Коломне», иронизируя над манерностью в поэзии, призывал свою музу к простоте, к отказу от нарочитой позы («Усядься, муза: ручки в рукава, под лавку ножки! Не вертись, резвушка!»), утверждал силу художественной простоты в поэзии и писал о рифмах:

А чтоб им путь открыть широкий, вольный,
Глаголы тотчас им я разрешу...
Вы знаете, что рифмой наглагольной
Гнушаемся мы. Почему? спрошу.
Так писывал Шихматов богомольный;
По большей части так и я пишу.
К чему? Скажите; уж и так мы голы.
Отныне в рифмы буду брать глаголы.
 

Вот что писал Есенин Г. А. Бениславской с Кавказа в декабре 1924 года:

«Только одно во мне сейчас живет. Я чувствую себя просветленным, не надо мне этой глупой шумливой славы, не надо построчного успеха. Я понял, что такое поэзия.

Не говорите мне необдуманных слов, что я перестал отделывать стихи. Вовсе нет. Наоборот, я сейчас к форме стал еще более требователен. Только я пришел к простоте и спокойно говорю: «К чему же? Ведь и так мы голы. Отныне в рифмы буду брать глаголы...»

Я скоро завалю Вас материалом. Так много и легко пишется в жизни очень редко.

Это просто потому, что я один и сосредоточен в себе. Говорят, я очень похорошел. Вероятно, оттого что я что-то увидел и успокоился» (т. 5, стр. 147, 149).

Это «что-то», несомненно, в большой степени зависело от влияния на Есенина Пушкина с его мудрой простотой, философским отношением к жизни, с глубокими размышлениями о смысле человеческого существования, о своем месте на земле.

Среди знакомых и близких нам пушкинских мотивов есть один, выраженный словами: «Что пройдет, то будет мило». «Но того, что прошло, не кляну», — писал Есенин, выражая ту же мысль. Этот мотив настойчиво повторяется в стихах Есенина двух последних лет. Вот одно из характерных стихотворений на эту тему:

Синий май. Заревая теплынь.
Не прозвякнет кольцо у калитки.
Липким запахом веет полынь.
Спит черемуха в белой накидке.
В деревянные крылья окна
Вместе с рамами в тонкие шторы
Вяжет взбалмошная луна
На полу кружевные узоры.
Наша горница хоть и мала,
Но чиста. Я с собой на досуге...
В этот вечер вся жизнь мне мила,
Как приятная память о друге.
Сад полышет, как пенный пожар,
И луна, напрягая все силы,
Хочет так, чтобы каждый дрожал
От щемящего слова «милый».
Только я в эту цветь, в эту гладь,
Под тальянку веселого мая,
Ничего не могу пожелать,
Все, как есть, без конца принимая.
Принимаю — приди и явись,
Все явись, в чем есть боль и отрада...
Мир тебе, отшумевшая жизнь.
Мир тебе, голубая прохлада.
 

В 1924 году, в связи с пушкинским юбилеем, редакция одного из журналов обратилась к писателям со специальной анкетой, на которую ответил и Есенин. «Как Вы теперь воспринимаете Пушкина?» — спрашивал журнал. Есенин ответил: «Пушкин — самый любимый мною поэт. С каждым годом я воспринимаю его все больше и больше как гения страны, в которой я живу». Отвечая на вопрос о влиянии Пушкина на современную поэзию, Есенин писал: «Постичь Пушкина — это уже нужно иметь талант. Думаю, что только сейчас мы начинаем осознавать стиль его словесной походки» (т. 4, стр. 228).

Действительно, к середине 20-х годов советские поэты начинают все более осознавать значение Пушкина.

Как известно, в годы гражданской войны вопрос о классическом наследии вызывал ожесточенные споры. Пролеткультовцам казалось, что вместе со старым миром должна быть отвергнута и литература прошлого. Журнал «Пролеткульт» (Екатеринослав) упрекал Пушкина в том, что в «Евгении Онегине» он отдал все свое внимание дворянскому герою и не посвятил «ни одной минуты своей жизни... рабочим-шахтерам». «А почему не атакован Пушкин? А прочие генералы классики?» — спрашивал Маяковский, еще не порвавший с футуризмом. «Для нас Державиным стал Пушкин» — эти слова И. Северянина как будто были все еще живы.

В эту пору В. И. Ленин неоднократно выступает против нигилистического отношения к культурному наследию, указывает на его огромное значение в строительстве социалистической культуры. Под влиянием ленинских идей совершается новая переоценка культуры прошлого, что ощутимо дает о себе знать в советской литературе 20-х годов.

Крылатые слова, брошенные А. Луначарским: «Назад, к Островскому!» — выражали движение советской драматургии к глубокой реалистической полноте в изображении действительности. Это движение было заметно и в прозе: работая над «Разгромом», А. Фадеев внимательно изучал Л. Толстого, Л. Леонов находился под сильнейшим влиянием Достоевского. На этом фоне понятно и обращение крупнейших советских поэтов к творчеству Пушкина.

Иной становится оценка Пушкина В. Маяковским, о чем говорит его стихотворение «Юбилейное», в котором Пушкин выступает как соратник Маяковского в современной борьбе.

Э. Багрицкий писал о Пушкине:

Я мстил за Пушкина под Перекопом,
Я Пушкина через Урал пронес,
Я с Пушкиным шатался по окопам,
Покрытый вшами, голоден и бос!
И сердце колотилось безотчетно,
И вольный пламень в сердце закипал,
И в свисте пуль, за песней пулеметной —
Я вдохновенно Пушкина читал!
 

Пушкинист Б. Томашевский очень верно заметил, что Пушкин не имел в литературе прямого наследника, но его творчество было тем бродилом, в котором заключалась большая оплодотворяющая сила. Опыт советской поэзии 20-х годов убедительно подтверждает это. И нам становится более понятным настойчивое обращение Есенина к Пушкину. Как видим, и здесь Есенин шел в общем русле развития советской поэзии.

Среди великих писателей прошлого было еще одно имя, бесконечно близкое и дорогое Есенину, — имя Гоголя.

«Любимый мой писатель — Гоголь», — писал он в автобиографии 1922 года (т. 5, стр. 9). В разговоре с литераторами имя Гоголя не сходило с уст Есенина, он часто цитировал его в своих письмах. Давая своему очерку об Америке название «Железный Миргород», Есенин шел от Гоголя.

Н. Полетаев пишет о встрече с Есениным в 1918 году: «Я спросил его, чем он сейчас больше всего интересуется. «Изучаю Гоголя. Это что-то изумительное!» — Есенин даже приостановился, а потом неподражаемо прочел несколько гоголевских фраз и описаний природы»391. «С течением времени все больше и больше моим любимым писателем становится Гоголь. Изумительный, несравненный писатель»392, — вспоминает И. Розанов слова Есенина. «Самым же лучшим автором он считал Гоголя, с которым находил у себя кое-какие родственные черты»393, — пишет тот же мемуарист.

На первый взгляд ощущение Есениным родственной связи с Гоголем может показаться странным. Мы нередко воспринимаем Гоголя прежде всего как сатирического писателя. Но кому же не ясна необыкновенная лирическая сила произведений Гоголя? Именно она и привлекала Есенина.

А. Воронский вспоминает: «Любимым прозаиком его был Гоголь. Гоголя он ставил выше всех, выше Толстого, о котором отзывался сдержанно. Увидев однажды у меня в руках «Мертвые души», он спросил:

— Хотите прочту Вам место, которое я больше всего люблю у Гоголя, — и прочитал наизусть начало 6-й главы первой части»394.

Вспомним начало этой главы:

«Прежде, давно, в лета моей юности, в лета невозвратно мелькнувшего моего детства, мне было весело подъезжать в первый раз к незнакомому месту: все равно, была ли то деревушка, бедный уездный городишко, село ли, слободка, любопытного много открывал в нем детский любопытный взгляд. Всякое строение, все, что носило только на себе напечатленье какой-нибудь заметной особенности, все останавливало меня и поражало...

Теперь равнодушно подъезжаю я ко всякой незнакомой деревне и равнодушно гляжу на ее пошлую наружность, моему охлажденному взору неприятно, мне не смешно, и то, что пробудило бы в прежние годы живое движенье в лице, смех и неумолчные речи, то скользит теперь мимо, и безучастное молчание хранят мои недвижные уста! О моя юность! О моя свежесть!»

Вряд ли стоит искать в творчестве Есенина точных совпадений с описанной картиной. Несомненно другое: созвучие того лирического настроения, которое запечатлено Гоголем и многократно отражено в стихах Есенина. Очень часто Есенин передает настроение, подобное гоголевскому, через изображение родных мест, когда-то близких и любимых, которые с годами теряют былые краски, не вызывают прежнего интереса, кажутся чужими и незнакомыми. Перемены, которые видит поэт, еще сильнее подчеркивают неумолимое течение времени, навсегда ушедшую молодость, порождают настроение, выраженное словами: «О, моя утраченная свежесть, Буйство глаз и половодье чувств!» На этом принципе строятся многие стихотворения Есенина («Возвращение на родину», «Низкий дом с голубыми ставнями...», «Русь советская», «Русь уходящая», «Мой путь», «Синий туман, снеговое раздолье...» и др.). По свидетельству жены поэта, С. А. Толстой, Есенин говорил, что стихотворение «Не жалею, не зову, не плачу...» прямо навеяно только что приводившимся отрывком из шестой главы «Мертвых душ».

Вот еще одно из стихотворений с характерным «гоголевским» настроением:

Этой грусти теперь не рассыпать
Звонким смехом далеких лет.
Отцвела моя белая липа,
Отзвенел соловьиный рассвет.
Для меня было все тогда новым,
Много в сердце теснилось чувств,
А теперь даже нежное слово
Горьким плодом срывается с уст.
И знакомые взору просторы
Уж не так под луной хороши.
Буераки... пеньки... косогоры
Обпечалили русскую ширь.
Нездоровое, хилое, низкое,
Водянистая, серая гладь.
Это все мне родное и близкое,
От чего так легко зарыдать.
Покосившаяся избенка,
Плач овцы, и вдали на ветру
Машет тощим хвостом лошаденка,
Заглядевшись в неласковый пруд.
Это все, что зовем мы родиной,
Это все, отчего на ней
Пьют и плачут в одно с непогодиной,
Дожидаясь улыбчивых дней.
Потому никому не рассыпать
Эту грусть смехом ранних лет.
Отцвела моя белая липа,
Отзвенел соловьиный рассвет.
 

Вообще нужно заметить, что литературные интересы поэта были гораздо более широкими, чем об этом принято думать. Проявляя горячий интерес к Лермонтову, Пушкину, Гоголю, выделяя писателей крестьянской темы — А. Кольцова, Г. Успенского, Ф. Решетникова, Есенин в то же время с увлечением относился к писателям совсем другого направления. Он любил поэзию А. К. Толстого, читал наизусть его «Сватовство», «Алешу Поповича», «Садко». Есенин отстаивал свою точку зрения на этого писателя. «Нет! — кричал Есенин, — не прав Чехов, когда говорит, что Толстой, как надел боярскую шубу на маскараде, так забыл ее снять, выйдя на улицу. Это не шуба, это душа у него боярская. Он своей Руси не выдумывал. Была, должно быть, такая»395, — приводит Вс. Рождественский слова Есенина. «Мне и ряду других лиц Есенин не раз говорил о своей любви к Фету»396, — свидетельствует другой мемуарист. Как-то Есенин «захотел читать Языкова»397, — пишет Ин. Оксенов. Немалый интерес проявлял Есенин и к зарубежным писателям: цитировал на память Шекспира, читал Флобера, Эдгара По, с большим увлечением относился к рассказам Джека Лондона, был знаком с творчеством Гомера и Данте. «У меня ирония есть. Знаешь, кто мой учитель? Если по совести... Гейне — мой учитель! Вот кто!»398 — вспоминает В. Эрлих слова, как-то оброненные Есениным.

Широкий литературный кругозор Есенина, творческое усвоение им опыта великих писателей делают совершенно несостоятельной попытку изобразить его как «нутряного» поэта, который якобы не прилагал никаких усилий в процессе создания своих произведений. Такой взгляд имел хождение. Мало того, усилиями некоторых мемуаристов создавалось ложное впечатление, что Есенин вообще неряшливо относился к творческой работе, писал стихи в нетрезвом виде и т. п.

Гораздо большего доверия заслуживают свидетельства другого рода, говорящие о том, что поэт упорно работал над стихами, был требователен к себе как к художнику.

«Обычно, когда он усаживался писать, он просил поставить на столе горячий самовар, который кипел все время. Чаю он выпивал тогда много. Вино же исчезало из комнаты. Даже нарзан он не позволял ставить на стол, даже пустые бутылки выбрасывал»399. «Разговор шел о литературе. Есенин сказал: „Знаешь, прихожу я к товарищу... А он сидит за столом, пишет. Сам не умыт, в комнате грязно. Я вот так не могу писать, когда я не умыт и в комнате нечисто, и вообще, знаешь, я пьяный никогда не писал”»400. А вот свидетельство человека, долго жившего рядом с Есениным, часто наблюдавшего его за работой: «Напишет строчку, зачеркнет, снова ее напишет и опять зачеркнет; потом напишет совершенно новую строчку. Отложит в сторону лист бумаги с начатым стихотворением, возьмет другой лист бумаги и напишет почти без помарок. Потом, спустя некоторое время, принимался за обработку. Вначале осторожно, но потом иногда изменял так, что от первого варианта ничего не оставалось»401. В справедливости этих строк можно убедиться, обратившись, например, к черновикам поэмы «Пугачев», — некоторые строки и строфы этого произведения имеют до двадцати вариантов.

Н. Вержбицкий вспоминает такой эпизод:

«Раз я застал его в подавленном состоянии. Он никак не мог простить себе плохой перенос в строках:

Не бродить, не мять в кустах багряных
Лебеды и не искать следа...
 

— Лебеда, — говорил он, — должна была войти в первую строку, обязательно! Но я поленился...

Мне пришло в голову такое построение:

Лебеды не мять в кустах багряных,
Не бродить и не искать следа...
 

Есенин подумал, потом сказал:

— Тоже не годится — слишком большое значение придается «лебеде». Ведь главное во фразе — «бродить». Второстепенное — бродя, мять лебеду. И потом уже объяснение — зачем я это делал? «Искал след»... В общем, надо совсем переделать всю строфу!..»402

Только невнимательному читателю может показаться, что Есенин относился к словам без достаточного отбора, легко пользовался ходячими, даже избитыми выражениями. Казалось бы, действительно банальными выглядят такие выражения, как «очарованная даль», «жизнь — обман с чарующей тоскою», на склоне наших дней», «наша жизнь пронеслась без следа» и т. п. Есенин часто пользовался подобными выражениями, но в его стихах они не производят впечатления уже примелькавшихся. Есенин писал начинающему поэту: «Не берите и не пользуйте избитых выражений. Их можно брать исключительно после большой школы, тогда в умелой рамке в руках умелого мастера они выглядят по-другому» (т. 5, стр. 175).

Так, по-другому выглядят эти выражения и в стихах самого Есенина. Сила искреннего лирического чувства заставляет читателя воспринимать их как впервые услышанные. «Умелой рамкой» к ним часто служит напряженный внутренний сюжет, стройная композиция, тщательно отработанная образная система и то, что мы называем определенным настроением, которое поэт вызывает у читателя.

Упорная работа Есенина над словом вела к большей глубине и точности в выражении мысли, к совершенствованию стиха403.

Его знаменитое «Письмо матери» подкупает своей естественной интонацией, художественной простотой выражения. Можно подумать, что это стихотворение далось Есенину без особого труда, само вылилось на бумагу: Но черновики говорят о другом. В черновике была строка: «Будто я сражен в кабацкой драке...» Но слово «сражен», имеющее несколько торжественную окраску, не гармонировало со словом «кабак»; ему больше соответствовала другая строка, на которой и остановился поэт: «Саданул под сердце финский нож». В черновике была и такая строка: «Не транжир, не мот я, не пропойца...». Но «транжир» и «мот» это одно и то же, звучит как простое повторение, расслабляющее стих. Есенин убирает эти два слова и сосредоточивает свое внимание на третьем, усиливая его: «Не такой уж горький я пропойца».

Не менее показательна работа и над стихотворением «Русь советская». Есенин изображает комсомольцев, которые идут по селу, «веселым криком оглушая дол». Но слово «оглушать» связано с неприятными, раздражающими звуками. Это противоречит тому расположению, с которым Есенин пишет о комсомольцах. Он ищет и находит верную замену слова: «веселым криком оглашая дол». Это меняет содержание всей, строки: слово «оглашать» воспринимается здесь как провозглашение новой жизни.

А вот работа над самой ответственной, заключительной строфой этого стихотворения.

Первый вариант:

Может быть, приду я как шарманщик
Опять сюда в последний, может, раз,
И запою опять, как пел когда-то раньше,
О том, что навсегда неведомо для вас.
 

Окончательный вариант:

Но и тогда,
Когда во всей планете
Пройдет вражда племен,
Исчезнет ложь и грусть, —
Я буду воспевать
Всем существом в поэте
Шестую часть земли
С названьем кратким «Русь».
 

Нет нужды доказывать, насколько глубже, выразительнее и сильнее второй вариант этой важной по смыслу строфы в одном из программных стихотворений Есенина.

3

Творчество Есенина двух последних лет его жизни не оставляет сомнений в том, что поэт обрел прочную почву под ногами. Современная Есенину критика отмечала обозначившийся процесс духовного выздоровления поэта. В середине 1925 года мы встречаем такую характеристику, с которой вполне можно согласиться: «1924 год — переломный год в истории есенинского творчества. Перелом этот заключается в том, что... Есенин «остепенился», заявил о своем «возвращении на родину», принял, «признал» Русь советскую, послеоктябрьскую, повернул в темах к революционно-советской действительности, а в стихе и манере — к прекрасной ясности пушкинского стиха»404.

Значительные перемены во внутреннем облике поэта были заметны и в его стремлении окончательно порвать с нездоровым бытом, омрачавшим жизнь, пересилить старые привычки, подчинить свои действия рассудку. В декабре 1924 года он писал Г. Бениславской с Кавказа: «Назло всем не буду пить, как раньше. Буду молчалив и корректен. Вообще хочу привести всех в недоумение. Уж очень мне не нравится, как все обо мне думают. Пусть они выкусят.

Весной, когда приеду, я уже не буду никого подпускать к себе близко. Боже мой, какой я был дурак. Я только теперь очухался. Все это было прощанье с молодостью. Теперь будет не так» (т. 5, стр. 149). «По кабакам ходить надоело», «У меня к этому делу охладел интерес», — сообщал он в письмах 1924 года (т. 5, стр. 138, 137). Поэт чувствует прилив творческих сил, с надеждой заглядывает вперед. «Здесь не все сказано, — писал он в автобиографии в июне 1924 года. — Но я думаю, мне пока еще рано подводить какие-либо итоги себе. Жизнь моя и мое творчество еще впереди».

Действительно, только за 1924-1925 годы Есенин написал около 100 стихотворений. Это вдвое больше того, что им опубликовано с 1918 по 1924 год. В это время он создает такие крупные вещи, как «Песнь о великом походе», «Поэма о 36», «Анна Онегина», отрывок из поэмы «Гуляй-поле». За два месяца до смерти он задумывает большой цикл стихотворений о русской зиме («Снежная замять крутит бойко...», «Плачет метель, как цыганская скрипка...», «Снежная равнина, белая луна...» и др.).

Передавая свой разговор с Есениным в 1925 году, В. Наседкин рассказывает:

«После одной читки новых стихов Есениным я искренне удивился его плодовитости.

Довольный, Есенин улыбался.

— Я сам удивляюсь, — молвил он, — прет черт знает как. Не могу остановиться. Как заведенная машина»405.

В стихах того же 1925 года мы довольно часто встречаем прямое выражение любви и привязанности Есенина к жизни, бодрого настроения, душевного равновесия. Об этом, например, можно судить хотя бы по таким его поэтическим признаниям: «Снова я ожил и снова надеюсь Так же, как в детстве, на лучший удел», «Мне все равно эта жизнь полюбилась, Так полюбилась, как будто вначале», «И земля милей мне с каждым днем» и т. п.

В. Качалов рассказывает о своей встрече с Есениным в эту пору: «Меня поразила его молодость. Когда он молча и, мне показалось, застенчиво подал мне руку, он выглядел почти мальчиком, ну, юношей лет двадцати». Это светлое впечатление еще более усилилось, когда Есенин прочитал свои стихи: «Прекрасное лицо: спокойное (без гримас, без напряжения, без аффектации актеров, без мертвой монотонности поэтов), спокойное лицо, но в то же время живое, отражающее все чувства, какие льются из стихов...»406.

Но в 1925 году Есенина видели и совсем другим — надломленным, мрачным, нетрезвым.

Та жизнь, которую он вел в течение десяти лет, не могла не оставить своего тяжелого следа. Эти годы были перегружены слишком быстрой сменой событий, впечатлений, настроений окружающей среды. Необыкновенная впечатлительность поэта усугубляла последствия такой обстановки, часто случайные обстоятельства толкали его на необдуманные поступки и решения.

Попытки поэта покончить с безалаберной жизнью разбивались о страшную власть привычки, которую он не мог преодолеть. «Я конченый человек... Я очень болен... Прежде всего малодушием», — вспоминает В. Эрлих слова Есенина.

И самым опасным было то, что в результате постоянного перенапряжения сил начали обнаруживаться признаки душевной неуравновешенности Есенина. В нем стала развиваться крайняя мнительность: он постоянно ощущает угрозу заболевания неврастенией, грудной жабой, скоротечной чахоткой. Вскоре появляются еще более грозные симптомы: начинает развиваться мания преследования, ему кажется, что за ним следят, даже покушаются на его жизнь, у него начинают появляться болезненные фантазии. Вот печальное свидетельство Н. Асеева, беседовавшего с Есениным незадолго до его смерти: «Вообще галлюционирование на темы преследования, заговора, засады против него, очевидно, давно и прочно овладело его фантазией. Так, он тут же неправдоподобно рассказал мне о встречах с В. В. Маяковским и В. В. Каменским. Будто бы пошел он к ним в 15 году на именины Каменского. Там был Маяковский. Стояла у них бутылка вина. Ему будто бы не предложили. Тогда он вынул якобы нож, вонзил его в стол перед собой и выпил всю бутылку вина.

— Они посмеяться надо мной хотели! — говорил он, волнуясь и возбуждаясь. — Ну так я их пересмеял»407.

В начале 1924 года у Есенина появились первые тревожные признаки серьезного душевного расстройства. В медицинском заключении психиатрической клиники 1-го Московского университета от 24 марта 1924 года говорилось, что он «страдает тяжелым нервно-психическим заболеванием, выражающимся в тяжелых приступах расстройства настроения и навязчивых мыслях и влечениях». Несколько позже говорилось уже о «наклонности к белой горячке».

Эти приступы проходили. И, живи Есенин в нормальной обстановке, они, может быть, прекратились бы вовсе. Но у него не хватало сил вырваться из грязных, равнодушных рук «друзей» и «приятелей», которые, предаваясь пьяному веселью, не желали замечать, что Есенин не только деньгами, но и кровью сердца платил за это «веселье». Есенин сам говорил о таких «друзьях»: «Верно, предатели, я их знаю и не верю им...»408.

Однако у Есенина были и подлинные друзья, которые делали все возможное для того, чтобы вырвать его из губительной среды, старались спасти его талант, содействовать его литературной работе. Это были и сестры поэта, и некоторые люди, близкие к семье Есениных. Об одном таком человеке необходимо сказать подробнее.

Биография Есенина будет слишком неполной, если не коснуться его дружбы с Галиной Артуровной Бениславской (1897-1926).

Бениславская выросла в интеллигентной среде. Она училась в Харьковском университете, когда Харьков был занят белогвардейцами. Не желая оставаться у белых, она перешла линию фронта и приехала в Москву. Некоторое время она работала в канцелярии ВЧК, а затем в редакции газеты «Беднота». Когда Есенин вернулся из-за границы, он поселился у Бениславской; сюда же переехали его сестры Катя и Шура. Они жили дружно, одной семьей. Всем своим существом Бениславская привязалась к Есенину и к его родным. Через год после смерти Есенина — 3 декабря 1926 года — она застрелилась на могиле поэта, оставив записку: «В этой могиле для меня все самое дорогое»409.

Близким человеком, другом, товарищем, помощником стала Бениславская для Есенина. «С невиданной самоотверженностью, с редким самопожертвованием посвятила она себя ему... Без устали, без ропота, забыв о себе, словно выполняя долг, несла она тяжкую ношу забот о Есенине, о всей его жизни»410. И Есенин испытывал к ней глубокое дружеское чувство, высоко ценил ее как человека. «У меня только один друг и есть в этом мире: Галя. Не знаешь? Вот будем в Москве, узнаешь! Замеча-ательный друг!»411 — говорил Есенин в 1924 году.

Обширная переписка Есенина с Бениславской позволяет довольно полно судить о характере их отношений412. «Всегда Ваша и всегда люблю Вас», — обычно заканчивала Бениславская свои письма. А вот что писал ей Есенин весной 1924 года: «Галя милая! Я очень люблю Вас и очень дорожу Вами... Повторяю Вам, что Вы очень и очень мне дороги. Да и сами Вы знаете, что без Вашего участия в моей судьбе было бы очень много плачевного... Привет Вам и любовь моя! Правда, это гораздо лучше и больше, чем чувствую к женщинам. Вы мне в жизни без этого настолько близки, что и выразить нельзя».

Участие Бениславской в судьбе Есенина особенно возросло в 1924-1925 годах. Во время частых отлучек Есенина из Москвы Бениславская ведала всеми его литературными делами: публиковала его произведения в периодической печати, составляла сборники его стихов, вела деловые переговоры с издательствами. Она тщательно разыскивала по журналам стихи Есенина, забытые самим поэтом, восстанавливала их датировку, составляла сборники, заботилась об их редакторах, подбирала авторов для вступительных статей, художников для иллюстрирования книг, постоянно заботилась о сохранении его черновиков, переписки, деловых бумаг.

С огромным интересом относилась Бениславская к каждому новому произведению Есенина, высказывала ему свое мнение о них. Ее оценки носили нелицеприятный характер, и Есенин считался с ними. Во время нападок критики на «Стансы» она поддерживала поэта своей высокой оценкой этого стихотворения. Есенин делился с ней своими творческими замыслами и всегда находил живой отклик. «Над какой большом вещью работаете? Скоро ли получу отрывки? Жду, жду с нетерпением», — писала она во время работы поэта над «Анной Онегиной».

Бесконечными просьбами и поручениями пестрят письма Есенина к Бениславской. Их так много, что он вынужден извиняться («Только просьбы и просьбы»), Он чрезвычайно внимательно прислушивается к советам Бениславской относительно публикации произведений, целиком полагается на ее вкус. «Все, что напишу, буду присылать Вам», — сообщает ей Есенин с Кавказа. «Перепечатайте эти стихи и сдайте, куда хотите», — пишет он, пересылая свои произведения из Батуми. «Продавать мои книги — можете не спрашивать меня. Надеюсь на Ваш вкус в составлении».

Во время своих отъездов из Москвы Есенин узнавал все литературные новости главным образом от Бениславской, которая интересовалась современной литературой и хорошо разбиралась в ней. «Что слышно в литературной политике?» — спрашивал Есенин. «Опишите мне на Баку, что делается в Москве. Спросите Казина, какие литературные новости». «Пришлите мне все, что вышло из новых книг, а то читать нечего», — просил он. Бениславская писала ему, что происходит в редакциях журналов и в издательствах, какие новые произведения опубликованы в последнее время, на что стоит обратить внимание. «Читаете ли наши московские газеты? Видели новогодний обзор литературы Осинского? Речь Демьяна Бедного о пролетарской литературе? Если нет, то пришлю Вам», — предлагала она в одном из писем.

Бениславская, беспредельно преданная Есенину, делала все возможное, чтобы спасти его от тлетворного влияния литературной богемы. Она была, может быть, единственным близким Есенину человеком, который со всей отчетливостью понимал, какой катастрофой угрожает поэту его образ жизни.

Твердо и решительно встала Бениславская на борьбу за Есенина. Это была борьба за человека и поэта, борьба страстная, самоотверженная и самозабвенная.

Только сама Бениславская могла бы рассказать, чего это ей стоило. Мы можем об этом лишь догадываться по ее двум письмам, датированным 1924 годом.

«Милый, хороший Сергей Александрович! Хоть немного пощадите Вы себя. Бросьте эту пьяную канитель», — начинала она одно из них. Стремясь сильнее подействовать на Есенина, Бениславская, не щадя его самолюбия, пыталась объяснить, каким неприглядным выглядит его поведение со стороны. «Ну, а то, что сейчас с Вами, все эти пьяные выходки, весь этот бред, все это выворачивание души перед «друзьями» и недругами, что это?.. Несчастье в том, что Вы себя не видите, какой Вы в такие моменты, знаете об этом только по рассказам, а ведь нельзя передать это словами, надо почувствовать... Иначе, если бы Вы по-настоящему поняли, до чего Вы себя доводите, Вы бы сразу же спрятались от всех, до тех пор пока не вылечитесь. У Вас ведь расстройство души... Сразу же идите домой, запирайтесь и довольно, ведь не могу же я за Вас делать то, что Вы и только Вы один можете сделать — не выходить, не показываться в «общество»...»

С болью говорила она о тяжелых для Есенина последствиях «пьяной канители». «Вы сейчас какой-то «не настоящий». Вы все время отсутствуете. И не думайте, что это так должно быть. Вы весь ушли в себя, все время переворачиваете свою душу, свои переживания, ощущения. Других людей Вы видите постольку, поскольку находите в них отзвук вот этому копанию в себе. Посмотрите, каким Вы стали нетерпимым ко всему несовпадающему с Вашими взглядами, понятиями. У Вас это не простая раздражительность, это именно нетерпимость. Вы разучились вникать в мысли, Вашим мыслям несозвучные. Поэтому Вы каждого непонимающего или несогласного с Вами считаете глупым. Ведь раньше Вы тоже не раз спорили, и очень горячо, но умели стать на точку зрения противника, понять, почему другой человек думает так, а не по-Вашему. У Вас это болезненное, это, безусловно, связано с Вашим общим состоянием. Что-то сейчас в Вас атрофировалось, и Вы оторвались от живого мира... Вы по жизни идете рассеянно, никого и ничего не видя. С этим Вы не выберетесь из того состояния, в котором Вы сейчас. И если хотите выбраться, поработайте немного над собой... Вы вовсе не такой слабый, каким Вы себя делаете. Не прячьтесь за безнадежность положения. Это ерунда!

Не ленитесь и поработайте немного над собой; иначе потом это будет труднее».

Письма Бениславской не были нравоучением благополучно процветающего человека. Буквально все свои силы она отдавала тому, чтобы отвоевать Есенина. Она писала о себе: «Вот эти дни: я летала то к врачам, то к «Птице», сегодня к Мише ходила, поэтому не успела к Вам зайти, а Вы в это время ушли. Что же мне делать, ведь одновременно быть и тут и там я не могу». «А я сейчас на краю. Еще немного, и я не выдержу этой борьбы с Вами и за Вас... Вы сами знаете, что Вам нельзя. Я это знаю не меньше Вас. Я на стену лезу, чтобы помочь Вам выбраться, а Вы! Захотелось пойти, встряхнуться, ну и наплевать на все, на всех... «Мне этого хочется!» (это не в упрек, просто я хочу, чтобы Вы поняли положение)... Хожу через силу... Покуда Вы не будете разрушать то, что с таким трудом удается налаживать, я выдержу».

Да, о таком друге мог только мечтать поэт, с горечью писавший в одном из стихотворений: «Сестра! Сестра! Друзей так в жизни мало!»

Но эти отчаянные призывы друга уже не могли спасти поэта. Невозможно спокойно читать воспоминания Маяковского о встрече с Есениным в 1925 году: «Последняя встреча с ним произвела на меня тяжелое и больное впечатление. Я встретил у кассы Госиздата ринувшегося ко мне человека с опухшим лицом, со свороченным галстуком, с шапкой, случайно держащейся, уцепившись за русую прядь. От него и двух его темных (для меня, во всяком случае) спутников несло спиртным перегаром. Я буквально с трудом узнал Есенина. С трудом увильнул от немедленного требования пить, подкрепляемого помахиванием густыми червонцами. Я весь день возвращался к его тяжелому виду и вечером, разумеется, долго говорил (к сожалению, у всех и всегда такое дело этим ограничивается) с товарищами, что надо как-то за Есенина взяться. Те и я ругали «среду» и разошлись с убеждением, что за Есениным смотрят его друзья — есенинцы. Оказалось не так» (т. 12, стр. 95).

Нездоровая обстановка, окружавшая поэта, не могла не оказать воздействия на его творчество. Как диссонанс к тем произведениям, в которых Есенин выражал желание понять новую эпоху, найти в ней своё место, в его стихах последнего года жизни начинают звучать мотивы увядания, неправильно прожитой и загубленной жизни («Увядающая сила. Умирать, так умирать!..»). «Есть одна хорошая песня у соловушки — Песня панихидная по моей головушке», — писал он в «Песне» (1925). «Прощай, Баку! Тебя я не увижу. Теперь в душе печаль, теперь в душе испуг», — навсегда прощался он с любимым Кавказом. Есенин вновь оказывается в больнице. Навестивший его В. Чернявский вспоминает слова Есенина: «Нехорошо было, Володя. Лежал долго, харкал кровью. Думал, что уже больше не встану, совсем умирать собрался. И стихи писал предсмертные, вот прочитаю тебе, слушай...» (т. 3, стр. 345).

Горячо любимая поэтом природа, для которой он всегда находил яркие, радостные краски и тона, все чаще в его стихах становится мрачной, печальной и зловещей:

Снежная равнина, белая луна,
Саваном покрыта наша сторона.
И березы в белом плачут по лесам.
Кто погиб здесь? Умер? Уж не я ли сам?
 

Появляются мысли о том, что кончилась творческая пора, иссякли поэтические силы, поэту начинает казаться, что «Потеряла тальянка голос, Разучившись вести разговор». Неверие в собственные силы было самым страшным для Есенина. Он часто возвращался к этой мысли, высказывал ее в разговорах. И. Розанов вспоминает слова Есенина об одном поэте: «Обратите внимание, что ему уже за сорок. Следовательно, поэтический возраст для него прошел. И вот последняя книга его стихов уже говорит об упадке. Вообще, лирический поэт не должен жить долго. Или в известном возрасте он должен перестать писать. Исключения, как Фет, редки»413.

Уже говорилось, что поэма «Черный человек» была задумана и писалась в 1923 году, вслед за циклом «Москва кабацкая». Возвращение к ней поэта в 1925 году было связано с просьбой журнала дать новое произведение. В этом была известная случайность, но она совпала с моментом душевной депрессии, в состоянии которой Есенин вновь вернулся к работе над этим произведением. Теперь оно стало выражением всего мрачного и тревожного, что посещало поэта. Он читал эту поэму в минуты особенно острых приступов тоски и уныния. С. Городецкий вспоминает одно из таких чтений: «Потом он, весь как-то исказившись, стал читать «Черного человека». Сквозь мастерство чтения пробивалась какая-то внутренняя спазма. Докончить не мог — забыл. По его волнению я видел, что здесь опять что-то для него важное. Вызов отчаяния был в нем»414.

Временами Есенин начинал понимать гибельность того водоворота, в котором он беспомощно кружился, и делал попытки вырваться из него, найти себе другую среду. А. Луначарский вспоминает: «Он бывал у многих наших товарищей. Он был и у меня. Он просил, чтобы его выручили, потому что он, как герой знаменитой английской повести, сначала по собственной воле, вполне свободно впустил в себя эту обезьяну гульни и разврата, а потом оказался в ее лапах. Как сейчас вижу перед собой Есенина с его прекрасным лицом, с испуганными синими глазами...». На основе этого впечатления Луначарский делал вывод: «Есенин хотел жить, как настоящий человек, или не жить вовсе»415. «Нужно было слышать, когда Есенин до хрипоты, умирающим голосом кричал: „я лишний, я себя осуждаю, я хочу вашего здоровья, но у меня его нет”»416. Н. Асеев писал о том трагическом впечатлении, которое производил Есенин в это время: «Передо мной был человек, товарищ, поэт, видящий свою гибель, схватившийся за мою руку только затем, чтобы ощутить человечье тепло. О таком Есенине я плачу»417.

Но и в этом тяжком состоянии Есенин еще боролся с самим собой. В минуты просветления он выражал надежду, что справится с положением, в которое попал. В. Шершеневич приводит слова Есенина, сказанные им незадолго до кончины: «Рязанский мужик здоров, и я скоро поправлюсь. Башка у меня крепкая, душа целая. А писать надо еще много»418.

Стремясь вырваться из мрака, окружавшего его, он пытается переломить течение событий, решительно переменить жизнь. В письме к сестре Екатерине от 16 июня 1925 года он сообщал: «Случилось очень многое, что переменило и больше всего переменяет мою жизнь. Я женюсь на Толстой и уезжаю с ней в Крым» (т. 5, стр. 165).

18 сентября 1925 года был зарегистрирован брак Есенина и Софьи Андреевны Толстой (1900-1957) — внучки Л. Н. Толстого. В своих воспоминаниях Ю. Либединский дал правдивый и выразительный портрет последней жены Есенина: «В облике этой девушки, в округлости ее лица и проницательно-умном взгляде небольших, очень толстовских глаз, в медлительных манерах сказывалась кровь Льва Николаевича. В ее немногословных речах чувствовался ум, образованность, а когда она взглядывала на Сергея, нежная забота светилась в ее серых глазах. Она, видно, чувствовала себя внучкой Софьи Андреевны Толстой. Нетрудно догадаться, что в ее столь явной любви к Сергею присутствовало благородное намерение стать помощницей, другом и опорой писателя»419.

За короткую совместную жизнь с Есениным С. А. Толстая сделала многое: она стремилась оторвать Есенина от нездоровой среды, наладить семейный очаг; она вела записи высказываний Есенина по вопросам литературы, под его диктовку записывала стихи, бережно относилась к его рукописям.

И все же их совместная жизнь не ладилась. Видно, не просто было Есенину привыкать к новому, упорядоченному быту. На заботу он отвечал раздражением — печальный признак семейного неблагополучия! Это раздражение начало переноситься на окружающую обстановку. «Квартира С. А. Толстой в Померанцевом переулке, со старинной, громоздкой мебелью и обилием портретов родичей, выглядела мрачной и скорее музейной... Новое местожительство, видимо, начинало тяготить Есенина», — вспоминает В. Наседкин420.

Еще до женитьбы Есенин проявлял неприязнь к великому предку своей жены: «Толстого он не любил, терпеть не мог его философии, смеялся над его изображением мужика. — Ваш дедушка большой путаник, — говорил он С. Толстой и весьма непочтительно обращался с его портретами»421. Но это был скорее повод к неприятному разговору, чем истинная оценка Л. Толстого. Известны и совсем другие слова Есенина: «Лучше Толстого у нас все равно никого нет. Это всякий дурак знает»422.

И все-таки ему не давала покоя эта великая тень. Вскоре он будет делиться своими мыслями в одном из писем: «С новой семьей вряд ли что получится, слишком все здесь заполнено „великим старцем”» (т. 5, стр. 167). И уже как о рухнувшей надежде он пишет: «Все, на что я надеялся, о чем мечтал, идет прахом. Видно, в Москве мне не остепениться. Семейная жизнь не клеится, хочу бежать. Куда? На Кавказ!» (т. 5, стр. 166). Есенин был с С. Толстой на Кавказе, но вернулся еще более раздраженным и усталым. .

И он вновь делает, уже последнюю, попытку переменить свой жизненный уклад. Ему приходит мысль о Ленинграде: ведь там начинался его литературный расцвет и путь к славе. Он был тогда молод и полон нерастраченных сил. Ленинград ему кажется надеждой на спасение.

Его отъезд из Москвы похож на побег. Он торопливо собирает вещи, телеграфирует своему ленинградскому другу В. Эрлиху: «Немедленно найди две-три комнаты. 20 числах переезжаю жить Ленинград» (т. 5, стр. 173).

Провожавший его из Москвы старый знакомый Г. Устинов вспоминает: «Он забрал с собою все свое имущество, рукописи, книжки, записки. Он ехал в Ленинград не умирать, а работать»423. Близко знакомая с Есениным Е. Устинова, почти ежедневно встречавшаяся с поэтом в Ленинграде, писала, что он приехал «с надеждами на будущее». «Есенин сказал, что он из Москвы уехал навсегда, будет жить в Ленинграде и начнет здесь новую жизнь»424. Еще в Москве было решено, что к Есенину в Ленинград переедут сестры. Для того чтобы всем обосноваться, Есенин и просил найти две-три комнаты. Прибыв в Ленинград 24 декабря, Есенин с вокзала заехал к В. Эрлиху и, не застав его дома, оставил записку, на обороте которой написал веселый экспромт. Да, действительно он ехал в Ленинград жить, а не умирать.

Однако все то, что вселяло надежду, желание верить в будущее поэта, что вызывало радость истинных друзей, рухнуло в ночь с 27 на 28 декабря. Этой ночью Есенин покончил жизнь самоубийством в гостинице «Англетер». Он повесился на трубе парового отопления, не сделав из веревки петли, а обмотав ее вокруг шеи. Одной рукой он держался за трубу, — может быть, в последнее мгновение у него еще мелькнула мысль о жизни. Но было уже поздно. Есенин умер не от удушья, а от разрыва шейных позвонков. 30 декабря гроб с телом Есенина был привезен в Москву и установлен в Доме печати. 31 декабря Есенина похоронили на Ваганьковском кладбище рядом с могилами А. Ширяевца, А. Неверова и Е. Нечаева.

Трагическая смерть поэта безусловно была связана с его неуравновешенным душевным состоянием. Она произошла в один из жесточайших приступов меланхолии и пессимизма. Незадолго до своего приезда в Ленинград Есенин находился на излечении в клинике для нервнобольных. Его положили туда 26 ноября, процесс лечения должен был продолжаться два месяца. Поначалу Есенин терпеливо относился к лечению. 27 ноября он сообщает П. Чагину, что «нужно лечить нервы» и что его лечат психиатры, б декабря он пишет: «Лечусь вовсю. Скучно только дьявольски; но терплю потому, что чувствую, что лечиться надо» (т. 5, стр. 172). Отвечая на просьбу одного из молодых поэтов, Есенин писал 12 декабря: «Книги я постараюсь Вам прислать, как только выйду из санатории, в которой поправляю свое расшатанное здоровье» (т. 5, стр. 173). Но Есенин не выдержал назначенного ему срока и курса лечения. Сестра поэта, А. Есенина, вспоминает: «В это время Сергей тяжело болел и почти месяц лежал в больнице.

Еще не оправившись как следует, он решил ехать в Ленинград»425. 21 декабря, вопреки предписанию врачей, Есенин покидает клинику и 23-го уезжает в Ленинград, где и разразилась трагедия.

Несомненно, ближайшей, непосредственной причиной гибели поэта было его тяжелое болезненное состояние. Но тогда же стало понятным и другое: смерть Есенина не мгновенная катастрофа; это гибель человека, внутренне надорванного задолго до своего смертного часа.

Смерть Есенина взволновала всю литературную общественность. Она вызвала многочисленные отклики в печати, ожесточенные споры о творчестве поэта.

Статьи и воспоминания о Есенине исчислялись ке десятками, а сотнями, все они отличались необыкновенно горячей полемичностью, непримиримостью точек зрения. У гроба поэта спорили так, как никогда не спорили при его жизни. Одни называли его «величайшим лириком своего времени», «певцом человеческой юности»426, утверждали, что он «как величайший мастер создает целую эпоху в русской литературе»427. Другие не признавали поэтической ценности творчества Есенина, называя его произведения «пьяным бредом», а самого поэта наделяя кличкой «хулиган» и «пропойца». Печальную известность получили тогда бульварно-истерические брошюрки А. Крученых («Черная тайна Есенина», «Есенин», «Москва кабацкая» и др.). Маяковский назвал эти брошюрки «дурно пахнущими книжонками».

К этому примешивались еще десятки голосов: вопли поэтических плакальщиц и плакальщиков, вздохи кабацких «друзей» Есенина, изрядно отдающие фальшью, снисходительно-нравоучительные статьи и стихи тех, кто считал уместным и необходимым учить мертвого Есенина, напыщенно-солидные рассуждения на тему о «неразгаданной загадке» и «тайне крестьянской Руси» (П. Коган).

«Роженое мое дитятко, матюжник милый...» — так писал Н. Клюев в своем «Плаче о Сергее Есенине»:

Помяни, чертушко, Есенина
Кутьей из углей да из омылок банных!
А в моей квашне пьяно вспенена
Опара для свадеб да игрищ багряных!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Лепил я твою душеньку, как гнездо касатка,
Слюною крепил мысли, слова слезинками,
Да погасла зарная свеченька, моя лесная лампадка,
Ушел ты от меня разбойными тропинками!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
А все за грехи, за измену зыбке,
Запечным богам Медосту да Власу.
Тошнехонько облик кровавый и глыбкий
Заре вышивать по речному атласу!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Знать, того ты сробел до смерти,
Что нонче годочки пошли слезовы,
Красны девушки пошли обманны,
Холосты ребята всё бесстыжи...428
 

А вот картина литературного вечера памяти Есенина: «На поминальном вечере зал был полон и взволнован отвратительно. На зрителях — нездоровый налет садизма. Пришли не ради поэзии, а чтобы на даровщинку удобно, но в меру остро поволноваться, замирая от стихов, за которые не они заплатили жизнью. Выступали певцы и декламаторы, уже обычно и развязно стригли с «Письма матери» купоны, зарождали ярый гнев Маяковского»429.

В стихотворении «Сергею Есенину» Маяковский противопоставлял есенинскому пессимизму бодрое настроение современника-созидателя, говорил о боевой роли советской поэзии. В то же время он с чувством глубокого уважения отзывался о поэте, очищая его образ от пошлых и примитивных характеристик. Он решительно отметал «стихов заупокойный лом», «посвящений и воспоминаний дрянь», которые искажали и уродовали поэтический облик Есенина. «Разве так поэта надо бы почтить?» — спрашивал он, и в самом этом вопросе звучало высокое признание заслуг Есенина перед советской поэзией.

Тогда же были сделаны попытки изобразить Есенина отщепенцем и чуть ли не противником советского строя. Одновременно с этим враги советского государства пытались по-своему истолковать гибель поэта, изображая дело таким образом, что якобы лирике вообще нет места в революционной эпохе. По своей сути такое объяснение ничем не отличалось от того, что писала о смерти Есенина озверевшая от злобы белоэмигрантская печать, например газета «Руль», стремившаяся возложить вину за смерть поэта на большевиков430.

Советская литературная общественность тогда же выступила с разоблачением этих фальшивых и клеветнических измышлений. Этому была посвящена, например, статья Г. Якубовского «Лирика и современность», в которой утверждалась закономерность лирики в социалистическую эпоху и Есенин признавался ее ярчайшим представителем. «Последние произведения поэта, — говорилось в статье, — это достижения зрелого таланта, поднявшегося на большую высоту, постигшего творческую, созидательную силу революции»431. Резко выступил против заведомо искаженных трактовок гибели поэта молодой тогда писатель В. Киршон, одним из первых давший верную оценку творчества Есенина432.

Особенно большое значение имели высказывания о Есенине крупнейших представителей советской литературы, серьезно обеспокоенных судьбами ее, путями ее развития.

В первую очередь были важны выступления Горького433.

Потрясенный известием о смерти Есенина, Горький задумал повесть о поэте, начал собирать и систематизировать материал. Продолжавшаяся работа над романом «Жизнь Клима Самгина» не позволила ему осуществить замысел. Однако Горький до конца не расстался с ним, о чем говорит его очерк «Сергей Есенин» (1927), вошедший в цикл литературных портретов, созданных писателем. В очерке Горький очень высоко оценил лирическое дарование поэта: «Сергей Есенин не столько человек, сколько орган, созданный природой исключительно для поэзии, для выражения неисчерпаемой «печали полей», любви ко всему живому в мире и милосердия, которое — более всего иного — заслужено человеком» (т. 17, стр. 64). «Удивительно сердечными стихами» назвал писатель стихи Есенина.

Особое значение высказываний Горького о поэте заключалось в том, что он вносил известное равновесие в оценку поэзии Есенина, противостоя разного рода крайностям. «Мы потеряли великого русского поэта»434, — писал Горький сразу же после смерти Есенина. В то же время он возражал против попыток непомерно преувеличивать значение Есенина в русской поэзии. «Хуже то, что Есенина вы ставите выше Пушкина и Лермонтова, — это уже совсем скандал!»435, — урезонивал он одного из начинающих поэтов.

В противоположность произвольным и часто ложным толкованиям гибели Есенина, Горький первый увидел в трагической смерти поэта социальную драму, отразившую эпоху революционной ломки в крестьянской среде.

В одном из своих писем Горький, упоминая «Роман без вранья» А. Мариенгофа, отмечал, что автором «драма не понята», и писал: «А это глубоко поучительная драма, и она стоит не менее стихов Есенина. Никогда еще деревня, столкнувшись с городом, не разбивала себе лоб так эффектно и так мучительно. Эта драма многократно повторится» (т. 30, стр. 37). Вновь и вновь возвращался Горький к причинам трагедии Есенина. В письме к Ромену Роллану он называл ее «одной из самых тяжелых» и давал ей свое объяснение: «Это драма деревенского парня, романтика и лирика, влюбленного в поля и леса, в свое деревенское небо, в животных и цветы. Он явился в город, чтоб рассказать о своей восторженной любви к примитивной жизни, рассказать о простой ее красоте» (т. 29, стр. 458).

Горький постоянно указывал на то, что причиной гибели Есенина явились неизжитые еще тогда противоречия между городом и деревней. «И жизнь и смерть его — крупнейшее художественное произведение, роман, созданный самой жизнью и крайне, как нельзя лучше характеризующий трагизм отношений города и деревни...»436 — писал он А. Тихонову (1926).

Что подразумевал Горький под «трагизмом отношений города и деревни»? В чем он видел этот трагизм?

По мнению Горького, трагичной была судьба людей из крестьянской среды, которые не прониклись сознанием неизбежности ликвидации патриархального уклада в эпоху пролетарской революции, необходимости коренного социалистического преобразования некогда крестьянской страны. То, что именно так осмыслял Горький трагедию Есенина, видно из его слов, сказанных в беседе с рабочими-корреспондентами в 1928 году: «Отличный поэт, писал прекрасные стихи. Его немного перехвалили. А в общем, можно сказать, что это трагедия глиняного горшка: глиняный горшок стукнулся о чугун — город. Деревенский человек, лирик, мечтатель, мягкий парень, не нашел себе места в городе, где работают очень энергичные люди, поставившие перед собой весьма высокие задачи»437. Горький говорил это в год, когда советская страна начинала жить и работать по плану первой пятилетки. В свете величественных задач индустриализации страны становилась особенно ясной трагичность позиции людей, которые, не отвергая будущего России, с трудом расставались с ее вчерашним днем. Сам Есенин считал для себя «скандалом» то, что он «оказался в узком промежутке»:

Я человек не новый!
Что скрывать?
Остался в прошлом я одной ногою,
Стремясь догнать стальную рать,
Скольжу и падаю другою.
(«Русь уходящая»)
 

В последние годы жизни поэт все острее осознавал заблуждения своей молодости. «Годы молодые с забубенной славой, Отравил я сам вас горькою отравой», — каялся он. «Слишком мало я в юности требовал», — признавался поэт. О том, в чем раскаивался Есенин, можно судить по таким его строкам:

Я тем завидую,
Кто жизнь провел в бою,
Кто защищал великую идею.
А я, сгубивший молодость свою,
Воспоминаний даже не имею.
 

Говоря о социальной драме Есенина, корни которой он видел в столкновении деревни с городом, Горький верно нащупал общую почву этой драмы, хотя и нельзя признать справедливым ее определение как «трагедии глиняного горшка»438. Ведь Есенин, как мы видели, успешно преодолевал свои патриархальные настроения, свое былое недоверие к городу, мечтал о том, чтобы увидеть Русь «через каменное и стальное». И здесь ближе к истине был Маяковский, с удовлетворением отмечавший, что Есенин, «хотя и с провалами, но все же выбирался из идеализированной деревенщины».

Социальную драму Есенина нам лучше могут объяснить другие, более поздние слова Горького, сказанные им вне связи с творчеством поэта и содержащие глубокое обобщение. Горький писал: «Подчиняясь притяжению двух сил истории, — мещанского прошлого и социалистического будущего, — люди заметно колеблются: эмоциональное начало тянет к прошлому, интеллектуальное — к будущему» (т. 27, стр. 12). Если говорить о писателях 20-х годов, то эти горьковские слова в первую очередь и в самой большой степени могут быть отнесены к Есенину, в котором, по его же признанию, происходила борьба сердца и «голоса мысли». «Не в ладу с холодной волей кипяток сердечных струй» — так определял он свое внутреннее состояние.

В первые годы революции некоторые советские писатели трудно порывали со своими былыми привязанностями, с предрассудками той социальной среды, из которой вышли. Крупнейшие писатели, выходцы из интеллигенции, с трудом преодолевали предрассудки своей среды. Не всем это удавалось и удалось в одинаковой степени. Но большинство из них вышли победителями из этого столкновения с. прошлым.

Трудной была судьба Есенина, отягченного грузом крестьянских предрассудков, самых цепких и самых устойчивых. Видимо, не случайно поэт вложил в уста Пугачева такие слова: «Человек в этом мире не бревенчатый дом, Не всегда перестроишь наново...».

Трагедия Есенина — трагедия человека, оказавшегося «в промежутке» между двумя эпохами в период великой исторической ломки. Подобные или близкие к ней трагедии неоднократно повторялись в ту пору в судьбах различных людей. Запечатлевая сложную и противоречивую обстановку первых лет революции, советские писатели с беспощадной правдивостью изображали мучительный процесс прощания с прошлым в крестьянской среде. Вспомним образ, ярко очерченный М. Шолоховым, — образ Григория Мелехова. Сколько обаяния в этом образе! И каким опустошенным предстает перед нами Мелехов в конце эпопеи! Попытка примирить непримиримое, найти несуществующий третий путь — все это держит его в мучительном состоянии внутренней борьбы, изнуряет его душевные силы, в конечном счете ломает его.

Советские писатели с болью писали о смерти Есенина, пытаясь объяснить ее причину. «Он горел во время революции и задохнулся в будни, — писал о нем А. Толстой. — Он ушел от деревни, но не пришел к городу. Последние годы его жизни были расточением его гения — он расточал себя.

Его поэзия есть как бы разбрасывание обеими пригоршнями сокровищ его души.

Считаю, что нация должна надеть траур по Есенину»439.

Глубокую мысль о причинах гибели Есенина высказал Н. Асеев. Он писал в статье 1926 года «Плач по Есенину»: «Есенин был поэт своей эпохи. Его творчество было нарушено столкновением с прошлым, а не с будущим. Не плачьте над Есениным, как над старой Россией»440.

Действительно, можно ли говорить о том, что Есенин был в конфликте с советской эпохой? Более убедительной и верной представляется иная точка зрения: в первые годы революции (он не дожил до ее первого десятилетия) Есенин, как крестьянский поэт, оказался не в силах до конца порвать с укладом старой русской деревни и неизбежную ее историческую обреченность воспринимал как предвестие своей собственной гибели. В этом и заключалось столкновение поэта с прошлым. Он натолкнулся на него, как на жизненную преграду.

Смерть Есенина, конечно, не могла пройти незамеченной. И это относилось не только к литературе, но и к самой жизни.

В первой половине 20-х годов, когда отгремели залпы гражданской войны и наступили трудовые будни, некоторым людям, ранее захваченным революционной героикой, стало казаться, что в наступившей тишине уже нет места героическому. Подобные настроения усиливались еще тем, что новая экономическая политика оживила буржуазные элементы в стране, усилила социальные контрасты, создала у недостаточно устойчивых людей ошибочное представление о том, что мы сдаем капиталу великие завоевания революции.

Свобода частной торговли, спекуляция, погоня за наживой, тяга к легкой жизни, поток низкопробной буржуазной литературы, преклонение перед «модами» Запада, бытовое разложение, проповедь «свободной любви» и т. п. — вся эта грязная накипь иногда скрывала от глаз здоровое и светлое в жизни.

В этой обстановке известие о самоубийстве Есенина прозвучало с необыкновенной силой. Смерть поэта стала как бы знаменем уставших от жизни, изношенных и отчаявшихся людей. «Над собою чуть не полк расправу учинил», — писал Маяковский в стихотворении «Сергею Есенину», имея в виду волну самоубийств, последовавшую за гибелью поэта.

Пессимистические мотивы в лирике Есенина, его стихи, отражавшие смятенное состояние поэта, оказывали губительное воздействие на молодежь. Тогда и появился термин «есенинщина» как нарицательное название всего упадочного, нездорового, аморального.

Сейчас этот термин режет слух, но тогда он был ходовым и держался довольно долгое время. Вообще в 20-е годы терминология подобного рода встречалась необыкновенно часто. «Маяковщина» — кричали ярые противники публицистической поэзии; «хлебниковщина» — упрекали тех, кто проявлял особое пристрастие к вопросам формы; «напоетовщина» — отругивались обвиняемые, определяя этим словом вульгарный подход к искусству; «воронщина» — указывали на тех, кто делал уступки буржуазной идеологии; «клюевщина» — говорилось о поэтах, которых подозревали в кулацком уклоне. Так появилось и слово «есенинщина», тогда широко вошедшее в обиход, а ныне потерявшее свое значение.

До сих пор мы употребляем выражение «толстовщина», подразумевая под этим известную философскую слабость великого русского писателя. И в то же время мы не ставим знака равенства между Л. Толстым-художником и «толстовщиной». Мы знаем, как В. И. Ленин, непримиримо относясь к «историческому греху толстовщины», в то же время необыкновенно высоко ценил талант Толстого. Это помогает нам понять разницу между Есениным и «есенинщиной», отождествлять которые также было бы неверным.

В бой с «есенинщиной», за духовное здоровье молодежи выступили передовые советские писатели. Во всех городах Советского Союза читал Маяковский свои стихи «Сергею Есенину», «имеющие целью разбить поэтическую цыганщину и пессимизм» (статья «А что вы пишете?»). Говоря о той задаче, которую он ставил перед собой, создавая стихотворение «Сергею Есенину», Маяковский писал: «Целевая установка: обдуманно парализовать действие последних есенинских стихов, сделать есенинский конец неинтересным, выставить вместо легкой красивости смерти другую красоту, так как все силы нужны рабочему человечеству для начатой революции, и оно, несмотря на тяжесть пути, на тяжелые контрасты нэпа, требует, чтобы мы славили радость жизни, веселье труднейшего марша в коммунизм» (т. 12, стр. 97).

Демьян Бедный выступил против «есенинщины» на страницах «Правды». Поводом к этому послужило полученное им стихотворение девушки Поли Рыбаковой:

Я хочу быть такой, как Есенин!
Так хочу, как Есенин, любить.
Быть хочу, как Есенин, весенней.
Жизнь свою, как Есенин, прожить.
. . . . . . . . . . . . . . . .
Не дружа с прозаической дельностью,
Он в вине свое горе топил.
Жизнь давила тупою бесцельностью,
И ее, эту жизнь, он убил.
 

«Я знал Есенина, я за него страдал» — так начинал Д. Бедный свой ответ этой девушке, уставшей от жизни, потерявшей ее перспективы. И далее, разъясняя причины гибели Есенина, Д. Бедный заканчивает свой ответ строчками:

Цель жизни — для того, кто хочет к ней идти, —
Не на «есенинском» пути441,
 

Против пагубного влияния «есенинщины» выступили тогда А. Луначарский, Н. Асеев, А. Безыменский и другие советские писатели. У них была одна цель: «отобрать Есенина у пользующихся его смертью» (Маяковский).

В далекое прошлое отошло то время, когда мог появиться поэт такой драматической судьбы, как Сергей Есенин.

Забылось и само понятие «есенинщина». Но мы не вправе закрывать глаза на то, что пессимистические мотивы в творчестве Есенина и сегодня могут оказать вредное влияние на некоторую часть молодежи. Эта часть невелика, но и о ней нельзя забывать в нашей борьбе за коммунистическое воспитание молодого поколения.

Молодому читателю надо знать, что рассматривать творчество Есенина сквозь призму «есенинщины» — значит не увидеть в нем главного и основного.

«Самый крупный борец против есенинщины был сам Есенин»442, — писал А. Луначарский, утверждая этим, что сам поэт не только не идеализировал упадочные мотивы своего творчества, но внутренне тяготился ими, пытался освободиться от них.

Любоваться в творчестве Есенина тем, что было мучительным для него самого, — значит отнестись без уважения к его памяти, не замечать в его произведениях того, что является душой творчества поэта, — горячей любви к родине, к прошлому нашей страны, к ее настоящему, не замечать его любви к людям.

Не случайно Маяковский, непримиримо относившийся к «есенинщине», ко всему упадочному, неутомимо боровшийся за идейную чистоту советской поэзии, ни в какой мере не склонен был оставлять Есенина за бортом советской поэзии, советской жизни. Он писал: «Надо понимать литературное значение Есенина, роль его в нашей литературе, размеры его дарования, то, что пригодно в нем для нас и что не пригодно...» (т. 12, стр. 313).

4

Навсегда ушла в прошлое та историческая обстановка, в которой жил и творил поэт. Мы понимаем трагическое положение, в котором оказался он на рубеже двух эпох. Трагедия поэта учит необходимости решительного отказа от груза прошлого в нашем сознании, необходимости понять и принять то новое, что возникает в ходе исторического развития общества. Она учит смотреть вперед и видеть рассвет завтрашнего дня. В этом смысле трагедия Есенина — урок для тех, кто отстает от поступательного хода истории, от нашего народа, идущего к коммунизму.

Между тем известны попытки ориентировать советских писателей именно на трагические мотивы в творчестве Есенина. Первые такие попытки были сделаны еще очень давно, сразу же после смерти поэта. Об одной из них нужно сказать подробнее, так как она связана с общим принципиальным вопросом о Есенине и советской поэзии.

В 1926 году была опубликована статья Федора Жица «Почему мы любим Есенина»443. Не утруждая себя доказательствами, Ф. Жиц целиком отделял Есенина от революции («Есенин не революционен») и утверждал, что причина нашей любви к поэту заключается «в трагичности наиболее зрелых есенинских вещей». К ним он относил преимущественно «Исповедь хулигана», «Москву кабацкую», «Любовь хулигана». В них он видел «подлинного, центрального Есенина». «Есенин спускается с небесной мансарды Саваофа в сводчатые подвалы Москвы кабацкой» — такова схема эволюции Есенина по Ф. Жицу. Сделав мимоходом открытие, что «у счастливого человека нет своего места в искусстве, его биография скучна и неинтересна», Ф. Жиц утверждал, что интересны только писатели, в творчестве которых мы встречаем лишь «случайный оптимизм». К таким писателям он и относил Есенина — певца «трагедийных мотивов», имеющих своим источником «боль и неудовлетворенность». В заключение Ф. Жиц писал: «Есенин — единственная трагическая фигура в нашем сегодняшнем искусстве. И за боль и кровь его поэзии так прикованно любим мы его».

По Ф. Жицу, советский писатель должен черпать вдохновение в «боли и неудовлетворенности», отражать лишь трагические стороны действительности. Не стоит и доказывать, насколько такие взгляды чужды жизнеутверждающему началу литературы социалистического реализма. Противопоставляя Есенина всей советской литературе, Ф. Жиц по сути дела исключал из нее «любимого» поэта. Немногого стоила такая любовь!

Советская критика сразу же поняла несостоятельность и вредность рассуждений Ф. Жица. Первым ему ответил В. Ермилов статьей «Почему мы не любим Федоров Жицей»444. Критик правильно определил взгляды Ф. Жица как олицетворение обывательщины, как опошление и принижение Есенина. В. Ермилов справедливо писал, что Ф. Жиц насильственно тянет Есенина в «Москву кабацкую», из которой поэт мучительно рвался на свежий воздух, чтобы быть с теми, кто шел в ногу с революцией. Ф. Жицу возражали и советские поэты. А. Безыменский выступил со статьей «Против „есенинщины“. Прошу слова как комсомолец!». Верно отмечая, что молодежи нужно открыто указывать на слабые стороны творчества Есенина, а не замалчивать их и тем более не воспевать, как Ф. Жиц, А. Безыменский решительно возражал против тезиса Ф. Жица о том, что «художник по природе своей оппозиционер».

Как советского поэта, а не оппозиционера характеризовал А. Безыменский Есенина, ссылаясь на его поздние произведения: «Стихи последнего периода особенно любим мы. Да без них и весь Есенин стоял бы для нашего читателя под вопросом»445. Так любит Есенина «здоровый читатель», делал вывод А. Безыменский.

Эта полемика имеет не только историко-литературный интерес. Ее следует напомнить сейчас, когда враги и недоброжелатели советской литературы ополчаются против ее оптимизма, пишут о «трагичности» человека социалистической эпохи и пытаются изобразить Есенина «жертвой» этой эпохи.

Трагичность есенинской судьбы несомненна. Но из этого никак не следует тот вывод, к которому приходил Ф. Жиц, будто трагическое должно составлять основу нашего искусства. Вся история советской литературы и ее современное развитие опровергают подобные измышления. «Светлый образ поэта, освобожденный с годами от всего наносного, временного, темного, лживого, является перед новым читателем в нашей стране во всей силе той поэтической стихии, которая знаменовала в поэте главное его устремление: „Родина, Человек, Мир!”»446 — пишет ровесник Есенина, наш современник Николай Тихонов.

Чтобы более основательно и глубоко понять значение Есенина-лирика, в первую очередь необходимо обратиться к советской поэзии тех лет, когда жил и работал поэт.

Первые замечательные образцы новой русской поэзии, порожденной Октябрьской революцией, мы находим уже в годы гражданской войны в творчестве Д. Бедного и В. Маяковского. Четкая политическая позиция этих двух крупнейших поэтов, героический пафос их творчества, безраздельно связанный с революционной борьбой советского народа, принесли им заслуженную славу зачинателей советской поэзии. В эти годы перешли в лагерь революции такие выдающиеся поэты, как А. Блок и В. Брюсов.

Новая поэзия набирала силы. Выступило немало пролетарских поэтов (В. Кириллов, В. Александровский, Н. Полетаев, В. Казин, И. Садофьев и др.), в чьих произведениях звучала романтика революции.

С началом 20-х годов советская поэзия обогащается новыми именами и произведениями. Начинается рассвет советской лирики.

Лирическая тема широко зазвучала в стихах молодых поэтов, вступивших в литературу дружной комсомольской семьей, — А. Безыменского, А. Жарова, М. Светлова, И. Уткина, М. Голодного.

Развитие и углубление лирики проявилось и в творчестве поэтов более старшего поколения: в романтических стихах Н. Тихонова и Э. Багрицкого. В. Маяковский, не отказываясь от плакатной, открыто публицистической поэзии, создает поэмы «Люблю» и «Про это».

В этой новой обстановке диссонансом звучали произведения отдельных поэтов Пролеткульта и «Кузницы»: они продолжали писать в прежнем, «планетарном» стиле, мало интересуясь духовным миром современника. Так, например, в ведущем пролеткультовском журнале говорилось, что пролетарская психология «анонимна» и это позволяет «квалифицировать отдельную пролетарскую единицу как А, В, С, или как 325, 075 и 0 и т. п.», что у пролетариата «нет миллиона голов, есть одна мировая голова», что «механизированный коллективизм» масс не признает «человеческого индивидуального лица», что пролетариат — «невиданный социальный автомат», не знающий «ничего интимного и лирического»447.

Попытки поэтов говорить о внутреннем состоянии личности встречались тогда в штыки и даже наводили на мысль о каком-то политическом неблагополучии. В. Шишков рассказывал о литературных обсуждениях такого рода: «Третье требование — коллективизм. Если в стихотворении вместо «мы» — «я» — скандал: "индивидуализм, мистицизм, анархизм, контрреволюция”»448. «Пролеткультцы не говорят ни про «я», ни про личность, «я» для пролеткультца все равно, что неприличность...» — вышучивал Маяковский подобные взгляды.

В стихотворении «Поэтам „Кузницы”» (1923) А. Безыменский решительно выступал против утомительных абстракций и «планетаризма», столь характерного для поэзии годов гражданской войны:

Довольно неба
И мудрости вещей!
Давайте больше простых гвоздей.
Откиньте небо! Отбросьте вещи!
Давайте землю и живых людей.
 

Но даже те из пролетарских писателей, которые стремились писать о «земном», о героическом труде народа, в первую очередь видели не человека, а завод, машину, приводные ремни, болты и гайки, не проявляя интереса к духовному миру тех, кто изобрел эти машины, привел их в движение, заставил работать на благо человека.

Железо, железо, железо,
Железом опутал ты нас,
Железом ревет Марсельеза,
Железом рыдает Парнас, —
 

эта эпиграмма на М. Герасимова характеризовала многие стихи поэтов «Кузницы». В «Кузнице» имели хождение взгляды вроде того, что коллективу чужды «персональности», что в коллективе «лица без экспрессии, душа, лишенная лирики, эмоция измеряется не криком, а манометром и таксометром». С таких позиций люди изображались, как машины:

Прильнул гудок моей сирены
К твоим глазам, твоим устам!
Мой горн горящими губами
Поцеловал твои уста.
 

«Кто-то боится за девичьи губы, А я за фабричные трубы», — писал тот же А. Безыменский, не замечая своего сходства с поэтами, с которыми он полемизировал.

Крепко сердцу под курткой потертой, —
Видно — без бабы тепло.
Я без любви и без бабы спокоен,
Только бы пело литье, —
 

бескомпромиссно заявлял молодой В. Саянов.

В подобных стихах проявлялось не только неумение разработать лирическую тему, но, главным образом, аскетическая застенчивость поэтов, считавших, что в условиях революции личная лирическая тема не имеет права на самостоятельное существование.

Ведь и такие мастера поэзии, как конструктивисты, которым было многое по плечу, решительно отказывались «от слякоти лирических эмоций»449.

«Я лирик по складу своей души, По самой строчечной сути», — верно писал о себе Н. Асеев в 1925 году. Но и ему казалось, что сейчас не время писать на лирические темы, о чем говорит его поэма «Стальной соловей» (1922). Рядом с заводом в ветвях дерева поселился соловей, который пел «о таком и об этаком», и тот, кто предпочитает слушать соловья, а не индустриальный гул завода, достоин только осуждения:

Того ж, кто не видит проку в том,
Кто смотрит на ветки выше,
Таким мы охлынем рокотом,
Что он своих не услышит.
 

И только много позже Асеев выскажет такое самопризнание: «Я сам писал про соловья стального, Пока не услыхал в ночи живого». А в те годы поэт убежденно говорил: «О любви теперь уже не пишут, Просто стыдно стало повторять» («У меня хорошая жена...», 1928).

Замечая эту застенчивость советских писателей, Горький писал в 1929 году: «...люди наших дней стыдятся лирики, но расстаться с нею, к счастью, не хотят и не могут» (т. 30, стр. 124).

Причина этой «стыдливости» имела свое историческое объяснение: писатели, воспевавшие героическую эпоху, охваченные пафосом созидания нового мира, опасались, что уход в лирику отвлечет их от главных задач, стоящих перед строителями социализма.

Такова была одна крайность в понимании лирики. Но была и другая — несравненно более опасная. Она была связана с тем, что в годы нэпа оживились буржуазные элементы, начала поднимать голову обывательщина, по выражению Маяковского, «вылезло мурло мещанина». Это привело к попыткам возрождения мелкотравчатой, или, как говорил Маяковский, «болоночьей лирики», отмеченной отказом от современности, мещанской пошлостью и порнографией.

Достаточно перечислить названия некоторых поэтических сборников, появившихся только в одном 1922 году: «Мутное вино» Е. Стырской («Сладострастья тяжелая дрожь бьет от ноздри до колена...»), «В чужом подъезде» А. Тинякова, «Больная любовь» А. Скорбного, «Голубая спаленка» Е. Минеевой-Татищевой, «Любовный бред» К. Букина («Минуточку счастливым быть, От жизни гнусной оторваться...») и т. п.

«Нами лирика в штыки неоднократно атакована», — говорил Маяковский о такого рода упражнениях. Он явился одним из зачинателей новой лирики, в которой гармонически сочетались и личные чувства, и дух революционной эпохи.

Поэзия Маяковского противостояла лирическим излияниям мещан и обывателей и в то же время опровергала неверный взгляд на лирику как на явление якобы противопоказанное революционной эпохе. Именно революция как раз и способствовала развитию лирического жанра. В. Качалов вспоминает, как в 1919 году в разговоре с В. И. Лениным М. Горький высказал мысль о том, что сейчас, в первую очередь, необходим героико-романтический театр; В. И. Ленин добавил к этому: «Нужна и лирика, нужен Чехов, нужна житейская правда...»450.

Тот факт, что революционная эпоха не закрывает двери перед лирикой, убедительно доказали в 20-е годы советские поэты, в том числе и Есенин.

Творчество Есенина в большой степени способствовало утверждению лирики в советской литературе. Указывая на недостатки поэзии Пролеткульта и «Кузницы», А. Фадеев с увлечением говорил о Есенине, «который не боялся заниматься человеческими чувствами и переживаниями и который именно поэтому захватывал большие кадры нашей молодежи, в то время как пролетарские поэты добросовестно вертели языком всяческие картонные динамо-машины»451.

Дело заключалось еще в том, что чувства и переживания в лирике Есенина никогда не были мелкотравчатыми, изолированными от эпохи. Есенин никогда не смотрел на свою лирику как на убежище от современности, что было замечено объективными и серьезными критиками еще в середине 20-х годов. Один из них верно писал, что лирический пафос Есенина сильнее всего проявлялся в его последних произведениях: «Революция влила в искусство Есенина энергию, стимулировала действенное начало есенинской лирики... Слава и бессмертная заслуга поэта в этом поступательном движении, в том, что он не закрывался от действительности, а шел к ней...»452.

Лирика Есенина связана с узловыми проблемами своего времени, мы видим в ней человека переходной эпохи, перешагивающего из старой жизни в новую. Этим объясняется ее противоречивая сложность. В ней был свой драматизм, но никогда не было попытки уклониться от эпохи, отмахнуться от современности, намертво замкнуться в самом себе. С необыкновенной искренностью Есенин запечатлел в своей лирике и тоскливое прощание с прошлым, и радость приобщения к новой жизни. К нему вполне приложимы известные слова В. Белинского о том, что великий поэт «потому и велик, что корни его страданий глубоко вросли в почву общественности и истории».

«К противоречиям старого и нового у нас подходят неумело, изображают их грубо и слишком торопятся примирить»453 — так в 1925 году Горький характеризовал один из недостатков молодой советской литературы. Есенин был одним из тех советских писателей, которые ничего не скрывали, изображая трудность перехода от старого к новому. И это приобретало тем большую силу, что Есенин выражал внутреннее состояние человека как проникновенный лирик, улавливающий тончайшие движения души.

Именно этим Маяковский объяснял широкую популярность Есенина среди читателей: «Одна из главных причин интереса: лирический писатель; лирические темы... Что по литературной линии можно противопоставить ему в крестьянской и пролетарской поэзии? Можно очень, очень мало. Причина — наше страшное литературное бескультурье» (т. 13, стр. 314). «Вот русский язычок одного из стихотворений в сегодняшнем номере «Красной нивы»: «От радости сердце разбилось вдвое». «Вдвое» — это определение количественного увеличения. Вы у Есенина этого не найдете, а здесь это на каждой странице» (т. 12, стр. 315). И далее, говоря о неуместности в поэзии трескучей риторики, которая не способна задеть ни чувств, ни мыслей читателя, Маяковский ссылался на Есенина как на положительный пример: «Вопрос о С. Есенине — это вопрос о форме, вопрос о подходе к деланию стиха так, чтобы он внедрялся в тот участок мозга, сердца, куда иным путем не влезешь, а только поэзией» (т. 12, стр. 316).

Несколько по-иному ту же мысль выразил Н. Асеев: «Есенин повернул людей лицом к стиху»454. Аналогичные суждения о силе есенинской лирики находим и у других советских писателей. «Читатель относится к его стихам, как к документам, как к письму, полученному по почте от Есенина», — удачно заметил Ю. Тынянов455.

Лирика Есенина — это всегда чистосердечный разговор с читателем. «Мне кажется, что я все свои стихи пишу только для своих добрых друзей»456, — говорил Есенин. Безграничная доверчивость поэта, задушевность его лирической беседы с читателем-другом не могут оставить человека равнодушным. Эту особенность лирического дарования Есенина нельзя считать только достоянием прошлого. Она ни в чем не утратила своего общего эстетического значения.

Здесь уместно коснуться одного вопроса, который время от времени поднимается в нашей печати и всегда вызывает споры. Это вопрос о так называемом лирическом герое.

Можно вполне согласиться с тем, что не всегда следует прямолинейно отождествлять поэта с героем его лирического произведения. Но не проще ли было бы в этом случае говорить о герое произведения, без лишнего и запутывающего прилагательного «лирический»? Справедливым является и то, что в лирике «я» поэта часто выступает в своем обобщенном виде. Но здесь вернее было бы говорить о самом поэте, «я» которого вмещает очень масштабные, емкие категории. «Чем сильнее лирический поэт, тем полнее судьба его отражается в стихах», — писал А. Блок. Говорить о лирическом герое — значит скрадывать жизненную позицию поэта, подменять его восприятие мира условной литературной абстракцией, оставаться в кругу не жизненных, а чисто литературных ассоциаций.

Есть в этом понятии одно неблагополучие; лирический герой как бы освобождает поэта от ответственности. Возможную критику в свой адрес догадливый поэт всегда сможет переадресовать своему лирическому герою, который и должен быть в ответе.

Понятие лирического героя вносит в лирику чуждый ей оттенок. Мы берем лирический сборник, как бы идем к поэту на свидание, а навстречу из сборника выходит не он сам во плоти своей и крови, а какая-то костюмированная личность, вроде бы и похожая на поэта, но явно загримированная. При первом же взгляде на такую фигуру мы потеряли бы всякий интерес к лирике.

Ничего подобного не происходит и произойти не может, когда мы обращаемся к лирике Есенина. В ней нет места условному лирическому герою, его начисто вытесняет сам поэт, который не предлагает вместо себя непрошеного посредника между собой и читателем. «Все творчество мое есть плод моих индивидуальных чувств и умонастроений, — писал Есенин в предисловии к сборнику своих произведений — ...всякий читатель поймет это по прочтении всех моих стихов...» (т. 4, стр. 225). Такая лирика прямым путем доходит до сердца читателя, вызывая его столь же прямую и непосредственную реакцию.

Есенин учит поэта-лирика с обнаженным сердцем идти на сближение с читателем. Зто исключает самую возможность появления стихов, написанных холодным пером, пронизанных рационализмом, голой рассудочностью. Внимательное отношение поэтов к этой стороне лирики Есенина намного может обогатить краски нашей поэзии.

Иногда эти краски блекнут именно потому, что тот или иной поэт говорит не столько от себя, сколько от имени заранее сконструированного лирического героя. Эта заданность, делая одни стихи похожими на другие, убивает всякое лирическое начало.

Духовный демократизм — такова еще одна отличительная особенность лирики Есенина. Она имела немаловажное значение в борьбе противоречивых тенденций в поэзии 20-х годов, она не утеряла своего значения и для современной поэзии.

В 20-е годы довольно ощутимо давало о себе знать увлечение формалистическими экспериментами. Оно выражалось не только в затейливой и часто бессмысленной игре словами и звуками, но и в самом содержании, в нарочитой подчеркнутости изысканно-утонченных чувств, переживаемых поэтом-лириком. Часто это были запоздалые отголоски аристократической лирики символистов и акмеистов. Подобная лирика более всего походила на вычурные, зашифрованные письмена, ничего не говорившие сердцу читателя, понятные только самому поэту да десятку-другому эстетствующих любителей поэтических шарад и ребусов. Такая лирика напоминала сложнейший лабиринт, по которому с трудом пробирался читатель. Она была недоступна ему своей субъективной замкнутостью.

В лирике Есенина нет ничего подобного. Читая его стихи, мы целиком поглощены мыслями и чувствами поэта, тем настроением, которое он «из рук в руки» передает читателю. И мы ощущаем теплоту этих рук.

Демократизм был сознательной литературной позицией Есенина и отражал его внутренний спор с теми поэтами, лирика которых отличалась осложненностью, была недоступна широкому читателю. Причем Есенин был далек от мысли, что, для того чтобы быть понятным, нужно отказываться от своей индивидуальной творческой манеры. В. Качалов, вспоминая о встрече с Есениным в обществе московских литераторов (1925), пишет о нем: «Спорит, и очень убедительно, с Пастернаком о том, как писать стихи так, чтобы себя не обижать, себя не терять и в то же время быть понятным»457.

Очевидно, это был не единственный спор двух видных современников. Об этом можно судить по следующим словам Б. Пастернака: «Хотя с Маяковским мы были на вы, а с Есениным на ты, мои встречи с последним были еще реже. Их можно пересчитать по пальцам, и они всегда кончались неистовствами. То, обливаясь слезами, мы клялись друг другу в верности, то завязывали драки до крови, и нас силою разнимали и растаскивали посторонние»458.

Такие споры и столкновения иногда принимали публичный характер. На одном из модных тогда «литературных судов» Есенин выступал в качестве обвиняемого. «Есенин в последнем слове подсудимого нападал на существующие литературные группировки — символистов, футуристов и в особенности на центрифугу, к которой причисляли в то время С. Боброва, Б. Пастернака и Аксенова»459.

О чем спорил Есенин с Пастернаком? Отчасти на этот вопрос отвечает в своих воспоминаниях В. Качалов: «„быть понятным“ — такова была позиция Есенина». Думается, что вопрос о понятности и составлял главную суть этих споров. Это был вопрос о том, услышит ли тебя читатель или нет? Н. Асеев вспоминает, как однажды он спросил Есенина: почему он преимущественно пишет небольшие стихотворения, а не поэмы. «Он примолк, задумался над вопросом и, видимо, примерял его к своим давним мыслям... — Никто тебя знать не будет, если не писать лирики... Хоть ты пополам разорвись, — тебя не услышат. Так вот Пастернаком и проживешь!»460.

Для того чтобы лучше разобраться в спорах и столкновениях Есенина с Пастернаком, предоставим слово третьей стороне — их современникам, которые отлично знали творчество того и другого.

«Теперь он написал революционную вещь «Шмидт» — на этой вещи учиться надо» (т. 12, стр. 343), — говорил Маяковский о поэме Пастернака «Лейтенант Шмидт».

То же самое можно было сказать и о его поэме «1905 год». В этих произведениях лирический талант Пастернака, соприкоснувшись с общественно значимой темой, дал блестящие художественные результаты. Этими его лучшими произведениями советская поэзия гордится до сегодняшнего дня.

По-иному обстоит дело с лирикой Пастернака, которая часто предстает как внутренне замкнутая. Очевидно, в конце жизни это было понято и самим Пастернаком, который писал, что он недооценил позднего Маяковского, и добавлял к этому: «И что хуже всего — эта связанность собственными границами»461.

Эта связанность была замечена Маяковским еще в 1925 году, когда он, отдавая должное художественным поискам и достижениям Пастернака, говорил: «Для нас интересны, конечно, не те лирические излияния, которые т. Пастернак в своих произведениях нам показывает, не та тематическая сторона его работы, а вот работа над построением фразы, выработка нового синтаксиса» (т. 12, стр. 281, 282).

Однако работа Пастернака в этом направлении, одобренном Маяковским, не всегда приводила к желаемым результатам. Вот что писал в статье «О нашей поэзии» (1925) А. Луначарский: «Я уже не говорю о таком человеке, как Тихонов, который добровольно сверг себя с замечательной высоты, на которой стоял в «Браге», и начал писать что-то чрезвычайно невразумительное, что он, по-видимому, считает мастерством, но что производит на читателя впечатление гнетущего косноязычия. Такое же косноязычие замечаю я и в других. Казалось бы, что хорошего в той же черте очень талантливого Пастернака, которая граничит с этим косноязычием, т. е. в необычайной туманности, иногда даже полной неясности его логики, грамматики, конструкции, а Тихонов еще поддал жару. И другие с удовольствием вступают на этот путь и вещают такие же обезумевшие слова, такую же полузаумь.

Конечно, не все охвачены сейчас этой частной болезнью, может быть пошедшей и от Пастернака, но этой болезни родственна, на мой взгляд, та общая болезнь, та общая червоточина, которая живет в поэзии последних дней. Мне кажется, именно этот же червячок подтачивает и пролетарских писателей, не давая им развернуться как следует. Эта общая болезнь есть, конечно, формализм»462.

Известно, как оценивал Горький лирику Б. Пастернака. В письме к поэту (1927) Горький писал: «Асеев оставил мне ваши «Две книги», прочитал их. Много изумляющего, но часто затрудняешься понять связи ваших образов и утомляет ваша борьба с языком, со словом. Но, разумеется, Вы — талант исключительного своеобразия»463. В другом случае Горький писал так: «Пожелать Вам «хорошего», Борис Леонидович? Боюсь — не обиделись бы Вы, ибо, зная, как много хорошего в поэзии Вашей, я могу пожелать ей только большей, простоты. Мне часто кажется, что слишком тонка, почти неуловима в стихе Вашем связь между впечатлением и образом. Воображать — значит внести в хаос форму, образ. Иногда я горестно чувствую, что хаос мира одолевает силу Вашего творчества и отражается в нем именно только как хаос, дисгармонично» (т. 30, стр. 48).

Нельзя сказать, что Б. Пастернак не стремился к художественной простоте. Он писал:

В родстве со всем, что есть, уверясь
И знаясь с будущим в быту,
Нельзя не впасть к концу, как в ересь,
В неслыханную простоту.
Но мы пощажены не будем,
Когда ее не утаим.
Она всего нужнее людям,
Но сложное понятней им.
 

Может быть, это и так, но здесь неизбежно возникает вопрос об умении и желании поэта говорить о сложном достаточно просто.

Приведенные отзывы Маяковского, Луначарского и Горького помогают прояснить вопрос: о чем спорил Есенин с Пастернаком и на чьей стороне была истина. В конечном счете это был спор о том, для кого пишет поэт: для себя или для себя и для других. Именно так нужно понимать уже приводившиеся слова Есенина в споре с Пастернаком, что писать нужно так, «чтобы себя не обижать, себя не терять и в то же время быть понятным». Нет никакого сомнения и в том, что три крупнейших их современника — Маяковский, Луначарский и Горький — были в этом споре на стороне Есенина. Об этом говорят и приводившиеся выше отзывы о лирике Есенина.

Поэзия Есенина — это поэзия человеческого общения, и в этом заключается неотразимая сила ее воздействия. Всей сутью своей она противостоит лирике индивидуалистической, не выходящей за рамки собственного «я».

В 20-е годы довольно часто бралась под подозрение смысловая ясность и художественная простота стиха. Это было время увлекательных поисков, и некоторым казалось: чем сложнее — тем лучше, чем проще — тем хуже. Такого рода поиски не всегда давали положительные результаты.

Неутомимым искателем новых форм был в те годы И. Сельвинский. Он стремился преодолеть традиционность русского стиха, обогатить его новыми открытиями. В частности, он определял есенинский стих как «гармошечный примитив», относя его к «архаическим явлениям современности». Поэту казалось, что массовый читатель и слушатель тоже не далеко ушел от такого примитива. В сборнике «Тихоокеанские стихи» (М., 1934), он так, например, описывал свое выступление перед рабочей аудиторией:

Пал я духом. Сотни верзил
Во всю скулу трещат от зевот,
Что им концертный рояль моих строф?
Им бы гармошку — и будь здоров!
Дай-ка вот этой паре по литру —
Чихать им тогда на мою палитру.
 

Но если слушателям «чихать» на тебя, то стоит ли винить в этом одних слушателей? И. Сельвинский как-то заметил, что ему нужен «читатель-артист». Не является ли такая избирательность добровольной самоизоляцией поэта от широкого читателя? Невольно приходят на память слова Л. Н. Толстого: «Нельзя говорить про произведение искусства: вы не понимаете еще. Если не понимают, значит произведение искусства нехорошо, потому что задача его в том, чтобы сделать понятным то, что непонятно»464.

Демократизм лирики Есенина заключается не в упрощении ее содержания и формы. Над формой своих произведений он работал не меньше других, только в другом направлении. Конструкция его стиха никогда резко не бросается в глаза. Но не потому, что ее нет или она примитивна, а потому, что она подчинена задаче найти прямой путь к сердцу широкого читателя. У Есенина нет упрощения формы стиха. Она проста, но той подлинной художественной простотой, которая более всего способна тронуть человеческое сердце. Разве можно назвать упрощенной форму такого, например, стихотворения, покоряющего своей эмоциональной силой:

Голубая кофта. Синие глаза.
Никакой я правды милой не сказал.
Милая спросила: «Крутит ли метель?
Затопить бы печку, постелить постель».
Я ответил милой: «Нынче с высоты
Кто-то осыпает белые цветы.
Затопи ты печку, постели постель,
У меня на сердце без тебя метель».
 

Лирика Есенина демократична. И дело не в том, что для понимания ее не нужно никакой специальной филологической подготовки, а в том, что и весьма образованный, и малоподготовленный читатель в одинаковой мере поймут и прочувствуют есенинские строки. В этом один из неотъемлемых признаков высокого искусства. На эту тему хорошо сказал поэт К. Ваншенкин: «Есенин — один из наиболее любимых и читаемых у нас поэтов. В восприятии народа он одновременно классик и почти современник, выдающийся лирик и простой, понятный человек»465.

Демократическая, народная сущность лирики Есенина теснейшим образом связана с национальной основой его поэзии.

Указывая на то, что в русской национальной культуре мы наследуем только ее демократические и социалистические элементы, В. И. Ленин писал: «Чуждо ли нам, великорусским сознательным пролетариям, чувство национальной гордости? Конечно, нет! Мы любим свой язык и свою родину, мы больше всего работаем над тем, чтобы ее трудящиеся массы (т. е. 9/10 ее населения) поднять до сознательной жизни демократов и социалистов» (т. 26, стр. 107).

Мы знаем меру социалистического сознания Есенина. Оно определялось у поэта стихийным принятием социализма. Но разве можно забывать, что Есенин целиком был демократом, что любовь к Родине, родному языку и родному народу лежала в основе всего его творчества.

Тем не менее после смерти Есенина была сделана злобная попытка представить его националистом. Она исходила от Бухарина, который в своих «Злых заметках» назвал «отвратительным» и «гнусным» «юродствующий quasi народный национализм» Есенина. Эта фальшивая версия была подхвачена А. Крученых, который, процитировав строки Есенина «Мать моя — родина, я большевик!», заявлял, что понятия «большевизм» и «патриотизм» ни больше, ни меньше как взаимно исключают друг друга. Но тогда же выступили и другие литераторы, возмущенные подобными измышлениями466. В письме к Горькому М. Пришвин писал о статье Бухарина как о «хулиганской», которая вызвала в нем «чувство возмущения и унижения»467.

Не случайно В. И. Ленин еще в годы первой мировой войны резко критиковал Бухарина и его группу, требовавших «пропаганды индифферентизма по отношению к „отечеству“, „нации“» (см. статьи В. И. Ленина «О брошюре Юниуса», «Итоги дискуссии о самоопределении», «Ответ П. Киевскому»),

В. И. Ленин рассматривал национальный вопрос как неотьемлемую, составную часть вопроса о социалистической революции. Он призывал «бороться против мелконациональной узости, замкнутости, обособленности» (т. 30, стр. 45) и в то же время указывал, что каждая нация вносит «своеобразие в ту или иную форму демократии, в ту или иную разновидность диктатуры пролетариата» (т. 30, стр. 123). Борясь как против реакционного национализма, так и против национального нигилизма, В. И. Ленин указывал на необходимость правильного сочетания национальных и интернациональных интересов, чему и была посвящена его статья «О национальной гордости великороссов».

Социалистический реализм не только не отвергает национального своеобразия литературы, но высоко ценит его, видя в нем один из источников своего обогащения. Это, естественно, происходит тогда, когда национальное не понимается как раз и навсегда данная категория — застывшая и неподвижная, не подверженная историческим переменам. В этом случае мы имели бы дело не с национальным своеобразием, а с националистическими разглагольствованиями.

Те, кому в поэзии Есенина мерещился национализм, не замечали или не желали замечать того, что вместе с историческими переменами в стране изменялись и представления Есенина о национальных особенностях своего народа. Это хорошо видно при сопоставлении Есенина с Клюевым, который признавал национальными лишь те черты народа, которые сохранились от Древней Руси.

Мы видели, как Есенин все дальше отходил от Клюева, все более резко осуждал «не присущий нам шовинизм» Клюева, «клюевскую», или, как он еще говорил, «ложноклассическую» Русь. В отличие от Клюева, Есенин хорошо видел, какие глубокие духовные перемены происходят в русском народе после Октябрьской революции, как навсегда уходит в прошлое то, что веками считалось неотъемлемыми признаками народной жизни, и как появляются ее новые, доселе неизвестные черты.

Русь советская означала для Есенина не столько новые условия материальной жизни народа, сколько новые приметы его духовного бытия. Об этом говорят и его деревенские комсомольцы; и сестра, раскрывающая «Капитал»; и мужики, безраздельно поверившие в правду людей в «куртках кожаных»; и те крестьяне из села Радово, которые бились с Деникиным... В каждом из них сразу и безошибочно узнаешь русского человека, на что указывают десятки примет. И в то же время они так же не похожи на тех деревенских новобранцев, которых мы встречали в раннем творчестве поэта, как сам советский поэт Есенин не похож на того «смиренного инока», одежды которого он носил в годы своей юности.

Трудно назвать другого советского поэта, который бы был настолько привязан ко всему русскому, как Есенин. И в то же время ему было незнакомо заносчивое и недоброе чувство национальной исключительности. Эту особенность есенинской поэзии очень хорошо и безошибочно улавливают поэты братских республик. Гафур Гулям пишет: «Очень русский поэт Сергей Есенин сделался родным и для нас, узбеков. И если Есенин «тянулся» к Востоку, то сейчас поэты Советского Востока тянутся к нему, черпают в его поэзии то, что им органично, близко»468.

Еще в поэме «Пугачев» Есенин изобразил вождя народного восстания как друга «монгольского люда». Башкиры, киргизы, калмыки бок о бок с русскими казаками-пугачевцами ведут борьбу против общего врага. «Мы подымем монгольскую рать!» — восклицает Пугачев, видя в «инородцах» своих товарищей.

Известно, с какой любовью относился Есенин к народам Кавказа, с какой радостью посещал Азербайджан и Грузию. «Ты научил мой русский стих Кизиловым струиться соком», — писал он о Кавказе («На Кавказе»), Он обещал донести «как счастье, до могилы и волны Каспия, и балаханский май» («Прощай, Баку!..»). В его «Балладе о двадцати шести» звучит глубокое уважение к бакинским комиссарам, погибшим в борьбе за советскую власть. Со словами горячей любви обращался Есенин к своим друзьям — грузинским поэтам («Я — северный ваш друг и брат...»). «Персидские мотивы» — яркое доказательство отсутствия у Есенина какой-либо национальной ограниченности. Он сам заявлял, что «учился у персидских лириков» и, конечно, не только у персидских; известно, что он признавал влияние на свое творчество Гейне и Гебеля.

Для Есенина в высшей степени характерно чувство братства народов. Он мечтал о том времени, когда «пройдет вражда племен», когда «людская речь в один язык сольется». Именно с этой мысли начинал Есенин стихотворение «Капитан земли», посвященное В. И. Ленину:

Еще никто
Не управлял планетой,
И никому
Не пелась песнь моя.
Лишь только он,
С рукой своей воздетой,
Сказал, что мир —
Единая семья.
 

В то же время у Есенина было предельно развито национальное чувство, которое ни в чем не противоречило новой истории человечества. Именно это чувство ставило Есенина в первые, а не в последние ряды советской поэзии, куда его пытались отнести те, кто сам жестоко ошибался, проповедуя несовместимость национального начала с социализмом.

Творчество Есенина активно противостояло тому национальному нигилизму, который весьма ощутимо давал о себе знать в литературе 20-х годов. Причины этого нигилизма были разными, но он одинаково оборачивался пренебрежением к национальным свойствам и особенностям русского искусства.

Уже говорилось о национальном нигилизме имажинистов, приводились слова В. Шершеневича, что «национальная поэзия — это абсурд, ерунда... Нет искусства национального и нет искусства классового». Мы помним и осуждающие слова Есенина: «У собратьев моих нет чувства родины во всем широком смысле этого слова...».

Как известно, в начале 20-х годов группа «Серапионовы братья» выступила с проповедью «беспартийности» литературы. «Мы пишем не для пропаганды. Искусство реально, как сама жизнь. И, как сама жизнь, оно без цели и без смысла...»469 — рассуждал один из членов этой группы — Лев Лунц. «Слишком долго и мучительно правила русской литературой общественность», — писал он и противопоставлял ей Гофмана, Дюма и Стивенсона как писателей, не знавших этих мучительных оков. «Из русских писателей больше всего люблю Гофмана и Стивенсона», — весело вторил ему другой участник этой группы.

Поразительно, до чего похожими оказались здесь В. Шершеневич и Л. Лунц, что объяснялось их отказом от русской национальной почвы. Такая позиция неизбежно приводила и к отказу от гражданственности, от идеи общественного служения литературы.

Это один из примеров того, насколько тесно переплетаются между собой национальное и социальное. И мы вновь чувствуем всю неосновательность попыток противопоставить национальное начало поэзии Есенина социальному содержанию революционной эпохи.

Группа «Леф» стояла совсем на других позициях: она выступала за тесную связь литературы с советской действительностью, за революционное искусство. Но некоторым участникам этой группы казалось: чем дальше в своем творчестве они отойдут от национальной специфики, тем ближе будут к служению идеям революции. Выступая против «культа литературных предков» (Пушкина, Толстого), они тем самым отказывались от национального своеобразия великой русской (литературы.

Но наиболее энергично и последовательно выступала тогда против идеи национальной культуры группа конструктивистов. Впоследствии видные участники этого литературного движения отказались от своих неверных взглядов: в годы Великой Отечественной войны Илья Сельвинский заговорил в своей лирике как истинный и горячий патриот; К. А. Зелинский вложил много труда в изучение национальных литератур, он одним из первых обратился к глубокому исследованию и пропаганде творчества Есенина. Но в 20-е годы дело обстояло по-иному, и если мы вспоминаем об этом, то лишь в интересах историко-литературной истины.

В декларации конструктивистов говорилось: «Конструктивисты считают необходимым в своем литературном творчестве активно выявлять революционную современность, как тематически, так и в ее технических требованиях»470. Такая позиция не противоречила задачам нового искусства. Однако по мере того как конструктивисты все более углублялись в мотивировку своей позиции, все более обнажалась та язва, которая разъедала это направление.

«Советское западничество — это форма социалистического конструктивизма»471, — говорилось в другом их сборнике. Здесь речь шла не о том, что Советская страна должна учитывать технические достижения Запада, а о том, что технический Запад (Америка) — единственная животворная сила. Конструктивисты ке видели для себя точки опоры ни в прошлом, ни в настоящем России. «Конструктивизм — это не «русского стиля» явление, — говорили они, — он чужд российской „мужицкой мифологии”». «Не зная античного наследия, которое получил Запад, мы всю жизнь питались с чужого стола... Русская земля была нам мачехой...»

Видя в прошлом нашей страны лишь «российско-азиатский пустырь», «исторический вшивый тулуп», конструктивисты относились к поэзии Есенина как к олицетворению российской духовной нищеты: «А что такое, к примеру сказать, есенинщина, как не типичная русская философия поющей вши?..», «Нищенство, грязь, сопливый нос, хулиганство...». Конструктивистов особенно возмущало то, что с такими незавидными данными Есенин отважился в своем «Железном Миргороде» критиковать Америку: он «совсем ничего не увидел на Западе кроме своего уездного „Железного Миргорода“». Конструктивисты вели атаки и на Маяковского, который осмелился в своих стихах критиковать Запад и не переставал чувствовать себя за границей русским. В другой статье говорилось, что от «западных» стихов Маяковского «попахивает подозрительным азиатско-славянским букетом, старой изжогой, дешевым „патриотическим“ квасом»472. «Маяковский и Есенин — это орел и решка. Это, в сущности, две стороны одной и той же монеты. Этой монетой в каком-то смысле мы платим татарский ясак, мы расплачиваемся ею с российским наследственным бескультурьем нашим». «Их корни переплетаются в нашей нищей мужицкой земле». «Они оба внутренне не познали высокого, спокойного холодка вековой человеческой культуры»473.

Хотя конструктивисты неоднократно и вполне искренне заявляли о своей приверженности к социализму, они начисто исключали из этого понятия национальное начало. И результат получался все тот же — попытка оторвать национальное от социального приводила их к тому, что Маяковский называл «преклонением перед голой техникой», к некритическому отношению к буржуазному Западу.

На этом фоне особенно заметно, насколько более устойчивым был Есенин. Он не меньше конструктивистов понимал значение для Советской России индустриальной мощи, видел пример этого в технически оснащенной Америке. Но то, что для конструктивистов было символическим примером («Бизнес»), вызывало у Есенина, как и у Маяковского, резко отрицательную реакцию. В отличие от конструктивистов, Есенин связывал этот «бизнес» с положением литературы в американском обществе. «Американец всецело погружается в «Business» и остального знать не желает. Искусство Америки на самой низшей степени развития», — писал он в «Железном Миргороде». Пусть в этом было свое преувеличение, но здесь было схвачено главное, основное.

Побывав за рубежом, Есенин, по собственному признанию, «стал ругать всех цеплявшихся за «Русь», как за грязь и вшивость. С этого момента я разлюбил нищую Россию... С того дня я еще больше влюбился в коммунистическое строительство». Как видим, Есенин не менее категорично выражал свою приверженность к новой действительности и отвергал пережитки прошлого. Однако в этом прошлом он видел не только тени и мрак, но и его питательную силу.

Это еще один пример того, насколько глубже и основательнее некоторых своих современников Есенин судил о Советской России, о буржуазном Западе, о своем месте в современном мире. Конструктивистам казалось, что их отказ от всего русского делает их намного современнее Есенина и сулит им долгое будущее. Жизнь показала другое: у искусства, лишенного национальной почвы, не может быть ни прочного настоящего, ни будущего. Творчество конструктивистов 20-х годов осталось достоянием прошлого, поэзия Есенина будет волновать еще многие поколения советских людей. Уже давно она перешагнула рубежи нашей Родины и вызывает все больший интерес на Западе.

Было и еще одно обстоятельство, выгодно отличавшее Есенина от некоторых литераторов 20-х годов: его бережное и заботливое отношение к русскому языку.

Как уже говорилось, в первых произведениях Есенина было немало областных выражений, он сам признавался, что пишет «на рязанском языке». Его поэмы первых лет революции были перегружены туманной и явно уходившей в прошлое церковно-библейской лексикой. Но поэзия Есенина все больше освобождалась от этих примесей. Не отказываясь от коренного русского языка, поэт все больше опирался ка его исторически устойчивые элементы. Его последние произведения отличаются смысловой ясностью, чистотой и выразительностью языка.

Есенин остро ощущал неблагополучие в русской литературной речи. А. Миклашевская так вспоминает его монолог на эту тему: «С большой любовью говорил о Лескове, о его замечательном русском языке. Взволнованно говорил о засорении русского языка, о страшной небрежности к нему»474. Есенин отвергал уродливое языковое штукарство, вызванное подражаниями зарубежной литературной моде. Он говорил, «глядя на рисунки дадаистов и читая их изречения и стихи: „Ерунда! Такая же ерунда, как наш Крученых”»475. Не меньшее чувство протеста в нем вызывали и формалистические опыты на основе чисто русского языкового материала. И. Грузинов вспоминает, как Есенин «доказывал, что словотворчество Хлебникова не имеет ничего общего с историей развития русского языка, что словотворчество Хлебникова произвольно и хаотично, что оно не только не намечает нового пути для русской поэзии, а наоборот: уничтожает возможность движения вперед»476.

В 20-е годы особую остроту приобрел вопрос о заимствовании иностранных слов.

Как известно, в своем историческом развитии русский язык неоднократно обогащался за счет чужеземных слов. Наиболее ощутимо это давало о себе знать в поворотные моменты русской истории. В 20-е годы в русский язык вновь хлынул мощный поток иностранных слов, узаконенных самой революцией:

«интернационал», «пролетариат», «пропаганда», «аграрный», «авангард», «директива», «декрет», «мандат»...

Вместе с тем обнаружилось и излишнее тяготение к иностранным словам, которое начало принимать угрожающий характер. В стихотворении «„О фиасках”, „апогеях” и других неведомых вещах» В. Маяковский зло высмеивал это поветрие.

«Русский язык мы портим. Иностранные слова употребляем без надобности. Употребляем их неправильно, — писал В. И. Ленин в известной заметке «Об очистке русского языка». — ...Не пора ли нам объявить войну употреблению иностранных слов без надобности?.. Перенимать французски-нижегородское словоупотребление значит перенимать худшее от худших представителей русского помещичьего класса, который по-французски учился, но во-первых, не доучился, а во-вторых, коверкал русский язык» (т. 40, стр. 49).

Это ленинское предостережение было как нельзя более уместным, так как в эту пору начали появляться даже декларативные заявления, имевшие целью оправдать любое употребление иностранных слов. Не случайно такая позиция оказалась характерной для тех же конструктивистов.

Самокритично признавая, что «Автор заслуживает упрека в обилии чужеземных слов», Илья Сельвинский писал в поэме «Пушторг»:

Я тоже курских люблю соловьев,
Но сиднем сидеть в древлянской чаще
Это не подвиг. Это — несчастье.
Нет, я стою за вырыв корней,
За помесь французского с нижегородским.
 

В другом случае И. Сельвинский писал: «Я лично очень хочу писать языком понятным для масс, но как быть, если мой герой воспитан на иностранцах»477. Мы знаем примеры, когда не только литературный герой, но и сам писатель воспитывался на иностранцах, но ни в чем не изменял русскому языку. Скажем, И. С. Тургенев, который большую часть своей жизни провел за границей, писал: «Преданность моя началам, выработанным западною жизнью, не помешала мне живо чувствовать и ревниво оберегать чистоту русской речи»478.

Перекинуться словом не с кем
На роскошном моем языке, —
 

писал И. Сельвинский, выражая недоверие к возможностям родного языка.

Я хотел бы сказать «La soleile marine»,
А приходится говорить «маринованное солнце», —
 

огорчался он. Но в этом было не столько искреннего огорчения, сколько все того же стремления показать, что конструктивисты не лыком шиты. «Как ни говори, а родной язык всегда останется родным, — писал Л. Толстой. — Когда хочешь говорить по душе, ни одного французского слова в голову нейдет, а ежели хочешь блеснуть, тогда другое дело»479.

Этого намерения — «блеснуть» — никогда не было у поэта такой высокой культуры, как Борис Пастернак. Он непринужденно вводил в свою лексику иностранные слова, как бы не замечая их и, во всяком случае, не щеголяя ими. Слова эти не были чисто внешним упражнением, они отражали определенный образ мысли поэта. Б. Пастернаку легче было думать этими словами, которые, однако, становились еще одной преградой между поэтом и широким читателем: «драпри», «флюиды», «амбра», «эгиды», «коллизия», «децемвир», «арум», «кнастер», «абориген», «транс», «ордалии», «туберозы», «трюизм», «эклога», «инфанта» и т. п. «Знать несколько языков недурно, — писал Н. В. Гоголь, — но вообще многоязычие вредит сильно оригинальному и национальному развитию мысли»480.

При всей своей далекости от Есенина Б. Пастернак хорошо чувствовал и понимал место и значение его творчества в истории русской поэзии. Он писал о Есенине: «Со времени Кольцова земля русская не производила ничего более коренного, естественного, уместного и родового»481. Это признание тем более ценно, что оно исходило не из ближайшего окружения Есенина.

Коренное и родовое в творчестве Есенина не может быть достаточно понятным без учета великого опыта русской литературы XIX века. Вот почему при разговоре о поэзии 20-х годов мы так часто ссылаемся на классиков русской литературы.

«Истинная национальность состоит не в описании сарафана, но в самом духе народа» — эту мысль Гоголя Белинский повторил, говоря о Пушкине. Такое определение вполне приложимо к поэзии Есенина. Мы не увидим в ней почтения к внешним признакам национальной жизни. Они, естественно, присутствуют, но никогда не загораживают внутреннего мира человека, того, что Белинский называл «духом народа».

Поэзия Есенина твердо связана с русским этнографическим миром, в понимание которого входит не только русский фольклор, но исторические и географические особенности страны, нравы, обычаи, характер народа, его язык, его эмоциональный и психологический облик, его эстетические традиции.

Эти признаки и приметы выступают в поэзии Есенина как привязанность к историческому прошлому своего народа. Ведь память народа о своем прошлом — неотъемлемый признак его духовной жизни. И это не означает приверженности только к прошлому. В современной советской деревне давным-давно не встретишь лучины, но и сегодня с любовью поют и слушают «Лучинушку».

В то же время этнографический мир народа, его внутренний облик не остается неподвижным. Особенно значительные перемены в духовной жизни народа были вызваны Великой Октябрьской революцией. И мы видели, как Есенин, не порывая с коренными и родовыми особенностями национального бытия, расставался с тем, что навсегда отходило в историческое прошлое, пристально вглядывался в новые черты, отчетливо проступавшие в облике русского народа. Это обусловило весь характер его идейно-художественного развития.

Именно то обстоятельство, что поэзия Есенина уходила своими корнями в национальную почву, определило ее воздействие на молодых поэтов, начинавших свой творческий путь при жизни Есенина или вскоре после его смерти.

Речь, конечно, идет не об эпигонах Есенина, которых было так много в 20-е годы. Несмотря на разительные перемены в стране, они однообразно повторяли темы, от которых сам Есенин отказывался и уходил в конце жизни, — продолжали оплакивать близкое сердцу прошлое, выражать сомнение в своей судьбе, как бы стоять на распутье между старым и новым. Так, В. Наседкин, варьируя есенинские слова «Я человек не новый! Что скрывать. Остался в прошлом я одной ногою...» — писал:

Я не крестьянин, что там врать?
И если был — одной ногою.
Но земледельческая рать
Осталась сердцу дорогою.
 

Не это подражательство имел в виду Л. Леонов, когда писал о значении Есенина в советской поэзии: «За ним вслед из мужицких недр, разбуженных революцией, выйдут десятки таких же, сильных и славных»482.

В сложной литературной обстановке 20-х годов, когда друг с другом соседствовали, а нередко и враждовали самые различные группы и течения, поэзия Есенина помогала некоторым поэтам самоопределиться, найти первоначальную точку опоры, исходное положение. В конечном счете это помогало им найти свой собственный путь в поэзии. И, может быть, наиболее характерным примером здесь может послужить творчество М. Исаковского.

Сам Исаковский, говоря о влиянии на свою поэзию Некрасова, Кольцова, Никитина, признавался, что в его ранних стихах были «отдельные черточки» от Есенина483. Значение этих «черточек» для молодого поэта станет понятным, если учесть следующее его суждение: «Я не мог брать примера с Пастернака или Сельвинского. Мне всегда казалось, что большим недостатком этих, несомненно, крупных поэтов является то, что они по существу пишут для небольшого круга избранных, широкие же слои читателей их не понимают и не читают»484.

Среди ранних произведений Исаковского можно найти такие, в которых особенно заметна тяга поэта к простоте есенинского стиха, к его образной системе:

Сохрани, немеркнущая память,
Этих дней веселых голоса.
Скоро-скоро северная заметь
Заметет мне снегом волоса.
Будут дни идти все так же гулко,
Только радость упадет на дно.
И в глазах, как в дальних переулках,
Сделается глухо и темно.
И тогда с тобою в разговоре
Не скажу ни слова о любви,
Потому что утренние зори
Не всегда полощутся в крови.
В жизни время высчитано строго.
Все имеет свой предел и час.
Невозможно в дальнюю дорогу
Взять огней малиновых запас.
Сохрани ж, немеркнущая память,
Этих дней веселых голоса.
Скоро-скоро северная заметь
Мне осыплет снегом волоса485.
 

Подражательный характер стихотворения очевиден. И если бы молодой поэт остановился на этом, мы имели бы еще одного эпигона Есенина. Но М. Исаковский, вначале по-ученически прикоснувшийся к Есенину, в дальнейшем развил и обогатил сильные стороны его поэзии. То, что у Есенина получило лишь самые первоначальные обозначения — крестьяне, обдумывающие новую жизнь, отказ от нищей России, мечта о ее новом будущем, — составило главное содержание поэзии М. Исаковского. То, о чем впервые в советской поэзии заговорил Есенин, предстало в стихах М. Исаковского крупным планом: работа комсомольцев — сельских активистов, тяга крестьянской молодежи к знаниям, культурный рост деревни, ее приобщение к жизни социалистического города. Поэтому излишне категоричными выглядят следующие слова М. Исаковского: «Если в моем творчестве и были какие-нибудь отдельные черточки «от Есенина», то общие тенденции его (творчества) ничего общего с Есениным не имели»486. Точнее сказать так: общее, конечно, было, хотя отличительного было больше.

Среди уже известных тогда поэтов молодой поэт выбрал Есенина как первоначальный ориентир, в чем была заложена возможность его дальнейшего развития. Стихи М. Исаковского стали даже полемичными по отношению к поэзии Есенина. И все-таки именно творчество Есенина помогло начинающему поэту не запутаться в пестроте поэтических течений 20-х годов, найти тропу, которая вывела его на дорогу большой поэзии. А между тем мы до сих пор встречаемся с попытками оспорить этот историко-литературный факт.

Так, А. Твардовский, признавая, что поначалу поэзия М. Исаковского смыкалась «с некоторыми мотивами есенинской лирики»487, крайне опасается обидеть М. Исаковского таким соседством. Не имея возможности уйти от того факта, что М. Исаковский все же начинал свой поэтический путь под влиянием Есенина, А. Твардовский пишет, что это происходило «независимо от намерений поэта». По мысли А. Твардовского, М. Исаковского нужно ставить сразу после Некрасова, так как между ними в русской поэзии не сказано ничего ценного о деревне.

Безусловно, именно М. Исаковский сказал в поэзии новое слово о советской деревне, но было бы антиисторичным на этом основании умалять значение Есенина. Это значило бы примерно то же самое, что безоговорочно противопоставлять Маяковского — создателя поэмы «Хорошо!» А. Блоку — автору поэмы «Двенадцать». В своей поэме Маяковский, как известно, полемизирует с Блоком, но разве это отрицает или колеблет Блока, которого Маяковский с подлинным достоинством гения считал одним из своих учителей?

Нетрудно заметить полемику М. Исаковского с Есениным и признать правоту этой полемики. Но разве мыслимо на этом основании считать Есенина второразрядным поэтом?

Гораздо больше увидел и понял в Есенине наш другой крупный современник — Э. Межелайтис.

Называя имена А. Блока, В. Маяковского и С. Есенина, Э. Межелайтис пишет: «Этот триумвират был и остается для меня особенно близким, родственным, заветным... Должно быть, потому, что в революционном подполье они сияли передо мной как ярчайшие представители новой эры. То были три линии, исходившие из одной точки, пролегавшие параллельно и снова сходившиеся в одной точке. Исходной точкой была русская революция. Точкой устремления — новый человек... Они отражали три пласта поэтической почвы. Блок — голос замечательной старой русской интеллигенции, интеллектуальная глубина общества. Голосом Маяковского впервые с такой мощью заговорил город, революционная стихия улиц и площадей. А устами Есенина обращался к сердцу противоречивый — нежный, лирически певучий и вместе с тем стихийно бунтарский — дух деревенского океана... мне и теперь кажется, что от них произошли и продолжают развиваться в русской и других наших литературах три основных направления поэзии»488. Сам Э. Межелайтис говорит, что это лишь «упрощенная схема, которую нужно еще заполнить множеством красок и оттенков, тонов и полутонов», однако нельзя не признать подкупающей широты его взгляда, глубокого понимания общего литературного процесса. Такое же глубокое понимание принципиальных основ советской поэзии высказал и Н. Асеев, когда писал в 1957 году: «За сорок советских лет появилось немало имен, печаталось немало стихотворцев. Но если говорить правду, то только два имени вошли в наиболее глубокую близость с народом, остались надолго в народной памяти. Я не говорю о присвоенных званиях и знаменитостях. Я говорю о Есенине и Маяковском как представителях действительной поэтической культуры России, своеобразной и неповторимой, характерной для советской эпохи и только для нее. Нигде в мире не оказалось за это время поэтов такой силы и власти над сердцами... Скажут: что же это, всего двух поэтов выдвинуло советское время за годы своего существования? Нет, конечно, не только их, но только им присуще, без всякой натяжки, свойство долголетия... И какие бы новые имена ни появлялись, обращая на себя внимание читателя, они включаются в орбиту движения этих двух»489.

Эти серьезные раздумья Э. Межелайтиса и Н. Асеева помогают нам более основательно и правдиво судить о месте Есенина в истории советской поэзии.

Сам Есенин считал себя «последним поэтом деревни», он предчувствовал появление другого поэта, целиком вскормленного новой, советской деревней. Действительно, такие поэты начали появляться во второй половине 20-х годов. Наиболее способным и одаренным из них оказался М. Исаковский, выпустивший в 1927 году свой сборник «Провода в соломе».

Уже одно название этого сборника говорило о том, что в центре внимания молодого поэта стоят приметы и признаки неодолимого вторжения новой жизни в деревню. М. Исаковский справедливо говорил, что в своих стихах он писал «о деревне, которая разрушает вековой уклад своей жизни, которая строит новый быт и начинает понимать мир по-новому»490.

В своей известной «Рецензии» на сборник «Провода в соломе» М. Горький в основном касался все того же вопроса о городе и деревне, в связи с которым он еще до этого писал о Есенине. Говоря о том, что Есенин, «разбив об город некрепкое сердце свое, погиб», Горький так объяснял причину этой гибели: «Драма совершенно законная. Вероятно, и еще не один талантливый человек погибнет, если не сумеет понять, почувствовать глубокое и всем ходом истории обусловленное значение того, что называется «смычкой» города и деревни... А вот Госиздат напечатал книжку стихов крестьянина Михаила Исаковского «Провода в соломе». Этот поэт, мне кажется, хорошо понял необходимость и неизбежность «смычки», хорошо видит процесс ее и прекрасно чувствует чудеса будних дней» (т. 24, стр. 310). Как положительную черту стихов М. Исаковского М. Горький отмечал отсутствие в них крестьянской замкнутости и ограниченности: «Михаил Исаковский не деревенский, а тот новый человек, который знает, что город и деревня — две силы, которые отдельно одна от другой существовать не могут, и знает, что для них пришла пора слиться в одну, необоримую творческую силу, — слиться так плотно, как до сей поры силы эти никогда и нигде не сливались» (т. 24, стр. 312).

Русская литература прошлого дала немало примеров той страшной «власти земли» над крестьянином, которая подтачивала и часто губила его силы, уродовала его душу. Есенин — первый крестьянский поэт, сделавший попытку преодолеть «власть земли». Его творчество показывает, каким болезненным и драматическим был этот процесс, чем определяется историческое значение Есенина в русской поэзии, — в его творчестве отразились глубинные процессы, происходившие в сознании многомиллионного русского крестьянства. Не видеть этого — значит не понимать главного, общего содержания поэзии Есенина.

Тема победы над «властью земли» не получила в творчестве Есенина законченного выражения. Она была решена в иных общественных условиях другими советскими поэтами, за которыми было преимущество времени. Среди них видное место принадлежит М. Исаковскому. В переломные 30-е годы в творчестве его ученика и последователя — А. Твардовского — эта тема получила превосходное эпическое завершение («Страна Муравия»),

Для историка литературы важна именно эта объективная сторона дела — единая, непрерывная нить в развитии советской поэзии, независимая от взаимооценок поэтов, находящихся в общем литературном русле.

Творчество Есенина — одна из ярких, глубоко волнующих страниц истории советской литературы. Оно занимает видное место в художественной летописи жизни нашей страны в первые годы революции.

* * *

Всем известна истина, что только подлинно национальное искусство становится искусством общечеловеческим. Грузинский поэт Г. Леонидзе пишет о Есенине: «Мы любили его как раз за то, что он пел «своим мотивом и наречьем», выражая волновавшие всех нас «человечьи чувства», за то, что он был истинно национальным поэтом»491. Об этом же говорят и сухие цифры: произведения Есенина переведены на 25 языков нашей Родины, на 29 языков мира492, Луи Арагон писал: «Если мы обратимся к первым дням советской эры, то несомненно найдем имена писателей, которые своим блеском заставят померкнуть имена тех, кого мы им можем противопоставить во Франции. Какая страна дала с 1917 по 1930 год поэтов такого всемирного звучания, как Александр Блок, Сергей Есенин и Владимир Маяковский?»493.

Чем больше проходит времени, тем очевиднее общечеловеческое значение поэзии Есенина, с ее идеями гуманизма, любовью ко всему живому, с ее неповторимым ощущением неразрывной связи человека с окружающим его миром. Это поэзия человеческого добра и тепла, понятная и близкая не только русскому сердцу. Это та атмосфера искренности, без которой невозможно подлинно человеческое общение.

И все эти признаки не лишены самого главного и основного — своего социального начала и смысла. В этом заложен социальный опыт поэта, жившего на рубеже двух исторических эпох.

Все темное и мучительное, что посещало поэта, в конечном счете было связано со вчерашним днем, с тем, что уходило в сумерки истории. Все светлое и чистое в его поэзии, все его надежды и радости имели своим источником яркое утро революционной России — первую страницу новой истории человечества.

ИМЕННОЙ УКАЗАТЕЛЬ

  • Аверьянов М. 87
  • Авраамов А. 138
  • Айхенвальд Ю. 18
  • Аксенов И. 423
  • Александровский В. 95, 188, 309, 414
  • Анненский Ю. 86
  • Апхаидзе Ш. 310
  • Арагон Л. 445
  • Артамонов М. 57
  • Асеев Н. 86, 95, 121, 127, 148, 167, 208, 220-222, 278, 291, 293, 304, 305, 320, 342, 389, 396, 407, 411, 417, 423, 442, 443
  • Афанасьев Л. 167
  • Афонин Е. 19
  • Ахматова А. 97, 100
  • Бабенчиков М. 56, 226, 383
  • Багрицкий Э. 86, 95, 208, 233, 238, 289, 292, 320, 380, 415
  • Байрон Д. 123, 264, 375
  • Балаган А. 369
  • Бальмонт К. 86, 341
  • Баратынский Е. 359
  • Басов С. 57
  • Бедный Д. 26, 31, 50, 67, 86, 95, 100, 109, 111,125,148,150, 187, 188, 215, 261, 267, 271, 273, 276, 277, 286, 290, 296, 308, 309, 341, 392, 410, 411, 414
  • Безыменский А. 267, 306, 309, 411, 413-416
  • Бекетова М. 97
  • Белинский В. 14, 72, 74, 75, 127, 174, 419, 438
  • Белоусов В. 335
  • Белый А. 105, 108, 118, 119, 122, 123, 125-128, 138, 166, 341
  • Бениславская Г. 259, 292, 309, 330, 378, 387, 390-394
  • Бергсон А. 49
  • Бердников Я. 125
  • Бессалько П. 105, 193
  • Бетховен Л. 239
  • Билибин И. 87
  • Блок А. 31, 33-35, 38, 41, 51, 56, 85, 86, 90, 96-99, 102, 106, 118, 119, 122, 123, 125-127, 142, 149, 175, 178, 214, 249, 276, 290, 341, 414, 421, 441, 442, 445
  • Бобров С. 423
  • Богданов А. 105, 106
  • Бодлер Ш. 15
  • Бонч-Бруевич В. 132
  • Брюсов В. 31, 41, 85, 86, 99, 119, 148, 161, 164, 192, 199, 248, 414
  • Буденный С. М. 257, 276
  • Букин К. 418
  • Бунин И. 79-81, 85
  • Бурлюк Д. 52
  • Буслаев Ф. 167
  • Ваншенкин К. 427
  • Васнецов А. 87
  • Васнецов В. 87
  • Вдовин В. 87, 88
  • Венгерова 3. 171
  • Вересаев В. 37, 57, 79, 96
  • Вержбицкий Н. 23, 282, 296, 304, 330, 331, 384
  • Веселовский А. 346
  • Веселый А. 130
  • Ветлугин А. 158
  • Виноградская С. 228, 259, 341, 367, 384, 391, 398
  • Волков М. 81
  • Волошин М. 100
  • Вольнов И. 80, 81
  • Вольпин В. 180
  • Боровский В. 50, 79
  • Воронский А. 246, 284-289, 291-293, 313, 314, 371, 381
  • Ворошилов К. Е. 276
  • Выходцев П. 342
  • Гарин-Михайловский Н. 79
  • Гаршин В. 14
  • Гастев А. 121
  • Гебель И. 369, 430
  • Гейне Г. 43, 264, 383, 430
  • Генри Л. 84
  • Герасимов М. 81, 101-103, 124, 188, 208, 416
  • Геродот 113
  • Герцен А. 72, 113, 114
  • Гете В. 123, 149
  • Гиппиус 3. 48-51, 53-55, 64, 89, 96, 98, 99, 245, 247-249
  • Гладков Ф. 81, 195, 286
  • Гоголь Н. 14, 15, 127, 172, 180, 380-383, 437
  • Голодный М. 415
  • Гомер 383
  • Городецкий С. 35, 37-39, 44-46, 48, 64, 68, 90, 107, 160, 162, 167, 243, 265, 396
  • Горшков В. 22
  • Горький М. 11, 21, 23, 30, 37, 47, 49-51, 67, 70, 71,73,79-81, 84, 91, 96, 98, 107, 179, 182, 186,189,195,196, 206, 213, 219, 230, 241, 242, 267-270, 287, 291, 293, 296, 301, 311, 313, 360, 368, 403-406, 417-419, 425, 426, 428, 443
  • Гофман Э.-Т.-А. 264, 265, 431
  • Грибоедов А. 361, 372
  • Григорьев А. 214
  • Грузинов И. 35, 84, 130, 143, 152, 171, 177, 245, 307, 309, 310, 362, 369, 423, 435
  • Грузинский А. 18
  • Гуль Р. 156, 245, 247
  • Гулям Г. 430
  • Гумилевский Л. 213
  • Гусев-Оренбургский С. 57, 79
  • Давыдов Н. 18
  • Данте А. 19, 123, 383
  • Деев-Хомяковский Г. 20, 21
  • Державин Г. 123, 379
  • Добротвор Н. 111
  • Дорохов П. 81
  • Достоевский Ф. 123, 380
  • Дрожжин С. 20, 23, 42, 80
  • Дункан А. 213, 218, 238-249, 251, 252
  • Дюма А. 431
  • Ежов И. 40, 290
  • Еленина Л. 239
  • Ермилов В. 413
  • Есенин К. С. 154, 155
  • Есенина А. А. 217, 259, 367, 390, 399
  • Есенина Е. А. 5, 84, 213, 217, 390
  • Есенина С. А. 218, 219, 232, 267, 359, 382, 397, 398
  • Есенина Т. С. 154, 156
  • Жаров А. 415
  • Жиц Ф. 412-414
  • Зелинский К. 369, 432, 433
  • Земсков В. 198, 385, 406
  • Златовратский Н. 14
  • Золотницкий Д. 28
  • Зощенко М. 265
  • Иванов Вс. 257, 258, 293, 296, 297, 309, 318
  • Иванов Вяч. 45, 115
  • Иванов Г. 43
  • Иванов Ф. 157
  • Иванов-Разумник Р. 89-93, 112, 114, 115, 118, 119, 121-123, 125, 126, 128, 134, 135, 137-142, 145, 146, 148, 192, 223-225, 230, 263, 301, 303
  • Ивнев Р. 143, 148, 150, 176
  • Изряднов Ю. 16
  • Изряднова А. 16
  • Инбер В. 267, 297
  • Индикоплов К. 118
  • Ионов И. 314
  • Исаковский М. 228, 439-444
  • Казин В. 81, 95, 121, 303, 309, 392, 414
  • Калинин М. И. 314
  • Калинкин Н. 8
  • Каменский В. 51, 52, 86, 179, 389
  • Кант Э. 43
  • Касаткин И. 309
  • Катаев В. 297
  • Качалов В. 388, 418, 422, 423
  • Кашина Л. 315
  • Кизеветтер А. 18
  • Кириллов В. 81, 95, 124, 153, 182, 208, 221, 292, 304, 414
  • Киров С. М. 314, 330
  • Киршин В. 403
  • Клейнборт Л. 186, 266
  • Клычков С. 45, 47, 81, 101, 102, 106, 140, 190, 193-199, 222, 263, 403
  • Клюев Н. 6, 39-48, 52-54, 59, 68, 77, 80, 86, 88-90, 104, 105, 112, 115-120, 138-142, 160, 166, 190-193, 196, 197, 199, 200, 222-226, 263, 301, 341, 342, 401-403, 429
  • Князев В. 205
  • Коган П. 401
  • Кольцов А. 9-11, 14, 15, 42, 48, 72-78, 80, 81, 138, 273, 372, 383, 437, 439
  • Коненков С. 100, 101, 106, 240
  • Корде Ш. 96
  • Коржан В. 344
  • Короленко В. 186
  • Корш Ф. 331, 333, 334
  • Кошкаров С. 20
  • Кравцов Н. 340
  • Красин Л. 240
  • Кромвель О. 124
  • Кропоткин П. 15
  • Крученых А. 401, 428, 435
  • Кузмин М. 91
  • Кусиков А. 143, 148, 150, 151, 172, 245
  • Лавренев Б. 161
  • Левитан И. 17
  • Лежнев А. 288, 289
  • Лелевич Г. 290
  • Ленин В. И. 27, 30, 63, 66, 74, 100, 101, 114, 120, 121, 132-134, 136, 137, 146, 153, 185-187, 192, 201, 204, 208, 217, 221, 223, 226, 227, 231, 232, 239, 240, 260, 265-270, 273, 281, 283, 284, 285-288, 290, 291, 298, 299, 316, 317, 319, 324, 380, 410, 418, 427, 428, 430, 436
  • Леонидае Г. 303, 444
  • Леонов Л. 20, 81, 189, 234, 309, 369, 380, 439
  • Леонов-Горемыка М. 20
  • Лермонтов М. 10, 11, 14, 15, 75, 123, 370-372, 383, 404
  • Лесков Н. 214, 435
  • Лесс А. 400
  • Либединский Ю. 107, 200, 228, 296, 314, 384, 397
  • Лидин В. 57, 115
  • Литвинов М. 247
  • Литовский О. 310, 329
  • Логинов И. 124
  • Ломан А. 445
  • Ломан Д. 86-88
  • Ломоносов М. 113, 123
  • Лонгфелло Г. 19, 369
  • Лондон Д. 383
  • Луначарский А. 91, 105, 144, 148, 158, 159, 163, 164, 195, 196, 238-240, 243, 380, 396, 411, 424-426
  • Лундберг Е. 249
  • Лунц Л. 265, 431
  • Львов-Рогачевский В. 190
  • Ляшко Н. 23
  • Малиновский Р. 24
  • Мандельштам О. 86, 100, 153
  • Манфред А. 401
  • Марат Ж.-П. 96
  • Мариенгоф А. 55, 140, 142, 143, 146, 148, 150, 152, 155, 157-159, 163, 168, 170, 172, 175-178, 183, 244, 250, 404
  • Марке К. 23, 124, 199, 239, 260, 279-281, 283, 284, 287, 289, 290
  • Мартынов Л. 307
  • Масчан С. 268
  • Мах Э. 49
  • Махно Н. 233, 235, 238, 269, 298
  • Маяковский В. 31, 34, 37, 51, 52, 65, 67, 85, 86, 95, 98, 100, 105, 109, 111, 121, 123, 125, 130, 146, 148, 150, 152, 154, 157, 158, 160, 166, 178, 179, 188, 192, 199, 201, 209, 211, 212, 223, 236, 248, 250, 254, 255, 264, 267-269, 271, 273, 276, 278, 281, 285, 286, 289-291, 293, 296, 298-308, 310, 320, 323, 341, 342, 350, 360, 361, 363, 379, 380, 389, 394, 401, 402, 406, 408-412, 414, 415, 417-420, 423-426, 433, 434, 436, 441, 442, 445
  • Медведев П. 402
  • Межелайтис Э. 442, 443
  • Мей Л. 171
  • Мейерхольд В. 155
  • Мережковский Д. 48-55, 64, 91, 96-99, 245, 247-249
  • Мещеряков Н. 108
  • Миклашевская А. 155, 224, 305, 328, 329, 435
  • Мильтон Д. 123
  • Минеева-Татигцева Е. 418
  • Минский Н. М. 245
  • Миролюбов В. 56, 57
  • Моцарт В.-А. 219
  • Муйжель В. 57
  • Мурашев М. 56, 384
  • Надсон С. 11, 14, 15, 342
  • Назарова А. 139, 140, 390
  • Наседкин В. 215, 229, 259, 313, 376, 388, 397, 439
  • Неверов А. 79, 399
  • Нейман Б. 167, 340
  • Некрасов Н. 9, 10, 14, 15, 23, 73, 77, 78, 131, 184, 310, 441, 439, 441
  • Нестеров М. 87
  • Нечаев Е. 20, 399
  • Никандров Н. 81
  • Никитин И. 9, 11, 42, 68, 73, 78, 273, 439
  • Никитин Н. 155, 214, 370
  • Никитина Е. 167
  • Никулин Л. 257
  • Ницше Ф. 49
  • Обрадович С. 20, 23, 188
  • Оксенов И. 85, 265, 383
  • Орешин П. 57, 105, 106, 115, 140, 190, 195-197, 401
  • Осинский Н. 179, 392
  • Островский А. 380
  • Павлович Н. 102, 103
  • Панферов Ф. 132, 228
  • Панфилов Г. 10, 14, 16, 18, 22, 25, 26, 61
  • Пастернак Б. 86, 100, 299, 300, 304, 320, 422-425, 437, 439
  • Перцов В. 288, 303
  • Пикассо П. 217
  • Пильняк Б. 190
  • Платон 239
  • Плеханов Г. 50, 51, 90
  • По Э. 19, 252, 383
  • Новицкий Л. 109
  • Подвойский Н. 240
  • Подъячев С. 57, 79, 80
  • Поленов В. 17
  • Полетаев Н. 95, 149, 183, 188, 267, 303, 381, 414
  • Полонский В. 289
  • Полянский В. 290
  • Попов Хр. 58
  • Поссе В. 50
  • Потебня А. 167
  • Правдухин В, 428
  • Правдина И. 98, 385
  • Пришвин М. 79, 195, 293, 348, 428
  • Прокушев Ю. 9, 24
  • Прудон П. 114
  • Пугачев Е. 179-181
  • Пушкин А. 10, 14, 15, 119, 123, 149, 180, 219, 348, 361 365, 370-373, 375, 376, 378-380, 383, 404, 432, 438
  • Пяст В. 97, 175
  • Пятницкий К. 50
  • Райх 3. 154, 155
  • Рейснер Л. 46
  • Ремизов А. 45, 119, 142
  • Репин И. 86
  • Рерих Н. 87
  • Решетников Ф. 383
  • Рождественский Вс. 35, 54, 63, 75, 88, 171, 223, 246, 251, 339, 370, 383
  • Розанов И. 6, 7, 10, 48, 62, 119, 126, 170, 171, 174, 180, 194, 222, 324, 364, 381, 395
  • Ройзман М. 373
  • Роллан Р. 51, 196, 213, 404
  • Рублев А. 118
  • Рыбакова П. 410
  • Саади 331
  • Садофьев И. 95, 414
  • Сакулин П. 18, 84, 85
  • Салтыков-Щедрин М. 23
  • Сахаров А. 245
  • Саянов В. 416
  • Свердлов Я. М. 314
  • Светлов М. 415
  • Свиридов Г. 369
  • Северянин И. 57, 86, 380
  • Сейфуллина Л. 293, 296, 302, 309, 318
  • Сельвинский И. 298-300, 426, 432, 436, 437, 439
  • Семеновский Д. 18, 47, 100
  • Серафимович А. 31, 50, 79, 158, 159, 296
  • Сергеев-Ценский С. 81
  • Скиталец С. 79
  • Скорбный А. 418
  • Слонимский М. 297
  • Соколов Н. 276
  • Сокольников М. 290
  • Сологуб Ф. 51, 55, 86, 91, 105, 108
  • Сосновский Л. 296, 309
  • Станиславский К. 240
  • Старцев И. 128, 266, 308
  • Стасов В. 167
  • Стивенсон Р. 431
  • Струве П. 91
  • Стырская Е. 418
  • Суриков И. 19, 20, 68, 73, 78
  • Сытин И. 16, 23-25
  • Табидзе Т. 310
  • Тассо Т. 123
  • Татищев В. 113
  • Твардовский А. 132, 228, 361, 441, 444
  • Телешов Н. 79
  • Тертерян (Тальян) Ш. 335
  • Тиняков А. 418
  • Тихонов А. 405
  • Тихонов Н. 86, 95, 267, 293, 297, 309, 414, 415, 424
  • Толстая С. 218, 219, 232, 267, 359, 382, 397, 398
  • Толстой А. К. 383
  • Толстой А. Н. 5, 37, 85, 115, 233, 285, 293, 297, 311, 407
  • Толстой Л. Н. 11, 18, 120, 123, 131, 185-187, 380, 397, 398, 410, 426, 432, 437
  • Томашевский Б. 380
  • Топоров А. 277, 278
  • Тренев К. 57
  • Трефолев Л. 73, 78
  • Тургенев И. 436, 437
  • Тынянов Ю. 161, 420
  • Уайльд О. 19
  • Успенский Г. 184-186, 383
  • Устинов Г. 107, 108, 229, 314, 398
  • Устинова Е. 393
  • Уткин И. 415
  • Фадеев А. 132, 195, 284, 285, 380, 418
  • Федин К. 274
  • Фейербах Л. 63
  • Фет А. 383, 395
  • Фирдоуси А. 331
  • Флобер Г. 217, 383
  • Форш О. 43, 297, 402
  • Франко И. 128
  • Франс А. 19, 173
  • Фрейд 3. 49
  • Фриче В. 157
  • Фрунзе М. В. 314
  • Фурманов Д. 144, 145, 158, 188, 189, 266, 286, 320, 336
  • Хайам О. 331, 333, 334, 435
  • Хитров Е. 9
  • Хлебников В. 86, 115, 153, 304, 342, 435
  • Ховряков Н. 445
  • Ходасевич В. 108, 161, 199
  • Хомчук Н. 198
  • Храповицкий Л. 46
  • Цеткин К. 23
  • Цинговатов А. 387
  • Цюрупа А. Д. 314
  • Чагин П. 290, 296, 309, 314, 330, 399
  • Чапыгин А. 52, 53, 57, 80, 297, 309
  • Чаренц Е. 310
  • Чернышевский Н. 73, 184
  • Чернявский В. 34, 52, 54, 55, 126, 395
  • Черняев Г. Л. 11
  • Чехов А. 23, 42, 383, 413
  • Чихачев П. 217
  • Чуковский К. 86, 125
  • Шагинян М. 297
  • Шалагинова Л. 24
  • Шамурин Е. 40, 183, 290
  • Шанявский А. 17-19
  • Шахматов А. 5
  • Шведов И. 101
  • Шевченко Т. 128
  • Шекспир В. 19, 383
  • Шершеневич В. 123, 142, 143, 146-153, 158, 159, 162, 166, 170, 172, 177, 183, 396, 431
  • Ширяевец А. 20, 23, 45, 52, 55, 90, 118, 119, 140, 190, 194, 197-199, 226, 369, 399
  • Шишков В. 297, 415
  • Шкулев Ф. 20
  • Шмелев И, 57
  • Шнейдер И. 240, 243
  • Шолохов М. 223, 274, 319, 407
  • Шопен Ф. 239, 242
  • Шопенгауэр А, 49
  • Шуберт Ф. 239
  • Шухов И. 228
  • Щедрин — см. Салтыков-Щедрин
  • Щербина В. 403
  • Эвентов И. 403
  • Энгельс Ф. 124, 280, 281
  • Эрдман Б. 143
  • Эренбург И, 182, 213, 274
  • Эрлих В. 155, 221, 264, 324, 383, 389, 391, 398, 399
  • Юшин П. 29, 87, 218
  • Языков Н. 383
  • Якубовский Г. 403, 419
  • Якулов Г. 143, 144, 240
  • Ясинский Н. 46, 88
  • Яшвили П. 310

ПРИМЕЧАНИЯ


 1 «Новая русская книга», 1922, №1, стр. 16.
 2 Подробнее о семье Есениных см.: Екатерина Есенина. В Константинове. В сб.: «Воспоминания о Сергее Есенине». «Московский рабочий», 1965.
 3 Сергей Есенин. Собр. соч. в пяти томах, т. 5. М., Гослитиздат, 1968, стр. 7. В дальнейшем ссылки на это издание даются в тексте с указанием тома и страницы.
 4 В сб.: «Есенин». М., «Работник просвещения», 1926, стр. 85.
 5 И. Розанов. Есенин о себе и других. М., «Никитинские субботники», 1926, стр. 21.
 6 И. Розанов. Есенин о себе и других, стр. 17, 20.
 7 Там же, стр. 21.
 8 Цит. по статье Ю. Прокушева «Юношеские годы Сергея Есенина» («Огонек», 1957, №2, стр. 27). Необходимо отметить большую и весьма плодотворную работу Ю. Прокушева по сбору и публикации материалов, относящихся к юношеским годам Есенина. См. также его статью «Сергей Есенин». Литературные заметки и публикации новых материалов. (Альманах «Литературная Рязань», 1955, книга первая; 1957, книга вторая.) Все эти материалы развернуты и обобщены в книге Ю. Прокушева «Юность Есенина» («Московский рабочий», 1963).
 9 Архив Есенина. ЦГАЛИ (Центральный государственный архив литературы и искусства. М.).
10 «Огонек», 1957, №2, стр. 27.
11 И. Розанов. Есенин о себе и других, стр. 17.
12 «Огонек», 1957, №2, стр. 28.
13 В кн.: «Московский городской народный университет имени А. Л. Шанявского». М., 1914, стр. 17.
14 А. Кизеветтер. Университет имени Шанявского. В сб.: «На чужой стороне». Прага — Берлин, 1923, №3, стр. 170.
15 Д. Семеновский. Есенин. Воспоминания. В сб.: «Теплый ветер», Иваново, 1958, стр. 184.
16 «Друг народа», 1916, №1, стр. 6.
17 «Чернозем». Литературный сборник. Изд. Суриковского литер.-музыкального кружка. М., 1918, стр. 4, 5.
18 «Ежемесячный журнал», 1915, №6, стр. 154-155.
19 «Журнал журналов», 1916, №2, стр. 1.
20 «На литературном посту», 1926, №4, стр. 33.
21 Там же.
22 «На литературном посту», 1926, №4, стр. 33.
23 Воспоминания В. Горшкова. ЦГАЛИ. Кстати заметим, что выход Есенина из «Суриковского кружка» в феврале 1915 года был связан с его протестом против опубликования в суриковских изданиях серых и посредственных произведений.
24 «Огни», 1912, №2, 2-я стр. обл.
25 «Огни», 1913, №5, стр. 14.
26 «Огни», 1912, №2, стр. 21.
27 Н. Вержбицкий. Встречи с Есениным. Тбилиси, «Заря востока», 1961, стр. 95.
28 А. П. Чехов. Собр. соч. в двенадцати томах, т. 12. «Художественная литература», 1964, стр. 37-38.
29 Материалы, связанные с этим эпизодом, опубликованы в статьях: Л. Шалагинова. Письмо пятидесяти и С. Есенин. «Новый мир», 1962, №6, стр. 278-279; Ю. Прокушев. Есенин в типографии Сытина. «Огонек», 1963, №22, стр. 12-14. Эти материалы приведены и широко прокомментированы в книге Ю. Прокушева «Юность Есенина».
30 В. И. Ленин. Поли. собр. соч., т. 26, стр. 331. В дальнейшем ссылки на это издание даются в тексте с указанием тома и страницы.
31 Это стихотворение Есенин опубликовал под псевдонимом «Аристон». Его принадлежность Есенину устанавливается в статье Д. Золотницкого «Из ранних стихов Сергея Есенина» («Нева», 1955, №3).
32 См.: «Устное народное творчество Рязанской области», «Ученые записки Рязанского гос. пед. ин-та», т. 38. Труды кафедры литературы, 1965, стр. 102-103. «Сказание» Есенина Наиболее обстоятельно исследуется в книге П. Юшина «Поэзия Сергея Есенина 1910-1923 годов». Изд-во МГУ, 1966, стр. 74-90.
33 «Звезда», 1926, №4, стр. 213.
34 А. А. Блок. Собр. соч. в восьми томах, т. 8. М.-Л., Гослитиздат, 1963, стр. 444-445. Часто встречавшийся в эту пору с С. Есениным В. Чернявский вспоминал: «В памяти моей Неизгладимо запечатлелось, как неподвижные и несколько Надменные черты Блока вдруг прояснялись самой ребяческой, Так и не сходившей с лица улыбкой, когда читал свои стихи Сергей» («Новый мир», 1965, №10, стр. 201).
35 Владимир Маяковский. Полн. собр. соч. в тринадцати томах, т. 12. М., Гослитиздат, 1959, стр. 21. В дальнейшем ссылки на это издание даются в тексте с указанием тома и страницы.
36 И. Грузинов. С. Есенин разговаривает о литературе и искусстве. М., Всероссийский союз поэтов, 1927, стр. 14.
37 «Звезда», 1946, №1, стр. 110.
38 В связи с организацией одного из литературных сборников М. Горький писал В. Вересаеву в 1907 году: «Было бы хорошо пригласить из поэтов С. Городецкого». М. Горький. Собр. соч. в тридцати томах, т. 29. М., Гослитиздат, 1955, стр. 40. В дальнейшем ссылки на это издание даются в тексте с указанием тома и страницы.
39 С. Городецкий. Цветущий посох. Пг., 1914, стр. 15.
40 «Новый мир», 1926, №2, стр. 138.
41 Там же, стр. 139.
42 Архив Есенина. ЦГАЛИ.
43 «Новый мир», 1926, №2, стр. 139.
44 С. Городецкий. Мкролом. М. — Пг., ГИЗ, 1923, стр. 19.
45 «Новый мир», 1926, №2, стр. 139.
46 В кн.: И. С. Ежов и Е. И. Шамурин. Русская поэзия XX века. Антология. М., «Новая Москва», 1925, стр. 575.
47 Н. Клюев. Сосен перезвон. М., 1912, стр. 10-11.
48 «Современные записки», т. 27. Париж, 1926, стр. 296.
49 О. Форш. Сумасшедший корабль, Изд-во писателей в Ленинграде, 1931, стр. 166-167.
50 Архив Есенина. ЦГАЛИ.
51 Там же.
52 Архив Есенина. ЦГАЛИ.
53 «Новый мир», 1926, №2, стр. 140.
54 «Журнал журналов», 1915, №30, стр. 8-9.
55 «Журнал журналов», 1916, №10, стр. 6.
56 «Рудин», двухнедельный журнал (Поэзия. Памфлет. Сатира). При активном участии Ларисы Рейснер. 1915, №1, стр. 16.
57 «Страда». Сб. 1. Пг., 1916, стр. 8.
58 Архив Есенина. ЦГАЛИ.
59 В сб.: «Есенин», стр. 89.
60 «Новый мир», 1926, №2, стр. 139.
61 Сб. «А. С. Серафимович. Исследования, воспоминания, материалы, письма». М.-Л., Изд-во АН СССР, 1950, стр. 298.
62 Демьян Бедный. Собр. соч. в пяти томах, т. 5. М., Гослитиздат, 1954, стр. 260.
63 В. В. Боровский. Литературно-критические статьи, М., Гослитиздат, 1956, стр. 398.
64 Г. В. Плеханов. Литература и эстетика, т, 1. М., Гослитиздат, 1958, стр. 178.
65 В. Каменский. Жизнь с Маяковским. М., Гослитиздат, 1940, стр. 175.
66 Там же.
67 Вл. Ч-ский (Чернявский). Первые шаги. «Звезда», 1926, №4, стр. 217.-
68 А. Чапыгин. По тропам и дорогам. М.-Л., Гослитиздат, 1931, стр. 290.
69 «Звезда», 1926, №4, стр. 216.
70 «Звезда», 1946, №1, стр. 100-101.
71 «Красная новь», 1926, №2, стр. 210.
72 «Звезда», 1926, №4, стр. 218.
73 Сб. «Воспоминания о Сергее Есенине». «Московский рабочий», 1965, стр. 120.
74 А. Мариенгоф. О Сергее Есенине, Воспоминания, изд-во «Огонек», 1926, стр. 10.
75 В сб.: «Сергей Александрович Есенин. Воспоминания», М.-Л., ГИЗ, 1926, стр. 38.
76 Там же, стр. 49, 50.
77 В сб. «Есенин», стр. 65.
78 Архив Есенина. ЦГАЛИ.
79 Архив Есенина. ЦГАЛИ.
80 «Радоница — день поминовения усопших, по большей части понедельник, а в некоторых местах вторник первой после пасхальной недели, т. н. Фоминой. Слово «радоница» — значит блестящая, просветленная. Это наименование приличествует первым весенним дням». (Полный православный богословский энциклопедический словарь, т. 2. СПб., 1912.)
81 И. Розанов. Есенин о себе и других, стр. 20.
82 «Звезда», 1946, №1, стр. 99.
83 «Русские частушки». М., Гослитиздат, 1956, стр. 206.
84 В. Г. Белинский. Поли. собр. соч., т. 9. М., Изд-во АН СССР, 1955, стр. 509.
85 Там же, стр. 533.
86 В. Г. Белинский. Поли. собр. соч., т. 9, стр. 534.
87 «Нива», 1916. Лит. прил. №5, стр. 147.
88 «За правду», 1913, №2, стр. 1.
89 В. В. Воровски й. Литературно-критические статьи, стр. 332.
90 Иван Вольнов. Избранное. М., Гослитиздат, 1956, стр. 609.
91 Там же.
92 Иван Вольнов. Избранное, стр. 610.
93 «Литературное наследство», т. 70. М., Изд-во АН СССР, 1963, стр. 60.
94 И. Грузинов. С. Есенин разговаривает о литературе и искусстве, стр. 5.
95 Лорди Генри. Воскресший быт, «Семейные вечера», 1917, №1, столбец 155.
96 «Вестник Европы», 1916, №5, стр. 205, 208.
97 Там же, стр. 194.
98 «Нива», 1916. Лит. прил. №5, стр. 149.
99 «Северные записки», 1916, №6, стр. 219.
100 «Новый журнал для всех», 1916, №1, стр. 59.
101 Юрий Анненский. Памяти Есенина. «Парижский вестник», 1925, 31 декабря.
102 Цит. по книге: П. Юшин. Поэзия Сергея Есенина 1910-1923 годов, стр. 131.
103 По этому поводу В. А. Вдовин справедливо пишет: «Это была попытка подчинить поэтический голос Есенина интересам Царской фамилии». (В. А. Вдовин. Сергей Есенин на военной службе. «Научные доклады Высшей школы. Филологические науки», 1964, №1, стр. 142.)
104 См.: В. А. Вдовин. Сергей Есенин на военной службе, стр. 144.
105 «Звезда», 1946, №1, стр. 101.
106 В кн.: «Очерки философии коллективизма». Сб. 1. СПб., 1909, стр. 225-276.
107 Архив Горького. ИМЛИ, ПГ-рл, 8-15-30.
108 А. А. Блок. Собр. соч. в восьми томах, т. 7, стр. 335, 336.
109 А. Блок. Записные книжки, 1901-1920. М., Гослитиздат, 1965, стр. 385. «13 мая 1918 года кружок поэтов «Арзамас» устроил вечер в зале Тенишевского училища. На вечере должны были выступить многие поэты, уже давшие свое согласие, но, узнав, что в программе вечера стоит поэма «Двенадцать» в чтении Л. Д. Блок, поэты Сологуб, А. Ахматова и Пяст отказались участвовать в вечере. Поэма все же была прочитана и имела успех». М. А. Бекетова. Александр Блок. Пг., «Алконост», 1922, стр. 257.
110 Тема «Есенин и Блок» наиболее подробно рассмотрена в статье И. Правдиной под тем же названием. Сб. «Есенин и русская поэзия». Л., «Наука», 1967, стр. 110-136.
111 Альманах «Окно». Париж, 1923, стр. 202.
112 Журн. «Русская мысль». Прага, 1922, январь — февраль, стр. 344.
113 «Веретеныш», Берлин, 1922, №2, стр. 5.
114 Сб. «Теплый ветер». Иваново, 1958, стр. 202.
115 С Коненковым Есенина связывала глубокая духовная близость. Есенин предполагал написать монографию о нем. В 1923 году, уезжая за границу, Коненков писал Есенину: «Дорогой Сережа! Сегодня в 7 ч. 20 м. уезжаем в Америку. Очень грустно мне уезжать, не простившись с тобой... Я попрежнему люблю тебя и ценю, как большого поэта». Архив Есенина. ЦГАЛИ.
116 Альманах «Литературная Рязань», книга вторая, 1957, стр. 304. Здесь впервые опубликован киносценарий «Зовущие зори».
117 «Зарево заводов», Самара, 1919, №2, стр. 80.
118 Там же, стр. 40.
119 Там же, стр. 41.
120 Там же, стр. 81.
121 «Гудки», 1919, №3, стр. 17.
122 «Пролетарская культура», 1918, №4, стр. 37.
123 «Горн», 1918, кн. 1, стр. 86.
124 А. В. Луначарский. Статьи о советской литературе. М., Учпедгиз, 1958, стр. 446.
125 А. Богданов. Искусство и рабочий класс. М., 1918, стр. 58.
126 «Пролетарская культура», 1919, №6, стр. 42, 43.
127 «На литературном посту», 1926, №1, стр. 33.
128 В сб.: «Есенин», стр. 46.
129 «Звезда», Минск, 1926, 1 января.
130 В сб.: «Памяти Есенина». М., 1926, стр. 83, 84 (Н. Л. Мещеряков — в то время редактор «Правды»).
131 «Современные записки», т. 27. Париж, 1926, стр. 311.
132 Архив Есенина. Всесоюзная государственная библиотека им. В. И. Ленина.
133 Об этих поездках Есенина известно очень мало. Есть сведения о посещении им Тулы. См.: Н. Добротвор. Страничка из истории тульской революционной печати. Альманах «Литературная Тула», 1957, №13. Некоторые факты, приводимые здесь Есениным, не подтверждаются: Есенин никогда не был в Персии.
134 А. И. Герцен. Собр. соч. в тридцати томах, т. 10. М., Изд-во АН СССР, 1956, стр. 1S2.
135 В сб.: «А. И. Герцен». Пг., ГИЗ, 1920, стр. 14.
136 Альманах «Скифы», 1917, стр. 8.
137 В эту пору «скифство» давало о себе знать и помимо сборников «Скифы». В журнале «Записки мечтателей» (1919, №1), в статье «Кручи», Вяч. Иванов рассуждал на тему «Гуманизм и скифы». В альманахе «Без муз» (Н. Новгород, 1918) за подписью В. Хлебникова и других поэтов была опубликована декларация, в которой говорилось: «Мы, может быть, из песни вьюги и звона ручьев построим древнее отношение Скифской страны к Скифскому Богу». Своей повести о современности Вл. Лидин дал название «Ковыль скифский» («Россия», М. — Пг., 1922, №1). Иронизируя по поводу этого увлечения, А. Толстой назвал «скифство» «уездным эстетизмом» («Новая русская книга». Берлин, 1922, Я» 1, стр. 17).
138 «Грядущее», 1919, №1, стр. 23.
139 Н. Асеев. Дневник поэта. Л., «Прибой», 1929, стр. 154-155.
140 Все эти рассуждения Иванова-Разумника мало чем отличались от словесных упражнений мистически настроенных белоэмигрантов, писавших, что Россия находится «во взыскании града нездешнего», что ее значение заключается в «ее национально-метафизической сущности» (сб. «Исход к Востоку. Утверждение евразийцев». София, 1921).
141 «Звезда», Минск, 1926, 17 января.
142 К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., изд. 2, т. 8, стр. 120.
143 «Записки мечтателей», 1822, №6, стр. 160.
144 Александр Блоки Андрей Белый. Переписка. «Литературное наследство». М., Изд-во АН СССР, 1940, стр. LVIII.
145 И. Розанов. Есенин о себе и других, стр. 20.
146 В. Г. Белинский. Полн. собр. соч., т. 10, стр. 215.
147 «Печать и революция», 1922, №8, стр. 40.
148 В сб.: «Сергей Александрович Есенин. Воспоминания», стр. 63.
149 Иван Франко. Литературно-критич. статьи. Киев, 1950, стр. 100.
150 По евангельской легенде, в момент крещения Христа в реке Иордане над его головой появился белый голубь — знак божьего благословения.
151 И. Грузинов. Есенин. В сб.: «Сергей Александрович Есенин. Воспоминания», стр. 129.
152 «Советская этнография». 1954, №4, стр. 118.
153 «Наш путь», 1918, кн. 2, стр. 146.
154 «Новости дня», 1918, 20 апреля.
155 «Книга и революция», 1921, №7, стр. 55.
156 «Вестник жизни», 1918, №2, стр. 31.
157 «Горн», 1919, №2-3, стр. 115.
158 Воспоминания А. Назаровой хранятся в архиве С. Есенина. ЦГАЛИ.
159 «Вестник жизни», 1919, №6-7, стр. 83.
160 В сб.: «Воспоминания о Сергее Есенине», стр. 254-255.
161 Д. Фурманов. Из дневника писателя. М., «Молодая гвардия», 1934, стр. 70-71.
162 «Знамя», 1920, №1, столбец 48.
163 Там же, столбец 52.
164 «Знамя», 1920, №5, столбец 42.
165 «Знамя», 1920, №3-4, столбец 44.
166 «Жизнь и творчество русской молодежи», 1919, №28-29, стр. 5.
167 Там же.
168 «Грядущее», 1S20, №11, стр. 16.
169 В сб.: «Сергей Александрович Есенин. Воспоминания», стр. 102.
170 Р. Ивнев. Четыре выстрела в, Бсенина, Кусикова, Мариенгофа, Шершеневича. М., 1921, стр. 21.
171 А. Мариенгоф. Буян-остров. Имажинизм. М., 1920, стр. 9.
172 В. Шершеневич. Кому я жму руку. (На обл. загл. «Шершеневич жмет руку кому».) М., 1924, стр. 15, 16.
173 А. Мариенгоф. Стихами чванствую. М., 1920, стр. 15.
174 В журнале «Современный Запад» (1923, №3, стр. 132) были опубликованы «Дадаистские афоризмы и заповеди», перепечатанные из зарубежной прессы: «Дада решительно против будущего: „Наплюем на человечество"; „Никогда неизвестно, куда надо идти"; „Что такое прекрасное? Что такое уродливое? Что такое великое, сильное, слабое?.. Не знаю. Что такое я? Не знаю“».
175 В сб.: «Воспоминания о Сергее Есенине», стр. 276.
176 В сб.: «Сергей Александрович Есенин. Воспоминания», стр. 173.
177 Ныне Татьяна Сергеевна Есенина — литератор. В 1962 году в журнале «Новый мир» опубликована ее сатирическая повесть «Женя — чудо XX века». Константин Сергеевич — инженер, живет в Москве.
178 «Новый мир», 1965, №10, стр. 196.
179 «Простор», 1965, №9, стр. 87.
180 «Отчетливо помню дни после сообщения о смерти отца. Мать лежала у себя в спальне, почти утратив способность реального восприятия мира. Это был сплошной крик. Мейерхольд размеренным шагом ходил между спальней и раковиной на кухне, носил воду в кувшинах, мокрые полотенца... Мать изредка выбегала к нам, порывисто обнимала и говорила, что мы теперь сироты». К. С. Есенин. Об отце. В сб.: «Есенин и русская поэзия». Л., 1967, стр. 310.
181 «Красная новь», 1926, №3, стр. 248.
182 Роман Гуль. Жизнь на фукса. М.-Л., ГИЗ, 1927, стр. 223-224.
183 «Вечерние известия Московского Совета рабочих и красноармейских депутатов», 1919, 15 февраля.
184 «Жизнь искусства», 1920, 29 июля.
185 «Художественное слово», 1920, №2, стр. 63.
186 Ф. Иванов. Литературный Парнас. Литературно-критические очерки. Берлин, 1922, стр. 9.
187 В сб.: «В. И. Ленин о литературе и искусстве», М., Гослитиздат, 1957, стр. 627.
188 «Накануне», Берлин, 1922, 16 мая.
189 А. С. Серафимович. Сборник неопубликованных произведений и материалов. М., Гослитиздат, 1958, стр. 493.
190 «Известия», 1921, 14 апреля.
191 «Печать и революция», 1621, №1, стр. 6.
192 «Печать и революция», 1921, №2, стр. 249.
193 «Вестник литературы», 1921, №11, стр. 15.
194 «Новый мир», 1926, №2, стр. 144.
195 «Книга и революция», 1920, №3-4, стр. 64.
196 «Красная газета», веч. вып., 1925, 30 декабря.
197 «Современные записки», т. 27. Париж, 1926, стр. 316.
198 «Печать и революция», 1922, №7, стр. 59.
199 «Русский современник», 1924, №4, стр. 211.
200 «Лава», Одесса, 1920, №2, стр. 31, 32.
201 «Новый мир», 1926, №2, стр. 142.
202 «Известия», 1919, 27 ноября.
203 «Художественное слово», 1920, №1, стр. 57.
204 «Знамя», 1920, №2, стр. 58.
205 «Печать и революция», 1922, №8, стр. 44.
206 «Новый мир», 1926, №2, стр. 143.
207 Б. В. Нейман. Источники эйдологии Есенина. В кн.: «Художественный фольклор», вып. 4-5. М., Изд-во Государственной академии художественных наук, 1929, стр. 212.
208 А. А. Афанасьев. Поэтические воззрения славян на природу, т. 1. М., 1865, стр. 58.
209 И. Розанов. Есенин о себе и других, стр. 5.
210 «Вестник литературы», 1922, №2-3, стр. 36-37.
211 И. Грузинов. С. Есенин разговаривает о литературе и искусстве, стр. 10. О том, как Есенин понимает в эту пору имажинизм, можно судить по следующему замечанию И. Грузинова: «Он выбирает лучшие, по его мнению, стихи Мея, читает мне. Утверждает, что у Мея чрезвычайно образный язык. Утверждает, что Мей имажинист» (там же, стр. 4).
212 В сб.: «Есенин», стр. 88.
213 «Звезда», 1946, №1, стр. 109.
214 Альманах «Стрелец», сб. 1. Пг., 1915, стр. 93.
215 Альманах «Стрелец», сб. 1. Пг., 1915, стр. 96, 104.
216 В. Шершеневич. Кому я жму руку, стр. 23.
217 Анатолий Мариенгоф. Буян-остров, стр. 24.
218 Вадим Шершеневич. 2X2=5. Листы имажиниста. М., 1920, стр. 3.
219 И. Розанов. Есенин о себе и других, стр. 16.
220 В. Пяст. Встречи с Есениным. Архив Есенина. ЦГАЛИ.
221 Р. Ивнев. Об Есенине. В сб.: «Сергей Александрович Есенин. Воспоминания», стр. 30.
222 А. Мариенгоф. Роман без вранья. Л., «Прибой», 1927, стр. U2.
223 В сб.: «Сергей Александрович Есенин. Воспоминания», стр. 30, 31.
224 «Новый зритель», 1924, №35, стр. 16.
225 А. Мариенгоф. Роман без вранья, стр. 4.
226 «Книга и революция», 1922, №7, стр. 58.
227 В сб.: «Сергей Александрович Есенин. Воспоминания», стр. 110.
228 И. Розанов. Есенин о себе и других, стр. 12, 13.
229 «Книга и революция», 1922, №7, стр. 57.
230 «Новая русская книга», Берлин, 1922, №2, стр. 16.
231В. Кириллов. Встречи с Есениным. В сб.: «Сергей Александрович Есенин. Воспоминания», стр. 174.
232 Е. Шамурин. «Пугачев» С. Есенина. «Культура и жизнь», 1922, №2-3, стр. 76.
233 В сб.: «Сергей Александрович Есенин. Воспоминания», стр. 103.
234 В сб.: «Воспоминания о Сергее Есенине», стр. 135.
235 В сб.: «Воспоминания о Сергее Есенине», стр. 135-136.
236 Демьян Бедный, Собр. соч. в пяти томах, т. 2, стр. 230.
237 Л. Леонов. Барсуки. Л., ГИЗ, 1925, стр. 228-229.
238 Там же, стр. 160.
239 В сб.: «Писатели об искусстве и о себе». М.-Л., «Круг», 1924, стр. 81.
240 В. Львов-Рогачевский. Поэты из народа. «Рабочий мир», 1918, №6, стр. 12.
241 «Художественное слово», 1920, №2, стр. 64, 65.
242 Н. Клюев. Песнослов, кн. 2. Пг., 1919, стр. 208-209.
243 В сб.: «Красный звон». Пг., 1918, стр. 8.
244 «Грядущее», 1918, №7, стр. 14.
245 И. Розанов. Есенин о себе и других, стр. 17.
246 В кн.: «Пути развития крестьянской литературы» (стенограмма и материалы Первого Всероссийского съезда крестьянских писателей). М.-Л., ГИЗ, 1930, стр. 57.
247 «Литературное наследство», т. 70, стр. 335.
248 А. Фадеев. За тридцать лет. М., «Советский писатель», 1957, стр. 28.
249 «Вестник жизни», 1918, №2, стр. 31.
250 «Известия», 1919, 27 ноября.
251 См.: В. Земсков, Н. Хомчук. Есенин и Ширяевец. «Русская литература», 1962, №3, стр. 183.
252 «Современные записки», т. 27. Париж, 1926, стр. 318.
253 «На литературном посту», 1926, №1, стр. 33.
254 В. Князев. Современные частушки. М. — Пг., 1924, стр. 58.
255 В сб.: «Сергей Александрович Есенин, Воспоминания», стр. 86.
256 В частности, против него высказывалась сестра поэта Екатерина Есенина («Правда», 1926, 4 апреля).
257 Н. Никитин. Встречи. «Красная новь», 1926, №3, стр. 246.
258 В. Наседкин. Последний год Есенина (из воспоминаний). М., «Никитинские субботники», 1927, стр. 31.
259 «Рабочая Москва», 1923, 12 декабря.
260 «Дон», 1958, №3, стр. 162.
261 «Новый мир», 1959, №12, стр. 273.
262 Весьма убедительные доказательства в пользу этого впервые приведены в книге П. Юшина «Поэзия Сергея Есенина 1910-1923 годов». 1966, стр. 290-298.
263 «Новый мир», 1959, №12, стр. 273.
264 Н. Асеев. Дневник поэта. Л., «Прибой», 1929, стр. 175.
265 Вольф Эрлих. Право на песнь. Изд-во писателей в Ленинграде, 1930, стр. 33.
266 В сб.: «Сергей Александрович Есенин. Воспоминания», стр. 171.
267 И. Розанов. Есенин и его спутники. В сб.: «Есенин», стр. 87.
268 «Книга и революция», 1921, №7, стр. 55.
269 «Печать и революция», 1922, №8, стр. 39.
270 «Звезда», 1946, №1, стр. 109.
271 Р. Иванов-Разумник. Творчество и критика. 1908-1922, Пг., 1922, стр. 219.
272 «Простор», 1965, №9, стр. 88.
273 М. Бабенчиков. Есенин. В сб.: «Сергей Александрович Есенин. Воспоминания», стр. 42.
274 «Красная новь», 1926, №2, стр. 206.
275 «На литературном посту», 1926, №1, стр. 33.
276 Софья Виноградская. Как жил Сергей Есенин. М., 1926, стр. 13.
277 В. Наседкин. Последний год Есенина (из воспоминаний), стр. 20-21.
278 Там же, стр. 25.
279 Георгий Устинов. Литература наших дней. М., 1923, стр. 52.
280 «Юность», 1957, №4, стр. 32.
281 В сб.: «Сергей Александрович Есенин. Воспоминания», стр. 211.
282 В сб.: «Сергей Александрович Есенин. Воспоминания», стр. 78-79.
283 Л. Еленина. Ритмическая гимнастика (пластика). «Зарево заводов», 1919, №2, стр. 62, 63.
284 Айседора Дункан. Моя исповедь. Рига, 1928, стр. 259.
285 «Накануне», Берлин, 1922, 14 мая.
286 Факты, связанные с именем А. Дункан, содержатся в книге И. Шнейдера «Встречи с Есениным. Воспоминания» (М., «Советская Россия», 1965).
287 В сб.: «Сергей Александрович Есенин. Воспоминания», стр. 85.
288 «Новый мир», 1926, №2, стр. 141-142.
289 Архив Есенина. ЦГАЛИ.
290 «Вечерняя Москва», 1926, 5 января.
291 В кн.: И. Шнейдер. Встречи с Есениным. Воспоминания, стр. 97.
292 Там же, стр. 102.
293 «Вопросы литературы», 1966, №10, стр. 250-251.
294 Там же.
295 И. Грузинов. С. Есенин разговаривает о литературе и искусстве, стр. 12.
296 «Накануне», 1922, 14 мая.
297 Роман Гуль. Жизнь на фукса, стр. 219.
298 «Воля России», 1925, №9-10, стр. ИЗ.
299 А. Воронский. Памяти Есенина (из воспоминаний). «Красная новь», 1926, №2, стр. 211 (шестерка — пренебрежительная кличка официанта).
300 См.: «Звезда», 1946, №1, стр. 108.
301 Роман Гуль. Жизнь на фукса, стр. 218.
302 Е. Лундберг. Записки писателя. 1920-1924, т. 2. Изд-во писателей в Ленинграде, 1930, стр. 304.
303 «Звезда», 1946, №1, стр. 108.
304 «Трудовая копейка», 1923, 25 августа.
305 «Известия», 1923, 23 августа.
306 Вольф Эрлих. Право на песнь, стр. 82.
307 В сб.: «Памяти Есенина», стр. 114.
308 «Литературные записки», 1922, №3, стр. 31.
309 Та м же, стр. 28.
310 «Новая Россия», 1922, №2, стр. 160.
311 Дм. Фурманов. Собр. соч. в четырех томах, т. 4. М., Гослитиздат, 1961, стр. 375.
312 В сб.: «Воспоминания о Сергее Есенине», стр. 134.
313 Там же, стр. 2-51.
314 В сообщении С. Масчан. «Из архива С. Есенина». «Новый мир», 1959, №12, стр. 273.
315 В сб.: «Воспоминания о Сергее Есенине», стр. 99.
316 А. Топоров. Крестьяне о писателях. М.-Л., ГИЗ, 1930, стр. 240, 241, 242.
317 «Звезда», 1958, №2, стр. 173.
318 «Красная новь», 1925, №6, стр. 276.
319 А. Воронский. Искусство видеть мир. М., «Круг», 1928, стр. 92-93.
320 А. Фадеев. За тридцать лет, стр. 27.
321 А. Н. Толстой. Полн. собр. соч., т. 13. М., Гослитиздат, 1949, стр. 296.
322 А. Воронский. Искусство видеть мир. М., «Круг», 1928, стр. 21.
323 «Красная новь», 1925, №2, стр. 271.
324 Дм. Фурманов. Собр. соч. в четырех томах, т. 4, стр. 394.
325 Там же, стр. 419.
326 Там же, стр. 332.
327 А. Воронский. На разные темы. Альманах «Наши дни», №5, М.-Л., ГИЗ, 1925, стр. 305-306.
328 Там же, стр. 306-307.
329 Там же, стр. 307, 308.
330 Цит. по статье В. Перцова «Маяковский и Есенин». Сб. «Маяковский и советская литература». М., «Наука», 1964, стр. 57. В этой работе обстоятельно исследован вопрос о Есенине и Воронском.
331 «Новая Россия», 1926, №1, столбец 30.
332 «Новый мир», 1926, №1, стр. 161.
333 В кн. С. Есенин. Русь советская. «Бакинский рабочий», 1925, стр. 3, 4.
334 В кн.: И. Ежов и Е. Шамурин. «Русская поэзия XX века. Антология», стр. XV.
335 М. Сокольников. Сергей Есенин. «Город и деревня», 1926, №1, стр. 64.
336 Г. Лелевич. О Сергее Есенине. «Октябрь», 1924, №3, стр. 182.
337 «Русский голос», Нью-Йорк, 1925, 12 сентября
338 «Вечерняя Москва», 1926, 21 декабря.
339 В сб.: «Сергей Александрович Есенин. Воспоминания», стр. 178.
340 «Красная новь», 1923, №7, стр. 270.
341 Архив Есенина. ЦГАЛИ.
342 Н. Вержбицкий. Встречи с Сергеем Есениным. «Звезда», 1958, №2, стр. 171.
343 Сб.: «Вопросы культуры при диктатуре пролетариата». М.-Л., Госиздат, 1925, стр. 137-138.
344 «О партийной и советской печати. Сборник документов», М., «Правда», 1954, стр. 345.
345 «Новый мир», 1967, №1, стр. 230.
346 «Вопросы литературы», 1966, №1, стр. 184.
347 «Известия», 1923, 23 августа.
348 «Красный Крым», Симферополь, 1941, 13 апреля.
349 «Литература и мастерство» (на белорусском языке), Минск, 1940, 11 апреля.
350 «Советские писатели. Автобиографии в двух томах», т. 1. М., Гослитиздат, 1959, стр. 651-652, 653.
351 В сб.: «Сергей Александрович Есенин. Воспоминания», стр. 103-104.
352 «Новый мир», 1967, №1, стр. 230.
353 «Звезда», 1958, №2, стр. 154.
354 В сб.: «Сергей Александрович Есенин. Воспоминания», стр. 189.
355 Там же, стр. 184.
356 В сб.: «Сергей Александрович Есенин. Воспоминания», стр. 194.
357 «Литература и жизнь», 1960, 13 апреля.
358 «Простор», 1965, №9, стр. 88.
359 В сб.: «Воспоминания о Сергее Есенине», стр. 280.
360 «Литературная газета», 1967, 29 марта.
361 И. Грузинов. С. Есенин разговаривает о литературе и искусстве, стр. 9.
362 И. Старцев. Мои встречи с Есениным. В сб.: «Сергей Александрович Есенин. Воспоминания», стр. 73.
363 Архив Есенина. ЦГАЛИ.
364 И. Грузинов. С. Есенин разговаривает о литературе и искусстве, стр. 18.
365 О. Литовский. Так и было. Очерки. Воспоминания. Встречи. М., «Советский писатель», 1958, стр. 23.
366 И. Грузинов. С. Есенин разговаривает о литературе и искусстве, стр. 14.
367 «Заря Востока», 1927, 6 января.
368 В. Наседкин. Последний год Есенина (из воспоминаний), стр. 45.
369 Софья Виноградская. Как жил Сергей Есенин, стр. 26-27.
370 И. Розанов. Есенин о себе и других, стр. 13.
371 Вольф Эрлих. Право на песнь, стр. 13.
372 «Простор», 1965, №9, стр. 86.
373 О. Литовский. Так и было. Очерки. Воспоминания. Встречи, стр. 26-27.
374 Н. Вержбицкий. Встречи с Есениным, стр. 86.
375 В сб.: «Воспоминания о Сергее Есенине», стр. 415.
376 Цит. по книге В. Белоусова «Сергей Есенин». М., «Знание», 1965, стр. 26. В книге В. Белоусова наиболее подробно освещен этот эпизод биографии Есенина.
377 «Звезда», 1946, №1, стр. 106.
378 См.: Н. Кравцов. Есенин и народное творчество. В кн.: «Художественный фольклор», вып. 4-5. М., Изд-во Государственной академии художественных наук, 1929, стр. 193-203; Б. Нейман. Источники эйдологии Есенина. Там же, стр. 204-217.
379 Н. Асеев. Собр. соч. в пяти томах, т. 4. М., Гослитиздат, 1964, стр. 154. Об использовании фольклора поэтами 20-х годов см.: П. С. Выходцев. Русская советская поэзия и народное творчество. М.-Л., Изд-во АН СССР, 1363, стр. 143-250.
380 О роли народной загадки в творчестве Есенина см. статью В. Коржана «Фольклор в творчестве Есенина». Сб. «Есенин и русская поэзия», стр. 194-254.
381 А. Н. Веселовский. Историческая поэтика. Л., Гослитиздат, 1940, стр. 144.
382 И. Грузинов. С. Есенин разговаривает о литературе и искусстве, стр. 17.
383 В сб.: «Памяти Есенина», стр. 44.
384 Софья Виноградская. Как жил Сергей Есенин, стр. 6.
385 «30 дней», 1926, №2, стр. 17. Тяга Есенина к песенному творчеству однажды выразилась в том, что им были положены на музыку стихи А. Балагина, посвященные А. Ширяевцу (см.: Александр Балагин. Капризное сердце. Лирика. Тифлис. 1919).
386 Богатству и разнообразию поэтики Есенина посвящена интересная и содержательная статья К. Зелинского «Черты поэтического стиля Есенина». В сб.: «Есенин и русская поэзия», стр. 63-83.
387 И. Грузинов. С. Есенин разговаривает о литературе и искусстве, стр. 4.
388 «Звезда», 1946, №1, стр. 111.
389 В сб.: «Воспоминания о Сергее Есенине», стр. 484.
390 В. Наседкин. Последний год Есенина (из воспоминаний), стр. 32.
391 В сб.: «Сергей Александрович Есенин. Воспоминания», стр. 95.
392 И. Розанов. Есенин о себе и других, стр. 16.
393 В сб.: «Есенин», стр. 85.
394 «Красная новь», 1926, №2, стр. 209.
395 «Звезда», 1946, №1, стр. 112.
396 М. Бабенчиков. Есенин. В сб.: «Сергей Александрович Есенин. Воспоминания», стр. 41.
397 В сб.: «Памяти Есенина», стр. 113.
398 Вольф Эрлих. Право на песнь, стр. 14.
399 Софья Виноградская. Как жил Сергей Есенин, стр. 28.
400Ю. Либединский. О Есенине (Воспоминание). «На литературном посту», 1926, №1, стр. 34.
401 М. Мурашев. Сергей Есенин в Петрограде. В сб.: «Сергей Александрович Есенин. Воспоминания», стр. 50.
402 «Звезда», 1958, №2, стр. 170.
403 См.: В. Земсков, И. Правдина. В творческой лаборатории Есенина. «Русская литература», 1960, №1, стр. 177-192.
404 А. Цинговатов. Есенин на переломе. «Комсомолия», 1925, №7, стр. 61.
405 В. Наседкин. Последний год Есенина (из воспоминаний), стр. 37.
406 «Простор», 1965, №9, стр. 82, 83.
407 В сб.: «Сергей Александрович Есенин. Воспоминания», стр. 192-193.
408 Воспоминания А. Назаровой. Архив Есенина. ЦГАЛИ.
409 Архив Есенина. Всесоюзная государственная библиотека им. В. И. Ленина.
410 Софья Виноградская. Как жил Сергей Есенин, стр. 27.
411 Вольф Эрлих. Право на песнь, стр. 12.
412 Копии писем Г. Бениславской хранятся в архиве Есенина. ЦГАЛИ.
413 И. Розанов. Есенин о себе и других, стр. 11.
414 В сб.: «Воспоминания о Сергее Есенине», стр. 175.
415 В сб.: «Упадочное настроение среди молодежи». М., 1927, стр. 37-38, 39.
416 А. В. Луначарский. Статьи о советской литературе, стр. 439.
417 Альманах «Удар», М., 1926, стр. 159.
418 «Звезда», Минск, 1926, 17 января.
419 В сб.: «Воспоминания о Сергее Есенине», стр. 376.
420 Там же, стр. 443.
421 Софья Виноградская. Как жил Сергей Есенин, стр. 33.
422 Вольф Эрлих. Право на песнь, стр. 78.
423 В сб.: «Сергей Александрович Есенин. Воспоминания», стр. 163.
424 В сб.: «Сергей Александрович Есенин. Воспоминания», стр. 233.
425 Цит. по статье А. Лесс «На родине Есенина». «Нева», 1955, №7, стр. 173.
426 П. Орешин. Великий лирик. «Красная новь», 1927, №1, стр. 242-243.
427 А. Манфред. Гибель Сергея Есенина. «Известия», Саратов, 1926, 1 января.
428 Н. Клюев и П. Н. Медведев. Сергей Есенин. Л., 1927, стр. 5, 6, 8.
429 О. Форш. Сумасшедший корабль, стр. 169.
430 Эту давно разоблаченную клевету пытались воскресить в целях «холодной войны» наши противники за рубежом. По этому поводу журнал «Коммунист» писал: «...в свете искренних исканий С. Есенина обнажается в полной мере фальшивость попыток представить его по своему духу далеким от советской поэзии, ее основных устремлений. Так, в «Словаре русской литературы» (Нью-Йорк, 1956) он сближается с «внутренней эмиграцией», изображается стоящим в одном ряду с такими враждебными новому строю поэтами, как Н. Клюев, С. Клычков. Главная цель таких фальшивок — лишить творчество С. Есенина пафоса поэтических исканий, отделить его от исторического движения страны к новой жизни. На самом деле при всей сложности жизненного и творческого пути С. Есенина он стремился идти в ногу с народом, с революцией». (В. Щербина. Ответ фальсификаторам. «Коммунист», 1S58, №11, стр. 89).
431 «Октябрь», 1926, №5, стр. 122.
432 См.: В. Киршон. Сергей Есенин. Л., «Прибой», 1926.
433 См. статью И. Эвентова «С. Есенин в оценке Горького», В сб.: «Есенин и русская поэзия», стр. 84-109.
434 В кн.: «Переписка А. М. Горького с зарубежными литераторами». М., Изд-во АН СССР, 1960, стр. 99.
435 М. Горький. Письма к рабкорам и писателям. М., 1936, стр. 24.
436 Архив Горького. ИМЛИ. ПГ-рл. 44-10-49.
437 «Заря Востока», 1937, 5 мая.
438 О спорности этой горьковской оценки см. в статье В. Земскова «Горький и Есенин». «Урал», Свердловск, 1961, №6.
439 «Новая вечерняя газета», 1925, 30 декабря.
440 Альманах «Удар», М., 1926, стр. 166.
441 Демьян Бедный. Где цель жизни? (Ответ Поле Рыбаковой.) «Правда», 1927, 28 апреля.
442 «На литературном посту», 1927, №5-6, стр. 106.
443 «Красная новь», 1926, №5.
444 «На литературном посту», 1926, №4.
445 «Комсомолия», 1926, №6-7, стр. 74.
446 «Правда», 1965, 3 октября.
447 «Пролетарская культура», 1919, №9-10, стр. 44-45.
448 «Красная новь», 1924, №3, стр. 285.
449 «Госплан литературы. Статьи. Стихи. Сборник ЛЦК», М.-Л., «Круг», 1924, стр. 110.
450 «Труд», 1936, 21 июня.
451 А. Фадеев. За тридцать лет, стр. 75.
452 Г. Якубовский. Лирика и современность. «Октябрь», 1926, №5, стр. 121, 122.
453 «Журналист», 1925, №10, стр. 15.
454 Альманах «Удар», М., 1926, стр. 154.
455 Ю. Тынянов. Архаисты и новаторы. Л., «Прибой», 1929, стр. 545.
456 «На литературном посту», 1926, №4, стр. 11.
457 «Красная нива», 1928, №2, стр. 19.
458 «Новый мир», 1967, №1, стр. 230.
459 И. Грузинов. С. Есенин разговаривает о литературе и искусстве», стр. 8.
460 В сб.: «Сергей Александрович Есенин. Воспоминания», стр. 194.
461 «Вопросы литературы», 1966, №1, стр. 184.
462 А. В. Луначарский. Статьи о советской литературе, стр. 431.
463 «Литературное наследство», т. 70, стр. 306.
464 Л. Н. Толстой. Полн. собр. соч., т. 53, М., Гослитиздат, 1953, стр. 117.
465 «Сельская молодежь», 1965, №9, стр. 8.
466 См. статью В. Правдухина в журн. «Звезда», 1927, №3.
467 «Литературное наследство», т. 70, стр. 341.
468 «Правда», 1965, 3 октября.
469 «Литературные записки», 1922, №3, стр. 31.
470 «Госплан литературы. Статьи. Стихи. Сборник ЛЦК», М.-Л., «Круг», 1924, стр. 11.
471 «Бизнес», сб. ЛЦК. М., 1929, стр. 44.
472 К. Зелинский. Поэзия как смысл. М., «Федерация», 1929, стр. 51.
473 К. Зелинский. Идти ли нам с Маяковским? «На литературном посту», 1928, №5, стр. 53.
474 «Простор», 1965, №9, стр. 87.
475 И. Грузинов. С. Есенин разговаривает о литературе и искусстве, стр. 11.
476 Там же, стр. 8-9.
477 «Госплан литературы. Статьи. Стихи», стр. 61.
478 И. С. Тургенев. Собр. соч. в двенадцати томах, т. 10. М., Гослитиздат, 1956, стр. 262.
479 Л. Н. Толстой. Полн. собр. соч., т. 1, стр. 121.
480 Н. В. Гоголь. Полн. собр. соч., т. 12, М.-Л., Изд-во АН СССР, 1952, стр. 80.
481 «Новый мир», 1967, №1, стр. 230.
482 «30 дней», 1926, №2, стр. 17.
483 М. Исаковский. Избранные стихи. М.-Л., ГИХЛ, 1931, стр. 13.
484 М. Исаковский. Избранные стихи, стр. 16.
485 М. Исаковский. Провода в соломе. Первая книга стихов, М., 1927, стр. 77-78.
486 М. Исаковский. Избранные стихи, стр. 13.
487 А. Твардовский. Поэзия Михаила Исаковского. «Новый мир», 1967, №8, стр. 206-228.
488 «Новый мир», 1967, №11, стр. 218.
489 Н. Асеев. Жизнь слова. М., «Советская Россия», 1967, стр. 86, 87.
490 М. Исаковский. Избранные стихи, стр. 14.
491 «Правда», 1965, 3 октября.
492 См.: А. П. Ломан, Н. И. Ховряков. Библиография сборников и отдельных произведений С. А. Есенина. В сб.: «Есенин и русская поэзия», стр. 339-392.
493 «Иностранная литература», 1957, №3, стр. 202.

ИЛЛЮСТРАЦИИ


Записка Есенина А. Блоку с пометками Блока.

Дарственная надпись А. Блока Есенину,

Афиша литературного вечера. 1918 г.

Обложка альманаха «Скифы». Стихотворение Есенина «Отчарь»

Обложка сборника Есенина.

Заграничная виза Есенина.

Обложка сборника Есенина.

Автограф письма Есенина М. Горькому. 1925 г.

Автограф стихотворения Есенина.

Автограф поэмы «Анна Снегина»

Автограф стихотворения В. Маяковского «Сергею Есенину».

Автограф предсмертного стихотворения Есенина.

Автограф стихотворения Есенина.

С. Есенин (третий справа) среди крестьян села Константинова. 1909-1910 гг.

С. Есенин. 1913 г.

С. Есенин на военной службе. 1916 г.

С. Есенин. 1914 г. Москва

В. И. Ленин и Я. М. Свердлов на открытии мемориальной доски в память павших за мир и братство народов. 7 ноября 1918 г. Москва. На открытии мемориальной доски исполнялась «Кантата» С. Есенина.

Сергей Есенин (карандаш). Рис. В. Юнгера. 1915 г. Петроград

С. Есенин. 1915 г. Москва

С. Есенин и С. Городецкий. 1915 г. Петроград

С. Есенин. 1915 г.

С. Есенин. 1919 г. Москва

С. Есенин читает стихи на открытии памятника А. Кольцову. 1918 г. Москва

З. Н. Райх с детьми — Константином и Татьяной Есениными.

С. Есенин и А. Мариенгоф. 1921 г. Москва

С. Есенин на пляже в Италии. 1922 г.

С. Есенин. 1922 г. США.

А. Дункан и С. Есенин. 1922 г. Нью-Йорк

С. А. Есенин. Худ. М. Лянглебен.

Сергей Есенин. Рис. Ю. Анненкова

С. Есенин. 1923 г.

С. Есенин с сестрой Катей. 1924 г. Москва

С. Есенин читает матери свои стихи. 1925 г.

Галина Артуровна Бениславская.

В. Наседкин, А. Есенина, Е. Есенина (сидит), А. Сахаров, С. Есенин, С. Толстая-Есенина. 1925 г. Москва.

С. Есенин и Л. Леонов. 1924 г. Москва.

Н. Клюев, С. Есенин, Вс. Иванов. 1924 г. Петроград

В. Казин и С. Есенин. 1924 г. Москва

С. Есенин. 1924 г. Баку.

Шаганэ Нерсесовна Тертерян (Тальян). Надпись С. Есенина на книге, подаренной Шаганэ.

С. Есенин в березовой роще. Кадр из кинофильма «Сергей Есенин».

Августа Леонидовна Миклашевская.

С. Есенин. 1925 г. Москва

С. Есенин. 1925 г.

Музыкальные произведения на слова С. Есенина.

Почтовая марка.

Зарубежные издания С. Есенина.
 
Открытие монумента на могиле С. Есенина. 1955 г.