ExLibris VV
Кулешов В.И.

Русская критика XVIII-XIX вв.: Хрестоматия

Содержание

  • Бестужев-Марлинский А.А. Взгляд на русскую словесность в течение 1824 и начале 1825 года
  • Майков В.Н. Нечто о русской литературе в 1846 году
  • Полевой К.А. О направлениях и партиях в литературе
  • Полевой Н.А. «Рука Всевышнего Отечество спасла»
  • Рылеев К.Ф. Несколько мыслей о поэзии
  • Сумароков А.П. К несмысленным рифмотворцам
  • Сумароков А.П. Некоторые строфы двух авторов
  • Ткачев П.Н. Мужик в салонах современной беллетристики
  • Тредиаковский В.К. Письмо к приятелю о нынешней пользе гражданству от поэзии
  • Херасков М.М. Взгляд на эпические поэмы
  • Шевырев С.П. «Похождения Чичикова, или мертвые души», поэма Н. В. Гоголя
  • Шевырев С.П. Сочинения Александра Пушкина. Томы IX, X и XI. СПб., 1841
  • Примечания
     

    А. А. Бестужев (Марлинский)
    Взгляд на русскую словесность в течение 1824 и начале 1825 года1

    Словесность всех народов, совершая свое круготечение, следовала общим законам природы. Всегда первый ее век был возрастом сильных чувств и гениальных творений. Простор около умов высоких порождает гениев: они рвутся расшириться душою и наполнить пустоту. По времени круг сей стесняется: столбовая дорога и полуизмятые венки не прельщают их. Жажда нового ищет нечерпанных источников, и гении смело кидаются в обход мимо толпы в поиске новой земли мира нравственного и вещественного; пробивают свои стези; творят небо, землю и ад родников вдохновений; печатлеют на веках свое имя, на одноземцах свой характер, озаряют обоих своей славою и все человечество своим умом!

    За сим веком творения и полноты следует век посредственности, удивления и отчета. Песенники последовали за лириками, комедия вставала за трагедиею; но история, критика и сатира были всегда младшими ветвями словесности. Так было везде, кроме России; ибо у нас век разбора предъидет веку творения; у нас есть критика и нет литературы; мы пресытились, не вкушая, мы в ребячестве стали брюзгливыми стариками! Постараемся разгадать причины столь странного явления.

    Первая заключается в том, что мы воспитаны иноземцами. Мы всосали с молоком безнародность и удивление только к чужому. Измеряя свои произведения исполинскою мерою чужих гениев, нам свысока видится своя малость еще меньшею, и это чувство, не согретое народною гордостию, вместо того чтобы возбудить рвение сотворить то, чего у нас нет, старается унизить даже и то, что есть. К довершению несчастья, мы выросли на одной французской литературе, вовсе не сходной с нравом русского народа, ни с духом русского языка. Застав ее, после блестящих произведений, в поре полемических сплетней и приняв за образец бездушных умников века Людовика XV, мы и сами принялись толковать обо всем вкривь и вкось. Говорят: чтобы все выразить, надобно все чувствовать; но разве не надобно всего чувствовать, чтобы все понимать? А мы слишком бесстрастны, слишком ленивы и не довольно просвещенны, чтобы и в чужих авторах видеть все высокое, оценить все великое. Мы выбираем себе авторов по плечу, восхищаемся д'Арленкурами, критикуем Лафаров и Делилев2 и заметьте: перебранив все, что у нас было вздорного, мы еще не сделали комментариев на лириков и баснописцев, которыми истинно можем гордиться.

    Сказав о первых причинах, упомяну и о главнейшей; теперь мы начинаем чувствовать и мыслить - но ощупью. Жизнь необходимо требует движения, а развивающийся ум дела; он хочет шевелиться, когда не может летать, но не занятый политикою - весьма естественно, что деятельность его хватается за все, что попадется, а как источники нашего ума очень мелки для занятий важнейших, мудрено ли, что он кинулся в кумовство и пересуды! Я говорю не об одной словесности: все наши общества заражены тою же болезнию. Мы, как дети, которые испытывают первую свою силу над игрушками, ломая их и любопытно разглядывая, что внутри. Теперь спрашивается: полезна или нет периодическая критика? Джеффери3 говорит, что «она полезна для периодической критики». Мы не можем похвалиться и этим качеством: наша критика недалеко ушла в основательности и приличии. Она ударилась в сатиру, в частности и более в забаву, чем в пользу. Словом, я думаю, наша полемика полезнее для журналистов, нежели для журналов, потому что критик, антикритик и перекритик мы видим много, а дельных критиков мало; но между тем листы наполняются, и публика, зевая над статьями вовсе для ней незанимательными, должна разбирать по складам надгробия безвестных людей.

    Справедливо ли, однако ж, так мало заботиться о пользе современников, когда подобным критикам так мало надежды дожить до потомства?

    Мне могут возразить, что это делается не для наставления неисправимых, а для предупреждения молодых писателей. Но, скажите мне, кто ставит охранный маяк в луже? Кто будет читать глупости для того, чтобы не писать их?

    Говоря это, я не разумею, однако ж, о критике, которая аналитически, вообще, занимается установкою правил языка, открывает литературные злоупотребления, разлагает историю и, словом, везде, во всем отличает истинное от ложного. Там, где самохвальство, взаимная похвальба и незаслуженные брани дошли до крайней степени, там критика необходима для разрушения заговоренных броней какой-то мнимой славы и самонадеянности, для обличения самозванцев-литераторов. Желательно только, чтобы критика сия отвергла все личности, все частности, все расчетные виды; чтобы она не корпела над запятыми, а имела бы взор более общий, правила более стихийные. Лица и случайности проходят, но народы и стихии остаются вечно.

    Из вопроса, почему у нас много критики, необходимо следует другой: «отчего у нас нет гениев и мало талантов литературных?» Предслышу ответ многих, что от недостатка ободрения! Так, его нет, и слава богу! Ободрение может оперить только обыкновенные дарования: огонь очага требует хворосту и мехов, чтобы разгореться, - но когда молния просила людской помощи, чтобы вспыхнуть и реять в небе! Гомер, нищенствуя, пел свои бессмертные песни; Шекспир под лубочным навесом возвеличил трагедию; Мольер из платы смешил толпу; Торквато из сумасшедшего дома шагнул в Капитолий; даже Вольтер лучшую свою поэму написал углем на стенах Бастилии. Гении всех веков и народов, я вызываю вас! Я вижу в бледности изможденных гонением или недостатком лиц ваших - рассвет бессмертия! Скорбь есть зародыш мыслей, уединение - их горнило. Порох на воздухе дает только вспышки, но сжатый в железе, он рвется выстрелом и движет и рушит громады... и в этом отношении к свету мы находимся в самом благоприятном случае. Уважение или, по крайней мере, внимание к уму, которое ставило у нас богатство и породу на одну с ним доску, наконец, к радости сих последних исчезло. Богатство и связи безраздельно захватили все внимание толпы, - но тут в проигрыше, конечно, не таланты! Иногда корыстные ласки меценатов балуют перо автора; иногда недостает собственной решимости вырваться из бисерных сетей света, - но теперь свет с презрением отверг его дары или допускает в свой круг не иначе, как с условием носить на себе клеймо подобного, отрадного ему ничтожества; скрывать искру божества, как пятно, стыдиться доблести, как порока!! Уединение зовет его, душа просит природы; богатое нечерпанное лоно старины и мощного свежего языка перед ним расступается: вот стихия поэта, вот колыбель гения!

    Однако ж такие чувства могут зародиться только в душах, куда заранее брошены были семена учения и размышления, только в людях, увлеченных случайным рассеянием, у которых есть к чему воротиться. Но таково ли наше воспитание? Мы учимся припеваючи и оттого навсегда теряем способность и охоту к дельным, к долгим занятиям. При самых счастливых дарованиях мы едва имеем время на лету схватить отдельные мысли; но связывать, располагать, обдумывать расположенное не было у нас ни в случае, ни в привычке. У нас юноша с учебного гулянья спешит на бал, а едва придет истинный возраст ума и учения, он уже в службе, уже он деловой, - и вот все его умственные и жизненные силы убиты в цвету ранним напряжением, и он целый век остается гордым учеником оттого, что учеником в свое время не был. Сколько людей, которые бы могли прославить делом или словом свое отечество, гибнут, дремля душой в вихре модного ничтожества, мелькают по земле, как пролетная тень облака. Да и что в прозаическом нашем быту, на безлюдьи сильных характеров, может разбудить душу? Что заставит себя почувствовать? Наша жизнь - бесстенная китайская живопись, наш свет - гроб повапленный!

    Так ли жили, так ли изучались просветители народов? Нет! В тишине затворничества зрели их думы. Терновою стезею лишений пробивались они к совершенству. Конечно, слава не всегда летит об руку с гением; часто современники гнали, не понимая их; но звезда будущей славы согревала рвение и озаряла для них мрак минувшего, которое вопрошали они, дабы разгадать современное и научить потомство. Правда, и они прошли через свет, и они имели страсти людей; зато имели и взор наблюдателей. Они выкупили свои проступки упроченною опытностию и глубоким познанием сердца человеческого. Не общество увлекло их, но они повлекли за собой общество. Римлянин Альфиери4, неизмеримый Байрон гордо сбросили с себя золотые цепи Фортуны, презрели всеми замашками большого света - зато целый свет под ними и вечный день славы - их наследие!

    Но кроме пороков воспитания, кроме затейливого однообразия жизни нашей, кроме многосторонности и безличия самого учения (quand meme5), которое во все мешается, все смешивает и ничего не извлекает, - нас одолела страсть к подражанию. Было время, что мы невпопад вздыхали по-стерновски, потом любезничали по-французски, теперь залетели в тридевятую даль по-немецки. Когда же попадем мы в свою колею? Когда будем писать прямо по-русски? Бог весть! До сих пор, по крайней мере, наша муза остается невестою-невидимкою. Конечно, можно утешиться тем, что мало потери, так или сяк пишут сотни чужестранных и междуусобных подражателей; но я говорю для людей с талантом, которые позволяют себя водить на помочах. Оглядываясь назад, можно век назади остаться, - ибо время с каждой минутой разводит нас с образцами. Притом все образцовые дарования носят на себе отпечаток не только народа, но века и места, где жили они, следовательно, подражать им рабски в других обстоятельствах - невозможно и неуместно.

    Творения знаменитых писателей должны быть только мерою достоинства наших творений: Так чужое высокое понятие порождает в душе истинного поэта неведомые дотоле понятия. Так, по словам астрономов, из обломков сшибающихся комет образуются иные, прекраснейшие Миры!

    Я мог бы яснее и подробнее исследовать сказанные причины; я бы должен был присовокупить к ним и раннее убаюкивание талантов излишними похвалами или чрезмерным самолюбием; но уже время, составив причины, взглянуть на произведения.

    Прошедший год утешил нас за безмолвие 1823-го. Н. М. Карамзин выдал в свет X и XI томы «Истории государства Российского». Не входя, по краткости сего объема, в рассмотрение исторического их достоинства, смело можно сказать, что в литературном отношении мы нашли в них клад. Там видим мы свежесть и силу слога, заманчивость рассказа и разнообразие в складе и звучности оборотов языка, столь послушного под рукою истинного дарования. Сими двумя томами началась и заключилась; однако ж, изящная проза 1824 года. Да и вообще до сих пор творения почтенного нашего историографа возвышаются подобно пирамидам на степи русской прозы, изредка оживляемой летучими журнальными бедуинами или тяжело движущимися караванами переводов. Из оригинальных книг появились только повести г. Нарежного6. Они имели б в себе много характеристического и забавного, если бы в их рассказе было поболее приличия и отделки, а в происшествиях поменее запутанности и чудес в роде описательном, путешествие Е. Тимковского через Монголию в Китай (в 1820 и 21 годах) по новости сведений, по занимательности предметов и по ясной простоте слога, несомненно, есть книга европейского достоинства. Из переводов заслуживают внимания: «Записки полковника Вутье»7 о войне греков, переданные со всею силою, со всею военною искренностью г. Сомовым, к которым приложил он введение, полное жизни и замечаний справедливых; «История греческих происшествий» из Раффенеля - Метаксою, поясненная сим последним; «Добродушный», очень игриво переведенный г. Дешаплетом; 3-я часть «Лондонского пустынника» - его же и «Жизнь Али-Паши Янинского» - г. Строевым. К сему же числу принадлежит и книжечка «Искусство жить» - извлеченное из многих новейших философов и оправленное в собственные мысли извлекателя, г. Филимонова8. Появилось несколько переводов романов Вальтера Скотта, но ни один прямо с подлинника и редкие прямо по-русски.

    История древней словесности сделала важную находку в издании Ионна - экзарха болгарское современника Мефодиева, К чести нашего века надобно сказать, что русские стали ревностнее заниматься археологиею и критикою историческими, основными камнями истории. Книга сия отыскана и объяснена, г. Калайдовичем, неутомимым изыскателем русской старины, а издана в свет иждивением графа Н. П. Румянцева, сего почтенного вельможи, который один изо всей нашей знати не щадит ни трудов, ни издержек для прирбретения и издания книг, родной истории полезных. Таким же образом напечатан и «Белорусский архив», приведенный в порядок г. Григоровичем. «Общество истории и древностей русских» издало 2-ю часть записок и трудов своих; появилось еще 15 листов летописи Нестора по Лаврентьевскому списку, приготовленных профессором Тимковским.

    Стихотворениями, как и всегда, протекшие 15 месяцев изобиловали более, чем прозою. В. А. Жуковский издал в полноте рассеянные по журналам свои сочинения9. Между новыми достойно красуется перевод шиллеровой «Девы Орлеанской»; перевод, каких от души должно желать для словесности нашей, чтобы ознакомить ее с настоящими чертами иноземных классиков.

    Пушкин подарил нас поэмою «Бахчисарайский фонтан»10; похвалы ей и критики на нее уже так истерлись от беспрестанного обращения, что мне остается только сказать: она пленительна и своенравна, как красавица Юга. Первая глава стихотворного его романа «Онегин», недавно появившаяся11, есть заманчивая, одушевленная картина неодушевленного нашего света. Везде, где говорит чувство, везде, где мечта уносит поэта из прозы описываемого общества, - стихи загораются поэтическим жаром и звучней текут в душу. Особенно «Разговор с книгопродавцем» вместо предисловия (это счастливое подражание Гете) кипит благородными порывами человека, чувствующего себя человеком, «Блажен», - говорит там в негодовании поэт, -

    Блажен, кто про себя таил
    Души высокие созданья,
    И от людей, как от могил,
    Не ждал за чувства воздаянья.
     

    И плод сих чувств есть рукописная его поэма «Цыганы»12. Если можно говорить о том, что не принадлежит еще печати, хотя принадлежит словесности, то это произведение далеко оставило за собой все, что он писал прежде. В нем-то гений его, откинув всякое подражание, восстал в первородной красоте и простоте величественной. В нем-то сверкают молнийные очерки вольной жизни и глубоких страстей и усталого ума в борьбе с дикою природою. И все это выраженное на деле, а не на словах, видимое не из витиеватых рассуждений, а из речей безыскусственных. Куда не достигнет отныне Пушкин с этой высокой точки опоры?

    И. А. Крылов порадовал нас новыми прекрасными баснями; некоторые из них были напечатаны в повременных изданиях, и скоро сии плоды вдохновения, числом до тридцати, покажутся в полном собрании13. Н. И. Гнедич недавно издал сильный и верный его перевод (с новогреческого языка) «Песен клефтов»14, с приложением весьма любопытного предисловия. Сходство их с старинными нашими песнями разительно. На днях выйдет в свет поэма И. И. Козлова «Чернец»15; судя по известным мне отрывкам, она исполнена трогательных изображений, и в ней теплятся нежные страсти. Рылеев издал свои «Думы»16 и новую поэму «Войнаровский»17; скромность заграждает мне уста на похвалу, в сей последней, высоких чувств и разительных картин украинской и сибирской природы. «Ночи на гробах» князя С. Шихматова в облаке отвлеченных понятий заключают многие красоты пиитические, подобно искрам золота, вкрапленным в темный гранит. Ничего не скажу о «Балладах и романсах» г. Покровского, потому что ничего лестного о них сказать не могу; похвалю в «Восточной лютне» г. Шишкова 2-го18 звонкость стихов и плавность языка для того, чтобы похвалить в ней что-нибудь. Впрочем, в авторе порою проглядывает дар к поэзии, но вечно в веригах подражания. Наконец, упоминаю о стихотворении г. Олина «Кальфон» для того, что сей набор рифм и слов называется поэмою. Присоединив к сему несколько приятных безделок в журналах, разбросанных Н. Языковым, И. И. Козловым, Писаревым, Нечаевым... я подвел уже весь итог нашей поэзии.

    Русский театр в прошедшем году обеднел оригинальными пьесами. Замысловатый князь Шаховский19, очень удачно, однако ж, вывел на сцену Вольтера-юношу и Вольтера-старика в дилогии своей «Ты и вы» и переделал для сцены эпизод «Финна» из поэмы Пушкина «Людмила и Руслан».

    В Москве тоже давали, как говорят, хороший перевод «Школы стариков» (Делавиня) г. Кокошкина20 и еще кой-какие водевили и драмы, о коих по слухам судить не можно; а здесь некоторые драмы обязаны были успехом своим сильной игре г. Семеновой и Каратыгина21. Я бы сказал что-нибудь о печатной, но не игранной комедии г. Федорова «Громилов», если бы мне удалось дочесть ее. К числу театральных представлений принадлежит и «Торжество муз», пролог г. М. Дмитриева на открытие Большого московского театра. В нем, хотя форма и очень устарела, есть счастливые стихи и светлые мысли.

    Но все это выкупила рукописная комедия г. Грибоедова «Горе от ума»22 - феномен, какого не видали мы от времен «Недоросля». Толпа характеров, обрисованных смело и резко, живая картина московских нравов, душа в чувствованиях, ум и остроумие в речах, невиданная доселе беглость и природа разговорного русского языка в стихах. Все это завлекает, поражает, приковывает внимание. Человек с сердцем не прочтет ее не смеявшись, не тронувшись до слез. Люди, привычные даже забавляться по французской систематике или оскорбленные зеркальностию сцен, говорят, что в ней нет завязки, что автор не по правилам нравится; но пусть они говорят, что им угодно: - предрассудки рассеются, и будущее оценит достойно сию комедию и поставит ее в число первых творений народных.

    Удача альманахов показывает - нетерпеливую наклонность времени не только мало писать, но и читать мало. Теперь ходячая наша словесность сделалась карманною. Пример «Полярной звезды»23 породил множество подражаний: в 1824 году началось «Мнемозиною», которая если не по объему и содержанию, то по объявлению издателей принадлежит к дружине альманахов. Страсть писать теории, опровергаемые самими авторами на практике, есть одна из примет нашего века, и она заглавными буквами читается в «Мнемозине». Впрочем, за исключением диктаторского тона и опрометчивости в суждениях, в г. Одоевском24 видны ум и начитанность. Сцены из трагедии «Аргивяне» и пьеса «На смерть Бейрона» г. Кюхельбекера - имеют большое достоинство. На 1825 год театральный альманах «Русская Талия» (издатель г. Булгарин) между многими хорошими отрывками заключает в себе 3-е действие комедии «Горе от ума», которое берет безусловное преимущество над другими. Потом отрывок из трагедии «Венцеслав» Ротру, счастливо переделанной Жандром, и сцены из комедии «Нерешительный» г. Хмельницкого и «Ворожея» кн. Шаховского. Кроме этого, книжка сия оживлена очень дельною статьею г. Греча о русском театре и характеристическими выходками самого издателя. «Русская старина»25, изданная гг. Корниловичем и Сухоруковым из них первый описал век и быт Петра Великого, а другой - нравы и обычаи поэтического своего народа - казаков. Оба рассказа любопытны, живы, занимательны. Сердце радуется, видя, как проза и поэзия скидывают свое безличие и обращаются к родным, старинным источникам. - «Невский альманах» (изд. г. Аладьин)26 - нелестный попутчик для других альманахов. Наконец, «Северные цветы», собранные бароном Дельвигом27, блистают всею яркостию красок поэтической радуги, всеми именами старейшин нашего Парнаса. Хотя стихотворная ее часть гораздо богаче прозаической, но и в этой особенно занимательна статья г. Дашкова «Афонская гора» и некоторые места в «Письмах из Италии». Мне кажется, что г. Плетнев28 не совсем прав, расточая в обозрении полною рукою похвалы всем и уверяя некоторых поэтов, что они не умрут потому только, что они живы, - но у всякого свой вес слов, у каждого свое мнение. Из, стихотворений прелестны наиболее: Пушкина дума «Олег» и «Демон», «Русские песни» Дельвига и «Череп» Баратынского. Один только упрёк сделаю я в отношении к цели альманахов: «Северные цветы» можно прочесть, не улыбнувшись.

    Журналы по-прежнему шли своим чередом, то есть все кружились по одной дороге: ибо у нас нет разделения работы, мнений и предметов. «Инвалид»29 наполнял свои листки и «Новости литературы» лежалою прозою и перепечатанными стихами. Заметим, что с некоторого времени закралась к издателям некоторых журналов привычка помещать чужие произведения без спросу и пользоваться чужими трудами безответно. «Вестник Европы» толковал о старине и заржавленным циркулем измерял новое. Подобно прочим журналам, он, особенно в прошлом году, изобиловал критическою перебранкою; критика на предисловие к «Бахчисарайскому фонтану», с ее последствиями, достойна порицания, если не по предмету, то по изложению. Подобная личность вредит словесности, оправдывая неуважение многих к словесникам. Этого мало: кто-то русский напечатал в Париже злую выходку на многих наших литераторов и перед глазами целой Европы, не могши показать достоинств, обнажил, может быть, мнимые их недостатки и свое пристрастие. Другой, там же, защищал далеких обиженных, хотя не вовсе справедливо, но весьма благородно, и полемическая наша междуусобица загорелась на чужой земле. 1825 год ознаменовался преобразованием некоторых старых журналов и появлением новых. У нас недоставало газеты для насущных новостей, которая соединила бы в себе политические и литературные вести: гг. Греч и Булгарин дали нам ее - это «Северная пчела»30. Разнообразием содержания, быстротою сообщения новизны, черезденным выходом и самою формою - она вполне удовлетворяет цели. Каждое состояние, каждый возраст находит там что-нибудь по себе. Между многими любопытными и хорошими статьями заметил я о романах г. Сомова и «Нравы» Булгарина. Жаль, что г. Булгарин не имеет времени отделывать свои произведения. В них даже что-то есть недосказанное; но с его наблюдательным взором, с его забавным сгибом ума он мог бы достичь прочнейшей славы. «Северный архив»31 и «Сын отечества»32 приняли в свой состав повести; этот вавилонизм не очень понравится ученым, но публика любит такое смешение. За чистоту языка всех трех журналов обязаны мы г. Гречу - ибо он заведывает грамматическою полициею. В Петербурге на сей год издается вновь журнал «Библиографические листки» г. Кеппеном33. Это необходимый указатель источников всего писанного о России. В Москве явился двухнедельный журнал «Телеграф», изд. г. Полевым34. Он заключает в себе все: извещает и судит обо всем, начиная от бесконечно малых в математике до петушьих гребешков в соусе или до бантиков на новомодных башмачках. Неровный слог, самоуверенность в суждениях, резкий тон в приговорах, везде охота учить и частое пристрастие - вот знаки сего «Телеграфа», а смелым владеет бог - его девиз.

    Журналы наши не так, однако ж, дурны, как утверждают некоторые умники, и вряд ли уступают иностранным. Назовите мне хоть один сносный литературный журнал во Франции, кроме "Revue encyclopedique"? Немцы уж давно живут только переводами из журнала г. Ольдекопа35, у которого, не к славе здешних немцев, едва есть тридцать - подписчиков, и одни только англичане поддерживают во всей чистоте славу ума человеческого.

    Оканчиваю. Знаю, что те и те восстанут на меня за то и то-то, что на меня посыплется град вопросительных крючков и восклицательных шпилек. Знаю, что я избрал плохую методу - ссориться с своими читателями в предисловии книги, которая у них в руках... но как бы то ни было, я сказал, что думал, - и «Полярная звезда» перед вами.

    В. Н. Майков
    Нечто о русской литературе в 1846 году36

    Периоды развития литературы наступают и проходят, не справляясь с искусственным разделением времени на годы. Зачем же сохраняется до сих пор обычай в первых числах нового года отдавать публике отчет в том, что прочла она в течение старого? Какой интерес может иметь перечень книг, изданий и статей, о которых во время выхода их в свет уже говорено было подробно? Не все ли равно - прочитать на обертках двенадцати книг того или другого журнала названия всех разобранных им в течение года сочинений? Говорят, будто такие очерки могут служить материалами для будущей истории литературы. Но что сказали бы подписчики журнала в настоящее время, если б узнали, что он трудится не для них, а для тех из их потомков, которые вздумают когда-нибудь заниматься историей отечественной литературы?

    Это особенно справедливо в отношении к годам, ничего не значащим отдельно. А такие годы бывают нередко; их можно назвать переходными. Они свидетельствуют только о том, что мысль, одушевлявшая период, начинает изнемогать, истощаться в содержании; что общество утомляется той точкой зрения, с которой смотрело на вещи в течение этого периода; что партии, образовавшиеся под влиянием духа времени, начинают распадаться.

    В это время (веселое, но бесплодное время!) каждый спешит отдать себе отчет в характере своего призвания, бойко анализирует свои отношения к кругу, в котором находится, старается высвободиться из-под влияния, которое увлекало его в круговорот деятельности вопреки его настоящему, природному влечению; одним словом, это - краткий миг всеобщего раздумья, всеобщей самостоятельности, всеобщего порыва к обнаружению своей личности. В это блаженное время мало работается, зато много думается, многое предпринимается, объявляется и собирается; надежда захватывает дух, и мысль несется в будущее... Бодрый работник, поглощенный процессом труда, метким взглядом окидывает все стороны, смекая, где можно будет положить больше сил, где потребуется больше печатных листов и бессонных ночей, где попрочнее капиталы и повернее заказы; юноша с блистающим взором самоуверенно и доверчиво кидается под зыбкую сень первого попавшегося ему в глаза предприятия в полном убеждении, что мысль его, незадолго до того стяжавшая ему цветущий лавр в школе и в тесном кружку школьных товарищей, дивным, неожиданным светом прольется на целый мир, трепещущий в ожидании ее и в забвении всего остального; непреклонный утопист в костюме отжившего покроя показывается из-за темного угла городского предместья, с пожелтевшею и отсыревшею тетрадью проекта, вогнавшего его в слезную нищету и осеребрившего его горячую голову преждевременными сединами; а пройдоха прикидывает на счетах, какую бы новую дрянь превознести ему до небес, не моргнув глазом, и в какую новую светлую точку наметить повернее куском свежей грязи... Все суетится в картине, перспектива потеряна, линии вьются и путаются, фигуры дрожат в быстро изменяющемся свете; одни типографские наборщики сохраняют свое неподвижное безучастие к беспокоющейся вокруг них мятелице...

    Но все это беспокойство не имеет почти никакого печатного выражения, кроме программ и объявлений: чем разрешится оно на деле - это еще загадка будущего.

    Истекший 1846 год носит на себе все признаки переходной эпохи. Во все это время происходило в русском литературном мире какое-то не совсем обыкновенное брожение; расклеивалось множество плотных масс, распадалось и формировалось вновь множество групп; раздавались свежие звуки новых надежд и хриплые стоны давно подавленного отчаяния. И все это разрешилось программами и объявлениями об изданиях, имеющих печататься в 1847 году37. Таким образом, в литературном отношении 1846 год был как бы приступом к 1847-ому; сам по себе он не имеет ровно никакого значения.

    Еще в ноябре и декабре 1845 года все литературные дилетанты ловили и перебрасывали отрадную новость о появлении нового огромного таланта. «Не хуже Гоголя», - кричали одни; «лучше Гоголя», - подхватывали другие; «Гоголь убит», - вопили третьи... Удружив таким образом автору «Бедных людей», глашатаи сделали то, что публика ожидала от этого произведения идеального совершенства и, прочитав роман, изумилась, встретив в нем, вместе с необыкновенными достоинствами, некоторые недостатки, свойственные труду всякого молодого дарования, как бы оно ни было огромно38. Отчаянный размах энтузиазма, с которым спущена была новость, привел большую часть читателей к забвению самых простых истин: может быть, никого еще в свете не судили так неразумно строго, как г. Достоевского. Предположили, что «Бедные люди» должны быть венцом литературы, прототипом художественного произведения по содержанию и по форме; а автора их наперед решились лишить даже возможности совершенствования. Результат всего этого был тот, что большая часть публики по прочтении «Бедных людей» некоторое время преимущественно толковала о растянутости этого романа, умалчивая об остальном. То же самое повторилось по выходе в свет «Двойника»39. Можно решительно сказать, что полный успех эти два произведения имели в небольшом кругу читателей. Мы полагаем, что кроме приведенной нами причины нерасположения большинства публики к сочинениям г. Достоевского следует искать в непривычке к его оригинальному приему в изображении действительности. А между тем этот прием, может быть, и составляет главное достоинство произведений г. Достоевского. Напрасно говорят, что новость всегда приятно действует на большинство. Во-первых, большинство не везде одинаково; во-вторых, во всяком большинстве до известной степени действует рутина. Есть примеры мгновенного успеха весьма посредственных литературных произведений - успеха, основанного действительно не на чем ином, как на новизне содержания; зато сколько же примеров и холодности, с которою в разные времена и в разных местах встречались произведения истинно изящные, в последствии времени признанные первоклассными и вознесенные до небес! Если Гоголь был не понят и не оценен в первые годы своей деятельности по противоположности его произведений с романтическим направлением, господствовавшим в то время в нашей литературе, то нет ничего мудреного, что и популярность Достоевского нашла себе препятствие в противоположности его манеры с манерой Гоголя. Дело только в том, что Гоголь своими произведениями содействовал к совершенной реформе эстетических понятий в публике и в писателях, обратив искусство к художественному воспроизведению действительности. Произвести переворот в этих идеях значило бы поворотить назад. Произведения г. Достоевского, напротив того, упрочивают господство эстетических начал, внесенных в наше искусство Гоголем, доказывая, что и огромный талант не может идти по иному пути без нарушения законов художественности. Тем не менее манера г. Достоевского в высшей степени оригинальна и его меньше, чем кого-нибудь, можно назвать подражателем Гоголю. Если бы вы назвали его этим именем, вам бы пришлось и самого Гоголя назвать подражателем Гомера или Шекспира40. В этом смысле все истинные художники подражают друг другу, потому что изящество всегда и всюду подчинено одним и тем же законам.

    И Гоголь и г. Достоевский изображают действительное общество. Но Гоголь - поэт по преимуществу социальный, а г. Достоевский - по преимуществу психологический. Для одного индивидуум важен как представитель известного общества или известного круга; для другого самое общество интересно по влиянию его на личность индивидуума41. Гоголь тогда только вдохновляется лицом, когда чувствует возможность проникнуть с ним в одну из обширных сфер общества. Чтоб поладить с Чичиковым, он изъездил с ним все углы и закоулки русской провинции. То же самое можно сказать и о всех его произведениях, за исключением разве «Записок сумасшедшего». Собрание сочинений Гоголя можно решительно назвать художественной статистикой России. У г. Достоевского также встречаются поразительно художественные изображения общества; но они составляют у него фон картины и обозначаются большею частию такими тонкими штрихами, что совершенно поглощаются огромностью психологического интереса. Даже и в «Бедных людях» интерес, возбуждаемый анализом выведенных на сцену личностей, несравненно сильнее впечатления, которое производит на читателя яркое изображение окружающей их сферы. И чем больше времени проходит по прочтении этого романа, тем больше открываешь в нем черт поразительно глубокого психологического анализа. Мы убеждены, что всякое произведение г. Достоевского выигрывает чрезвычайно много, если читать его во второй и в третий раз. Мы не можем объяснить этого иначе, как обилием рассеянных в нем психологических черт необыкновенной тонкости и глубины. Так, например, при первом чтении «Бедных людей», пожалуй, можно прийти в недоумение - зачем вздумалось автору заставить Варвару Алексеевну в конце романа с таким холодным деспотизмом рассылать Девушкина по магазинам с вздорными поручениями. Однако ж эта черта имеет огромный смысл для психолога и сообщает целому сочинению интерес необыкновенно верного снимка с человеческой природы. Само собой разумеется, что любовь Макара Алексеевича не могла не возбуждать в Варваре Алексеевне отвращения, которое она постоянно и упорно скрывала, может быть, и от самой себя. А едва ли есть на свете что-нибудь тягостнее необходимости удерживать свое нерасположение к человеку, которому мы чем-нибудь обязаны и который (сохрани боже!) еще нас любит! Кто потрудится пошевелить свои воспоминания, тот наверное вспомнит, что величайшую антипатию чувствовал он никак не к врагам, а к тем лицам, которые были ему преданы до самоотвержения, но которым он не мог платить тем же в глубине души. Варвара Алексеевна (мы в этом глубоко убеждены) томилась преданностью Макара Алексеевича больше, чем своей сокрушительной бедностью, и не могла, не должна была отказать себе в праве помучить его несколько раз лакейскою ролью, только что почувствовала себя свободной от тягостной опеки. Неестественно человеку столько времени изнывать от насилия, в котором видит привязанность, и когда-нибудь не вступиться за поруганную самостоятельность своей симпатии. Впрочем, что ж? Чувствительные души, которые не выносят уразумения подобных фактов, могут утешить себя тем, что все-таки перед отъездом в степь, где «ходит баба бесчувственная, да мужик необразованный пьяница ходит», Варвара Алексеевна написала Макару Алексеевичу письмецо, в котором называет его и другом, и голубчиком.

    При первом прочтении очень легко пропустить без внимания приведенную нами черту. Довольно сказать, что многим казалась она даже излишнею и неестественною. Но перечтите «Бедных людей» уже после того, как время дало вам возможность оценить все подробности этого создания - и вы найдете в них бездну достоинств, которые с первого взгляда и вам, и нам, и всякому читателю, и рецензенту могли показаться недостатками.

    «Двойник» имел гораздо меньше успеха, чем «Бедные люди», что, по нашему мнению, еще менее говорит в пользу успехов всего нового. В «Двойнике» манера г. Достоевского и любовь его к психологическому анализу выразились во всей полноте и оригинальности. В этом произведении он так глубоко проник в человеческую душу, так бестрепетно и страстно вгляделся в сокровенную машинацию человеческих чувств, мыслей и дел, что впечатление, производимое чтением «Двойника», можно сравнить только с впечатлением любознательного человека, проникающего в химический состав материи. Странно: что, кажется, может быть положительнее химического взгляда на действительность, а между тем картина мира, просветленная этим взглядом, всегда представляется человеку облитою каким-то мистическим светом. Сколько мы сами испытали и сколько могли заключить о впечатлениях большей части поклонников таланта г. Достоевского, в его психологических этюдах есть тот самый мистический отблеск, который свойствен вообще изображениям глубоко анализированной действительности.

    «Двойник» развертывает перед вами анатомию души, гибнущей от сознания разрозненности частных интересов в благоустроенном обществе. Вспомните этого бедного, болезненно самолюбивого Голядкина, вечно боящегося за себя, вечно мучимого стремлением не уронить себя ни в каком случае и ни перед каким лицом и вместе с тем постоянно уничтожающегося даже перед личностью своего шельмеца Петрушки, постоянно соглашающегося обрезывать свои претензии, наличность, лишь бы пребыть в своем праве; вспомните, как малейшее движение в природе кажется ему зловещим знаком сговорившихся против него врагов всякого рода, врагов, посвятивших себя вполне и нераздельно на вред ему, врагов, вечно бодрствующих над его несчастной особой, упорно и без роздыха подкапывающихся под его маленькие интересы, - вспомните все это и спросите себя, нет ли в вас самих чего-нибудь голядкинского, в чем только никому нет охоты сознаться, но что вполне объясняется удивительной гармонией, царствующей в человеческом обществе... Впрочем, если вам скучно было читать «Двойника», несмотря на невозможность не сочувствовать созданию Голядкина, то в этом все-таки нет ничего удивительного: анализ не всякому сносен; давно ли анализ Лермонтова многим, колол глаза? давно ли в поэзии Пушкина видели какое-то нестерпимое начало?

    Не можем не сказать здесь нескольких слов о третьем произведении г. Достоевского - о «Господине Прохарчине», небольшой повести, помещенной в октябрьской книжке «Отечественных записок» прошлого года. Читая эту повесть, мы испугались одного подозрения, от которого до сих пор не можем отказаться. Нам кажется, что до автора ее дошли жалобы на растянутость его произведений и что он готов в угоду читателей жертвовать слишком многим в пользу драгоценной краткости, которой масштаб, впрочем, едва ли кем-нибудь определен положительно. По крайней мере не знаем, чем иным объяснить неясность идеи рассказа, вследствие которой каждый понимал и имел право понимать его по-своему, как не тем, что автор удержался от полного ее развития из опасения новых обвинений в растянутости. Никто не хотел даже остановить внимания на настоящей (по нашему мнению) идее повести, потому что ей посвящено слишком мало труда. Слушая различные толки об идее, выраженной в «Господине Прохарчине», мы сначала удивлялись, почему никто не принимает в соображение того обстоятельства, что по смерти героя этой повести в тюфяке его нашелся запрятанный капитал; а потом стали извинять это самоволие ценителей собственным промахом г. Достоевского. Мы уверены, что он хотел изобразить страшный исход силы господина Прохарчина в скопидомство, образовавшееся в нем вследствие мысли о необеспеченности; но в таком случае надо было яркими красками обрисовать его силу во все продолжение рассказа. Если б на выпуклое изображение этой личности употреблена была хоть третья часть труда, с которым обработан Голядкин, - развязка повести не могла бы никоим образом ускользнуть от внимания читателей, и не было бы споров об идее ее. Не можем не пожелать, чтобы г. Достоевский более доверялся силам своего таланта, чем каким бы то ни было посторонним соображениям. А впрочем, советовать легко...

    В прошлом году за современною школою литературы утвердилось самым прочным и самым оригинальным образом лестное для нее название натуральной42. Факт этот должен быть тем приятнее для писателей, принадлежащих к этой школе, что оно дано ей газетой, нападающей на современную русскую литературу, образовавшуюся под влиянием Гоголя. Впрочем, комизм этой осечки в свое время уже произвел такое сильное впечатление на публику, что мы считаем достаточным занести только факт в летопись истекшего года, не входя в рассмотрение всех обстоятельств, сопровождавших любопытный выстрел. В свое время он, вместо того, чтоб попасть в группу противников, попал в своих: само собою разумеется, что эту группу, или школу, в противоположность первой, пришлось назвать реторическую или ненатуральною...43.

    Однако же, падая от руки дружней, ненатуральность не могла не сделать усилий подняться на ноги: кому не дорого существование?

    Некто, скрывший имя свое от взоров истории, но, по всей вероятности, принадлежащий к дружине ненатуральных, собрал остаток сил и пустил дрожащею рукою в неприятельский лагерь точно такую же стрелу, какая пущена была за несколько времени перед тем виновником первого промаха... Важность скорбного приключения заставила нас выразиться здесь высоким слогом; слово «стрела» есть аллегорическое выражение: мы разумеем под ним не более не менее как статью, напечатанную в одном из последних нумеров «Иллюстрации» и направленную против любителей натуральной школы44. В этой статейке ненатуральность пересказывает по-своему мысли о натуральности, выраженные в «Отечественных записках», в первой критической статье по поводу стихотворений Кольцова45. Но не в том дело. Замечательнее всего, что неизвестный автор статейки вздумал воспользоваться особенного рода игрой слов для того, чтобы нанести решительный удар и критике натуральной школы и самой школе. Вот в чем дело.

    Всем известно, что в двадцатых годах слово романтизм употреблялось в значении благородном... Под ним разумели тогда свободу творчества, противополагая ему слово классицизм. Но несколько лет назад эстетические идеи изменились до того, что слова «романтизм», «романтик», «романтический» и проч. сделались оскорбительными. Однажды мы уже имели случай рассказать читателям, к каким уловкам прибегают в наше время, чтобы не заслужить прозвания «романтика»46... Но до сих пор можно еще указать на Руси людей, считающих романтизм за последний прогрессивный шаг искусства и называющих романтиками всех современных художников. Рецензент «Иллюстрации» сообразил, что, воспользовавшись такою двусмысленностью понятия и слова, можно напечатать очень колкую остроту против критиков, защищающих Гоголя и его школу. В самом деле, как не сострить? Эти критики поносят романтизм, а по учению гг. Греча, Плаксина и Аскоченского и Гоголь принадлежит к романтической школе47, следовательно, критики натуральной школы, уничтожая романтизм, уничтожают и автора «Мертвых душ»... Но это еще не все; это даже еще ровно ничего в сравнении с тем, что сейчас будет. Автор остроумной статейки, увлекаясь все более и более справедливым негодованием на критику «Отечественных записок»

    И вящим жаром возгоря48,
     

    объявил, что претензии современной школы искусства на натуральность решительно неуместны; что натуральность не ее изобретение; что все великие создания искусства всегда и всюду были в высшей степени натуральны. Вот какую новость объявила «Иллюстрация»! Поздравляем, вторично поздравляем натуральную школу с окончанием ее тяжбы. Прямые поборники ее никогда не решались объявлять, что Гомер и Шекспир и Гете принадлежали к натуральной школе; а оппоненты объявляют это напрямик. Что ж остается делать теперь защитникам гоголевской школы? Остается только составить окончательный протокол процесса, что мы и исполняем. Вот пункты протокола: Романтическая критика утверждает:

    1) что современная школа искусства, образовавшаяся под влиянием Гоголя, достойна названия натуральной;

    2) что школа эта не изобрела никакого нового эстетического принципа и держится тех же начал, которые осуществлены в созданиях великих художников всех веков и всех народов.

    Согласно с сим, критика натуральной школы, с своей стороны, заключает:

    1) что романтическая школа, как противоположная натуральной, достойна названия ненатуральной, реторической тож;

    2) что реторическая школа изобретает новые эстетические принципы, противные началам, осуществившимся в созданиях великих художников всех веков и всех народов. Следственно, дело кончено.

    Литературная ферментация истекшего года разрешилась, как мы уже сказали, объявлениями о коренных преобразованиях нескольких периодических изданий49. Определить характер этих преобразований заранее невозможно. Но вот что замечательно. Предстоящее в будущем году усиление нашей журнальной деятельности не всем равно приятно. Бог знает откуда взялось у нас мнение, будто бы, под влиянием периодических изданий, вся русская литература получила характер журнальный. Эта мысль, конечно, нисколько не вредит русской журналистике, чему лучшим доказательством служат помянутые нами объявления; тем не менее нельзя не обратить на нее внимание как на заблуждение, связанное со многими другими заблуждениями.

    Слова «журнал поглотил у нас книгу»50 всегда казались нам натянутыми и ни с чем не сообразными. Пусть назовут хоть два или три хорошие сочинения, которые не имели бы у нас успеха, потому что появились не в журнале. Этого никто не может сделать; гораздо легче назвать множество сочинений, которые расходились очень сильно, несмотря на то, что печатались в журналах до выхода в свет отдельными книгами. И с какой стороны ни смотрите на вопрос, на поверку всегда выходит, что журнал не только не убивает сочинений, издаваемых отдельно, но еще дает им ход. Поместите ваше сочинение в журнале и потом издайте его отдельно: в журнале его прочтут несколько тысяч человек, и тем самым репутация его уже сделана; если оно действительно хорошо или если оно принадлежит к числу тех, которые необходимы значительному классу людей иметь постоянно под рукою, вы можете быть уверены, что по выходе его отдельной книгой, не купят его только те люди, которые вообще не имеют ни потребности, ни средств, ни обычая издерживаться на библиотеку. Между тем, с другой стороны, помещение вашего труда в журнале уже возбудило в публике требование на него. Есть и такие люди, которые убеждены, что журнальная критика убивает много хороших произведений своими неодобрительными отзывами. Само собою разумеется, что эта часть жалобы относится к критике слепой или продажной. Но, кажется, не трудно смекнуть, что и критика такого рода имеет свою репутацию в этом отношении: бывают и такие издания, которых похвалы достаточно для того, чтоб поселить в публике полное недоверие к достоинствам разбираемой ими книги, и наоборот.

    Одним словом, пора перестать вооружаться против фантома. Мы, с своей стороны, скорее готовы спорить о несуществовании у нас настоящей журналистики, чем о чрезмерном усилении журнального характера литературы.

    Главный недостаток большей части наших журналов и газет заключается в самом их происхождении. Почти все они возникли не вследствие идеи, искавшей себе обнаружения в обществе... В этом отношении их скорее можно назвать ежемесячными сборниками статей, чем журналами в настоящем смысле. К этому понятию так привыкла наша публика, что некоторые журналисты решаются даже выставлять перед ней бесхарактерность своих изданий как отличительное их достоинство. Одни из них с постоянным самодовольствием дают знать каждый месяц, что публика никогда не слыхала от них решительных приговоров ничему на свете, другие с не меньшей гордостью повторяют, что они приняли за правило - не принимать серьезно никаких общественных и литературных явлений; третьи - открыто поставили себе в обязанность не щадить ничего, что сколько-нибудь походит на характер; четвертые - беспрестанно уверяют публику, что стоят за одну правду, предоставляя каждому давать этому отвлеченному понятию какой угодно смысл и понимая его про себя совершенно оригинальным образом. Этим объясняется удивительная непоследовательность в содержании наших периодических изданий. Встречая в русском журнале такую-то статью, вы очень редко можете отдать себе отчет - почему попала она в этот, а не в другой какой журнал. А между тем непоследовательность-то статей и нравится издателям: они называют ее разнообразием, разносторонностью, занимательностью и тому подобными приятными словами.

    В противоположность этой бесхарактерности большей части журналов и газет некоторые издания в свою очередь отличаются забавною скрупулезностью в поддержании своего направления. Для журналистов, впадающих в такую крайность, характер журнала и убеждения его редактора - две вещи разные: пусть убеждения его развиваются и изменяются сами по себе, дух журнала должен оставаться неизменным, тоже сам по себе. Мы всегда готовы предположить в изменении идей того или другого лица какую-нибудь внешнюю причину - индустриальный или иной расчет, бессилие в борьбе с противною стороною и все, что угодно, кроме внутреннего совершенствования. При таком взгляде на вещи со стороны публики надо иметь достаточный запас героизма, чтоб признаться в собственных успехах, и столько же ловкости, чтоб выдерживать роль человека, запасшегося на всю жизнь неизменными понятиями о вещах. Примеры ловкости вообще чаще встречаются, в мире, чем примеры героизма, и потому нет ничего удивительного, что и в русской журналистике первое свойство преобладает над последним. Все легкое чрезвычайно соблазнительно; и что может быть легче, как выдержать роль, если не имеешь другой претензии, кроме той, чтоб роль была выдержана во что бы то ни стало? Сколько есть на свете пустейших людей, которые понимают, что им решительно нечем взять, как разве оригинальничаньем, и которые прекрасно исполняют свое амплуа от первого пушка на подбородке до снежных седин на голове. В журнальном деле это еще легче: стоит только молчать, когда вас уличают в таких заблуждениях, в которых нет никаких средств оправдываться, и указывать на такие промахи противников, которые нисколько не касаются спорного пункта; - в печатных состязаниях это очень удобно. Впрочем, этот секрет до того известен, что об нем нет нужды распространяться. Мы хотели только сказать, что наши журналы и газеты, которых счетом очень немного, большею частию издаются или вовсе без всякой идеи или с такими идеями, которые не пользуются большим кредитом в глазах самих издателей. Этого обстоятельства одного уже достаточно для опровержения мнения, будто бы литература наша в последнее время получила характер журнальный. Откуда же мог взяться этот журнальный характер целой литературы, когда еще и самые журналы-то наши так мало походят на журналы?

    Против всего этого могут заметить, что у нас нельзя и представить себе иных журналов, кроме таких, какие издаются теперь, потому что в самой публике нашей нет котерий, основанных на различном понимании идей. Если здесь под словом «котерии» разуметь исключительно группы представителей различных общественных убеждений, то возражение это справедливо. Но в наше время, кажется, уж доказано, что общественные идеи сами по себе не имеют другого значения, кроме формального, что все они суть не что иное, как выводы из идей науки и зависят вполне от вопросов существенных. Следовательно, несуществование общественных котерий никак не может служить препятствием к существованию и борьбе идей несомненной важности.

    Вообще, говоря, что наши журналы редко удовлетворяют тому назначению, какое приписывается журналам в Европе, мы не требуем от них того, чтобы они во всех отношениях были сколками с европейских периодических изданий. Напротив, часто нельзя не порицать в них именно этого стремления. Русские журналы, по нашему мнению, много теряют тем, что действуют так, как будто бы наша литература равнялась в обилии и зрелости литературе Франции, Англии и Германии. Характер журнальных статей должен обусловливаться положением остальных стихий литературы. Самое происхождение журналов в Европе имело главной причиной своей накопление капитальных, основных литературных трудов. Журнальные статьи о предметах, относящихся к физике, могли явиться только в такой литературе, которая изобиловала капитальными сочинениями о физике, и т. д. И чем более обогащалась европейская литература произведениями такого рода, тем дробнее становился интерес журнальных статей. В девятнадцатом столетии ученая литература в Европе приняла такое монографическое направление, переполнилась таким множеством превосходных сочинений, посвященных обработке отдельных вопросов всякого рода, что статьи журналов должны были окончательно заключиться в самые тесные рамы. Что не носит на себе этого характера частности или животрепещущей новизны, то, по всей справедливости, в европейском журнале кажется наивным и школьным. Наши журналы в этом отношении считают себя вправе держаться тех же правил - и, разумеется, жестоко ошибаются. Литература наша так бедна, что между наивностью русской журнальной статьи и наивностью статьи европейского журнала - расстояние неизмеримое. Странно! В каждом русском журнале беспрестанно повторяются жалобы на бедность русской ученой литературы, беспрестанно перечисляются существующие у нас сочинения по разным отраслям наук с целью показать их неудовлетворительность, а в то же время в каждом же журнале помещаются статьи такого дробного содержания, такого исключительного интереса, как будто бы они предназначались для чтения французской, английской или немецкой публики, плавающей в изобилии всевозможных руководств, диссертаций и лексиконов. Итак, если, с одной стороны, большая часть русских журналов отстала от журналов европейских - со стороны определенности направления, то, с другой стороны, ей приходится принять упрек и другого рода - упрек в подражательности западным периодическим изданиям, которая заставляет их забывать о настоящих потребностях русской публики.

    Все это сочли мы нужным высказать потому, что чтение журналов составляет у нас значительнейшую умственную пищу людей, читающих по-русски. На этих-то людях отражаются самыми резкими чертами все недостатки нашей журналистики. Они образуют собою особенный, весьма любопытный тип. Вслушайтесь в разговор таких людей: с первого взгляда иной читатель русских журналов может показаться не только сведущим, но даже и человеком с убеждениями. Очень свободно коснется он в разговоре какого-нибудь животрепещущего опыта над влиянием электричества на растительность; упомянет, как о родном отце, о таком великом человеке, о котором месяц тому назад ровно ничего не знали ученые; опишет замысловатый прибор, только что давший известность скромному труженику науки, да вслед за тем обронит такие два-три словца, что вы долго не будете знать, обмолвился ли этот сведущий человек, или забавляется он над вами, или, наконец, просто пребывает в блаженном неведении азбучных истин. Что касается до нас, то встреча с таким господином всегда напоминает нам одного немца, которого вся библиотека состояла из тома известного немецкого конверсационс-лексикона, заключающего в себе объяснение слов, начинающихся с букв G и Н: этот немец очень обстоятельно говорил о жизни и сочинениях Гете и решительно ничего не знал о Шиллере, кроме того, что Шиллер был другом автора «Фауста». Так называемые убеждения читателя русских журналов также могут возбудить искреннее соболезнование: то кажется ему, что он выразился слишком сильно, пересолил, то, наоборот, мучит его мысль, что речь его слишком робка, что в идеи его вкралась уступка, лишающая слова его всякой колоритности. Одним словом, он ни дать ни взять блуждает в области мысли, как чисто одетый господин, перебегающий без калош по переулку, усеянному лужами. Предоставляем читателям решить самим, могло ли бы все это быть, если бы направление журналов, которыми он исключительно питается, действительно можно было назвать направлением?

    Рассматривая ученую литературу прошлого года, мы не можем не усилить несколькими тонами свою грустную песню о несуществовании у нас настоящей журналистики, действительно поглощающей иногда строгие требования искусства и науки. В жалобах на воображаемую журнальность нашей литературы нельзя не заметить сильной антипатии против того, что только выражает собой тесную связь науки с жизнью. Есть люди, вовсе не лишенные ума и образования, но пропитанные насквозь каким-то схоластическим взглядом на вещи: этих людей никак нельзя назвать неспособными от природы; есть даже сфера умственной деятельности, в которой не сравнится с ними человек, глубоко чувствующий связь мысли с жизнью, - именно сфера отвлеченных тонкостей, чисто диалектических, условных понятий и всякого рода логических фокусов. Но они до такой степени одержимы идеей, будто все существует в мире и должно существовать само по себе, что всякое гармоническое стремление кажется им нарушением естественного порядка и всякое слияние - хаосом. «Все существует само по себе и само для себя» - вот их основное положение. В применении к практической деятельности это правило прекрасно, потому что вся задача жизни индивидуума заключается в полном удовлетворении потребностей. Но если распространить этот взгляд на различные сферы человеческой деятельности, выйдет чистая схоластика. Людям такого направления крайне противна всякая жизненность умственной деятельности, всякий союз теории с практикой; а так как почти единственный шаг к установлению этой гармонии сделала у нас все-таки журналистика, как бы она ни была далека от полноты своего назначения, то на нее и обрушивается весь груз их антипатии.

    Несколько лет назад «Отечественные записки» занимались вопросом: существует ли русская литература? (речь шла об изящной литературе)51. Многим вопрос этот показался странным: «кажется, на русском языке написано столько сочинений всякого рода», - говорили в публике, - «что сомневаться в существовании русской литературы все равно, что сомневаться в существовании русского языка». Мало-помалу, однако ж, дело уяснилось, и на поверку вышло, что сомневаться в существовании русской литературы совсем не так наивно, как ставить ее наравне с другими европейскими литературами52. В отношении к искусству вопрос этот теперь уже можно считать решенным: но что касается до науки, нельзя не согласиться, что существование русской ученой литературы подлежит полному сомнению. По крайней мере русская ученая литература решительно не существует для того, кто не назовет этим именем груды сочинений всякого размера, не имеющих никакого отношения к потребностям нашего общества и одолженных своим происхождением или любви к науке в ее отвлеченном и чисто схоластическом значении, или обиходному честолюбию, или, наконец, просто безукоризненной стяжательности. Если исключить из трудов русских ученых некоторые труды по части русской истории, что останется от них такого, что удовлетворяло бы потребности ученого образования нашего общества? Не спорим, что от времени до времени появляются у нас сочинения, достойные даже перевода на иностранные языки, достойные некоторой известности в любой европейской литературе. Но что же из этого?.. Брошюра, решающая какой-нибудь запутанный вопрос о сущности и объеме той или другой науки, может иметь важность для многих тысяч немцев, мучающихся этим вопросом. Но что может она значить у нас? Кому она интересна? Нескольким десяткам преподавателей, которые сделают из нее извлечение для своего курса, - не более. Наши ученые поминутно жалуются, что занятия их неблагодарны, что русское общество не нуждается в их сочинениях. Но спрашивается: как же согласить такие отзывы о публике с деятельностью наших жрецов науки? Сами же они сознаются, что общество не понимает их: отчего же не хотят они снизойти до его понятий и потребностей?

    Между учеными сочинениями, вышедшими в прошлом году, весьма отрадное и живое явление представляет собой «Руководство к всеобщей истории» доктора Лоренца. В прошлом году вышло II отделение второй части этого капитального труда53. Это сочинение, как мы несколько раз имели случай замечать, должно составить эпоху в нашей исторической литературе и в преподавании у нас всеобщей истории. Впрочем, мы очень далеки от мысли о совершенной удовлетворительности труда г. Лоренца. История - такая наука, которая требует совокупной деятельности лиц с самыми разнообразными наклонностями и талантами. Ни обработать ее в одном сочинении, ни изучить по одному сочинению невозможно. «Руководство» доктора Лоренца имеет ту важность, что приучает смотреть на жизнь человечества как на процесс вечного развития. Оно самым делом убеждает в справедливости современного взгляда на сущность истории, и в этом ее главное достоинство. Странно и требовать чего-нибудь иного от самого лучшего руководства. Но русским ученым предстоит еще другая задача при обработке всеобщей истории. Общество наше давно уже нуждается в таких сочинениях, которые в совокупности своей представляли бы полную картину исторического развития всех отраслей жизни и мысли. Таким только образом наука может ввести Россию в полное духовное соприкосновение с историческими народами и привить ее жизнь и ее мысль к их жизни и мысли. Но для исполнения этой задачи необходимо именно то, чего не видим мы в деятельности большинства наших ученых.

    Из приведенных книг историко-политического содержания заметим последние части «Английской Индии», сочинения Варрена, и первые - «Истории консульства и империи» Тьера54.

    Говоря о нашей ученой литературе, нельзя не заметить увеличения с каждым годом числа сочинений педагогического содержания. Правда, педагогика у нас почти не существует; но каждый месяц выходят в свет или руководства с претензией на педагогическое достоинство и с предисловием, в котором весьма убедительно доказывается, что автор проникнут началами педагогии, или отдельные брошюрки о преподаваниях того и сего. Но до сих пор, за исключением «Библиотеки для воспитания», издаваемой г. Семеном, в этом отношении нет у нас ничего сколько-нибудь дельного. Две только истины о преподавании пущены у нас в ход: первая - что изложение наук в учебниках должно быть приноровлено к понятиям детского возраста, вторая - что преподавание наук должно не только обогащать детей полезными сведениями, но и развивать их умственные способности. Наивность таких положений в их теоретическом виде отзывается самым забавным недоумением. Доказывать серьезно, что не годится говорить с кем бы то ни было языком ему непонятным и что науки должны не портить, а улучшать человека, и считать себя педагогом за распространение таких принципов - что это за факты, что это за деятельность, что это за литература? Одно только и утешительно во всем этом переливании из пустого в порожнее - именно: оно доказывает, что потребность в педагогике глубоко почувствована в нашем обществе. Стало быть, пришло для нас время серьезно думать о преподавании...

    О специальных сочинениях из области наук практических, технологии, сельского хозяйства, медицины во всех ее отраслях, военных наук и проч., здесь не место судить. Заметим только, что в прошлом году появлялись они в замечательном количестве. Напомним, например, продолжение «Полного курса прикладной анатомии» г. Пирогова, «Анатомию домашних животных» г. Всеволодова, «Геологическое путешествие по Алтаю» г. Шуровского, последнюю часть «Фортификации» г. Теляковского и проч.

    Обрабатывание отечественной истории составляет у нас постоянное отрадное исключение из общего характера ученой деятельности. Нельзя сказать, чтобы на нем не отражалось схоластическое направление науки; однако же самый предмет по важности своей именно для нашего общества уже придает жизненности исследованиям. Сверх того, история - такая наука, которая труднее всякой другой подчиняется схоластике. Более всего схоластический характер, исторического сочинения может проявиться в мелочности изучаемых фактов. Но и то сказать: где предел исторических подробностей? Можно смеяться над ученым, который ограничивает свое понятие об истории знанием годов, имен, войн и т. п.; но никак нельзя поручиться, чтоб какое-нибудь, по-видимому, ничего не значащее обстоятельство разъясняемое кропотливою эрудицией, не повело когда-нибудь, в связи с другими фактами, к соображениям великом важности.

    Из трудов по части русской истории, вышедших в истекшем году, кроме «Актов археографической комиссии», драгоценной летописи Нестора по Лаврентьевскому списку нельзя не указать на третий том «Истории Смутного времени» г. Бутурлина, «Историю христианства в России до равноапостольного князя Владимира», сочинение архимандрита Макария55, «Книгу, глаголемую Большой Чертеж, изданную Г. И. Спасским, »Историю Малой России« Георгия Конисского, помещенную в »Чтениях Императорского Общества Истории и Древностей Российских"56, «О русском войске в царствовании Михаила Феодоровича» г. Беляева, «Текст Русской Правды» г. Калачова57 и на статью «О родовых отношениях между князьями древней Руси» профессора Соловьева, напечатанную сначала в «Московском сборнике», потом изданную отдельно. Военная история России обогатилась сочинением генерала-лейтенанта Михайловского-Данилевского - «Описание второй войны императора Александра с Наполеоном в 1806 и 1807 годах».

    Между тем как критическая обработка русской истории постоянно облегчается изданием в свет драгоценных источников, русская статистика страждет от недостатка материалов и от недостоверности тех, которые имеются у нас налицо. Сознание этой истины выразилось в одном весьма замечательном произведении истекшего года, вышедшем в Киеве под заглавием: «Об источниках статистических сведений», сочинении Д. Журавского58. Несмотря на преувеличенное мнение о важности статистических подробностей и на несколько фантастическое понятие об объеме статистики и методе ее обработывания, сочинение г. Журавского должно быть замечено как энергический протест логики и страсти против всего, что сопровождает у нас собирание статистических фактов, и как один из утешительных проблесков живого понимания науки. В этом отношении замечательно также «Критическое исследование значения военной географии и военной статистики», сочинение Милютина. Правда, если хотите, и здесь дело идет не больше как о разграничении двух наук; но нам нравится в этой брошюре то, что автор, видимо, сам досадует на схоластический характер своей темы и развивает ее только потому, что изданная им брошюра служит введением к труду более живому и существенному. Притом в этой брошюре встречаются весьма дельные замечания о науке вообще, как будто отрывки из той логики, которая еще не существует в виде науки... Наконец, разбор русских и иностранных сочинений о военной географии и военной статистике, вошедший в сочинение г. Милютина, можно назвать образцовым библиографическим очерком. Боясь пропустить в ученой литературе прошлого года какое-нибудь замечательное исключение, назовем еще помещенную в «Журнале Министерства народного просвещения» небольшую и, кажется, наскоро написанную статью профессора Порошина «О земледелии в политико-экономическом отношении»59 и другую - профессора Линовского «Об окончательном отменении хлебных законов в Англии», помещенную сначала в «Московском ученом и литературном сборнике» и изданную потом отдельною книжкой60. Впрочем, обе эти статьи замечательны не как разрешения, а, скорее, как изложения живых вопросов. Затем остается упомянуть о выходе в свет четвертой части второго издания «Географии» Соколовского61 и первых двух томов первой части «Истории русской словесности» г. Шевырева62 - книги, которая, несмотря на ложную точку зрения, избранную автором, все-таки замечательна как сборник материалов для изучения древней русской письменности.

    В последние годы критика наша уяснила и установила различие между произведениями художественными, учеными и беллетристическими63. Не разделяя школьного взгляда на важность разделений, мы полагаем, однако ж, что удачное разделение может иногда сильно содействовать светлому уразумению сущности предмета. Сверх того, бывают случаи, когда новое разделение выражает собою признание самостоятельности какой бы то ни было части. По этим двум причинам разделение литературных произведений на художественные, ученые и беллетристические гораздо важнее, чем это может показаться с первого взгляда. О теоретической важности его не раз было уже говорено в «Отечественных записках». Что же касается до исторического его значения, то скажем о нем здесь несколько слов, потому что решились не пропустить в этой статье замечательнейших эстетических понятий, утвердившихся в последнее время и явившихся в истекшем году в характере окончательных приобретений. Кстати, их и немного.

    С первого взгляда может показаться, что всякая эстетическая теория налагает цепи на творчество и задерживает свободное развитие талантов: но прежде чем произносить такой приговор всем эстетическим теориям, следовало бы, по нашему мнению, сделать различие между теориями вообще и вспомнить, что слово теория в наше время получило совершенно новый смысл. Было время, когда оно употреблялось без всякого различия в науках, посвященных изучению вечных, неизменных законов мира, и в науках практических, занимающихся исследованием законов человеческой деятельности. В то время наука прописывала свои рецепты малейшим движениям души и тела... Во всяком начинании своем человек встречался с тяжелыми цепями науки. Вся деятельность его, до тех пор, впрочем, подчиненная другого рода авторитету - именно авторитету рутины, с тоскливым кривлянием полезла в рамки и в клетки схоластики, тяготевшие до того времени исключительно над отвлеченным исследованием мировой жизни. И долго человек сеял, пахал, воевал, говорил, писал и ходил по теории. Однако ж этот порядок вещей кончился невозвратно, и все, что еще носит на себе его отпечаток, встречает такую энергическую ненависть живых органов человечества, что никто не имеет права допустить малейшее сходство прежнего значения слова теория с тем, которое имеет оно в наше время. Спрашивается: как смотрят современные нам умы на теорию, если не как на исследование условий, без которых невозможна та или другая деятельность? Так, например, в чем состоит новейшая теория сельского хозяйства? Не в чем ином, как в прямом, ни к чему не обязывающем определении замеченных опытом отношений природы к потребностям человека. «При таких-то условиях почвы, климата и общественности земледельческий труд выгоден настолько-то, а при иных - вреден настолько-то» - вот формула современной агрономической науки. Какие выводы сделает из нее практический человек -до этого ей нет дела: она вполне понимает свое бессилие для борьбы с его произволом. Точно то же можно отнести и к современной эстетике: и она отказалась навсегда от титла руководительницы художественного таланта; сфера ее ограничивается опытным исследованием обстоятельств, сопровождающих зачатие, развитие и выражение художественной мысли. Такой теории уже нет никакой возможности обратить в рецепт, и потому водворение ее в науке выражает собой не что иное, как полное господство эстетической свободы. Тот же переворот произошел незаметным образом и в логике, или в теории познания.

    Признание самостоятельности беллетристики есть уже последствие этого отрадного факта. Пуристы могут объяснять его иначе: могут сказать, что оно выражает собою терпимость, свидетельствующую о падении строгого вкуса, который не допускает смешения элементов дидактических с эстетическими. Но не мешает заметить, что самое разделение литературных произведений на художественные, дидактические и беллетристические не могло бы существовать, если бы эти два рода не противополагались один другому. Современная теория отделяет их очень резко; но она до того отказалась от всяких практических требований, что никак не считает себя вправе запрещать писателю выражать свои мысли в какой ему угодно форме - будет ли то форма строго художественная, строго дидактическая или, наконец, смешанная. Она не называет беллетриста художником, но отводит ему такое же почетное место в литературе, как художнику и ученому. И странно было бы поступать иначе: ведь чтобы сделаться хорошим беллетристом, точно так же не обойдешься без таланта, как и для того, чтобы быть хорошим художником; притом же один из этих талантов никак не может заменить другого. Таким образом, литература перестает быть каким-то мрачным святилищем, недоступным такому числу избранных деятелей, выдержавших мучительно-педантический искус, и условия ее вполне сходятся с условием живой речи. Если нет никакого смысла требовать от человека, чтобы он в изустной речи держался или строго художественной, или строго дидактической формы, то какой же смысл требовать от него противоположного в литературной деятельности, которая есть также не что иное, как выражение мысли в слове?

    Если у вас есть какой-нибудь талант - дидактический, художественный или беллетрический, пишите о чем сколько угодно и как угодно - только не выходите из пределов своей способности, не думайте, что один род таланта выше другого рода, не подделывайтесь под дарование, несвойственное вашей натуре, иными словами: пишите без претензий и без рецепта - современная критика признает вас талантливым писателем.

    Однажды мы уже имели случай сказать, что наш первый современный беллетрист - г. Искандер64, автор романа «Кто виноват?», которого вторая часть помещена была в истекшем году в «Отечественных записках». К замечательным беллетристическим талантам нельзя не отнести также г. Буткова, автора «Петербургских вершин». Летом 1846 года вышла вторая часть этого сочинения, или, лучше сказать, этого сборника рассказов.

    В беллетристической литературе весьма важную роль играют путешествия, Они незаметно вносят в массу читателей такое множество разнообразных, хотя и отрывочных, сведений, что их можно назвать одним из сильнейших орудий беллетристики в деле воспитания публики. Разумеется, для достижения этой цели путешествия должны удовлетворять некоторым довольно простым условиям, которым, однако ж, не всегда удовлетворяют. В последние годы один турист обратил изданием своих путевых впечатлений под названием «Год за границей»65 такое внимание нашей публики на вопрос об условиях полезности и занимательности этого рода сочинений, что мнение о предмете установилось теперь окончательно. Можно надеяться, что литература наша навсегда избавилась от той манеры писать путешествия, которая проявилась в произведениях помянутого туриста во всей полноте своего характера. Манеру эту можно назвать не лирическою, как кто-то назвал ее печатно, а по крайней мере эгоистическою. Сущность ее заключается в том, чтоб вместо описания страны занимать читателя рассказами о собственных приключениях в пути и о личных обстоятельствах, интересных только для друзей и родных автора.

    В начале истекшего года по части путешествий вышла весьма замечательная книга г. Ф. П. Л. «Заметки за границей»66. Во-первых, в ней нет уже ни малейшей претензии со стороны автора занимать читателей изложением обстоятельств, интересных исключительно для него самого; во-вторых, она обнаруживает в г. Ф. П. Л. человека специального, который мог наблюдать виденные им страны с точки зрения коротко знакомой ему науки - именно земледелия: свойство чрезвычайно редкое в наших туристах.

    Считаем долгом упомянуть здесь о прекрасном издании гг. Семена и Стойковича, которого первый том вышел прошедшим летом под заглавием: «Нравы, обычаи и памятники всех народов земного шара». Такое предприятие может принести огромную пользу тем больше, что план его отличается обширностью - свойством необыкновенно важным во всяком произведении возникающей литературы.

    К беллетристической же литературе относим мы сочинения для простого народа. В прошлом году вторая часть «Сельского чтения» князя В. Ф. Одоевского и А. П. Заблоцкого вышла в свет двумя изданиями. Все подделки под это превосходное предприятие оказывались до сих пор крайне неудачными. Но никогда еще не было такого неудачного покушения составить выгодную книжку для крестьян, каким отличился некто г. Дмитриев, издавший в нынешнем году «Детское сельское чтение». При этом с особенным удовольствием вспоминаем услугу, которую в прошлом году оказал г. Греч для первоначального обучения, издав «Русскую азбуку», лучше которой у нас ничего не являлось еще в этом роде.

    Замечательно, что в 1846 году возобновилась было мода на альманахи. В продолжение этого года вышли в свет: «Петербургский сборник», под редакцией Н. Некрасова; «Московский ученый и литературный сборник», изданный, кажется, для того, чтоб доказать, что если в Петербурге можно издать альманах, то нет никаких препятствий издать его и в Москве67; далее - «Вчера и сегодня», литературный сборник, составленный графом Сологубом и изданный А. Смирдиным; «Новоселье», часть третья, издание А. Смирдина68, и «Невский альманах на 1846 год». Сверх того, первая часть «Новоселья», наделавшая в свое время столько шума, перепечатана вторым изданием. В наше время издание сборников кажется чем-то чрезвычайно странным. Что за смысл - собрать и напечатать в одной книжке несколько сочинений, ничем не примыкающих одно к другому, нисколько одно другого не объясняющих, одним словом, не выражающих никакой общей мысли. Просто альманах издается потому, что издать его очень легко: стоит приобрести, каким бы то образом ни было, несколько статей и статеек в прозе да выпросить у знакомых литераторов десяток-другой стихотворений, которые вообще почему-то не принято продавать и покупать. Часто и прозаические статьи приобретаются даром - по дружбе или по доброте души писателей. Чтоб сшить в одну книгу все эти приобретения, редакторских способностей не требуется решительно никаких: это может исполнить всякий. Остается уметь выбрать бумагу и шрифт да найтись в определении условий красивого и удобного формата книги. А между тем у нас, да и везде, еще так много людей, читающих для процесса чтения, что альманах, по всей вероятности, разойдется в продаже. Сверх того, так называемый редактор альманаха приобретает лестное и на всякий случай весьма пригодное название издателя, что, по принятому обществом литературному чиноположению, несравненно выше звания простого литератора: с тех пор как убедились люди, что умственный труд не дает работнику права ни на какое особенное уважение, с тех пор и издатели альманахов пользуются теми же преимуществами перед литераторами, как и всякие другие хозяева промыслов перед работниками. Наконец, главное - от редакции альманаха можно незаметно перейти и к действительной редакции какого-нибудь издания, например толстого и плодоприносящего журнала. Стало быть, если угодно, и сборники на что-нибудь да годятся...

    Заключаем свою статью указанием на самое умное и общеполезное предприятие А. Ф. Смирдина - на превосходное и весьма дешевое издание сочинений русских писателей под заглавием «Полное собрание сочинений русских авторов». Этим предприятием довершил он блестящую эпоху своей издательской деятельности. Все занимающиеся или просто интересующиеся историей русской литературы оценили его новую услугу обществу69. В истекшем году вышли сочинения Фон-Визина и Озерова.

    К. А. Полевой70
    О направлениях и партиях в литературе

    (Ответ г-ну Катенину)71

    Мы не ошиблись в мнении нашем о благородном характере литературных трудов г-на Катенина. Отзыв, напечатанный в 11-й книжке «Московского телеграфа» (стр. 449-460-я), подтверждает всегдашнюю уверенность нашу, что польза общая и желание добра русской литературе, русскому слову и родной поэзии нашей двигали всегда пером г-на Катенина. И ныне заставили они почтенного противника нашего коснуться в отзыве своем некоторых важных вопросов литературных. То же самое желание: пояснить сии вопросы, чисто литературные, далекие от всякой личности, побуждает и нас снова заняться ими, исследовать некоторые темные статьи истории русской литературы и предложить их суждению самого г-на Катенина и всех, кому не чужды литературные исследования, кто любит не самую сшибку и борьбу мнений, а благотворные следствия, из них проистекающие.

    Эта предварительная исповедь может показать, что в статье нашей не будет места запальчивым выходкам, которые милы и пленительны для многих, но которые нередко заставляют нас одним молчанием ответствовать людям, только их имеющим в виду.

    Несогласия наши с г-ном Катениным касаются всего более двух предметов: направлений и партий в литературе. Защищая свои мнения, противник наш оканчивает выводом, что он и одномыслящие с ним люди правы и что рано или поздно победа будет на их стороне. Рассмотрим это подробнее.

    Направлением в литературе называем мы то, часто невидимое для современников, внутреннее стремление литературы, которое дает характер всем, или, по крайней мере, весьма многим произведениям ее в известное, данное время. Оно всегда есть и бывает почти всегда независимо от усилий частных. Основанием его, в обширном смысле, бывает идея современной эпохи или направление целого народа. Будучи выражением общества, литература и независима как общество. Следственно, ее направления бывают сообразны времени и месту, и в этом смысле никакие партии не могут поколебать ее. Покуда литература какая-либо должна выражать предназначенную ей идею, до тех пор тщетны усилия совратить ее с пути. Напротив, после, когда кончился период одного направления, когда выражена предназначенная идея, тогда часто случается, что первый могучий смельчак указывает литературе направление новое. Разумеется, люди прежнего поколения, прежние действователи, уже одряхлевшие для новых подвигов, упрямо остаются при своих мнениях, или, убедившись в несообразности прежнего порядка дел, хотят идти к новому своим, особенным путем. Вот начало и неизбежность партий!

    Партии защищают или порицают не столько направление в литературе, сколько личные мнения, следственно не столько дело свое, сколько людей, исповедующих сии мнения, и всего чаще просто людей, стоящих во главе партии. Они обыкновенно имеют одного какого-нибудь предводителя, которому верят безусловно, в котором находят все прекрасным, и следуют ему во всем, даже в недостатках и литературных шалостях его.

    Примените к этому теоретическому очерку исторические фигуры, являвшиеся во всех литературах, и вы уверитесь в истине оного. Вспомните о партиях, разделявших нашу литературу.

    Но могут ли партии существовать без какого-нибудь основания? Это все равно, что спросить: может ли быть действие без причины? Как во всех делах человеческих, так и в литературе и в партиях, всегда разделяющих ее, есть для всего основные причины. Не хочу хвастливо отличаться мудростию подозрения, которое заставляет слишком во многом видеть зло. Особенно в литературе, мне кажется, всего менее должно искать объяснения многих странных явлений в злом начале природы человеческой. Так и в отношении к партиям, зачем всегда видеть в них только личности? Зачем не проникнуть глубже, в истинные причины видимого уважения к некоторым лицам, к некоторым мнениям? Не детское простодушие заставляет так говорить меня, а опытность и деятельная жизнь среди столкновения, борьбы и распрей всех партий, унизившихся в наше время до самого жалкого наездничества. Это уже, собственно говоря, не партии, а одинокие, и не удалые, а отчаянные наездники, из которых каждый хлопочет о себе. К партиям, напротив, можно иметь уважение, можно и должно смотреть на них как на усилия выразить какие-нибудь идеи, столь обольстительные, что их защищает большое число людей, ибо под именем партии нельзя разуметь единиц. Даже личная приверженность многих к какому-нибудь человеку предполагает в нем существенные какие-нибудь достоинства; тем более когда это литератор, и когда не приветливые фразы или хороший стол, а сочинения и труды его заставляют далеких ему людей идти с ним на жизнь и на смерть.

    Так судя объяснял я партии, существовавшие в нашей литературе при начале XIX-го столетия. Не сами карамзинисты и славянофилы72 были значительны для меня, а основание их мнений и усилия их в преобразовании литературы. В Карамзине видел я прекрасное усилие обогатить нашу словесность новыми образцами, усилие, ознаменовавшееся счастливым успехом, но превращенное последователями его (прошу заметить: последователями) в смешной неологизм, расплывшийся рекою слезливости. Благородное усилие противников его: остановить это несчастное наводнение, также достойно уважения: я отдал ему справедливость и, следуя за основными мыслями той и другой партии, нашел их опять, хотя измененные временем, одну в поклонниках Карамзина и другую в той школе, к которой принадлежит г. Катенин73. Но так как исключительная приверженность к одной, частной мысли вредна в литературе, то я хотел именно помирить оба противные мнения, сказав, что в обоих основание было хорошо, но исполнение главной мысли не соответствовало оному, ибо каждая из противоположных сторон хотела подвести целую литературу под одну мысль и не поддерживала требований своих отличными дарованиями. Примером этого, думал я и думаю, могут служить сочинения г-на Катенина, который также не умел выразить в изящных формах главной мысли своей школы, как не умели выполнить главной мысли Карамзина многие, даже с дарованием, последователи его.

    Все это кажется мне так ясно и верно, что едва ли может быть помрачено оспориваниями. Взглянем, для примера, на возражения г-на Катенина.

    Изобразив идеал поэта, он говорит наконец: «Ему грозит то же, что претерпел я», - и далее старается уверить своих читателей, а в том числе и меня, что не литературные противники, но личные неприятели вооружались против него. Все это клонится к одному, оправдать свои сочинения и дать выразуметь, что сочинения сии хороши и что лишь посторонние отношения были причиной шума, который много раз возбуждали они.

    Признаюсь, я не могу согласиться с этими выводами, потому что они противоречат моему убеждению. Поэт, не как человек общественный, а как поэт, не зависим от врагов. Могут ли ничтожные шмели и трутни заслонить полет орлу или заглушить голос лебедя? Может ли и публика повиноваться в деле словесности приговору нескольких пристрастных судей? Этого не бывало от начала мира; а после такой, довольно долгой опытности можно сказать: и не будет никогда. Могли ли повредить личные отношения Тассу, Корнелю, Державину? Скажем более: могли ли повредить они вообще дарованию? Несчастна, ужасна была жизнь Маккиавеля, Ленца, Шеридана74; кто однако ж не отдавал справедливости высоким их дарованиям? Да и на что человеку, убежденному в своем даровании, или даже только в стремлении к истине, на что ему хвалы и покровительство? Неужели оскорбления врагов и несправедливость людей в самом деле могут «смутить его, оглушить свистом, бранью, смехом и проч., так что он в целую жизнь будет испытывать одни оскорбления и горести?» По крайней мере, тот высокий поэт, которого идеал предполагает г. Катенин, не будет иметь подобной участи. Осмелюсь уверить всякого, что и г. Катенин не всегда от врагов видел осуждение своих стихотворений и журнальных статей. Ему угодно причислить меня, на случай войны, к поклонникам Карамзина: умываю руки от этого ошибочного заключения. Но если не шутя причисляет он и всех романтиков к тому же разряду, то прежде всех попадет в этот разряд он сам, как один из самых старших и ревностных романтиков наших.

    Будем отчетливее в суждениях наших. По крайней мере я старался об этом, объясняя причины худого успеха стихотворений г-на Катенина. Не приписывал и не приписываю неуспеха его личностям, потому что никогда не мешают они победному шествию дарования. Повторяю, что причина всех тревог, сопровождавших появление стихотворений г-на Катенина, заключается в них самих.

    Причисляя к литературным противникам своим всех журналистов и всех романтиков, г. Катенин утверждает, что на его стороне нет никого. "Где Грибоедов? Где автор «Ижорского»?75 - спрашивает он. Правда, их уже нет теперь; но они существовали, действовали, так же как г. Жандр76, которого блистательная муза смолкла давно, так же как необыкновенный дарованием поэт князь Шихматов и как множество других, достойных уважения славянофилов. Многие из них участвовали в журнале, который издавался под названием: «Беседы любителей русского слова»; вообще школа их была довольно многочисленна. После этого г-н Катенин не может сказать, что остается он один. Я наименовал людей, достойных памяти; но партии или школы составляются не из таких только людей. В противоположной партии карамзинистов (называю тех и других первоначальными их именами, ибо не могу вдруг приискать более выразительных имен), в партии карамзинистов было гораздо менее писателей, отличенных заслугами дарования, однако ж г. Катенин соглашается, что партия сия была многочисленна. И между славянофилами были не все Грибоедовы и Шихматовы. Были многие, очень многие. Как не видит он, что даже в книге его встречаем вдруг трех одномыслящих: самого автора, издателя его сочинений и князя Голицына77 которого стихи приложены в конце?

    Кажется, все это, хотя не так подробно, однако ж ясно выражено в статье моей, и я не понимаю, из чего вывел г. Катенин, будто я соглашаюсь, что не «критический разум, а только страсти раздраженные восставали на его добросовестные в поэзии труды». Я не имею никакого понятия о раздраженных страстях, которые восставали на труды его, а если б и знал о них что-нибудь, то не ими стал бы объяснять рассматриваемое нами явление. Я видел в этом событие, достойное внимания в истории нашей литературы, и объяснял его внутренним смыслом стихотворений г-на Катенина и стремлением партий его времени. Могу прибавить, что теперь это время уже прошло, и обе упомянутые партии скоро совершенно присоединятся к прошедшему; останутся только истинные заслуги каждой: их-то хотел я открыть в стихотворениях г-на Катенина. Надеюсь даже и теперь, что мой благонамеренный, беспристрастный разбор должен быть оценен по достоинству умным, любящим правду автором. И конечно, мы, люди нового поколения, можем сказать о себе, что не принадлежим ни к одной из прежних партий. Совсем другие выгоды, другое направление и другие партии в литературе занимают нас. Посему, напрасно г. Катенин старается не понимать сокрушения моего за спор об «Ольге» и объясняет его духом партии своего времени: просто, мне было скорбно видеть человека с таким дарованием Грибоедова, до того ослепленного учением своей партии, что он не видал красот «Людмилы», которая действительно выше «Леноры» Биргеровой. Я уверен, что Жуковский перевел сию последнюю не для того, чтобы сознаться в ошибке своей, как говорит г. Катенин, а чтобы показать сколь отлично это произведение от «Людмилы». Иначе, зачем стал бы он помещать в новом издании своих сочинений и «Людмилу» и «Ленору»78?

    Наконец, желая поразить меня и решительно доказать, что я ошибаюсь, почитая стихотворения г-на Катенина дурными по наружной отделке, автор их спрашивает: "Неужели вы думаете, что слог или наружная форма независимы от внутреннего духа? что можно мыслить здраво и дельно, воображать смело и красно, чувствовать живо и глубоко, и с тем вместе говорить глупо, вяло, пошло, et vice versa?79 В каком веке и народе отроете вы поэта, который бы подходил под ваше с природою человека несходное правило?"

    В самом деле, если бы так думал я, это было бы ни на что не похоже. Но таким мнением ссужает меня только г. Катенин, не желая выразуметь смысла моих слов. Я давно знаю то, что хочет сказать он о нераздельности формы от сущности в произведениях изящных. Но я говорил о сущности его стихотворений, всех стихотворений, и оригинальных, и переводных, а он спрашивает меня об органической, так сказать, природе изящных произведений вообще! Я говорил о направлении трудов его, о теории его, а он хочет применить это прямо к своим стихотворениям. Да, очень можно мыслить здраво и дельно, а поступать совсем иначе, воображать смело, чувствовать живо и глубоко, но не уметь ничего выразить. Слова г-на Катенина показывают, в каком состоянии находится у нас теория искусств!.. Творения словесности почитают у нас каким-то делом ума, размышления, отчетливости, и не хотят видеть, что это творения искусства, дело художника, одаренного силой создания! Художником, творцом сделаться нельзя: надобно родиться и воспитаться для этого с особенным предназначением. Это истина, давно признанная веками, а между тем у нас почитают словесность наукою и думают, что всякий умный, положим отлично умный человек может быть поэтом!.. Вот происхождение бесчисленного множества стихотворцев и малого числа поэтов. Вот и причина раздражительности, с какою стихотворцы принимают у нас осуждение их произведений! Они думают, они уверены, что, охуждая их стихи, унижают их ум; они не хотят рассудить, что можно быть гениальным человеком и плохим стихотворцем; не хотят видеть разительных примеров и вспомнить, какие дурные стихи писали великие гении: Ришелье, Петр Великий, Суворов! Неужели и после этого не убедится г. Катенин, что я не противоречил себе, называя хорошею сущность его стихотворений и находя дурным каждое его стихотворение отдельно? Он постигал изящное умом, а не дарованием, постигал критически, но не мог выполнять своей теории, ибо дарование и ум совершенно различны. Ум независим от дарования. Замечено даже, что великие художники бывают редко отличными людьми в общественной жизни, где надобен только ум. Возьмем в пример самое низшее из искусств: танцование; известно, каковы были все отличные танцовщики. Взойдем выше, к музыке: почти все музыкальные гении были очень посредственные люди и часто шалуны. В живописи видим то же явление. А в словесности? Разве Шекспир не был шалун в молодости, дурной актер в лета мужества и вообще самый незамечательный гражданин? Байрон разве не был смешон своим аристократством, отвратителен шалостями и не годился ни в парламент, ни в преобразователи Греции, ни в общественную жизнь? А наш Державин? Вспомните написанную им теорию того самого искусства, в котором он превосходствовал80. Вспомните еще «Пиитику» Лопеца де Веги81. Хороша?

    Все это служит доказательством, что ум, который может быть гениальным в науках, в теории, в деятельности общественной жизни, совершенно бессилен и не значит ничего в искусстве. Наоборот, искусство, поэтический дар нисколько не пособляют там, где надобна возвышенность или глубина ума. Природа как будто не хочет соединить того и другого, или как будто утомляется, образуя одну сторону духовных способностей человека, и от того оставляет недоконченною другую. Вследствие этого, теоретик, критик может быть превосходным в своей области и не уметь создать ничего для подтверждения своей теории. Что хвалил я в г-не Катенине? Основную мысль его школы. И в школе его, и в нем отдавал я справедливость усилиям ввести в нашу словесность новые роды, обогатить ее заимствованиями из русского быта, из русской старины, желанию писать истинно русские стихотворения, благоразумному взгляду на романтическую поэзию и старанию переводить великих романтиков. Но к этому прибавил я, что всякий писатель, принадлежа или нет к какой бы то ни было школе, имеет и собственную свою физиогномию в литературе. За этим следовало суждение о стихах г-на Катенина, где сказал я, что стихи его не хороши и что форма нисколько не повинуется внутренней мысли сего писателя. Надобно ли еще доказательство, самое осязаемое? Г. Катенин переводил превосходных поэтов: Данте, Ариоста, Корнеля, Расина; но спрашиваю всякого беспристрастного: похожи ли переводы его на оригиналы? Сущность, внутренний смысл этих авторов остались те же, но форма погубила их. Еще доказательство: г. Катенин предлагал ввести в стихотворство наше октавы; мысль прекрасная и верная; но обратил ли на нее кто-нибудь внимание, пока другие не доказали более убедительными примерами возможности русской октавы? Г. Катенин хорошо понимает сущность истинной поэзии, но не умеет выражать ее в изящных созданиях. Вот мысль моя вполне. Надобно согласиться или с нею, или с г. Катениным, по мнению которого хорошим поэтом может быть всякий человек, имеющий несколько верных мыслей о поэзии, всякий мыслящий человек, и всего вернее в переводах поэтических, где сущность уже готова, а при изящной сущности не может быть дурной формы. Так думает мой противник,

    Несколько слов о нововведениях. Я совсем не ревную убавлять в языке запасов и средств к выражению, находя неуместными слова, подобные приведенным мною; думаю только, что возвративый, рамо, ланита слова старые, которые лишь художник может употреблять кстати; основывать же на подобных словах целую систему улучшений невозможно. Позволительно иногда занять у покойника что-нибудь, бывшее в нем хорошим; но лечь подобно ему в гроб, кажется, было бы неудачное подражание. Хотеть подражать умершей форме языка в слове возвративши значит осуждать язык на неподвижность, которая всего вреднее в произведениях духа человеческого.

    Да утешится г. Катенин в сокрушениях своих о публике нашей и бедствующем (будто бы) слове русском. Публика наша совсем не так безграмотна, как думает он, а слово русское отнюдь не бедствует: первому доказательством служит успех всякой хорошей книги, начиная от поэтических созданий Пушкина, до сухих, казалось бы, книг, издаваемых г-м Устряловым82; другому доказательство находится в улучшенной версификации нашей и в таком богатстве, изяществе языка некоторых книг, какого не знали во времена славянофилов. Кто из прежних литераторов по языку может быть поставлен рядом с Пушкиным и с автором «Русских повестей и рассказов»?83

    Всего страннее покажется г-ну Катенину заключение сей статьи, которое должно быть необходимым выводом всего, сказанного выше. Утверждаясь на полезном, благородном стремлении своей партии к усовершенствованиям в языке и словесности, он ждет победы и одоления сопротивников. Ожидание напрасно! Его одномыслящие совершили свое дело и уже остаются только в истории литературы. Нынешнее направление словесности гораздо обширнее и объемлющее прежних. Русская литература приобрела в последние десять лет столько понятий и подвинулась так далеко вперед, что в ней необходимо должны были получить надлежащее место не только все прежние добрые усилия, но и множество новых. Так и усилия славянофилов обратить соотечественников к русской старине уже награждены успехом, и, хотя не им одним принадлежит заслуга в этом случае (ибо всего более способствовал сему взгляд новой философии), однако ж и они имеют свою долю в благодарности преемников - что доказывает, между прочим, эта самая статья наша. Следственно, г. Катенин ожидает того, что уже совершилось, и в этом смысле можно назвать ожидание его запоздалым. Не только умы лучших литераторов, но и внимание толпы обращены теперь на Русь, на ея народность, на ея исторический и поэтический быт. Скоро, может быть, это даже выйдет из границ благоразумия, и тогда явится какое-нибудь противодействие российским сочинениям, которыя возникают под названиями «Дмитриев Самозванцев»84, «Наливаек»85, «Мазеп»86 и прочих других.

    Таким образом направление литературы не зависит от партий. Литература стремится своим путем и, заимствуя добро от всех и отвсюду, не знает ни пристрастий, ни личностей. Скажем яснее: партии необходимы в литературе для пояснения и обработания отдельных идей, и мы показали это в примере карамзинистов и славянофилов: показали, в чем те и другие были полезны; но партии совершенно ничтожны в сравнении с общим направлением, которое у народа образованного бывает всегда к лучшему. Партии обыкновенно защищают или отстаивают какое-нибудь частное направление, а общее направление пользуется всеми ими и бывает выше всех их. Посему никак не должно сокрушаться о прошедшем и видеть в настоящем одно зло, ибо этого не допускает эклектизм, о котором упоминает г. Катенин: такое сокрушение есть верный признак партии устаревшей. Смешав частное с общим, направление с партиею, можно почитать себя правым; но эта правота убедительна не для всякого.

    Мы напечатали ответ г-на Катенина, потому что он заключает в себе изложение мыслей уважаемого нами писателя и может служить объяснением действий многих, одномыслящих с ним литераторов. Но мы также находились в необходимости отвечать ему, дабы пояснить свои собственные мысли и доказать, что г. Катенин напрасно почитает себя и своих гонимыми, преследуемыми в литературе. Направление их было слишком частно, односторонне и потому не могло возобладать всею литературою. Теперь еще менее остается им надежды к победе, когда строи этого отличного легиона постепенно редеют, а взгляд их на искусство более и более оспоривается событиями.

    Кстати скажем: у нас издавна укоренилось поверье, что журнал есть складочное место, где всякий может выставлять свое мнение. Вследствие этого и г. Катенин спрашивает: «Где в журналах у нас чужому мнению свобода и простор?» Мы спросим напротив: «Где в журналах у нас собственные мнения издателя?» Не все ли журналы в числе пяти или шести суть складочные места? И не видели ли мы еще недавно, как одна газета призналась, что несколько лет помещала она, без всяких отметок, чужие статьи вздорные, ложные, несогласные с ее мнением, следственно только вводила своих читателей в заблуждение? Вот до чего дошла у нас бесцветность мнений!.. Можно ли после этого удивляться, что публика наша не верит журналам и не поддерживает их? Мы, напротив, думаем, что журнал должен быть выражением одного известного рода мнений в литературе, и чужие мнения должны быть допускаемы в оный с большою осмотрительностью, с опровержением, если то нужно, или по крайней мере с отметкою. В таком журнале публика ищет знакомого ей образа мыслей и мнениями его облегчает образование своих мнений, заставляя в то же время издателей быть беспристрастными и верными самим себе. Так действовали мы доныне, так будем действовать и впредь.

    К. А. Полевой
    «Рука Всевышнего Отечество спасла»

    Драма из отечественной истории, в 5-ти актах, в стихах. Соч. Н. Кукольника87. СПб., 1834

    <...> Скажем, что <...> новая драма г-на Кукольника весьма печалит нас. Никак не ожидали мы, чтобы поэт, написавший в 1830 г. «Тасса», в 1832 году позволил себе написать - но, этого мало: в 1834 г. издать такую драму, какова новая драма г-на Кукольника: «Рука Всевышнего Отечество спасла»! Как можно столь мало щадить себя, столь мало думать о собственном своем достоинстве! От великого до смешного один шаг. Это сказал человек, весьма опытный в славе. <...>

    Мы уже говорили когда-то в «Телеграфе» о том, что, по нашему мнению, из освобождения Москвы Мининым и Пожарским невозможно создать драмы, ибо тут не было драмы в действительности88. Роман и драма заключались в событиях до 1612 года. Минин и 1612 год - это гимн, ода, пропетые экспромтом русскою душою, в несколько месяцев. Один умный иностранец, разговаривая о русской истории, сказал: «У вас была своя »Орлеанская Дева«, это ваш Минин». Сказано остроумно, и, всего более, справедливо. Ряд великих событий, от появления Самозванца до падения Шуйскаго, совершился; дела были доведены до последних крайностей. На пепле Москвы надобно было сойтись в последний бой России и Польше. Толпа изменников и ничтожных вождей стояла близ Московского Кремля. Мужественный Хоткевич с последними силами шел к Москве. Кому пасть: России? Польше? - Польше! изрек всемогущий, и - дух божий вдохновляет мещанина Минина, как некогда вдохновил крестьянку Иоанну д'Арк. По гласу Минина сошлась нестройная толпа мужиков, и - ведомая верою в лице Аврамия Палицына и русским духом в лице Козьмы Минина - пришла к Москве. Хоткевич разбит и Русь спасена. Опять начинается после сего ряд новых событий, совершенно чуждых подвигу Минина. Минин мгновенно сходит с своего поприща; и не только он, но и Палицын, и Пожарский, и Трубецкой. В 1618 году поляки снова стоят под Москвою, и, как событий с 1612 года, так и самого избрания Михаила на царство, нисколько не должно сливать с историею о подвиге Минина и Пожарского.

    Великое зрелище сего подвига издавна воспламеняло воображение наших писателей. Херасков, Крюковский, Глинка89 сочиняли из него драмы. Озеров также принимался за сей предмет90. «Может быть, великое дарование и придумало бы завязку и развязку для драмы о Минине», - скажут нам. «Ведь Шиллер сочинил же »Орлеанскую Деву"? - Но замечаете ли вы, в чем состоит шиллерово сочинение? В нем подвиг Иоанны составляет только эпизод: вымышленная любовь Иоанны к Лионелю, Король, Агнесса Сорель, герцог Филипп и Королева-мать составляют, собственно, всю сущность. Оттого многие находят, и весьма справедливо, что, написав прекрасную драму, Шиллер, собственно, унизил Орлеанскую Деву. Так можете вы создать драму о Минине, прибавив в нее небывалого и сосредоточив главный интерес не на освобождении Москвы, а на любви или на чем угодно другом. Необходимость этого видели Херасков, Глинка и Крюковский. Торжественные сцены на площади Нижегородской, в селе Пожарах, в Ярославле, на Волкуше, на Девичьем поле и за Москвою-рекою, картина битвы, картина избрания Михаила - все сии сцены величественны; но это мгновения, и если драматический писатель решится только из них составить свое сочинение, то он пепременно впадет в театральную декламацию и удалится от истины. Это необходимо. Великие картины, виденные нами в событиях нашего времени, и новейшие понятия об истории, доказали нам, что исторические торжественные мгновения приготовляются издалека, и в этих-то приготовлениях заключена жизнь истории и жизнь поэзии, а не в окончательных картинах, где люди большею частию молчат, образуя собою только великолепное зрелище, подобно группам балетным. Заставив их разглагольствовать, вы погубите величие и простоту истины. Неужели вы думаете, что Минину стоило только кликнуть клич на Нижегородской площади и потом подраться с Хоткевичем под Москвою? Страшная ошибка! Минин, бесспорно, велик и в этих случаях; но если хотите понять все величие его подвига, то сообразите первую тайную его думу при тогдашнем отчаянном положении России, его скрытные переговоры с Пожарским и заботы его, чтобы нестройные толпы свои и храброго, но беспечного Пожарского, довести до Москвы, прокормить их, наградить жалованием, беспрерывно между тем поборая крамолы. Обставьте все это Аврамием, Трубецким, изображением Польши и Хоткевича - вот где вы узнаете Минина и правду событий! Но все это невозможно для сцены и едва ли годится для романа. И так, если нет основания для драмы, ни в этом, ни в торжественных сценах освобождения Москвы в 1612 году не должно переделывать в драму, ибо вы должны будете или декламаторствовать, или изображать что-нибудь постороннее, какую-нибудь любовь и т. п.

    Трагедия Хераскова держалась таким образом вся на нелепой, вымышленной любви сестры Пожарского к сыну польского гетмана. Минин, Пожарский, Трубецкой являлись только говорить монологи; другия лица приходили толковать без толку; народ собирался кричать: «Ура» и петь хор при конце трагедии. - Крюковский основал свою трагедию на умысле Заруцкого, который захватывает жену и сына Пожарского. Борьба героя с самим собою, борьба, состоящая в том чем пожертвовать - отечеством или женою и сыном? вот все, в чем заключалась драма Крюковского. Остальное состоит в ней из громких монологов, пальбы, сражения и ненужных вставок. Глинка взял предметом своей драмы сборы Минина в Нижнем Новгороде, но ввел в это любовь сына его к дочери Заруцкого.

    Г-н К. нисколько не подвинулся далее трех предшественников в сей драме. Вся разница в том, что, по вольности романтизма, он переносит действие повсюду, и что в его драме собрано вдруг десять действий, когда нет притом ни одного основного, на чем держалось бы единство драмы. Против исторической истины бесспорно позволяются поэтам отступления, даже и такие, какие позволил себе г-н К.; но поэт должен выкупить у нас эту свободу тем, чтобы употребить уступки истории в пользу поэзии.

    Отступления от истории в драме г-на К. безмерны и несообразны ни с чем: он позволяет себе представить Заруцкого и Марину под Москвою в сношениях с Пожарским: Трубецкого делает горячим, ревностным сыном отечества, жертвующим ему своею гордостью; сближает в одно время смерть патриарха Ермогена и прибытие Пожарского под Москву; Марину сводит с ума и для эффекта сцены заставляет ее бродить по русскому стану в виде какой-то леди Макбет! Пожарский представляется притом главным орудием всех действий; народ избирает его в цари. Словом: мы не постигаем, для чего драма г-на К. названа заимствованною из отечественной истории? Тут нисколько и ничего нет исторического - ни в событиях, ни в характерах.

    К чему же послужили г-ну К. романтическая свобода и такие страшные изменения истории? К тому, чтобы изобразить несколько театральных сцен. В этом нельзя отказать г-ну Кукольнику: такие сцены у него есть; но это самое последнее достоинство драмы, и подобные эффекты найдете в каждой мелодраме. Не того требуем мы от истинного поэта: требуем поэтического создания, истинной драмы.

    Мы слышали, что сочинение г-на К. заслужило в Петербурге много рукоплесканий на сцене91. Но рукоплескания зрителей не должны приводить в заблуждение автора. Каждое слово, близкое русской душе, каждая картина, хоть немного напоминающая родное, могут возбуждать громкие плески. «Димитрий Донской» Озерова92 - эта решительная ошибка дарования сильного; «Пожарский» Крюковского - где нет и тени драмы - обе сии пьесы в свой черед заставляли зрителей рукоплескать. И как часто, даже ныне, сильный стих Озерова или Крюковского:

    Кто слову изменит, тому да будет стыдно;
     

    или -

    В отечестве драгом, в родимой стороне,
    Как мило сердцу все, как все любезно мне -
     

    заставляют зрителей хлопать. Я помню представления «Димитрия Донского» и «Пожарского» в Москве в 1812 году. Надобно было слышать, какой страшный гром рукоплесканий раздавался тогда при стихе:

    И гордый, как скала кремнистая, падет!
     

    Когда Пожарский произносил:

    Россия не в Москве, среди сынов она,
    Которых верна грудь любовью к ней полна!
     

    «Ура!» сливалось тогда с оглушающим криком: "Charmant!«, »Браво!" Многие из зрителей плакали от умиления. Тогда же играли драму Глинки «Минин» - и стены театра дрожали от плеска и крика при словах Минина:

    Бог сил! предшествуй нам, правь нашими рядами,
    Дай всем нам умереть отечества сынами!
     

    Наши старики сказывают, что также некогда встречали они рукоплесканиями трагедию Хераскова. - Счастливых, сильных стихов в драме г-на К. довольно, хотя вообще стихосложение в ней очень неровно. Мы думаем, это происходит от того, что драма в сущности своей не выдерживает никакой критики. Подробности являются из основания, а стихи из подробностей, и если основание плохо, то и все бывает неловко, несвязно и натянуто.

    Почитаем не нужным излагать и разбирать подробно новую драму г-на К. О ней довольно писали в петербургских журналах, уверяя, что г-н К. "первый представил нам драму истинно народную, русскую, дюжую, плечистую"93. - Преувеличенная и притом такая странная похвала, что недоверчивому писателю всего легче почесть ее за тонкую насмешку! Вероятно, дюжую, плечистую драму г-на Кукольника не замедлят дать на московском театре, и, вероятно, она пойдет после того за уряд с «Пожарским» Крюковского, хотя по времени и по отношениям Крюковскому надобно отдать преимущество перед его последователем и соперником.

    К. Ф. Рылеев
    Несколько мыслей о поэзии

    (Отрывок из письма к NN)94

    Спор о романтической и классической поэзиях давно уже занимает всю просвещенную Европу, а недавно начался и у нас. Жар, с которым спор сей продолжается, не только от времени не простывает, но еще более и более увеличивается. Несмотря, однако ж, на это, ни романтики, ни классики не могут похвалиться победою. Причины сему, мне кажется, те, что обе стороны спорят, как обыкновенно случается, более о словах, нежели о существе предмета, придают слишком много важности формам, и что на самом деле нет ни классической, ни романтической поэзии, а была, есть и будет одна истинная самобытная поэзия, которой правила всегда были и будут одни и те же.

    Приступим к делу.

    В средние века, когда заря просвещения уже начала заниматься в Европе, некоторые ученые люди избранных ими авторов для чтения в классах и образца ученикам назвали классическими, то есть образцовыми. Таким образом Гомер, Софокл, Виргилий, Гораций и другие древние поэты наименованы поэтами классическими. Учители и ученики от души верили, что, только слепо подражая древним и в формах и в духе поэзии их, можно достигнуть до той высоты, до которой они достигли, и сие-то несчастное предубеждение, сделавшееся общим, было причиною ничтожности произведений большей части новейших поэтов. Образцовые творения древних, долженствовавшие служить только поощрением для поэтов нашего времени, заменяли у них самые идеалы поэзии. Подражатели никогда не могли сравниться с образцами, и кроме того, они сами лишали себя сил своих и оригинальности, а если и производили что-либо превосходное, то, так сказать, случайно и всегда почти только тогда, когда предметы творений их взяты были из древней истории и преимущественно из греческой, ибо тут подражание древнему заменяло изучение духа времени, просвещения века, гражданственности и местности страны того события, которое поэт желал представить в своем сочинении. Вот почему «Меропа», «Эсфирь», «Митридат» и некоторые другие творения Расина, Корнеля и Вольтера - превосходны. Вот почему все творения сих же или других писателей, предметы творений которых почерпнуты из новейшей истории, а вылиты в формы древней драмы, почти всегда далеки совершенства.

    Наименование классиками без различия многих древних поэтов неодинакового достоинства принесло ощутительный вред новейшей поэзии и поныне служит одной из главнейших причин сбивчивости понятий наших о поэзии вообще, о поэтах в особенности. Мы часто ставим на одну доску поэта оригинального с подражателем: Гомера с Виргилием, Эсхила с Вольтером. Опутав себя веригами чужих мнений и обескрылив подражанием гения поэзии, мы влеклись к той цели, которую указывала нам ферула Аристотеля и бездарных его последователей. Одна только необычайная сила гения изредка прокладывала себе новый путь и, облетая цель, указанную педантами, рвалась к собственному идеалу. Когда же явилось несколько таких поэтов, которые, следуя внушению своего гения, не подражая ни духу, ни формам древней поэзии, подарили Европу своими оригинальными произведениями, тогда потребовалось классическую поэзию отличить от новейшей, и немцы назвали сию последнюю поэзиею романтическою, вместо того, чтобы назвать просто новою поэзиею. Дант, Тасс, Шекспир, Ариост, Кальдерон, Шиллер, Гёте наименованы романтиками. К сему прибавить должно, что самое название романтический взято из того наречия, на котором явились первые оригинальные произведения трубадуров. Сии певцы не подражали и не могли подражать древним, ибо тогда уже от смешения с разными варварскими языками язык греческий был искажен, латинский разветвился, и литература обоих сделалась мертвою для народов Европы. Таким образом поэзиею романтическою назвали поэзию оригинальную, самобытную, а в этом смысле Гомер, Эсхил, Пиндар, словом, все лучшие греческие поэты-романтики, равно как и превосходнейшие произведения новейших поэтов, написанные по правилам древних, но предметы коих взяты не из древней истории, суть произведения романтические, хотя ни тех, ни других и не признают таковыми. Из всего вышесказанного не выходит ли, что ни романтической, ни классической поэзии не существует? Истинная поэзия в существе своем всегда была одна и та же, равно как и правила оной. Она различается только по существу и формам, которые в разных веках приданы ей духом времени, степенью просвещения и местностию той страны, где она появлялась. Вообще можно разделить поэзию на древнюю и на новую. Это будет основательнее. Наша поэзия более содержательная, нежели вещественная: вот почему у нас более мыслей, у древних более картин; у нас более общего, у них частностей. Новая поэзия имеет еще свои подразделения, смотря по понятиям и духу веков, в коих появлялись ее гении. Таковы "Divina Comedia" Данта, чародейство в поэме Тасса, Мильтон, Клопшток95 с своими высокими религиозными понятиями и, наконец, в наше время поэмы и трагедии Шиллера, Гёте и особенно Байрона, в коих живописуются страсти людей, их сокровенные побуждения, вечная борьба страстей с тайным стремлением к чему-то высокому, к чему-то бесконечному.

    Я сказал выше, что формам поэзии вообще придают слишком много важности. Это также важная причина сбивчивости понятий нашего времени о поэзии вообще. Те, которые почитают себя классиками, требуют слепого подражания древним и утверждают, что всякое отступление от форм их есть непростительная ошибка. Например, три единства в сочинении драматическом у них есть непременный закон, нарушение коего ничем не может быть оправдано. Романтики, напротив, отвергая сие условие, как стесняющее свободу гения, полагают достаточным для драмы единство цели. Романтики в этом случае имеют некоторое основание. Формы древней драмы, точно как формы древних республик, нам не впору. Для Афин, для Спарты и других республик древнего мира чистое народоправление было удобно, ибо в оном все гражданы без изъятия могли участвовать. И сия форма правления их не нарочно была выдумана, не насильно введена, а проистекла из природы вещей, была необходимостью того положения, в каком находились тогда гражданские общества. Точно таким же образом три единства греческой драмы в тех творениях, где оные встречаются, не изобретены нарочно древними поэтами, а были естественным последствием существа предметов их творений. Все почти деяния происходили тогда в одном городе или в одном месте; это самое определяло и быстроту и единство действия. Многолюдность и неизмеримость государств новых, степень просвещения народов, дух времени, словом, все физические и нравственные обстоятельства нового мира определяют и в политике и в поэзии поприще более обширное. В драме три единства уже не должны и не могут быть для нас непременным законом, ибо театром деяний наших служит не один город, а все государство, и по большей части так, что в одном месте бывает начало деяния, а в другом продолжение, а в третьем видят конец его. Я не хочу этим сказать, что мы вовсе должны изгнать три единства из драм своих. Когда событие, которое поэт хочет представить в своем творении, без всяких усилий вливается в форму древней драмы, то разумеется, что и три единства не только тогда не лишнее, но иногда даже необходимое условие. Нарочно только не надобно искажать исторического события для соблюдения трех единств, ибо в сем случае всякая вероятность нарушается. В таком быту наших гражданских обществ нам остается полная свобода, смотря по свойству предмета, соблюдать три единства или довольствоваться одним, то есть единством происшествия или цели. Это освобождает нас от вериг, наложенных на поэзию Аристотелем. Заметим, однако ж, что свобода сия, точно как наша гражданская свобода, налагает на нас обязанности труднейшие тех, которых требовали от древних три единства. Труднее соединить в одно целое разные происшествия так, чтобы они гармонировали в стремлении к цели и составляли совершенную драму, нежели писать драму с соблюдением трех единств, разумеется с предметами, равномерно благодарными. Много также вредит поэзии суетное желание сделать определение оной, и мне кажется, что те справедливы, которые утверждают, что поэзии вообще не должно определять. По крайней мере по сю пору никто еще не определил ее удовлетворительным образом: все определения были или частные, относящиеся до поэзии какого-нибудь века, какого-нибудь народа или поэта, или общие со всеми словесными науками, как Ансильоново96.

    Идеал поэзии, как идеал всех других предметов, которые дух человеческий стремится обнять, бесконечен и недостижим, а потому и определение поэзии невозможно, да, мне кажется, и бесполезно. Если б было можно определить, что такое поэзия, то можно б было достигнуть и до высочайшего оной, а когда бы в каком-нибудь веке достигли до него, то что бы тогда осталось грядущим поколениям? Куда бы девалось perpetuum mobile?97

    Великие труды и превосходные творения некоторых древних и новых поэтов должны внушать в нас уважение к ним, но отнюдь не благоговение, ибо это противно законам чистейшей нравственности, унижает достоинство человека и вместе с тем вселяет в него какой-то страх, препятствующий приблизиться к превозносимому поэту и даже видеть в нем недостатки. Итак, будем почитать высоко поэзию, а не жрецов ее, и, оставив бесполезный спор о романтизме и классицизме, будем стараться уничтожить дух рабского подражания и, обратясь к источнику истинной поэзии, употребим все усилия осуществить в своих писаниях идеалы высоких чувств, мыслей и вечных истин, всегда близко к человеку и всегда не довольно ему известных.

    А. П. Сумароков
    К несмысленным рифмотворцам98

    Я не знаю кратчайшего способа стати стихотворцем, как выучившися грамоте, научиться узнати что стопа, а это наука самая легкая, и только трех часов времени требует, начать писать и отдавати в печать. Сей новый и краткий способ уже несколько восприят; но я, желая успеха словесным наукам, оный, всем охотникам марать бумагу и мучить типографщиков и справщика, больше препоручаю, и ободряю молодых людей: врите, друзья мои, изо всей силы, а я вам порука, что вы не только самых крайних невеж, но и таковых людей, которых учеными почитают, или паче стихотворцами, найдете в числе ваших похвалителей! не пишите только трагедий; ибо в них невежество автора паче всего открывается, и не уповайте на искусство актеров, чая получити во вздоре вашем помощию оных какой успех: дурная женщина и в робе дурна, а хорошая и в телогреи хороша. Всего более советую вам в великолепных упражняться одах; ибо многая читатели, да и сами некоторый лирическия стихотворцы рассуждают тако, что никак не возможно, чтоб была ода и великолепна и ясна: по моему мнению, пропади такое великолепие, в котором нет ясности. Многие говорили о архиепископе Феофане99, что проповеди его не очень хороши, потому что они просты; что похвальней естественной простоты, искусством очищенной, и что глупее сих людей, которые вне естества хитрости ищут? Но когда таких людей много; слагайте, несмысленные виршесплетатели, оды; лишь только темнее пишите. А ежели вы хотите последовать искренности моей, так учтеся сперва, и то ежели имеете способность, и пишите; но сделайте то с первыми сочинениями своими, что сделал я с своими, девять лет писав, бросьте все оные в печь; сие жертвоприношение Аполлону приятнее будет, нежели издание вашего вздора в печати. Язык наш великого исправления требует, а вы его своими изданиями еще больше портите. Был некогда и я сему подвержен согрешению, которому вы себя подвергаете, и слабые стихи выпустил; но я был то сделати несколько принужден, да они же и выпущены как от ребенка, и не от меня, но от Кадетского корпуса напечатаны, для показания только моего ученичества, а не стихотворства, да в то же время и стихотворцев у нас еще не было и научиться было не у кого. Я будто сквозь дремучий лес сокрывающий от очей моих жилище муз без проводника проходил, и хотя я много должен Расину, но его увидел я уже тогда, как вышел из сего леса, и когда уже парнасская гора предъявилася взору моему. Но Расин - француз и в русском языке мне дать наставления не мог. Русским языком и чистотою склада, ни стихов, ни прозы, не должен я никому, кроме себя: да должен я за первыя основания в русском языке отцу моему, а он тем должен Зейкену100, который выписан был от государя императора Петра Великого в учители, к господам Нарышкиным и который после был учителем государя императора Петра Второго. Не подумайте вы, что я из ревности вас отвращаю от стихотворства; вы знаете, что я к тому ни малейшей не имею причины, и что ущерба чести моей быть не может, когда мои сограждане хорошо стихи писать будут. Я люблю наш прекрасный язык, и стал бы радоваться, ежели бы, познав оного красоту в нем, русские люди больше нынешнего упражнялися и успехи получали, и чтобы не язык, но свое нерадение обвиняли: но, любя язык русской, могу ли я такия похваляти сочинения, который его безобразят? лучше не имети никаких писателей, нежели имети дурных. И сие одно нашему языку делает насилие, когда писатели разносити литер не умеют, о чем может быть им и в мысли не впадало, да и сам я в тончайшее оного рассмотрение вшел недавно. Не знаю кому, или лучше не хочу сказать кому, не показалася литера I и того же произношения литера И; и для того уставил он новое и странное правило очень часто применяти ее в литеру Е. А то еще и страннее, что многие правилу сему, ни на естестве языка, ни на древних книгах, ни на употреблении основанному следуют, то только в доказательство приемля: тако сказал Пифагор; а Пифагор московского наречия не знает, ибо он родился в деревне такова уезда, где говорят не только крестьяне, но и дворяне очень дурно; а мы москвитяне должны ли сему правилу повиноваться, хотя бы оно золотыми литерами напечатано было? Достоин называется достоен, бывший - бывшей и пр. Все, которые в русском языке сильны, в опровержении сего со мною согласны; не отрава ли такие правила нашему языку? Правописание наше подьячие и так уже совсем испортили. А что свойственно до порчи касается языка; немцы насыпали в него слов немецких, петиметеры - французских, предки наши - татарских, педанты - латинских, переводчики Священного писания греческих: опасно, чтобы Кирейки не умножили в нем ижольских слов101. Немцы склад наш по немецкой учредили грамматике. Но что еще больше портит язык наш? худые переводчики, худые писатели; а паче всего худые стихотворцы.

    А. П. Сумароков
    Некоторые строфы двух авторов

    Мне уже прискучилося слышати всегдашние о г. Ломоносове и о себе рассуждения. Словогромкая ода к чести автора служить не может: да сие же изъяснение значит галиматию, а не великолепие. Мне приписывают нежность: и сие изъяснение трагическому автору чести не приносит. Может ли лирический автор составити честь имени своему громом! и может ли представленный во драме Геркулес быти нежною Сильвиею и Амариллою, воздыхающими у Тасса и Гвариния!102 Во стихах г. Ломоносова многое для почерпания лирическим авторам сыщется: а я им советую взирати на его лирические красоты и отделяти хорошее от худого. Г. Ломоносов со мною несколько лет имел короткое знакомство и ежедневное обхождение, и нередко слыхал я от него, что он сам часто гнушался, что некоторые его громким называли. Его достоинство в одах не громкость, А что же? об этом долго говорить, а я прилагаю здесь предисловие, и некоторые, к чести его строфы для сравнения с моими, а не толкования. О преимуществе себе я публику не прошу; ибо похвалы выпрошенные гадки; а есть ли и г, Ломоносову дастся и в одах преимущество, я об этом тужить не стану: желал бы я только того, чтобы разбор и похвалы были основательны. В протчем я свои строфы распоряжал, как распоряжали Мальгерб, Руссо103 и все нынешние лирики; а г. Ломоносов этого не наблюдал; ибо наблюдение сего, как чистота языка, гармония стопосложения, изобильные рифмы, разношение негласных литер, непривыкшим писателям толикого стоят затруднения, коликую приносят они сладость. Наконец: во нагробной надписи г. Ломоносова изображено, что он учитель поэзии и красноречия104: а он никого не учил, и никого не выучил; ибо г. Ломоносова честь не в риторике его состоит, но в одах. Потомки и его и мои стихи увидят и судить нас будут, или паче письма наши; но потомки могут или должны будут подумати, что и я по сей ему нагробной надписи был его ученик: а я стихи писал еще тогда, когда г. Ломоносова и имени не слыхала публика. Он же во Германии писати зачал, а я в России, не имея от него не только наставления, но ниже зная его по слуху. Г. Ломоносов меня несколькими летами был постарее; но из того не следует сие, что я его ученик, о чем я не трогая нимало чести сего стихотворца предуведомляю потомков, которые и г. Ломоносова и меня нескоро увидят: а особливо ради того, что и язык наш и поэзия наша изчезают: а зараза пиитичества весь российский парнас невежественно охватила: а я истребления оному более предвидети не могу, жалея, что прекрасный наш язык гибнет. А что в протчем до г, Ломоносова надлежит, так я, похваляя его, думаю только о живности его духа, видного во строфах его. Великий был бы он муж во стихотворстве, ежели бы он мог вычищати оды свои, а во протчие поэзии не вдавался.

    Некоторые строфы.
     
    ЕВО. МОЯ.

    И се уже рукой багряной
    Врата отверзла в мир заря,
    От ризы сыплет свет румяной
    В поля, в леса, во град, в моря,
    Велит ночным лучам склониться,
    Пред светлым днем, и в тверди склониться,
    И тем почтить его приход.
    Он блеск и радость изливает,
    И в красны лики созывает
    Спасенный днесь российский род.
     
    Кавказ из облаков взирает,
    На красны низкие луга;
    Не прежни земли попирает,
    Моя, он рек, теперь нога.
    Не зрю Саратова я боле;
    Вокруг ево лежало поле,
    И диких жительство зверей.
    Теперь селения громада
    И вид Едемска вертограда:
    Толпа ликует там людей.

    Тогда от радостной Полтавы
    Победы Росской звук гремел,
    Тогда не мог Петровой славы
    Вместить вселенныя предел;
    Тогда вандалы побежденны
    Главы имели преклоненны
    Еще при пеленах твоих,
    Тогда предъявленно судьбою
    Что с трепетом перед тобою,
    Падут полки потомков их.
     
    Отверзлися места святые:
    Там Петр Великий в облаках.
    Он держит и весы златые,
    И страшу молнию в руках:
    Глаголет: беззаконным казни,
    Потребны, сколько и приязни,
    Прямым отечества сынам:
    Владети тако подобает:
    Коль суд щедротой погибает.
    Щедрота пагубна странам.

    О плод от кореня преславна,
    Дражайшая Петрова кровь,
    К тебе горит уже издавна
    Россиян искрення любовь!
    Петрополь по тебе терзался
    Когда с тобою разлучался
    Еще в зачатии твоем.
    Сердца жаленьем закипели,
    Когда под дерзким кораблем
    Балтийски волны побелели.
     
    Я вижу тот блаженный час,
    И в нову радость он мя вводит.
    Я слышу сей приятный глас:
    На трон Екатерина всходит:
    Весь воздух восклицаньем полн:
    Из утренних Аврора волн,
    Во светлой летней багрянице,
    Сияя морю и лугам,
    По чистым бельтовым брегам,
    Предшествует императрице.

    Уже и морем и землею
    Российско воинство течет,
    И сильной крепостью своею
    За лес и реки готов жмет,
    Огня ревущего удары
    И свист от ядр летящих ярый
    Сгущенный дымом воздух рвут,
    и тяжких гор сердца трясут:
    Уже мрачится свет полдневный,
    Повсюду слух и вид плачевный.
     
    Плутон и Фурии мятутся,
    Подземны пропасти ревут:
    Врат ада вереи трясутся,
    Врата колеблемы падут:
    Цербер гортаньми всеми лает,
    Геенна изо врат пылает,
    Раздвинул челюсти Плутон,
    Вострепетал и пал со трона:
    Слетела со главы корона,
    Смутился Стикс и Ахерон.

    Но естьли гордость ослепленна
    Дерзнет на нас воздвигнуть рог;
    Тебе в женах благословенна,
    Против ея помощник Бог.
    Он верьх небес к тебе преклонит,
    И тучи страшные нагонит
    Во сретенье врагам твоим.
    Лишь только ополчится к бою,
    Предъидет ужас пред тобою,
    И следом воскурится дым.
     
    Таков императрицы глас,
    Народу верностью возженну;
    А кто дерзнешь востать на нас
    Увидит гидру пораженну,
    Пойдет российский Ахиллес,
    Взревуть моря, восстанет лес,
    Попрутся степи, бездна, камень,
    В пустынях Россы ток найдут,
    И рощи от путей падут,
    Пред воинством предыдет пламень.

    Не медь ли в чреве Этны ржет,
    И с серою кипя клокочет?
    Не ад ли тяжки узы рвет
    И челюсти разинуть хочет?
    То род отверженной рабы,
    В горах огнем наполнив рвы,
    Металл и пламень в дол бросает,
    Где в труд избранный наш народ,
    Среди врагов среди болот
    Чрез быстрой ток на огнь дерзает.
     
    Живыми в памяти творятся,
    Моих победы прежних дней:
    Поля Полтавы там курятся,
    И облак воспален над ней:
    Все небо как над Этной рдеет,
    Земля трепещет и багреет,
    Весь воздух превратился в дым,
    И мглой подсолнечную кроет,
    Колеблется, ревет и воет,
    И блещут молнии под ним.

    П. Н. Ткачев
    Мужик в салонах современной беллетристики105

    I

    Салоны российской беллетристики спокон веку, т. е. с того самого времени, когда начальство соблаговолило разрешить их открытие, наполнились по преимуществу людьми отборного и благородного сословия. В первое время люди «подлого происхождения» совсем в них не допускались; даже на «бедных дворян», не говоря уже о разночинцах, смотрели косо, и, если двери салонов не всегда захлопывались перед самым их носом, если им иногда и дозволяли садиться рядышком с титулованными раздушенными и расфранченными призраками, долженствовавшими изображать собой представителей какого-то фантастического «большого света», то делалось это не столько из снисхождения к ним, сколько для вящщего посрамления их убожества и для более яркого освещения прелестей и добродетелей великосветских героев и героинь. Впрочем, наши беллетристические салоны очень недолго могли сохранять этот призрачно-аристократический вид и характер: чуть только права и возможность упражняться в писательстве перестали быть исключительной монополией действительных и просто статских советников, князей и графов и, вообще, людей, умевших соединить служение музам с достижением высоких рангов, чуть только до «литературных дел» допущено было все вообще благородное дворянство без исключения титулов, чинов и количества душ, аристократический тон салонов начал быстро понижаться: великосветские призраки стали куда-то улетучиваться; их место заняли господа и госпожи, которые ни по своему происхождению, ни по своему общественному положению не могли иметь никаких аристократических притязаний.

    В большинстве случаев это были мелкопоместные дворяне, чиновники невысокого полета, учителя, люди «вольных профессий» и т. п. Стали попадаться и купцы, и поповичи, и даже мещане; впустили и мужика, сперва, разумеется, переодетого, в костюме идиллического пастушка, а потом и запросто: в сером зипуне и лаптях, а то и на босу ногу. Сначала, впрочем, мужика допускали в беллетристические салоны с тем расчетом, с каким в «оны дни» пускали в них бедных дворян, т. е. для вящщего посрамления холопа и для возвеличения благородного сословия. Но вскоре к этому мотиву прибавился и другой: господам помещикам из либералов понадобилось, отчасти в интересах успокоения своей совести, отчасти в других еще более эгоистических интересах, - понадобилось публично рекламировать свои гуманные сентиментально-поэтические чувствия. Смешиваться с завзятыми крепостниками было как-то неловко, да и не совсем безопасно, а отказаться от крепостнических привычек и привилегий чересчур накладно и совсем неблагоразумно. Несравненно выгоднее и несравненно благоразумнее было бы - оставаться «в пределах власти», самим законом установленной, пользоваться этой властью с некоторыми сентиментальными всхлипываниями и воздыханиями, например, всыпая ослушному рабу положенное количество розог, бить себя в грудь, рвать на себе волосы, натирать до слез глаза и громогласно восклицать: «Ах, как жаль, как жаль!» Ведь подумаешь, тоже человек! Да и какой еще человек: чувства какие нежные, благородные, совсем дворянские! И природу как любит! С деревьями говорит, скотов бессловесных понимает, старших уважает. Правда, забит, принижен, пуглив, но сердце, сердце - чистый алмаз!« »Посторонние наблюдатели«, слыша такие возгласы и причитания помещика-беллетриста и не посвященные, разумеется, в закулисные тайны его девичьих и задворков, приходили в умиление и сами начинали плакать. »Вот так человек! Какая гуманность! Какие ангельские чувства! Побольше бы нам таких благодетелей, как бы тогда хорошо, весело и привольно жилось бы бедным мужичкам!« Благородный дворянин возносился на пьедестал, и за его благородно-возвышенные чувствования ему без торга отпускались все его грешки в девичьих и на задворках. Само собой разумеется, что благородные дворяне-беллетристы, воспевая доблести мужицкого сердца, с особенной силой напирали на сыновнюю любовь и глубокую преданность их отцам-помещикам, а также на их детскую покорность своей судьбе. Таким образом сентиментальное опоэтизирование мужика не заключало в себе решительно ничего не благонамеренного: напротив, с одной стороны, оно усугубляло уверенность господ в том, что все обстоит благополучно и что они, подобно известной пташке, могут »ходить весело по тропинке бедствий, не ожидая от этого никаких дурных последствий", с другой - это приятно щекотало их самолюбие, создавая им лестную репутацию людей в высокой степени гуманных и чувствительных.

    Однако, несмотря на этот вполне благонамеренный характер сентиментального или, лучше сказать, сентиментально-барского отношения к мужику, оно не могло продолжаться долго. Хорошо было сантиментальничать, когда действительно все обстояло благополучно, когда хождение «по тропинке бедствий» не сопровождалось никакими дурными последствиями. Почему, в самом деле, какому-нибудь сельскому джентльмену, в роде г. Григоровича или Авдеева, или Марко-Вовчка106, и не попоэтизировать было над сердечными доблестями наших пейзанов - пейзанов, которые им были отданы во власть «до конца дней живота своего» и которым они по закону и совести могли, в случае надобности, напомнить и о житейской прозе в своих конюшнях и на грязных задворках? Но раз эта подвластность прекратилась, раз прежняя формула отношений крестьянства к отцу-помещику заменилась иной формулой - формулой отношений батрака к хозяину, барская сентиментальность утратила свой raison d'etre107. В глазах помещика, отрешенного от мужика, мужик мгновенно утратил все свои сердечные доблести: он перестал быть «покорным, возлюбленным дитятей», преданным богобоязненным холопом - он внезапно превратился в бессмысленного пьяницу, «грубое, бессердечное животное», в «разбойника», «мошенника» и «непроходимейшего дурака». От Антонов-Горемык, тургеневских лесников, Марусь, Глашек и Танек Марко-Вовчка начало отдавать какой-то фальшью, приторностью, неестественностью. И не только дворянам непокаявшимся стали казаться неестественными сантиментально-опоэтизированные мужики, они стали казаться столько же, если не больше, неестественными и дворянам покаявшимся и той части публики, которая по своему происхождению и положению всего ближе стояла к действительному мужику. «Чересчур уж трогательно расписано! Способны ли пропойцы, скоты на такие чувства?» - восклицали первые. «Чересчур приторно, барственно, ходульно», с пренебрежением отзывались последние. «Довольно всяких сантиментов и идеализации, подавайте нам настоящего, реального мужика», требовали и те, и другие, при чем, разумеется, каждый рассчитывал, что настоящим реальным мужиком окажется именно такой мужик, какого ему хочется. Спрос на реального мужика, как и всякий рыночный спрос, не мог долго оставаться без предложения. И в первое время предложение пришлось как раз по вкусу непокаявшимся дворянам. Сентиментальный мужик был изгнан из беллетристического салона, его место занял мужик-скоморох. С первого взгляда, этот мужик-скоморох походил как будто более на реального мужика, чем мужик - сентиментальный. Многие, обманутые его грубо-наивным жаргоном, приняли его даже за подлинного, неподдельного реального мужика и пришли в умиление. «Вот он, наконец-то, настоящий мужик!» - с восторгом приветствовали они его. "Да, да, это, действительно, настоящий мужик, - подтвердили и нераскаявшиеся дворяне, - тут уже нет никакой идеализации! Правда, немножко грубо, немножко грязно, но зато как верно!

    Полюбуйтесь же теперь, господа неблагонамеренные народолюбцы, на этого наивного скомороха! Посмотрите, как он непроходимо глуп, как он одеревенел и одичал! Ну, как над ним не посмеяться, ну, как не поприжать такого дурака? Ведь без прижимки он совсем в скота обратится!" И нераскаявшиеся дворяне108 с удовольствием потирали себе руки и с злорадным добродушием хохотали над глупостью и простотой мужика-скомороха. Но недолго им пришлось хохотать и радоваться: мужик-скоморох исчез из беллетристического салона еще быстрее, еще незаметнее, чем мужик сентиментальный. Люди, близко стоявшие к народу и более рассудительные из покаявшихся дворян, очень скоро заметили все неприличие его поведения и вежливым образом вывели его вон. «Вы, - сказали они непокаявшимся и все еще продолжавшим неистово смеяться дворянам, - вы пришли в восторг при виде только некоторых реальных черт мужика, хорошо: не угодно ли вам будет ознакомиться с реальным мужиком несколько поподробнее? Вы, может быть, думаете, что он может быть только забавным, глупым или, в крайнем случае, жалким. Поприглядитесь-ка к нему поближе. Быть может, он произведет тогда на вас совсем другое впечатление, и вы при всей вашей смешливости не только не засмеетесь, но даже и не улыбнетесь. Позвольте вас познакомить...». И в беллетристический салон один за другим стали появляться мужики, нисколько не похожие ни на скоморохов, ни на идиллических пейзанов, ни на сентиментально-чувствительных холопов... Салон переполнился ими, и без преувеличения можно сказать, что в настоящее время мужик не только завоевал себе право гражданства в нашей беллетристике, но и занял в ней первенствующее место. Факт в высокой степени знаменательный, несравненно более знаменательный, чем все те якобы знаменательные факты, о которых ежедневно трубит наша пресса и которые всем нам давным-давно набили оскомину. И беллетристика не составляет в этом случае исключения: напротив, она только выражает собой общее настроение. Спрос на мужика - повсеместный; к мужику устремляются все течения нашей общественной мысли: либеральные и не-либеральные органы печати наперерыв друг с другом стараются бросить «новый свет» на мужицкое житье-бытье, на мужицкое хозяйство; беллетристы изо всех сил пытаются раскрыть перед нами мужицкую душу; люди самых противоположных направлений возлагают на мужика все свои надежды и упования и видят в нем якорь спасения... Спасения? От чего? Тут мнения несколько расходятся: одни, как поют «Московские Ведомости» и «Гражданин»109, от зловредных новых идей, от всяких вообще превратных толкований и от гнилой интеллигенции, с которой, мимоходом сказать, так много общего у этих почтенных органов... Другие, как например, «Неделя»110, от заразы городской цивилизации, буржуазной растленности, эгоизма, индивидуализма и т. п.; третьи - от турок, англичан, немцев и всяких вообще европейских супостатов; четвертые - от финансового разорения; пятые - от разных физических болезней, преимущественно анемии и золотухи, одолевающих интеллигентное меньшинство (эти пятые пишут, между прочим, в «Новом Времени»111); шестые - от каких-то ненавистных и потому опасных потребностей («Русск. Правда»112); седьмые - от проклятой немецкой педагогики; восьмые... но всех и не перечтешь. Одним словом, каждый старается предъявить мужику какое-нибудь требование, возложить на него осуществление какой-нибудь из своих надежд, и каждый старается при этом подогнать его под уровень этих требований и этих надежд. Один рисует себе идеал мужика в образе московских мясников и трактирных половых, сворачивающих, с дозволения местных подчастков, скулы мирным обывателям. Другой - в образе политиканствующего агитатора а la Лассаль и даже а lа Гамбетта113, третий - в образе шиллеровского разбойника; четвертый - в образе библейского Авраама и т. п. Для одних мужицкая жизнь представляет собой воплощение (если и не вполне, то отчасти, и во всяком случае в большей степени, чем жизнь немужицкая) идеалов чистейшей нравственности и наилучшего и наисправедливейшего общественного строя; для других она является не более как «стихийной жизнью первобытного человека» («Русская Правда»). Даже насчет мужицкого организма и насчет мужицкого здоровья не могут прийти ни к какому общему мнению. С точки зрения одних, мужицкий организм - геркулесовский организм, здоровье его - железное здоровье, оно все может претерпеть и вынести, никакая вредная обстановка не в состоянии его сокрушить - мужик, одним словом, «хотя и дикое», но крепкое дитя природы" («Новое Время»), и ему здорово даже то, от чего немец (т. е. вообще цивилизованный человек) неизбежно должен был бы умереть. Напротив, с точки зрения других, здоровье мужика по сравнению с здоровьем интеллигентных классов в высшей степени неудовлетворительно: организм его надломлен, искалечен, в корне попорчен антигигиеническими условиями его жизни...

    Нечего и говорить, что все эти противоположные воззрения на мужика безо всякого труда могут быть устранены и примирены с помощью самого поверхностного ознакомления с фактами народной жизни, народной истории, народного быта, народного хозяйства. Нечего и говорить также, что факты эти более или менее общеизвестны и общедоступны, И если, несмотря на эту их общеизвестность и общедоступность, quasi114 - интеллигентные люди упорно продолжают высказывать о мужике мнения, не только взаимно друг друга исключающие, но и явно несообразные с этими фактами, то происходит это, как мне кажется, не столько от незнания последних, сколько от умышленного игнорирования этих фактов. Умышленное же игнорирование обусловливается, в свою очередь, желанием подтянуть мужика, во что бы то ни стало, под свое, так сказать, знамя, втиснуть его в рамки своего направления, оправдать и доказать мужиком, как какою-нибудь логической посылкой, истинность и несомненность своих умозаключений и соображений. Превратив злополучного мужика в логическую посылку своих теоретических умствований и практических выводов, каждый, естественно, старается убедить и себя, и других, что эта его логическая посылка вполне соответствует его умствованиям и выводам.

    Каждый хочет заполучить мужика и сделать его своим. «Мужик за нас, - он наш!» - восклицают «Московские Ведомости». «Нет, врете», - отвечает «Неделя». «Он за нас, - он наш», - кричит «Голос». «Неправда - наш», - развязно утверждает «Новое Время». «Совсем нет, - он - наш», - пищит «Русская Правда». «Наш, наш, он всегда за нас», - дружным хором поют славянофилы. «Он мой, он за меня», - кричит Достоевский. «Мой» - гнусит Вагнер из «Света»115.

    «Мой, мой!», «Наш, наш!» - слышится со всех сторон, и бедного мужика рвут на клочки внезапно возлюбившие его интеллигентные господа, еще так недавно смотревшие на него как на простую оброчную статью.

    II

    Откуда же и почему явился этот повсеместный спрос на мужика? Что он знаменует собой? Есть ли это шаг вперед или шаг назад на пути нашего общественного развития? Должны ли мы ликовать и умиляться им или, напротив, сокрушаться и скорбеть? Мне известно, что есть ликующие и умиляющиеся, есть сокрушающиеся и скорбящие: - кто же из них прав?

    Чтобы ответить на этот вопрос, нужно прежде всего выяснить существеннейшую причину, основной мотив указанного нами, если можно так выразиться, поднятия ценности мужика на нашем общественном и литературном рынке. Почему мужик сделался с некоторого времени последним словом всех наших общественно-литературных споров, толков и пререканий? Почему литература и общество стали вдруг, как говорит г. Иванов в своем последнем отрывке из «Деревенского дневника» («Отеч. Зап.», ноябрь, стр. 247), «строить народу глазки»?

    Я знаю, что многие раньше меня упражнялись над разрешением этого вопроса. Но упражнения эти, в конце концов, приводили их к ответам крайне противоречивым. Так, по мнению одних, поднятие ценности мужика и деревни на литературном рынке обусловливается главным образом возрастанием спроса на патриотическое европофобство; по мнению других, разумным пониманием язв и скверн буржуазной цивилизации Запада и патриотическим желанием спасти отечество от заражения этими язвами и сквернами; по мнению третьих, пагубным влиянием зловредных учений и превратных толкований гнилой Европы. По мнению четвертых, вторжением в литературе и на арене общественной деятельности неблагоприятных «недворянских» элементов, разночинцев, поповичей, мещан и вообще людей «без роду и племени»; по мнению пятых, нашим смиренномудрием; по мнению шестых, потерею веры в себя, сознанием своей дряблости, испорченности, негодности и т. п.

    Последнее мнение едва ли не более распространенное, если и не среди всей, то, по крайней мере, среди наиболее свежей и молодой части интеллигенции, делающей «глазки народу», и потому на нем стоит остановиться. <...>

    ...По объяснению г. Иванова, выходит, будто литература потому, главным образом, сосредоточила свое внимание и сочувствие на народе, потому стала «строить глазки ему», что, во-первых, "в торжественную минуту пробуждения русский интеллигентный человек оказался человеком «попорченным», «малодушным»116 и «трусливым»; во-вторых, что, несмотря на все его усилия, он не мог остановить «махового колеса европейских порядков, увлекавшего его на ненавистный ему путь неправды». Наконец, в-третьих, сербская война окончательно и, так сказать, наглядно убедила его в его совершеннейшей непригодности, мелочности и порочности; она показала ему, что ему не только не чужды все европейские язвы, но что и его неевропейские черты тоже с язвами. При чем тут собственно сербская война - это понять довольно трудно. Г. Иванов не мог же забыть, что «делание глазок» мужику началось и в обществе, и в литературе гораздо раньше сербской войны117. Точно так же совершенно непонятно и даже неправдоподобно то объяснение, которое дает г. Иванов попыткам некоторых «патриотов своего отечества» остановить «маховое колесо европейских порядков», подсовывая «в его спицы огромное количество печатных листов бумаги» с рассуждениями «насчет славянской расы, славянской идеи, наших неисчерпаемых богатств и отсутствия пролетариата» и т. п. Из его слов выходит, будто эти патриоты своего отечества действовали и действуют под влиянием разочарования в собственных силах, под влиянием сознания своей мелочности, трусливости, раздвоенности, гнусности и порочности118. Дело в том, что те из интеллигентных людей, которые пришли к такому сознанию, вовсе никогда не думали и не думают становиться в отрицательное отношение к западной цивилизации; с другой стороны, вы, господа, которые пытались и пытаются остановить «маховое колесо» этой цивилизации, подсовывая под его спицы разные славянские идеи, славянские расы и т. п., - эти господа не страдают ни малейшей раздвоенностью, нисколько не разочарованы, а напротив, влюблены в себя, твердо веруют в свою мощь и непогрешимость, не сознают в себе никаких язв и глубоко убеждены, что они цельные здоровые русские натуры, самим провидением назначенные «утереть Европе нос» и обновить своей животворящей силой ее гнилой испорченный организм. В них нет ни на волос гамлетовщины, хотя их нельзя упрекнуть и в донкихотстве. Это - просто недоучившиеся «российские дурни», помешавшиеся на идее самовозвеличения и с нахальным самодовольством оплевывающие то, что выходит за тесные рамки их скудного знания, их убогого понимания, их домашнего курятника. Спросите-ка у всех этих гг. Миллеров, Ламанских, Данилевских, Навроцких119 и их московских наставников и сподвижников120, болела ли когда-нибудь их душа сознанием своей испорченности и мелочности, мучили ли ее когда-нибудь горькие сомнения и «проклятые вопросы», стремилась ли она куда-нибудь ввысь, за пределы «дозволенного» и «предусмотренного»? Являлось ли у них когда-нибудь желание хоть на минуту усомниться в своем величии? Они расхохочутся вам в лицо. Еще бы! Все эти «сомнения», «проклятые вопросы» - все это нарождение гнилой западной цивилизации; а им «плевать на нее» - они «патриоты своего отечества», воплотители «национального духа», в чем бы этот дух ни выражался, хотя бы в сквернодушии червонного валета. Что же касается всего прочего, то им нет до того ни малейшего дела. На их лбах отчеканен их девиз: «ни о чем никогда не сумняшася». И народились-то эти меднолобые господа совсем не после и не во время «торжественной минуты пробуждения». Они существовали и даже процветали еще и в дореформенную эпоху, их нельзя считать знамением переживаемого нами «трудного» времени - напротив, это какой-то заплесневелый остаток архивного, мхом забвения поросшего прошлого. А потом между ними и «кающимися», сомневающимися, изверившимися в свои силы, проклинающими свои немощи и язвы, бросающимися из окон, пускающими себе пули в лоб русскими интеллигентными людьми нет и никогда не может быть ничего общего. Если и те и другие «строят глазки» мужику, если и те и другие апеллируют, в конце концов, к народу, то, очевидно, они руководствуются при этом совершенно различными субъективными мотивами: допуская, что одни влекутся к мужику под влиянием разочарования, мы должны допустить, что другие влекутся к нему под влиянием самоочарования.

    Но ведь рядом с этими разочарованными и самоочарованными людьми существует многое множество других интеллигентных людей, которые тоже строят «глазки народу», но которых уже никоим образом невозможно упрекнуть ни в разочаровании, ни еще менее в желании «остановить маховое колесо европейских порядков». Ну, возьмите, например, хотя г. Каткова. Нельзя сказать, чтоб он изверился вообще в доблести и добродетели интеллигентного человека, особенно человека, удостоившегося получить аттестат зрелости в его классическом лицее121 и, следовательно, чуждого всяким «превратным толкованиям» и стоящего, так сказать, на высоте уровня «идей» гг. Чичериных, Цитовичей, Леонтьевых, Бай-Бороды122 и иных столпов своего отечества. Такого интеллигентного человека он очень уважает, верует в его силу и твердо надеется (как он сам об этом недавно заявил) с его помощью одолеть всех внутренних и внешних врагов России. Ясно, что по отношению к интеллигенции (хотя и интеллигенции sui qeneris123) он отнюдь не разочарован. Точно так же он не одержим и самоочарованием «российских дурней». Он совсем не желает останавливать или задерживать маховое колесо «европейских порядков». Напротив, ему очень хочется, чтоб оно вертелось как можно скорее, чтоб как можно скорее оно искрошило в куски сельскую общину, обратило крестьянина-землевладельца в безземельного батрака, наплодило бы у нас побольше английских лендлордов, установило бы на все и за все крупный ценз и т. д. И, однако, этот же самый Катков начинает «строить глазки народу», принимая, впрочем, за народ мясников из Охотного ряда и половых из «Славянского Базара»124. Почему же это? Очевидно, разочарование и боязнь Европы тут ни при чем. Вы сошлетесь, быть может, на излишек патриотизма и полицейской ревности московского публициста. Но и эта ссылка ничего не объясняет. Патриотизм и полицейская ревность - штуки старые. Они существовали спокон века, и в них не чувствовалось недостатка ни в один из периодов российской истории. И однако же они прежде не только не обязывали, но, напротив, возбраняли «сынам отечества» строить глазки мужику. Смиренномудрие тут, конечно, тоже не может играть никакой роли. Кто же в самом деле решится заподозрить Каткова в смиренномудрии?

    Возьмем теперь другой пример.

    На шестисотверстном расстоянии от московского публициста (а может быть, и ближе - «зло» так заразительно!) существуют люди, придерживающиеся миросозерцания, совершенно противоположного миросозерцанию Каткова. Этих умственных антиподов его еще менее, чем его самого, можно заподозрить в европофобстве, в недоверии к собственным силам, в той «неждановщине»125, о которой так скорбит и которую так мастерски воспроизводит г. Иванов. И однако же они тоже «строят глазки народу», хотя и не отождествляют с ним мясников из Охотного ряда и половых из «Славянского Базара». И подобно тому, как Катков ссылается на мужика для посрамления своих зловредных антиподов, так точно и зловредные антиподы ссылаются на такого же мужика для посрамления Каткова и всех его «присных». Положим, Катков и его «присные» объясняют эту ссылку своих антиподов на мужика пагубным влиянием зловредных идей и превратных толкований. Но почему же катковские антиподы подчинились этому пагубному влиянию вышеобозначенных учений и толкований. Да, при том, можно ли с уверенностью утверждать, будто с точки зрения этих учений и толкований идеализация деревни и нравственно-общественного быта мужика является чем-то существенно-неизбежным и общеобязательным? Мне кажется, утверждать это - настолько же рискованно, насколько рискованно и сделанное вами, читатель, выше предположение насчет влияния излишнего патриотизма и полицейской ревности на идеализацию московских мясников и трактирных половых.

    Но мало того: между Катковым и его антиподами стоит несколько посредствующих групп интеллигентных людей, о которых можно сказать, что они от одних отстали, к другим не пристали.

    Эти посредствующие звенья тоже строят народу «глазки» (да еще какие!), а между тем к ним-то менее, чем к кому-нибудь, может быть применима приведенная мною выше ивановская характеристика «русского интеллигентного человека», «строящего народу глазки». В их жизни и в их деятельности, собственно говоря, нет никаких противоречий. От мысли переделать весь свет они ни когда не перескакивают к мысли набить себе карманы, и не перескакивают по той простой причине, что первая мысль никогда не закрадывается и не закрадывалась в их головы, а со второй они никогда не расстаются. Действуя всегда сообразно со внушением последней, им никогда, разумеется, и ни в чем не приходится «раскаиваться», за исключением разве тех редких случаев, когда нелегкая угодит их попасть на скамью подсудимых, подвергнуться административному взысканию и т. п. Но так как вообще их дела идут весьма удовлетворительно, и общественная Немезида относится к ним довольно благосклонно, то им совершенно почти незнакомы чувства уныния, разочарования, недовольства собой; напротив, они отличаются самоуверенностью, самонадеянностью и самым розовым оптимизмом, смотрят на жизнь бодро и весело, из окон не выбрасываются, из револьверов не стреляются, кинжалами не закалываются, ядом не отравляются. Европейскую цивилизацию они не отрицают - напротив, очень ее любят и ценят... за «ее плоды», а в спицы «махового колеса» никаких неподходящих вещей не засовывают. В то же время они совершенно чисты и безукоризненны по части благонамеренности. Никому, разумеется, и в голову не придет заподозрить, ну, хоть г. Гирса в превратных толкованиях или гг. Стасюлевича, Полетику, Краевского, Комарова, Суворина126 в распространении вредных учений.

    Что же их-то заставляет кокетничать с народом? Вы скажете, - какие-нибудь карманные соображения. Ну, конечно, карманные, какие же другие? Но вот в этом-то и вопрос: почему и карманные соображения, и зловредные учения, и разочарование, и самоочарование, и гордыня, и смиренномудрие, и боязнь Европы, и славянофильство приводят в конце концов все разнообразные течения и направления нашей мысли к одному и тому же общему пункту - к мужику, к народу?

    III

    Я готов признать, что каждое из течений нашей общественной мысли, каждая из групп наших интеллигентных людей имеет свои специальные мотивы, свои чисто индивидуальные субъективные частные побуждения, заставляющие ее видеть в мужике свой основной и безапелляционный мотив. <...>

    Давно уже выяснено учеными «гнилого Запада», и, как мне кажется, давно уже вошло в обиход русской мысли то несомненное положение, что все наиболее общие, наиболее характеристические явления общественной, политической, юридической и, следовательно, умственной и нравственной жизни народов определяются и обусловливаются основными факторами их жизни экономической. Отсюда само собой следует такой вывод: если мы замечаем какое-нибудь общее явление в умственной или нравственной жизни данного общества и если мы желаем уяснить его себе, найти его raison d'etre127, то мы должны прежде всего обратиться к анализу экономической структуры, т. е. хозяйственных отношений этого общества. <...> Каждая партия является представительницей одного из факторов экономического производства, объявляет свои требования, свою программу, свои идеалы, свое миросозерцание наиболее соответствующими требованиям и интересам представляемого ею фактора. <...> Каждое из <...> направлений имеет свое особое миросозерцание, свою особую программу, свой особый политический, экономический, юридический, литературный, научный, нравственный и эстетический критерий. И эти критерии по своим отправным пунктам, по своим основным посылкам и по своим конечным выводам так же резко разнятся один от другого, как резко разнятся те противоположные экономические интересы, которые они собой воплощают. Как невозможно смешивать, стоя на чисто экономической почве, противоречивые требования этих интересов, так точно невозможно смешивать и их защитников и представителей, в какой бы сфере ни проявлялась их деятельность: в сфере ли общественно-политической или чисто литературной, отвлеченно-научной. Где бы вы с ними ни встретились - в ученой аудитории, в печати, в суде, в администрации, в банкирской конторе, на фабрике, в лавке, на бирже - вы сейчас же их узнаете по их приемам, по их аргументации и в особенности по их отношению «к народу», к серому мужику. Ни представители и сторонники дворянско-клерикальных интересов, ни представители и сторонники интересов движимого капитала никогда не станут апеллировать к мужику, как к последнему высшему критерию своих теорий, своей политики, своих экономическох, общественных, нравственных и эстетических воззрений128. Нет, подобная апелляция оказалась бы в прямом и для всех очевидном противоречии с основными догматами их credo129. Да им и незачем прибегать к ней: их сила не в народе, за ними стоят другие экономические силы - силы не мнимые, фиктивные, а вполне реальные, и на них-то они опираются, в них-то ищут и находят себе оправдание своему миросозерцанию, отправной пункт своей теоретической и практической деятельности.

    Итак, исторический опыт Западной Европы показывает нам, что под влиянием прогрессивного расчленения, прогрессивного дифференцирования и интегрирования факторов экономического производства, общественное сознание, общественная мысль (во всех сферах ее проявления) тоже расчленяется, тоже дифференцируется и интегрируется на два или на три своеобразных направления, при чем каждое направление опирается лишь на тот экономический фактор, интересы которого оно в себе воплощает.

    Никто не станет отрицать, кроме разве таких мудрецов, как гг. Ламанские, Оресты Миллеры, Градовские, или «таких патриотов не по разуму», как Суворины и их московские и петербургские учителя, - никто, говорю, не станет отрицать, что у нас в общественном сознании, в общественной мысли существует некоторое расчленение, существуют некоторые более или менее своеобразные направления, разделяющие нашу интеллигенцию в широком значении этого слова на некоторые, более или менее противоположные, более или менее отличающиеся друг от друга лагери, партии. Никто не станет также отрицать, что партии эти не только имеют отвлеченно-теоретическое, но и общественно-практическое значение, что это, одним словом, партии не только литературные, но и общественные.

    Однако, не отрицая у нас существования литературно-общественных партий, нельзя в то же время не признать, что партии эти находятся в каком-то хаотическом состоянии: у них нет ни отдельных программ, ни определенного последовательного миросозерцания, ни девиза, ни знамени; довольно трудно, даже и для проницательного человека, провести между ними яркую резко очерченную пограничную линию; они, по-видимому, стоят на той ступени эмбриологического развития, когда нельзя еще с точностью определить, какая именно органическая форма выработается из зародыша: выйдет ли из него собака, свинья, осел или человек. В самом деле, не говоря уже о нашей общественно-практической деятельности, - деятельности, поражающей своей беспринципностью, бессвязностью и нелогичностью, представляющей полнейшее отсутствие какого бы то ни было выдержанного направления, - возьмите хотя нашу литературу, нашу журналистику, т. е. отвлеченную теоретическую сферу нашей деятельности. В ней, как известно, принимает участие лишь ничтожное меньшинство нашей интеллигенции и при том меньшинство, наиболее склонное к умственным упражнениям, т. е. наиболее теоретически развитое. Обыкновенно в недрах этого теоретически наиболее развитого меньшинства и начинается прежде всего и быстрее всего процесс дифференцирования и интегрирования интеллигентных партий. Поэтому по литературе данного общества легче всего судить о степени обособления общественных партий - оно всегда прямо пропорционально степени обособления литературных партий, литературных направлений...

    Общество наше начинает это понимать - вот почему оно так живо и заинтересовалось теперь «серым мужиком», его бытовой обстановкой, его внутренним миром, вот почему в последнее время со всех сторон начинают предприниматься экскурсии в народ с научными, нравственно-просветительными и даже чисто эстетическими целями: разумеется, только экскурсии последнего рода должны подлежать анализу литературной критики. Литературная критика должна прежде всего разъяснить их реальные экономические причины, их общественное значение. Это я и пытался сделать в настоящей статье. Затем она должна определить характер этих экскурсий, зависящий, главным образом, от таланта, наблюдательности, точки зрения и направления господ экскурсионистов. Но одним этим еще не исчерпывается ее задача. Она должна, сопоставив и сравнив сырой материал, собранный беллетристами, определить степень его достоверности и сделать из него все необходимые, логически вытекающие выводы и обобщения.

    В. К. Тредиаковский
    Письмо к приятелю о нынешней пользе гражданству от поэзии130

    Давно уже вам уповаю известно, что употребление стихов и стихотворения весьма отдаленные и преглубокие есть древности; что важная их должность, в тогдашнем человеческом обществе, заслужила им у всех высокое почтение, и что народам, кои наилучший успех пред прочими в них имели, приобрели они крайнее прославление. Подлинно, отменным сим родом красноречия, древность описывала храбрые и славные дела великих людей, наставляла к добродетели, и человеческие исправляла нравы, философические предлагала догматы, полагала уставы к получению от правосудия как истинного благополучия, так и спокойного сожития, записывала прошедшие бытия и достопамятные приключения, утверждала тайны, ныне смеха и мерзости достойные, тогда ж благовейного страха и крайней чести удостоившиеся, языческие мнимые богословии: а в еврейском народе и самому истинному богу молитвы приносила, благодарения воздавала, честь воссылала, славу и должные хвалы восписывала.

    Сия многодельная должность стихов в древности, и получаемая тогда от них несказанная польза, была бы в наши времена равной важности и толикого ж почтения, ежели б ныне не отняты у поэзии были все оные толь высокие преимущества, наши веки, довольствуясь другим родом краснословия, все то описывают, записывают, уставляют, утверждают, прославляют и украшают речию, данною нам с самого начала нашего выговора, именно ж прозою: а стихам отдали токмо оды, трагедии, комедии, сатиры, элегии, эклоги, басни, песенки, краткие эпиграммы и кратчайшие тех при эмблемах леммы131.

    Ясно вам видеть можно, государь мой, что прежде стихи были нужное и полезное дело; а ныне утешная и веселая забава, да к тому ж плод богатого мечтания к заслужению не того вещественного награждения, которое есть нужно к препровождению жизни, но такого воздаяния, кое часто есть пустая и скоро забываемая похвала и слава.

    Правда, и ныне еще в самых политичных народах знатные деяния, прославившихся монархом и полководцем, описывают стихами; а род сей стихотворения называется эпическим и героическим. Сие самое есть сильным побуждением к описанию жития, дел, глубокого и острого ума, добродетельных нравов и христианских добродетелей, несравненного в древности и ныне, преселенного от нас, по неиспытанным судьбам, но с несказанного нашею горстию в небо, у блаженного нашего автократора и императора Петра132, словом, делом, сердцем и умом великого, для бессмертной его памяти: но понеже проза великую уже получила силу, власть и честь, то чаятельно, что и сие важное дело возьмет на себя история. И как вы, государь мой, изволите меня всеприятным вашим спрашивать, какая ж бы ныне была уже в поэзии и в стихах нужда, когда все-на-все исправляется прозою? То имею честь вам на сие донесть прямо, как обстоятельства времен советуют (оставляю уже, что святой Иоанн Дамаскин133 и многие из богодуховных отцов, последовавших ему, показали, коликие важности и ныне стихи в православной церкви, для того, что, как вам самим ведомо, на нашем языке и то все, что от них составлено стихословными мерами, прозою поется и чтется), что нет поистине ни самой большой в них нужды, ни от них всемерно знаменитой пользы. Однако и притом утверждаю, что они надобны, и надобны постольку между науками, украшающими разум и слово, поскольку между отгоняющими всякую воздушную обиду, или правее, между защищающими от оные поселянскими хижинами, покойные, красные и великолепные знаменитых и пресловутых городов палаты; или уже, потолику между учениями словесными надобны стихи, поколику фрукты и конфекты на богатый стол потвердых кушаниях. Много есть наук и знания, правилами состоящих, доказательствами утверждаемых, из которых иные просвещают ум, иные исправляют сердце, иные всему телу здравие подают; а иные украшают разум; увеселяют око, утешают слух, вкус услаждают. Первые гражданству чрез познание спасительные истины, чрез изобретение потребных вещей, чрез употребление оных благовременно, чрез действие добродетелей, чрез твердость искусства крайнюю приносят пользу, но другие граждан упразднившихся на время от дел и желающих несколько спокойствия, к возобновлению изнуренных сил, для плодоносящих трудов, чрез борьбу остроумных вымыслов, чрез искусное совокупление и положение цветов и красок, чрез удивительное согласие струн, звуков и пения, чрез вкусное смешение растворением разных соков и плодов, к веселию, которое толь полезно есть здравию, возбуждают и на дела потом ободряют. Нет труда, чтоб предприемлем был не для какие пользы; но нет и краткой праздности, которая отвращалась бы от спокойствия и утехи. Итак, в какой бы вы класс из всех наук и знаний ни положили поэзию, везде найдете ее, что она не без потребности и ныне. Все, что они есть доброе, большую или не весьма великую приносящее пользу и приводящее в славу, знать и уметь по всему есть похвально, а часто и прибыточно.

    Я из глубины сердца желаю, чтоб, хотя ныне сия не весьма и всеконечно надобная, но целые народы громко и прочно, да и больше, может быть, нежели все иное, и едва ль меньше, коль и пальма, полученная за доблественные деяния, воспеваемые ею в роды, прославляющая наука, здесь процвела и эпическую доброгласною трубою, как цветет уже некоторых струн звоном; а с другой стороны, отнюдь не советую вам, как то знаю вашу склонность, чтоб стихам быть... и делом единственно вашим, или б они приносили препону чему-нибудь важнейшему. При отдохновении вашем от порученных вам попечений о твердейшем и плодоноснейшем, да будут они токмо честною забавою: ни лучше, по моему мнению, ни похвальнее, еще и ни безвреднее время ваше препроводить вы не возможете. Сим образом и гуляние ваше будет иногда обществу полезно. Впрочем, остаюсь с надлежащим почтением.

    М. М. Херасков
    Взгляд на эпические поэмы134

    В «Илиаде» Гомер воспевает гнев Ахиллесов, за похищение его невольницы Бризеиды царем Агамемноном, гнев толико бедственный грекам и Пергаму; кровавые битвы, пагубу осаждающих и пагубу осажденных троян. - Патрокл, друг Ахиллесов, убит Гектором - он мстит за своего друга - убивает храброго Гектора, и тем поэма оканчивается.

    В «Одиссее» воспето десятилетнее странствование Итакского царя Улисса; возвращение его в дом свой и страшное избиение любовников Пенелопиных, которое Минстерофанией наречено.

    Виргилий в несравненной «Энеиде»135 воспел побег Энеев из разоренной греками Трои, прибытие его в Карфагену, любовь его с Дидоною, неверность его к сей несчастной царице - другой побег его в Италию, где, убив Турна, сопрягается он с Лавиниею, невестою сего почтенного князя.

    В «Погубленном рае» важный Мильтон136 повествует падение первого человека, вкушение запрещенного плода, торжество диавола, изгнание Адама и Евы из рая за их непослушание, и причину злополучия всего человеческого рода.

    Вольтер начинает свою «Генрияду»137 убиением Генриха III, a оканчивает обращением Генриха IV из одной религии в другую - но прекрасные стихи его все делают обворожительным.

    Армида в Тассовом «Иерусалиме»138, прекрасная волшебница, Армида, есть душа сей неоцененной поэмы; ее хитрости, коварства; ее остров, ее нежности, ее самая свирепость по отбытии Ренода, восхитительны - но не суть назидательны.

    Пробежим «Лузияду» Камоэнсову139 и «Фарзалию» Луканову140. - Первая есть странствование Лузитанцев в Африку, обретение некоторых новых земель - сказания и чудесности. Вся сия поэма есть пиитическое повествование, в коем и сам поэт имел участие.

    Но повествование, живою кистию писанное, сладостное, привлекательное; это есть галерея преизящных картин, непорядочно расставленных, но каждая из них восхищает, трогает, удивляет и в память врезывается.

    «Фарзалию» многие нарицают газетами, пышным слогом воспетыми; но сии газеты преисполнены высокими мыслями, одушевленными картинами, поразительными описаниями и сильными выражениями; в ней воспета война Юлия с Помпеем; при всем том поэма не докончена певцом своим и не была исправлена.

    Для тех сие пишу, которые думают, будто эпическая поэма похвальною песнию быть должна. Эпическая поэма заключает какое-нибудь важное, достопамятное, знаменитое приключение в бытиях мира случившееся, и которое имело следствием важную перемену, относящуюся до всего человеческого рода - таков есть «Погубленный рай» Мильтонов; или воспевает случай, в каком-нибудь государстве происшедший, и целому народу к славе, к успокоению, или, наконец, к преображению его послуживший, - такова должна быть поэма «Петр Великий», которую, по моему мнению, писать еще не время. Два великие духа принимались петь Петра Великого, г. Ломоносов141 и Томас142; оба начали - оба не кончили.

    К такому роду поэм причесть должно «Генрияду» Вольтерову - и мою «Россияду», не сравнивая однако мое слабое творение с превосходною эпопеею Вольтеровою. - Горе тому россиянину, который не почувствует, сколь важную пользу, сколь сладкую тишину, и сколь великую славу приобрело наше отечество от разрушения Казанского царства! Надобно перейти мыслями в те страшные времена, когда Россия порабощена была татарскому игу - надобно вообразить набеги и наглости ордынцев, внутрь нашего государства чинимые, - представить себе князей российских, раболепствующих и зависящих от гордого или уничижительного самовластия царей Казанских - видеть правителей татарских не только по городам, но и по всем селам учрежденных и даже кумиров своих, в самую Москву присылающих, для поклонения им князей обладающих - надобно прочесть внимательно всю историю страдания нашего отечества, во время его порабощения ордынцам - и вдруг вообразить Россию над врагами своими торжествующую, иго мучителей своих свергшую, отечество наше победоносными лаврами увенчанное - и младого государя, прежним своим законодателям кроткие законы предписующего.

    Читатель! ежели, преходя все сии бедства нашего отечества, сердце твое кровию не обливается, дух твой но возмутится и наконец в сладостный восторг не придет - не читай мою «Россияду» - она не для тебя писана - писана она для людей, умеющих чувствовать, любить свою отчизну и дивиться знаменитым подвигам своих предков, безопасность и спокойство своему потомству доставивших.

    Знаю, что моя поэма далеко отстоит от эпических поэм, в мире известных; знаю, что в ней есть немалые погрешности, слабости, несовершенства; что многое в ней подвержено благорассудной критике, но не плевелам голов поврежденных - но кто из писателей избежал критики? и кто написал совершенное творение в мире?

    С. П. Шевырев
    «Похождения Чичикова, или мертвые души», поэма Н. В. Гоголя143

    Статья первая

    <...> Давно уже поэтические явления не производили у нас движения столь сильного, какое произвели «Мертвые души»; но мы живем, к сожалению, в такое время, когда едва ли может явиться создание, которое соединило бы единодушно все голоса в свою пользу. Если бы гений первой степени, сам Шекспир, явился снова, то и он в наше время едва ли покорил бы себе умы, разделенные странным разномыслием!

    Мудрено ли после этого, что произведение Гоголя подверглось разнообразным толкам и суждениям? Мы заметили даже, что мнение едва ли когда делилось на столь противоположные крайности, как в настоящем случае; такое явление не должно быть без причины - нет, оно чрезвычайно важно и требует объяснения. Можно было даже встретить таких людей, которые сами в себе соединяли эти крайние противоположности, колебались между тем и другим мнением и не в силах были дать себе полного отчета в своей странной нерешимости. Если такое явление действительно совершилось в людях мыслящих, беспристрастных, простодушно принимавших впечатления - то причина ему должна, конечно, содержаться в самом создании. Мы так и полагаем.

    Две стороны имеет всякое произведение художника; одною стороною обращено оно к жизни, из которой черпает свой материал, свое содержание, но другою все оно принадлежит создателю, все есть плод его творческого духа, тайна его внутренней жизни. Ценители по большей части делятся на две стороны: одни смотрят только на содержание и на ту связь, которая находится между произведением и жизнию, особенно современною; другие наслаждаются искусством художника безотчетно или с отчетом, и не тревожит их вопрос о жизни. Давно не встречали мы произведения, в котором внешняя жизнь и содержание представляли бы такую резкую и крайнюю противоположность с чудным миром искусства, в котором положительная сторона жизни и творящая сила изящного являлись бы в такой разительной между собою борьбе, из которой один лишь талант Гоголя мог выйти достойно с венцом победителя. Может быть, таков должен быть характер современной поэзии вообще: - как бы то ни было, - но здесь первый источник разногласию мнений, которыми встречено произведение. Ясно, что взгляд на него будет тогда только полон, когда обнимет обе стороны: сторону жизни и искусства, и покажет их взаимное отношение в создании художника. Вот та трудная задача, которую мы задаем себе теперь и на которую будем отвечать по мере сил наших и по внутреннему, беспристрастному убеждению.

    Раскроем сначала сторону жизни внешней и проследим поглубже те пружины, которые поэма приводит в движение. Кто герой ее? Плутоватый человек, как выразился сам автор. В первом порыве негодования против поступков Чичикова, можно бы прямее назвать его и мошенником. Но автор раскрывает нам глубоко всю тайную психологическую биографию Чичикова; берет его от самых пелен, проводит через семью, школу и все возможные закоулки жизни, и нам открывается ясно все его развитие, и мы увлечены необыкновенным даром постижения, какой раскрыт автором при чудной анатомии этого характера. Внутренняя наклонность, уроки отца и обстоятельства воспитали в Чичикове страсть к приобретению. Проследив героя вместе с автором, мы смягчаем имя мошенника - и согласны его даже переименовать в приобретателя. Что же? герой, видно, пришелся по веку. Кто ж не знает, что страсть к приобретению есть господствующая страсть нашего времени, и кто не приобретает? Конечно, средства к приобретению различны, но когда все приобретают, нельзя же не испортиться средствам - и в современном мире должно же быть более дурных средств к приобретению, чем хороших. Если с этой точки зрения взглянуть на Чичикова, то мы не только поддадимся на приглашение автора назвать его приобретателем, но даже принуждены будем воскликнуть в след за автором: да уж полно, нет ли в каждом из нас какой-нибудь части Чичикова? Страсть к приобретению ужасно как заразительна: на всех ступенях многосложной лестницы состояний человека в современном обществе едва ли не найдется по нескольку Чичиковых. Словом, всматриваясь все глубже и пристальнее, мы наконец заключим, что Чичиков в воздухе, что он разлит по всему современному человечеству, что на Чичиковых урожай, что они как грибы невидимо рождаются, - что Чичиков есть настоящий герой нашего времени, и следовательно по всем правам может быть героем современной поэмы.

    Но из всех приобретателей Чичиков отличился необыкновенным поэтическим даром в вымысле средства к приобретению. Какая чудная, подлинно вдохновенная, как называет ее автор, мысль осенила его голову! Раз поговоривши с каким-то секретарем и услыхав от него, что мертвые души по ревизской сказке числятся и годятся в дело, Чичиков замыслил скупить их тысячу, переселить на Херсонскую землю, объявить себя помещиком этого фантастического селения и потом обратить его в наличный капитал посредством залога. Не правда ли, что в этом замысле есть какая-то гениальная бойкость, какая-то удаль плутовства, фантазия и ирония, соединенные вместе? Чичиков в самом деле герой между мошенниками, поэт своего дела: посмотрите, затевая свой подвиг, какою мыслию он увлекается: «А главное то хорошо, что предмет-то покажется всем невероятным, никто не поверит». Он веселится своему необычайному изобретению, радуется будущему изумлению мира, который до него не мог выдумать такого дела, и почти не заботится о последствиях, в порыве своей предприимчивости. Самопожертвование мошенничества доведено в нем до крайней степени: он закален в него, как Ахилл в свое бессмертие, и потому, как он, бесстрашен и удал.

    Для того чтобы привести в исполнение свой поэтический замысел, Чичиков должен был найти особенный город N и людей к тому способных. Герой и его предприятие привели за собою неизбежно достойное их окружение. Некоторые читатели порицают автора за выводимые им лица; но это напрасно. Автор весьма благоразумно предупредил подобные упреки, сказав, что «если лица, доныне являвшиеся, не пришлись по вкусу читателя, то вина не его, а Чичикова, который здесь вполне хозяин». В самом деле, если герой пришелся по веку, если его замысел отличается какою-то поэзиею изобретения, то, конечно, он не мог его исполнить в ином городе и с другими лицами, кроме тех, какие изображены чудною мастерскою кистию создателя поэмы. <...>144

    Вот те лица, с которыми Чичиков приводит в действие свой замысел. Все они, кроме особых свойств, каждому собственно принадлежащих, имеют еще одну черту, общую всем: гостеприимство, это русское радушие к гостю, которое живет в них и держится как будто инстинкт народный. Замечательно, что даже в Плюшкине сохранилось это природное чувство, несмотря на то, что оно совершенно противно его скупости: и он счел за нужное попотчевать Чичикова чайком, и велел было поставить самовар, да, к счастью его, сам гость, смекнувший дело, отказался от угощения.

    При Чичикове находятся еще два лица, два верные спутника: засаленный лакей Петрушка в сюртуке, которого никогда не скидает он, и кучер Селифан. Замечательно, что первый, находясь всегда около своего барина, подражая ему в костюме и умея даже читать, провонял, а Селифан, будучи всегда с лошадьми и в конюшне, сохранил свежую, непочатую русскую природу. Выходит на проверку, что у Чичиковых всегда так бывает: Петрушка лакей совершенно по герою: это его живой, ходячий атрибут; глубоко замечание автора об том, как он читает все, что бы ему ни попалось, и как в чтении нравится ему более процесс самого чтения, что вот-де из букв вечно выходит какое-нибудь слово. - Кучер Селифан совсем другое дело: это новое, полное типическое создание, вынутое из простой русской жизни. Мы не знали об нем до тех пор, пока дворня Манилова не напоила его пьяным и пока вино не открыло нам всю его славную и добрую натуру. Напивается он пьян более для того, чтобы поговорить с хорошим человеком. Вино расшевелило Селифана: он пустился в разговоры с лошадьми, которых в своем простодушии считает почти своими ближними. Его доброе расположение к Гнедому и к Заседателю и особенная ненависть к подлецу Чубарому, о котором он надоедает даже и барину своему, чтобы его продал, взяты из натуры всякого кучера, имеющего к своему делу особое призвание. Похвалился наш пьяный Селифан, что не перекинет, а когда случилась с ним беда, как наивно вскричал он: вишь ты и перекинулась! - За то уж с каким радушием и покорностью отвечал он барину на его угрозы: «почему ж не посечь, коли за дело, на то воля господская... почему ж не посечь?»...

    Из всех лиц, какие до сих пор являются в поэме, самое большее участие наше возбуждено к неоцененному кучеру Селифану. В самом деле, во всех предыдущих лицах мы живо и глубоко видим, как пустая и праздная жизнь может низвести человеческую натуру до скотской. Каждое из них представляет разительное сходство с каким-нибудь животным. Собакевич, как мы уже сказали, соединил в одном себе породу медвежью и свиную; Ноздрев очень похож на собаку, которая без причины в одно и то же время и лает, и обгрызывается, и ласкается; Коробочку можно бы сравнить с суетливою белкой, которая собирает орешки в своем закроме и вся живет в своем хозяйстве; Плюшкин, как муравей, одним животным инстинктом, все что ни попало, тащит в свою нору; Манилов имеет сходство с глупым потатуем145, который, сидя в лесу, надоедает однообразным криком и как будто мечтает об чем-то; Петрушка со своим запахом превратился в пахучего козла; Чичиков плутовством перещеголял всех животных и тем только поддержал славу природы человеческой... Один лишь кучер Селифан век свой прожил с лошадьми и сохранил всех вернее добрую человеческую натуру. Но есть еще лицо, живущее в поэме своею полною, цельною жизнию и созданное комическою фантазиею поэта, которая в этом создании разыгралась вволю и почти отрешилась от существенной жизни: это лицо есть город N. В нем вы не найдете ни одного из наших губернских городов, но он сложен из многих данных, которые, будучи подмечены наблюдательностью автора в разных концах России и прошед через его комический юмор, слились в одно новое, странное целое. <...>

    Вот материалы, которые поэт взял из жизни и перенес в свою поэму! Мы, излагая содержание, умышленно обнажили всю эту жизнь от прелестей искусства, чтобы удобнее дать заметить ее значение. И вот слышим вокруг себя раздающиеся вопросы: что же в этой жизни? Чем она привлекательна? Что занимательного в ней? Что за выбор предмета, героя и лиц? <...>

    В самом доле, истинные поэтические создания совершаются, как сны, в которых мы не бываем властны. Можно даже продолжить это сравнение. Замечено, что сны наши много зависят от пищи, нами принимаемой, и от впечатлений жизни внешней: так и видения поэта не зависят ли от той внутренней пищи, которую предлагает ему жизнь современная, его окружающая? - Представьте же себе то ужасное состояние поэта, когда ему, вместо идеальных видений, все представляются страшные кошмары из действительной жизни; когда вместо Ахиллов, Агамемнонов, Гамлетов. Лиров, снятся ему Лягушки, Осы, Гарпагоны, Дон-Кихоты, Санчо-Пансы, Чичиковы, Собакевичи и Ноздревы!.. Куда он денется от такого роя? Как ему развязаться с своими героями, которых он невинная жертва? Как согласить ему жизнь с искусством? <...>

    Но как мы ни оправдывай поэта, все вокруг нас раздаются еще вопросы: что нам за дело до ваших кошмаров поэтических? Довольно того, что раз в действительности существуют Ноздревы, Чичиковы, Собакевичи: к чему же еще в другой раз повторять их и давать им посредством искусства бытие долговечное, нескончаемое? Согласитесь, что если бы вам случилось наперед узнать, что вы в таком-то месте непременно встретите одно из этих трех лиц, то, конечно, вы лучше поедете в объезд и сделаете тридцать верст крюку, чтобы только не встретить какого-нибудь Ноздрева или Собакевича. Какая же охота знакомиться с ними в вашей поэме?

    Мы согласимся с тем только, что замечание ваше чрезвычайно остроумно и метко, но извините нас, если не согласимся с ним в его сущности. В нем те же две стороны, какие и во всем вопросе, нами решаемом: сторона жизни и искусства. Разделим их порознь, чтобы лучше разобрать, в чем дело.

    Сначала об жизни. Вы говорите: довольно того, что весь этот мир существует на деле; к чему еще переводить его в мир искусства? Но без поэта, знали ли бы вы, что он точно существует на деле? А если бы и знали, понятно ли б было для вас все его глубокое значение, вся его тайная, невидимая, с первого взгляда незаметная связь с миром, вас окружающим? Разве не любопытно, даже не необходимо вам знать, что Собакевичи, Ноздревы, Чичиковы, Коробочки - ваши соотечественники, ваши земляки, члены того же народа и государства, к которому вы принадлежите; что вы с ними составляете одно слитное, нераздельное целое; что они необходимые действующие звенья в огромной цепи русского царства, что их сила электрически действует непременно и на вас146? Что за странное, не только нехристианское, даже не русское чувство, заключающее вас в вашем спокойном и самодовольном одиночестве, в тесноте вашего светлого и избранного круга, который вы себе идеально и по вашему вкусу составили! <...>

    Из сказанного прежде нами ясно, почему неправы те, которые или величаво и гордо брезгают содержанием поэмы Гоголя, стороною жизни действительной, или считают за ненужное обращать внимание на содержание его поэмы, восхищаясь отвлеченно одним только его искусством. Мы совершенно не разделяем этих мнений: весь этот странный мир сельских и губернских героев, открытый фантазиею Гоголя, мир, о котором мы имели какое-то смутное понятие, как во сне, но который теперь так ясно и живо, как будто на яву совершается в очах наших, - по нашему образу мыслей, имеет весьма глубокое и великое современное значение. Обратите внимание даже на яркую противоположность этого мира с тем, который вас так великолепно, так пленительно окружает, Собакевичи, Ноздревы, город N., наши деревни, яркие картины внутреннего быта России, представь вам ясно среди вашего пышного сна, разрушат много светлых очарований, низведут вас из мира мечтаний высоких в мир голой существенности и направят внимание ваше на такие вопросы, которые без того не раздались бы, может быть, в уме вашем!

    Вникайте далее. Сделка, соединяющая Чичикова с лицами поэмы и составляющая главное содержание, главное действие, в ней развиваемое, подает повод ко многим комическим сценам, в которых неистощимый талант автора сумел так искусно представить один и тот же мотив, разнообразя его по характерам тех лиц, с коими сходится Чичиков. Предмет сделки весьма затейливо придуман комическою фантазиею поэта: в нем ничего нет такого, чтобы наружно с первого взгляда нас отвращало - это было бы и противно самим требованиям искусства - но по мере того, как вы сквозь смех и игру фантазии проникаете в глубь существенной жизни, вам становится грустно, и смех ваш переходит в тяжкую задумчивость, и в душе вашей возникают важные мысли о существенных основах русской жизни.

    Обратите внимание также на все эти села, которые по очереди предстают перед вами со всеми их помещиками: как в каждом из них отражается всеми чертами характер хозяина! А размышления Чичикова над купленными душами! Сколько в них глубоких наблюдений над русскою жизнию! А вся пустая бессмыслица в действиях города N! И в ней немало значительной правды...

    Да, чем глубже вглядитесь вы в эту поэму, тем важнее предстанет вам ее с виду забавное содержание - и вы последуете совету, который автор предлагает вам на одной из последних страниц своей поэмы: - исчезнет смех, утомивший уста ваши, и глубокая, внутренняя дума смежит их, и оправдаются над вами другие слова автора, сказанные им в другом месте: «веселое мигом обратится в печальное, если только долго застоишься перед ним, и тогда бог знает, что взбредет в голову».

    Пора, пора уже нам от блестящей жизни внешней, которая нас слишком увлекает, возвращаться к внутреннему бытию, к действительности собственно русской, как бы ни казалась она ничтожна и отвратительна нам, увлекаемым незаслуженною гордостию чужого просвещения, - и потому каждое значительное произведение русской словесности, напоминающее нам о тяжелой существенности нашего внутреннего быта, открывающее те захолустья, которые лежат около нас, а нам кажутся за горами потому только, что мы на них не смотрим, каждое такое произведение, заглядывающее в глубь нашей жизни, кроме своего достоинства художественного, может по всем правам иметь достоинство и благородного подвига на пользу отечества. Русская словесность никогда не чуждалась этого практического назначения, а всегда призывала народ к сознанию своей внутренней жизни, - и правительство наше (честь и хвала ему) никогда не скрывало от нас таких сознаний, если только совершались они талантами истинными, с искренним чувством любви к России и с уверенностью в ее высоком назначении. В пышном веке Екатерины Фонвизин вывел перед нами семейство Простаковых и раскрыл одну из глубоких ран тогдашней России в семейном быту и воспитании. В наше время тот же подвиг совершен был Гоголем в «Ревизоре» и совершается теперь в другой раз в «Мертвых душах». От самых времен Кантемира до наших словесность связывала свои произведения с существенностию русской жизни - и только одни кроты в современной критике, не постигающие в слепом бреду своем ни России, ни ее литературного развития, не видят той глубокой, внутренней связи, какая была искони у нас между жизнию и словесностию.

    Заключим же: наша русская жизнь своею грубою, животной, материальною стороною глубоко лежит в содержании этой первой части поэмы и дает ей весьма важное, современное, с виду смешное, в глубине грустное значение. Поэт обещает нам представить и другую сторону той же нашей жизни, разоблачить перед нами сокровища русской души: конец его поэмы исполнен благородного, высокого предчувствия этой иной, светлой половины нашего бытия. С нетерпением ожидаем его грядущих вдохновений: да низойдут они на него скорее, но и теперь благодарим его за вскрытие многих внутренних тайн, которые лежат в основе русского бытия и доступны только проницательному взгляду поэта, одаренного могучим ясновидением жизни.

    Статья вторая

    <...>; Первый вопрос о том, что изобразил художник, относящийся к определению связи, какая находится между произведением и жизнью, нами уже решен. Перейдем же теперь ко второму! как изобразил художник жизнь, им избранную.

    Одно из первых условий всякого изящного произведения искусства есть водворение полной блаженной гармонии во всем внутреннем существе нашем, которая не свойственна обыкновенному состоянию жизни. Но изображение предметов из грубой, низкой, животной природы человека производило бы совершенно противное тому действие и нарушало бы вовсе первое условие изящного впечатления - водворение гармонии в нашем духе, - если бы не помогало здесь усиление другой стороны, возвышение субъективного духа в самом поэте, воссоздающем этот мир. Да, чем ниже, грубее, материальнее, животнее предметный мир, изображаемый поэтом, тем выше, свободнее, полнее, сосредоточеннее в самом себе должен являться его творящий дух; другими словами, чем ниже объективность им изображаемая, тем выше должна быть, отрешеннее и свободнее от нее его субъективная личность.

    Сия последняя проявляется в юморе, который есть чудное слияние смеха и слез, посредством коего поэт соединяет все видения своей фантазии с своим собственным человеческим существом. Неистощим комический юмор Гоголя; все предметы, как будто нарочно, по его воле становятся перед ним смешною их стороною; даже имена, слова, сравнения подвертываются к нему такие, что возбуждают смех; конечно, заразительный хохот пронесся вместе с «Мертвыми душами» по всем пределам России, где только их читали. Но тот не далеко слышит и видит, кто в ярком смехе Гоголя не замечает глубокой затаенной грусти. В «Мертвых душах» особенно часто веселость сменяется задумчивостью и печалью. Смех принадлежит в Гоголе художнику, который не иным чем как смехом может забирать в свои владения весь грубый скарб низменной природы смертного; но грусть его принадлежит в нем человеку. Как будто два существа виднеются нам из его романа: поэт, увлекающий нас своею ясновидящею и причудливою фантазиею, веселящий неистощимою игрою смеха, сквозь который он видит все низкое в мире, - и человек, плачущий глубоко и чувствующий иное в душе своей в то самое время, как смеется художник. Таким образом в Гоголе видим мы существо двойное или раздвоившееся; поэзия его не цельная, не единичная, а двойная, распадшаяся147. Как этот разрыв в нем примиряется и доходит до полного согласия - мы увидим ниже.

    Яркий смех поэта, переливаясь через глубокую думу и печаль, превращается в нем так часто в возвышенные лирические движения: тот же самый человек, который теперь только перед вами так беззаботно смеялся и смешил вас, является вдохновенным прорицателем, с торжественною думою на важном челе своем. Эта способность так легко переходить от хохота ко всем оттенкам чувства до самых высоких лирических восторгов показывает, что смех поэта проистекает в нем не от холодного рассудка, который все отрицает и потому над всем смеется, но от глубины чувства, которое в самой природе человеческой двоится на веселье и горе. Вот чем юмористический хохот Гоголя отличен от того пустого пересмешничества (persifflage), которое часто встречается во французской литературе и ведет свое начало от Вольтера. Пересмешник издевается рассудком, а не чувством смеется: хохот первого утомляет под конец своею пустотою, тогда как хохот второго часто заставляет задумываться...

    Подкрепим наше мнение о характере юмора Гоголева его собственными словами, в которых он так верно и сильно высказывает нам самого себя и открывает тайны души своей. Редко случается встретить в поэте сознание своего характера и искусства: Гоголь принадлежит к числу сих немногих исключений. Разбором характера Хлестакова в «Ревизоре» он доказал, как отчетливо понимает свои создания. «Мертвые души» исполнены также глубокомысленных замет о состоянии души поэта и о том, как он сам смотрит на свои произведения. В первой статье мы уже привели одно из таких мест: теперь снова повторим его кстати и прочтем еще далее.

    Стран. 107... «Но то на свете дивно устроено: веселое мигом обратится в печальное, если только долго застоишься перед ним, и тогда бог знает, что взбредет в голову». - И далее стран. 108. «За чем же среди недумающих веселых, беспечных минут, сама собою вдруг пронесется иная чудная струя: еще смех не успел совершенно сбежать с лица, а уже стал другим среди тех же людей и уже другим светом осветилось лицо» ...В этих словах не то же ли самое, что мы выше сказали?

    Но вот еще место, в котором гораздо яснее высказана та же мысль в отношении к самому поэту (стр. 258): "И долго ещё определено мне чудной властью идти об руку с моими странными героями, озирать всю громадно-несущуюся жизнь, озирать ее сквозь видный миру смех и незримые, неведомые ему слезы!" Слова драгоценные, глубокие, поднятые с самого дна души и сказавшиеся в одну из тех редких светлых минут, когда поэт и человек бывают ясны самому себе!

    Сии-то незримые, неведомые миру слезы проглядывают очень часто в поэме Гоголя; для того, кто хочет вглядеться глубже, они очень заметны сквозь игривый звон комического смеха, и мы несколько раз испытали на самих себе переход от шумного веселья к грустной задумчивости. Подкрепим это свидетельствами из самого произведения. Главный мотив, на котором держится все комическое действие поэмы, продажа мертвых душ, с первого раза кажется только забавен, и в самом деле так искусно найден комическою фантазией художника: тут нет ничего никому обидного, ни вредного - что такое мертвые души? - так ничего, не существуют, а между тем из-за них-то поднялась такая тревога. Здесь источник всем комическим сценам между Чичиковым и помещиками и кутерьме, какая заварилась во всем городе. Мотив с виду только что забавный, - клад для комика;- но когда вы прислушаетесь к сделкам Чичикова с помещиками, когда потом вместе с ним (в VII главе поэмы), или лучше с автором, который здесь напрасно уступил место своему герою, вы раздумаетесь над участью всех этих неизвестных существ, внезапно оживающих перед вами в разных типах русского мужика, - глубокая ирония выглянет в мотиве и невольною думою осенится ваше светлое чело.

    Взгляните на расстановку характеров: даром ли они выведены в такой перспективе? Сначала вы смеетесь над Маниловым, смеетесь над Коробочкою, несколько серьезнее взглянете на Ноздрева и Собакевича, но, увидев Плюшкина, вы уже вовсе задумаетесь: вам будет грустно при виде этой развалины человека.

    А герой поэмы? Много смешит он вас, отважно двигая вперед свой странный замысел и заводя всю эту кутерьму между помещиками и в городе; но когда вы прочли всю историю его жизни и воспитания, когда поэт разоблачил перед вами всю внутренность человека, - не правда ли, что вы глубоко задумались?

    Наконец, представим себе весь город N. Здесь, кажется, уж до нельзя разыгрался комический юмор поэта, как будто к концу тома сосредоточив все свои силы. Толки жителей о душах Чичикова и их нравственности, бал у губернатора, появление Ноздрева, приезд Коробочки, сцена двух дам, слухи в городе о мертвых душах, о похищении губернаторской дочки, вздор, тревога, кутерьма, сутолока, весть о новом генерал-губернаторе и съезд у полицмейстера, на котором рассказывается повесть о капитане Копейкине!.. Как не изумиться тому, с какою постепенностью растет комическое действие и как беспрерывно прибывают новые волны в смешливом юморе автора, которому здесь просторное раздолье? Как будто сам демон путаницы и глупости носится над всем городом и всех сливает в одно; здесь, говоря словами Жан-Поля, не один какой-нибудь дурак, не одна какая-нибудь отдельная глупость, но целый мир бессмыслицы, воплощенный в полную городскую массу. В другой раз Гоголь выводит нам такой фантастический русский город: он уж сделал это в «Ревизоре»; здесь также мы почти не видим отдельно ни городничего, ни почтмейстера, ни попечителя богоугодных заведений, ни Бобчинского, ни Добчинского; здесь также целый город слит в одно лицо, которого все эти господа только разные члены: одна и та же уездная бессмыслица, вызванная комическою фантазиею, одушевляет всех, носится над ними и внушает им поступки и слова, одно смешнее другого. Такая же бессмыслица, возведенная только на степень губернской, олицетворяется и действует в городе N. Нельзя не удивиться разнообразию в таланте Гоголя, который в другой раз вывел ту же идею, но не повторился в формах и ни одною чертою не напомнил о городе своего «Ревизора»! При этом способе изображать комически официальную жизнь внутренней России надобно заметить художественный инстинкт поэта: все злоупотребления, все странные обычаи, все предрассудки облекает он одпою сетью легкой смешливой иронии. Так и должно быть - поэзия не донос, не грозное обвинение. У нее возможны одни только краски на это: краски смешного.

    Но и тут даже, где смешное достигло своих крайних пределов, где автор, увлеченный своим юмором, отрешил местами фантазию от существенной жизни и нарушил тем, как мы скажем после, ее характер, и здесь смех при конце сменяется задумчивостью, когда среди этой праздной суматохи внезапно умирает прокурор, и всю тревогу заключают похороны. Невольно опять припоминаются слова автора о том, как в жизни веселое мигом обращается в печальное...

    Вся поэма усеяна множеством кратких эпизодов, ярких замет, глубоких взглядов в существенную сторону жизни, из которых видна внутренняя наклонность к сердечной задумчивости и к важному созерцанию жизни человеческой вообще и русской в особенности.

    Чтобы завершить этот ряд сильных примеров, служащих подтверждением нашему воззрению на юмор Гоголя, мы выпишем из его поэмы одну страницу, в которой с удивительной полнотою высказывается все течение чувства в самом поэте и как будто в миниатюре отражается характер всей его поэмы не только тою половиною, которую мы теперь читаем, но и будущею, которую автор нам обещает. Это описание русской дороги (на стр. 424). <...> То, что видим в этом отрывке, что заметили мы прежде в главном мотиве поэмы, в расстановке характеров, в герое, в изображении города, то самое не будет ли видно и во всем произведении?.. Да, да, так должно быть, судя по духу самого поэта, так ярко воплотившемуся в его создании... Так говорит и предсказывает он сам в разных местах поэмы, особенно же в ее заключении: «Может быть, в сей же самой повести почуются иные, еще доселе небранные струны, предстанет несметное, богатство русского духа, пройдет муж, одаренный божественными доблестями, или чудная русская девица, какой не сыскать нигде в мире, со всей дивной красотой женской души, вся из великодушного стремления и самоотвержения. И мертвыми покажутся пред ними все добродетельные люди других племен, как мертва книга перед живым словом! Подымутся русские движения... и увидят, как глубоко заронилось в славянскую природу то, что скользнуло только по природе других народов...» Или далее: "...въезд в какой бы ни было город, хоть даже в столицу, всегда как-то бледен; сначала все серо и однообразно: тянутся бесконечные заводы да фабрики, закопченные дымом, а потом уже выглянут углы шестиэтажных домов, магазины, вывески, громадные перспективы улиц, все в колокольнях, колоннах, статуях, башнях, с городским блеском, шумом и громом и всем, что на диво произвела рука и мысль человека. Как произвелись первые покупки, читатель уже видел; как пойдет дело далее, какие будут удачи и неудачи герою, как придется разрешить и преодолеть ему более трудные препятствия, как предстанут колоссальные образы, как двигнутся сокровенные рычаги широкой повести, раздастся далече ее горизонт и вся она примет величавое лирическое течение, то увидит потом".

    Если бы даже автор этими ясными словами сам не отворил нам дверей в будущее своей повести, то мы, по требованиям изящного, по силе и полноте его дарования, объемлющего все стороны жизни, и по характеру его юмора, могли бы заранее отгадать то, что нам вперед обещано. Много, много смеялись мы в первом томе: трудно загадывать в таком деле, но должно быть, что веселое обратится в печальное и что будем мы плакать в последующих. Так чувство наше раздвоится на две половины, которые дополнят друг друга и примирятся, может быть, под конец в светлой, успокоительной, возвышенной, всевосприемлющей фантазии поэта. <...>

    Объяснив сначала значение действительной жизни в первой части поэмы Гоголя и показав, каким образом она связуется с миром искусства, мы перейдем теперь в чистый элемент художественный, в область его фантазии и предложим ее характеристику. Талант Гоголя был бы весьма односторонен, если бы ограничивался одним комическим юмором, если бы обнимал только одну низкую сферу действительной жизни, если бы личное (субъективное) чувство его не переливалось из яркого хохота в высокую бурю восторженной страсти и если бы потом обе половины чувства не мирились в его светлой, творящей, многообъемлющей фантазии. Вспомним, что одно и то же перо изобразило нам ссору Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем, «Старосветских помещиков» и «Тараса Бульбу». Художественный талант Гоголя совершил такие замечательные переходы, когда жил и действовал в сфере своей родной Малороссии. По всем данным и по всем вероятностям должно предполагать, что те же самые переходы совершит он и в новой огромной сфере своей деятельности, в жизни русской, куда теперь, как видно, переселилась его фантазия. Если «Ревизор» и первая часть «Мертвых душ» соответствуют «Шпоньке» и знаменитой ссоре двух малороссов, то мы в праве ожидать еще высоких созданий вроде «Тараса Бульбы», взятых уже из русского мира.

    Но и теперь, когда все воссоздаваемое Гоголем из этого мира носит на себе резкую печать его комического юмора, - и теперь замечаем мы в нем присутствие светлой творческой фантазии, которая предводит согласным хором его способностей, возвышается над всеми субъективными чувствами и готова бы была совершенно перенестись в чистый идеальный мир искусства, если бы слишком низкие предметы земной жизни не сковывали ее могучих крыльев и если бы комический юмор не препятствовал ее свободному, полному и спокойному созерцанию жизни. <...>

    В характерах, создаваемых Гоголем, должно заметить, что это не какие-нибудь частные случаи, не отдельные явления, подмеченные умом наблюдательным, - нет, художник возводит каждый из них на степень общего типа и сам на то намекает. Припомним то, что говорит он о Ноздреве и Собакевиче. В самом деле, сжавшуюся в самой себе крепкую натуру Собакевича, этого человека-кулака, найдете вы во многих людях по частям и в разных слоях общества, восходя до самых высших. Некоторые брезговали этим лицом, особенно видя его за няней и после обеда: странно! - брезгают в поэме, а как будто не беспрерывно видят около себя, как будто не часто обедают с Собакевичами, которые объедаются не няни, не индюка, не вотрушек, а громадных котлет с трюфелями, чванятся образованием, потому что говорят по-французски, а нравственно еще гаже Собакевича. Знаете ли, что Собакевичи есть даже и в литературе? Вот, например, все те писатели, которые смотрят на словесность как на легчайшее средство к добыванию денег, все литераторы-кулаки, которые обо всем даровитом в литературе выражаются точно так же, как Собакевич о губернаторе и прочих чиновниках, а в своей критике беспрерывно разыгрывают в действии известную басню Крылова - все эти молодцы разве не те же Собакевичи, взятые нумером с виду повыше? А потрудитесь, сличите-ка с подлинником текст из книг, приводимый ими со вносными знаками, как будто они ни в чем не виноваты, - вы нападете не на одного Елисавету Воробья, которого умеют они ввертывать искусно для своих собственных скрытных целей! А Манилов? О, Маниловых много и в столицах: этого народу досужих мечтателей не оберешься у нас в России, к сожалению; люди с виду пустые, а если приглядеться пристальнее, так очень вредные своим бездействием. А Коробочка? Коробочек пропасть по всей Москве, во всех закоулках нашей необозримой столицы; они ходят толпами по рынкам, только более покупают, чем продают. А Ноздрев? От взбалмошных Ноздревых также у нас тесно. И они, вместе с Собакевичами, втерлись в литературу. Этот писака, который вчера посылал к вам учтивые, коленопреклоненные письма, печатно хвалил вас, а теперь печатно же ругает без причины; или, выбежав из-под своей подворотни, лает без умолку на всех проходящих, как будто получает за это бог знает какое жалованье; или вдруг разругает все возможные славы мира, славы Италии, Франции и России, и преклонится перед кем-нибудь, не просящим похвал его, и закричит ему во все горло: да ты выше Шекспира! - в роде того, как Ноздрев уверяет Чичикова, что он для него лучше отца родного; - или наконец, наглое самохвальство и хвастовство свое доводит до какого-то усовершенствованного ремесла: скажите, такой писака-дрянь не тот же ли Ноздрев, принявшийся за перо и словесность бог знает каким случаем? Он едва ли не хуже его, потому что Ноздрев ругает и хвалит, лает и лижет, лжет и хвастает по одному инстинкту, а писака-дрянь то же делает при совершенном сознании своих действий. - Да уж полно, нет ли и чичиковского подвига в нашей литературе? Вот, например, собрать подписку на книгу, которая существовала только в воображении сочинителя, точно так же, как мертвые души, купленные Чичиковым... разве не то же?.. Ну да впрочем, довольно и этого...

    Велик талант Гоголя в создании характеров, но мы искренно выскажем и тот недостаток, который замечаем в отношении к полноте их изображения или произведения в действие. Комический юмор, под условием коего поэт созерцает все эти лица и комизм самого события, куда они замешаны, препятствует тому, чтобы они предстали всеми своими сторонами и раскрыли всю полноту жизни в своих действиях. Мы догадываемся, что, кроме свойств, в них теперь видимых, должны быть еще и другие добрые черты, которые раскрылись бы при иных обстоятельствах: так, например, Манилов, при всей своей пустой мечтательности, должен быть весьма добрым человеком, милостивым и кротким господином с своими людьми и честным в житейском отношении; Коробочка с виду только крохоборка и погружена в одни материальные интересы своего хозяйства, но она непременно будет набожна и милостива к нищим; в Ноздреве и Собакевиче труднее приискать что-нибудь доброе, но все-таки должны же быть хоть и в них какие-нибудь движения более человеческие. В Плюшкине, особенно прежнем, раскрыта глубже и полнее эта общая человеческая сторона, потому что поэт взглянул на этот характер гораздо важнее и строже. Здесь на время как будто покинул его комический демон иронии, и фантазия получила более простора... Так же поступил он и с Чичиковым, когда раскрыл его воспитание и всю биографию.

    Комический демон шутки иногда увлекает до того фантазию поэта, что характеры выходят из границ своей истины: правда, что это бывает очень редко. Так, например, неестественно нам кажется, чтобы Собакевич, человек положительный и солидный, стал выхваливать свои мертвые души и пустился в такую фантазию. Скорее мог бы ею увлечься Ноздрев, если бы с ним сладилось такое дело. Оно чрезвычайно смешно, если хотите, и мы от души хохотали всему ораторскому пафосу Собакевича, но в отношении к истине и отчетливости фантазии нам кажется это неверно. Даже самое красноречие, этот дар слова, который он внезапно по какому-то особливому наитию обнаружил в своем панегирике каретнику Михееву, плотнику Пробке и другим мертвым душам, кажется противно его обыкновенному слову, которое кратко и все рубит топором, как его самого обрубила природа. Нарушение одной истины повлекло за собою нарушение и другой. Автор сам это чувствовал и оговорился словами: «откуда взялись рысь и дар слова в Собакевиче» (стран. 194). То же самое можно заметить и об Чичикове: в главе VII прекрасны его думы обо всех мертвых душах, им купленных, но напрасно приписаны они самому Чичикову, которому, как человеку положительному, едва ли могли бы придти в голову такие чудные поэтические были о Степане Пробке, о Максиме Телятникове - сапожнике, и особенно о грамотее Попове беспашпортном, да об Фырове Абакуме, гуляющем с бурлаками... Мы не понимаем, почему все эти размышления поэт не предложил от себя. Неестественно также нам показалось, чтобы Чичиков уж до того напился пьян, что Селифану велел сделать всем мертвым душам лично поголовную перекличку. Чичиков - человек солидный и едва ли напьется до того, чтобы впасть в подобное мечтание.

    То, что сказали мы о характерах, должно повторить и о воссоздании всей русской жизни в поэме Гоголя. Его фантазия с чудною ясностью созерцает всю невидимую для простого ока ткань ее, со всеми запутанными нитями и узлами. Чем более вглядываемся в подробности изобретения, тем более удивляемся тому, как они мастерски прилажены к целому и между собою, и убеждаемся, что постигнуть этого можно только цельным творческим ясновидением жизни, а не искусственною какою-нибудь механикою, которая как бы ни слаживала, уж не сладит так, не подделается под жизнь, как сама фантазия, самовластно управляющая всеми способностями поэта, приносящими ей дары свои, плоды опытов, наблюдений и все орудия на готовое служение. В изложении содержания мы уж на то намекали; здесь приведем некоторые мелкие подробности, служащие однако тайными нитями в ткани всего действия повести. Как верно то, что кучер Селифан напился пьян в гостях у дворни Манилова! От Коробочки выезжает он совершенно другим кучером: тут же заметны в нем порядок и старание. От Ноздрева выехал он в дурном расположении духа и таким же взбалмошным, как и сам хозяин, у которого они с барином гостили: вот почему в первый раз спьяну он сбился с дороги и опрокинул бричку; во второй - ехал очень порядочно; в третий без толку наскакал на экипаж, совершенно по-ноздревски.. Все это кажется мелочами с первого раза, а оно чрезвычайно важно в общей ткани событий, из которых слагается канва действия. Проследите все выходки Ноздрева: они вытекут из его характера. С ним нельзя было никак сладить дела, он один мог всполошить город на бале у губернатора и разорить все предприятие Чичикова; он же потом своим визитом и откровенностью мог надоумить его на скорый отъезд. А Коробочка не так же ли везде верна самой себе? - кто же другой мог бы так поспешно прискакать в город и ударить тревогу? - не из тучи гром, а всегда так на свете бывает. Коробочки очень важны и значительны в подобных предприятиях.

    Но и здесь будет та же самая оговорка со стороны нашей, что комический юмор автора мешает иногда ему обхватывать жизнь во всей ее полноте и широком объеме. Это особенно ясно в тех ярких заметах о русском быте и русском человеке, которыми усеяна поэма. По большей части мы видим в них одну отрицательную, смешную сторону, полобхвата, а не весь обхват русского мира. Всякая глупость и бессмыслица ложится ярко под меткую кисть поэта-юмориста. Кучер Селифан похвалился, что не опрокинет, и тотчас же опрокинул. Девчонка умеет показать дорогу, а не знает, что право и что лево. Дядя Миняй и дядя Митяй хлопотали, хлопотали около брички и коляски и, бестолковые, ровно ничего не сделали, но только что лошадей измучили. Здесь, с одной стороны, видна добрая черта русского народа - его радушие, бескорыстная готовность помочь ближнему в беде, что не всегда найдете вы в образованном Западе; - но, с другой стороны, жаль, что все это радушие примыкает к бестолковщине, которая очень смешна, но не полна: ибо вообще-то говоря, уж, конечно, но бестолков русский мужик, и в деле, требующем здравого смысла, за пояс заткнет любого ученого иностранца. Правда, живет и на него беда, как на Селифана, прихвастнет и опрокинет спьяну, но часто бывает и так, что проскачет черт знает где, выедет просто на авосе по соломенному мосту, и уж пока держит возжи в руках, конечно, не усумнится, как иной немец в том, что справит лошадей и не даст выпрыгнуть из коляски своему барину. Вот еще и такого кучера представьте нам. Бывают и такие беды с мужичками русскими, как были с дядею Митяем и Миняем, что работают, работают, и прогонят их прочь, не сказавши им доброго слова; но ведь коль в сумме-то взять, так в дороге случись беда, кто же лучше поможет против нашего мужика, кто смышленее его и расторопнее? - И как ему и том и не смышлену быть, когда, кроме природы, которая наделила его здравым смыслом, помогла ему и сама дорога своим горьким опытом, своими ухабами, канавами, рытвинами, грязью коню по брюхо, театральными мостами и прочими приятностями, от которых так горько бывает образованному путешественнику внутри России и еще было бы горше, когда б не русский мужик с своим терпением, бескорыстным радушием и смышленостью!

    Да не подумают читатели, чтоб мы в чем-нибудь обвиняли Гоголя! Избави нас боже от такой мысли, или лучше, такого чувства! Гоголь любит Русь, знает и отгадывает ее творческим чувством лучше многих: на всяком шагу мы это видим. Изображение самых недостатков народа, если взять его даже в нравственном и практическом отношениях, наводит у него на глубокие размышления о натуре русского человека, о его способностях и особенно воспитании, от которого зависит все его счастье и могущество. Прочтите размышления Чичикова о мертвых и беглых душах (на стр. 261-264): насмеявшись, вы глубоко раздумаетесь о том, как растет, развивается, воспитывается и живет на белом свете русский человек, стоящий на самой низшей ступени жизни общественной.

    Да не подумают также читатели, чтоб мы признавали талант Гоголя односторонним, способным созерцать только отрицательную половину человеческой и русской жизни: о! конечно, мы так не думаем, и все, что говорено прежде, противоречило бы такому утверждению. Если в этом первом томе его поэмы комический юмор возобладал, и мы видим русскую жизнь и русского человека по большей части отрицательною их стороною, то отсюда никак не следует, чтобы фантазия Гоголя не могла вознестись до полного объема всех сторон русской жизни. Он сам обещает нам далее представить все несметное богатство русского духа (стран. 430), и мы уверены, заранее, что он славно сдержит свое слово. К тому же и в этой части, где самое содержание, герои и предмет действия увлекали его в хохот и иронию, он чувствовал необходимость восполнить недостаток другой половины жизни, и потому в частых отступлениях, в ярких заметах, брошенных эпизодически, дал нам предчувствовать и другую сторону русской жизни, которую со временем раскроет во всей полноте ее. Кто же не помнит эпизодов о метком слове русского человека и прозвище, какое дает он, о бесконечной русской песне, несущейся от моря до моря по широкому раздолью нашей земли, и, наконец, об ухарской тройке, об этой птице-тройке, которую мог выдумать только русский человек и которая внушила Гоголю жаркую страницу и чудный образ для быстрого полета нашей славной Руси? Все эти лирические эпизоды, особенно последний, представляют нам как будто взгляды, брошенные вперед, или предчувствия будущего, которое должно огромно развиться в произведении и изобразить нам всю полноту нашего духа и нашей жизни. <...>

    Приятно мечтать о том и еще приятнее видеть, что наша мечта начала осуществляться в избранных представителях русского искусства, и видимое на деле предсказывает много в грядущем, особливо, если мы не захотим ограничиваться каким-нибудь односторонним направлением и не будем искажать просторных русских дарований исключительным чужим влиянием, французским, как то было прежде, немецким, как бывает иногда теперь. - Комический юмор, увлекая фантазию поэта и представляя ей одну только половину жизни, препятствует полноте внешнего и внутреннего ясновидения. Мы никак не скажем, чтобы это был недостаток в фантазии Гоголя: это ее свойство; но думаем также, что поэт способен дать ей полет самый свободный и обширный, которого достало бы на обхват всей жизни, и предполагаем, что, развиваясь далее и далее, его фантазия будет богатеть полнотою и обнимет жизнь не только Руси, но и других народов, возможность к чему мы уже видели ясно в «Риме» Гоголя.

    Отношение юмора к фантазии есть дело первой важности в поэтическом его таланте. - Оба в нем - дары божие и необходимые: поставить их в надлежащее равновесное отношение друг к другу - великая задача во всем развитии поэта!

    Это отношение само собою прекрасно определяется второю чертой фантазии Гоголя, которая состоит в тесном ее согласии с существенностию жизни, им воссоздаваемой. Как в этом произведении, так и в прежних лучших его созданиях, фантазия не исчезает в мечтании произвольном, а упирается всем содержанием поэзии в глубокие основы жизни человеческой и природы, ею одушевляемой. <...> Какова фантазия Гоголя, таков его и юмор, крепкою силою привязанный к корню самой жизни. <...>

    В заключение эстетического разбора «Мертвых душ» потребуют, может быть, от нас объяснения слову: поэма? - Полный ответ на этот вопрос можно дать только тогда, когда будет окончено все произведение. Теперь же значение слова: поэма - кажется нам двояким: если взглянуть на произведение со стороны фантазии, которая в нем участвует, то можно принять его в настоящем поэтическом, даже высоком смысле; - но если взглянуть на комический юмор, преобладающий в содержании первой части, то невольно из-за слова: поэма - выглянет глубокая, значительная ирония, и скажешь внутренно: «не прибавить ли уж к заглавию: »Поэма нашего времени"?148

    С. П. Шевырев
    Сочинения Александра Пушкина. Томы IX, X и XI. СПб., 1841

    Три последние тома Сочинений Пушкина наконец явились в свет149. Кто, любя искренно русскую поэзию, не бросится на них со всею жадностию раздраженного ожидания? Это ведь последнее, что нам и всей России осталось от нашего незабвенного художника, которого мы так рановременно, так ужасно потеряли. <...>

    Да, чем более изучаем мы произведения Пушкина, особенно последние, чем более вглядываемся во все окружающее нас в современной русской литературе, - тем более чувствуем, что потеря наша незаменима. Но успокоив чувство грусти, посвятим самое глубокое внимание изучению последних плодов его творческой деятельности; постараемся вникнуть в то направление, какое принял поэт в последние годы своей жизни; постараемся здесь определить его характер, ибо здесь, как видно по всему, он был в самой могучей поре своего развития, - и осмелимся хотя слегка приподнять завесу будущего, которую навсегда закрыла от нас неумолимая рука смерти.

    Еще за несколько лет до своей кончины поэт, первый мастер русского стиха, победительно усвоил себе и русскую прозу, и равно искусно владел обеими формами отечественной речи, умея, как никто другой в литературе нашей, полагать самые строгие границы между русскими стихами и русскою прозою.

    Но эти две формы, резко отличенные друг от друга, никогда им не сливаемые, как мы докажем после, и всегда поддерживаемые в равной степени их относительного достоинства, не без особенного значения являются под пером Пушкина в позднейших его произведениях. Они служат выражением для двух главных направлений, которые в последнее время принял дух его. Стихами изображал он тот мир идеально прекрасный, где было первоначальное назначение Пушкина и где воспиталась его вдохновенная муза; прозу предоставлял для того мира живой действительности, с которою опыт собственной жизни познакомил его гораздо позднее, - и это знакомство не было избрано гением Пушкина по собственному сознанию, а скорее вызвано было потребностю века150.

    Из трех томов, теперь вышедших, девятый содержит стихи Пушкина и представляет плоды его первого направления; том десятый заключает в себе прозу и относится ко второму; наконец том одиннадцатый, по форме своей принадлежа также к прозе, представляет драгоценные материалы для его биографии, знакомит с образом его мыслей о некоторых частях русской жизни, о литературе, об обществе и проч. Мы в своем разборе пройдем все три тома по порядку.

    Первый, заключающий в себе стихи, тем особенно для нас любопытен, что в нем соединены и конец и начало всей поэтической деятельности Пушкина. За стихотворениями, которые писаны в последние годы его жизни и представляют высший цвет стихотворного стиля, следуют его стихи лицейские - любопытные особенно для истории его развития. Здесь сходятся таким образом младенчество поэта с его полным мужеством, - и любопытно видеть, как все то, что пророчил о себе уже могучий младенец, совершил вполне развитый муж, во всем цвете сил своих похищенный у нас смертию. Читая стихотворения последних годов его жизни, нельзя не удивляться тому, до какой степени совершенства довел Пушкин отделку форм русского стиха. Нечего сказать, что русский язык и твердостью, и упругостью своей, и красотою, похож на каррарский мрамор лучшего сорта; но у Пушкина он становится так емок и покорен, как никогда еще не был. <...>.

    Если бы мы захотели характеризовать все развитие Пушкинского стиха по периодам его стиля, то мы пришли бы, как нам кажется, к следующему заключению. Пушкин вышел сначала из школы музыкальной151 - и поэтому в стихе его первых произведений звук преобладал над образом; но чем более развивался поэт, тем более стройный звук его стиха превращался в образ, не теряя своей звучащей природы... Под конец поэзия Пушкина, в отношении к внешним формам, представляет нам самую полную гармонию русского языка, которая постепенным превращением получила вид чудной звучащей картины: тут звук его стиха, продолжая звучать, нарисовался и покрылся самыми яркими красками: таким является он особенно в последних его стихотворениях, к которым мы теперь переходим.

    Несколько эскизованных и начатых произведений теперь перед нами. Более других довершен до конца «Медный всадник». Вглядываясь во все это, мы сами собою отгадываем, как бурная внешняя жизнь отвлекала художника от постоянных занятий любимым его его искусством; как она, вторгаясь в святилище души его, мешала ему вполне развивать и доканчивать то, что в ней так чудно, так творчески зачиналось. - Правда, что эскизованье, недостаток полного развития в отношении к подробностям и к целому, входит как общая черта в характеристику Пушкина-художника. Всегда, до чудной, крайней оконченности совершенный в отделке внешней формы, Пушкин не довел ни одного из больших значительных своих произведений до всей полноты развития в целом, до какой способен был достигнуть его гений. В этом отношении мы особенно укажем на его «Полтаву» и «Бориса Годунова». «Евгений Онегин», самое высшее произведение Пушкина, всех более отразившее в себе жизнь ему современную, эта «Одиссея» нашего времени, служит самым сильным доказательством в пользу мнения нашего, потому что в самом зародыше этого произведения главным условием был недостаток полноты в целом. «Капитанская дочка», напротив, всего более противоречит сказанному нами: это произведение лучше других он выносил - и в нем можно было видеть переход к какому-то еще новому, дальнейшему развитию Пушкина, если бы жестокая судьба русской поэзии не присудила иначе.

    Причины этому недостатку полноты развития в художественных произведениях поэта заключаются во многом: и в истории поэзии русской, и в характере всего нашего образования (ибо поэт зреет вместе с своим народом) - и в отношениях, какие существуют у нас между искусством и жизнью, и может быть в стремительном, неудержном духе самого художника, который только порывами предавался искусству, слишком много зависел от впечатлений внешней жизни и не мог спокойно выносить в себе ни одного произведения. Но те вдохновения, которые посещали его в псковском его уединении, были полнее и развитее, нежели те, которые он урывками похищал у бурной жизни севера.

    В «Медном Всаднике» чудеса русского стиха достигли высшей степени. - На первом плане вы видите здесь мастерски набросанную картину петербургского наводнения; далее, на втором плане, сумасшествие молодого Евгения и эту чудную картину великого бронзового всадника, который с грохотом скачет неотступно за безумным. Каким чутким ухом Пушкин подслушал этот медный топот в расстроенном воображении юноши! Как умел он тотчас найти поэтическую сторону в рассказе события, кем-то ему сообщенном! - Если взглянуть слегка, поверхностно, то по-видимому между наводнением столицы и безумием героя нет никакой внутренней связи, а есть только одна наружная, основанная на том, что влюбленный юноша в волнах потопа теряет свою любезную и все счастие своей жизни. Но если взглянуть мыслящим взором внутрь самого произведения, то найдешь связь глубже: есть соответствие между хаосом природы, который видите вы в потопе столицы, и между хаосом ума, пораженного утратою. Здесь, по нашему мнению, главная мысль, зерно и единство художественного создания; но мы не можем не прибавить, что этот превосходный мотив, достойный гениальности Пушкина, не был развит до конечной полноты и потерялся в какой-то неопределенности авизованного, но мастерского исполнения152.

    За «Медным Всадником» следуют: «Каменный гость», драматический эскиз, и «Русалка», начало народной драмы. Пушкин, еще в 1826 году, после достопамятного своего возвращения153, имел уже мысль написать эти два произведения и говорил о том. Еще был у него проект драмы: «Ромул и Рем», в которой одним из действующих лиц намеревался он вынести волчиху, кормилицу двух близнецов.

    Замечательно, что давнишний замысел Пушкина о «Каменном госте» явился в кратких, резких, сильных очерках. В обеих драмах, но особенно в этой, заметно весьма пристальное изучение Шекспира, которому Пушкин, как видно и по его поэме «Анджело», и по отрывкам в смеси, предавался особенно в последние годы своей жизни. В XI-м томе (на стран. 168) находим мы глубокие его замечания о характерах Шекспира в сравнении с характерами Мольеровыми.

    В «Каменном госте» лицо Лауры чудно создано: она своею дерзостью, решительностию и лаконизмом слов напоминает несколько подобные лица Шекспира; но она возвышена; в ней более идеальной поэзии и особенно замечательно это увлечение, эта непогасшая страсть к Дон-Жуану, придающая какое-то благородство униженному лицу ее. Последняя черта отгадана в сердце испанки, девы юга.

    Сцены Дон-Жуана с Донной Анной напоминают много сцену в "Ричарде III" между Глостером (Ричардом III) и леди Анной, вдовой Эдуарда Принца Валлийского, даже до подробности кинжала, который Дон-Жуан, как и Глостер, употребляет хитрым средством для довершения победы. Положение совершенно одно и то же: не мудрено, что Пушкин, и без подражания, без подущения памяти, сошелся нечаянно в некоторых чертах с первым драматическим гением мира.

    Но вообще манера вести свои сцены, приемы драматического разговора, его извивы и внезапности, показывают явно, что Пушкин в последнее время много изучал Шекспира. Он изучал его, как все великие драматики, как Гете и Шиллер изучали его же, как все славные живописцы XVI и XVII века изучали Микель Анджело. - В этом отношении я укажу еще в «Русалке» на монолог Князя при виде сумасшедшего старика. Эти размышления о безумии, вложенные тут кстати, напоминают замашку совершенно шекспировскую. Мы приведем все место:

    И этому все я виною! страшно
    Ума лишиться! Легче умереть:
    На мертвеца глядим мы с уваженьем,
    Творим о нем молитвы: смерть равняет
    С ним каждого. Но человек, лишенный
    Ума, становится не человеком.
    Напрасно речь ему дана - не правит
    Словами он; в нем брата своего
    Зверь узнает; он людям в посмеянье;
    Над ним всяк волен; бог его не судит...
     

    Чудное сочувствие Пушкин имел со всеми гениями Поэзии всемирной - и так легко было ему усваивать себе и претворять в чистое бытие русское их изящные свойства! Это в Пушкине черта национальная: как же было ему не отражать в себе характера своего народа?

    Возвращаясь к «Дон-Жуану»154, мы не можем пропустить без внимания заключительной сцены, Как тотчас, после преступного поцелуя, поразительна внезапность появления статуи! Как глубоко значительна эта быстрая смена преступления наказанием! Здесь самая скорость эскиза помогла художнику. Эта сцена совершенно убеждает нас в том, что Пушкин глубоко понимал тесную, неразрывную связь изящного с нравственным, особенно в Поэзии воли человеческой, в драме. Как многосмысленно разрешается в этих двух стихах вся разгульная жизнь разврата!

    Статуя.
    Дай руку.

    Дон-Жуан.
    Вот она... о, тяжело
    Пожатье каменной его десницы!
     

    Но чего лишились мы в неоконченной «Русалке», которая обещала быть одним из первых, одним из самых народных произведений Пушкина! «Русалка», известная опера, сделалась у нас преданием национальным: мудрено ли, что Пушкин увлекся им? Если бы он докончил это произведение, - мы имели бы чудную народную драму в роде фантастических драм Шекспира. Здесь-то надобно удивляться тому, как поэт умел самый простой и грубый материал возвышать до красоты идеальной. Эта обольщенная девушка, которая топится с отчаяния и превращается в мстительную волшебницу, совершенно в нравах преданий русских; этот Мельник - ворон - какая чудная фантазия! Сколько грации в свадебных песнях, в хорах русалок!

    Глубокое чувство тоски положено в основу драмы: этот червь уныния есть плод преступления, плод нарушения клятвы, которое такою разительною катастрофой открывает драму. Здесь был сильный, значительный зародыш; здесь-то, сколько смеем отгадывать по неконченному, покоилась драматическая идея произведения, имеющая такое же глубокое нравственное значение, как и идея «Каменного Гостя». Как бы далее разыгралась фантазия художника! Все превращения русалки предлагали столько прекрасных мотивов для его волшебной кисти! А на какой чудной сцене он остановился! Свидание Князя с Русалочкой, его дочерью, ему еще незнакомой, какой грациозный мотив для поэта драматика! И этого даже завистливая судьба нас лишила! <...> С тяжким чувством останавливаемся па последних стихах:

    Что я вижу!
    Откуда ты, прелестное дитя?..

    Грустное раздумье берет нас: что бы это было? - Обе драмы представляют совершенство драматической формы разговора в стихах. Вот что должны бы изучать наши переводчики Шекспира, если желают передать нам в стихах произведения драматика Англии, достойно искусства и достойно языка русского. «Галуб»155, если б был окончен, верностью задуманного на месте характера стал бы выше «Кавказского Пленника», в котором, на чудном Кавказском ландшафте мы видим тени байроновских героев. Стихи «Галуба», «Кромешника», «Начала поэмы» достигают такой степени совершенства в отделке, что в них не знаешь чему более удивляться: Пушкину ли, или русскому языку? Это резец Кановы или Тенерани156, покорившей себе до конца всю звонкость твердого нашего мрамора. Мы желали бы расположить характеристику пушкинского стиха по эпохам стиля, как располагают стиль Рафаэля или Гвидо Рени157. Это необходимо сделать со временем. - Но для того мы должны обратиться к господам издателям сочинений Пушкина. Мы не можем не посетовать на них за то, что они, во-1-х, многое напечатали с явными ошибками; во-2-х, перемешали сочинения разных годов и вместе с последними, блистающими всею роскошью зрелого стиля, поставили рядом первые произведения юности, носящие на себе печать его первой манеры, - и в 3-х, не потрудились приложить списка с означением годов, к каким относятся произведения. Этот последний недостаток резко замечается и в восьми томах: мы именем науки и любовью к словесности русской заклинаем издателей к последнему 12-му тому приложить необходимый список, без которого не может обойтись история русской поэзии <...>.

    В «Мелких стихотворениях» сколько драгоценного! Мы скажем слово об некоторых. Чудная грация в антологических! Какою свободною мыслню Пушкин постигал дух древних, не зная ни одного древнего языка! В стихотворении М158. русское благородное чувство выразилось в этих замечательных стихах:

    Наш мирный гость нам стал врагом и ныне
    В своих стихах, угодник черни буйной,
    Поет он ненависть: издалека
    Знакомый голос злобного поэта
    Доходит к нам!.. О боже! возврати
    Твой мир в его озлобленную душу...159
     

    Эта чистая молитва Пушкина исполнилась. - Из двух ненапечатанных сцен «Бориса Годунова» первая народная сцена превосходна; мы не понимаем, почему она была пропущена в издании драмы; но что касается до второй, до сцены между Мариной и Рузей, мы думаем, что Пушкин пропустил ее умышленно. Едва ли она нравилась ему самому. Характер Рузи обрисован слишком новыми чертами служанок из наших комедий. - В подражаниях Данту, Пушкин завещал нам образцы превосходных русских терцин пятистопной и шестистопной длины: удивительно, как великий художник успевал во всем дать пример и указать путь. Те ошибутся, которые подумают, что эти подражания Данту - вольные из него переводы. Совсем нет: содержание обеих пьес принадлежит все самому Пушкину. Но это подражание Данту только по форме и по духу его поэзии. Первое из них, аллегорического содержания, подражает более по форме: это пятистопная русская терцина, совершенно близкая к дантовской, с тою только разницей, что в ней рифмы мужеские и женские перемешаны по строгим правилам русской просодии. Что касается до аллегории, в ней содержащейся, то она к Данту самому нисколько не относится. - Второе подражание гораздо замечательнее. Оно писано также терциною, однако шестистопною, и потому внешнею формою отходит от терцины дантовской. Но дух всей этой пьесы и пластические стихи, доведенные до высшей степени совершенства, до того напоминают дух и стиль Данта в некоторых песнях ада, что удивляешься нашему славному мастеру, как умел он с одинаковою легкостью и свободою переноситься в дух древней греческой Поэзии, восточной, в Шекспира и в Данте. Многообъемлющему гению Пушкина все было возможно. Чего он не знал, то отгадывал творческою мыслию. - Картины печеного ростовщика и этой стеклянной горы, которая:

    Звеня, растрескалась колючими звездами -

    вы не найдете у Данта; но они созданы совершенно в его духе и стиле, и он бы сам, конечно, от них не отказался. Все это подражание можно назвать дополнением к XVII, XXI и XXII песням его «Ада». Но те опять ошибутся, которые подумают, что вся Дантова поэма состоит из подобных картин. Она так же разнообразна, как мир божий и мир человеческий, как мир добродетели и греха. Пушкин написал подражание только тем песням, в которых Данте казнит самые низкие пороки человечества: это фламандские картины в стиле Рубепсова «Страшного суда». Жаль, что поэт наш не нарисовал нам чего-нибудь грациозного или высокого в стиле Данта: как бы ему это было доступно! Его пластический стих имеет много родства со стихом славного тосканца160 - и едва ли в каком-нибудь народе можно найти формы столь готовые для передачи красот этой поэзии, как в стихе русском, так как выделал его Пушкин могучим резцом своим.

    «Осень» есть одно из прекраснейших стихотворений, относящихся к позднейшему периоду. Пушкин питал особенное сочувствие к этому времени года и посвятил ему несколько пьес. Это чувство едва ли не русское: мы любим уныние в природе, равно как в музыке и поэзии. То же самое влечение к осени заметно и в Державине, с которым Пушкин представляет много сходства в этом стихотворении: та же яркая кисть в описаниях, та же ирония и шутка, та же внезапность переходов от мыслей к мысли, то же употребление слов простонародных.

    В Перуджии, школе младенца Рафаэля, есть знаменитый Pallazzo del cambio, и в нем зала, расписанная Петром Перуджинским и его учениками. Здесь пеленки и колыбель живописца Рафаэля: здесь в первый раз является кисть отрока гения, и между трудами других учеников вы стараетесь отгадать то, что принадлежит вдохновенному. С каким чувством смотришь на первые опыты этой кисти, которая была назначена для Мадонны и Преображения! С чувством еще сильнейшим перечитывали мы лицейские стихотворения Пушкина: это его пеленки, его колыбель, где развивалось могучее младенчество поэта. Это его школа, из которой яснеет нам все первоначальное его развитие. К этому присоединяются и воспоминания о нашей собственной юности и всего поколения, нам современного: сколько тут стихов, которые мы помнили наизусть в прежнее время! Все мы, хотя воспитанные совершенно иначе, праздновали юность свою под влиянием Музы Пушкина.

    Читая эти стихотворения, мы еще раз подосадовали на издателей. Здесь-то особенно надобно было расставить все пьесы в порядке хронологическом, начиная со стихов 14-тилетнего Пушкина; следовало найти самые верные списки, призвать на помощь советы и память его товарищей, и, наконец, сделать выбор строже, потому что ходило в рукописи много стихов, которые напрасно приписывались Пушкину. Такие пьесы, как: «Красавице, которая нюхала табак», и особенно «К Наталье», и «К Наташе», едва ли могут быть ему приписаны. Может быть, это шалости его же товарищей161. Мы не думаем, чтобы Пушкин, 14-ти лет написавший те прекрасные стихи, которые читаем на 389 стран., мог позволить себе такие рифмы, как: Наталья и сераля, китайца и американца, или подобные стихи:

    Свет-Наташа! где ты ныне?
    Что никто тебя не зрит?
    Иль не хочешь час единой
    С другом сердца разделить?
     

    Видно большое безвкусие в этом выборе, которым оскорбляется память нашего мастера-художника.

    Эти стихотворения заменяют нам записки об юности Пушкина. Здесь, в его песнях и сердечных дружеских излияниях, можно видеть, как буйно, шумно и весело она развивалась! Какой свободный разгул во всех ее грехах и шалостях! Как все это естественно и верно! В ней нет ни мрачного раздумья, ни преждевременного разочарования, ничего, что могло бы резко противоречить ее природе.

    Пушкин в стихотворении «Городок» знакомит нас с своими иноземными учителями. Тут видим мы Гомера, Виргилия, Горация, Тасса, Расина, Мольера, Руссо, Лафонтена, Парни... Но над всеми берет преимущество:

    Фернейский злой крикун162,
    Поэт в поэтах первый!
     

    Тут входят и такие имена, которых мы не желали бы встретить между первыми учителями Пушкина163. Он не пренебрегает и Лагарпом, и тратит над ним время. В первые годы юности своей он был под явным влиянием французской поэзии; даже древних изучал через французские переводы. Но как умел впоследствии освободиться из-под этого влияния: тем он обязан был ничему иному, кроме своего гения.

    В лицее занимали его и русские сказки, как видим по отрывку из «Бовы королевича», написанному размером «Ильи Муромца»164. Так объясняется нам явление «Руслана и Людмилы» и зародыш в Пушкине - поэта народного.

    Из писателей русских все лучшие представители изящного национального вкуса сходятся влиянием своим в его первоначальных стихотворениях. Жуковский, Батюшков и даже Богданович слышны особенно в его посланиях, писанных трехстопными ямбами. Сила Державина, с его особенною рифмой, с частыми усеченными прилагательными, с его любимыми выражениями, блистает в переводах из Оссиана, переделанного Баур-Лормианом165, и особенно в «Воспоминаниях о Царском Селе». Замечательно, что Пушкин читал эту пьесу перед самим Державиным, как он нам о том рассказывает. Его «голос отроческий зазвенел и сердце забилось с упоительным восторгом», когда пришлось ему произнести имя Державина. Понятно, почему, готовясь к такому впечатлению, он написал все это стихотворение под влиянием строя лиры Державина. Та же пышная торжественность и выражения, напоминающие язык его, как напр., "склоняя ветрам слух, ширяяся крылами".

    Да, весь Парнас русский, начиная от Ломоносова до непосредственных предшественников Пушкина, участвовал в его образовании. Он есть общий питомец всех славных писателей русских, и их достойный и полный результат в прекрасных формах языка отечественного. Сознание этих отношений своих к русскому Парнасу и благодарную память предания Пушкин выразил в стихотворении, благородно венчающем его могучую юность и свидетельствующем раннюю зрелость его гения: это Послание Пушкина к непосредственному его учителю, Жуковскому, начинающееся словами: «Благослови, Поэт!» Здесь Пушкин рассказывает, как Державин, Дмитриев и Карамзин благословили его призвание; здесь совершает он свою литературную исповедь перед возвышенною душою Жуковского; здесь возводит он свою поэтическую родословную до Ломоносова, до этого полунощного дива, от которого по прямой линии через Державина, Карамзина, Жуковского, Пушкина и всех, около них стоящих, ведет свой род все лучшее, светлое племя литературы нашей. Здесь же резкими чертами едкой сатиры заклеймены два родоначальника другого противоположного племени, которое также не переводится: это Тредьяковский:

    Железное перо скрыпит в его руках
    И тянет за собой гекзаметры сухие,
    Спондеи жесткие и дактили тугие.
     
    ...Слабое дитя чужих уроков,
    Завистливый гордец, холодный Сумароков,
    Без силы, без огня, с посредственным умом,
    Предрассуждениям обязанный венцом,
    И с Пинда сброшенный и проклятый Расином!
     

    Это послание, произведение юноши-Алкида, есть важный документ в истории русской словесности, указывающий на место, по праву занимаемое Пушкиным середи русского Парнаса.

    Когда Пушкин, воспитав Музу свою на Ариосте, Парни и сказках русских, отпраздновал пир молодого воображения «Русланом и Людмилою»и вышел в мир современной, существенной жизни, - тогда, нашего разгульного веселого, русского юношу, покидавшего мир своих прекрасных мечтаний, встретил на Западе гений могучий, покорявший думе своей поколения современные, гений мрачный, певец разочарования и пресыщения жизни, провозвестник отцветанию Запада, пропевший ему первую похоронную песнь и отдыхавший мечтою на заре возрождавшейся свободы Греции. В лице Пушкина и Байрона встретились новая, свежая, полная юных сил и подвигов, кипящая мечтами Россия, и охладевший, разочарованный, уже покидавший веру в свое грядущее, Запад.

    Известно у нас, что Байрон произвел сильное влияние на Пушкина, но до сих пор не определена у нас в надлежащей мере ни степень этого влияния, ни разность между характерами обоих поэтов. Мы здесь не вдадимся в подробное разрешение этого вопроса, одного из важнейших в истории Русской Поэзии, а скажем только результат нашего мнения, чтобы тем заключить размышления наши о Пушкине, как поэте.

    Байрон и Пушкин являются нам совершенно противоположными по существу их характера. Байрон - поэт чисто лирический, поэт субъективный, уединяющийся в глубину своего духа и там создающий мир по-своему; Пушкин - совершенно противное; мы вовсе не согласны с теми, которые признавали его преимущественно лириком; это поэт чисто объективный, предметный, который весь увлечен миром внешним и до самоотвержения способен переселяться в его явления: это поэт для эпоса и драмы. Такая противоположность между существом обоих поэтов была причиною того, что влияние Байрона скорее вредно было, нежели полезно Пушкину. Оно только нарушало цельность и самобытность его поэтического развития. «Кавказский Пленник», «Бахчисарайский фонтан» и «Цыганы» наиболее пострадали от этого влияния. Что видите вы в этих произведениях? Два элемента, которые между собою враждуют и сойтись не могут. Элемент Байрона является в этих призраках идеальных лиц, лишенных существенной жизни; элемент же самого Пушкина в живом ландшафте Кавказа, в жизни горцев, в роскоши восточного гарема, в картинах степей Бессарабских и кочевого цыганского быта. Самое сильнейшее влияние Байрона на Пушкина было в то время, когда он писал «Бахчисарайский фонтан»: в этом он сам сознается (т. XI, стран. 227), а эта поэма есть, конечно, самое слабое произведение Пушкина. Замечательно также, что он называл «Кавказского Пленника» первым неудачным опытом характера, с которым насилу сладил: да, это была тень героев Байрона.

    В «Евгении Онегине» только одна внешняя форма и некоторые замашки указывают на то же влияние. Вся глубь картины занята беспрерывно сменяющимся калейдоскопом всего внешнего быта России, всей жизни русского народа, взятой наружною ее стороною: это подробный дневник самого поэта, веденный им в двух столицах и внутри России. Сам Евгений Онегин выше всех героев, которые внушены были Пушкину музою Байрона, потому что в Онегине есть истина, вынутая из русской жизни. Это тип западного влияния на всех наших светских людях, тип ходячий, встречаемый всюду: это наша русская апатия, привитая к нам от бесцельного знакомства с разочарованием западным.

    Создание Тани принадлежит к лучшим идеалам Пушкина, какие вынес он из самых светлых воспоминаний своей страстной юности.

    «Полтава» была переходом от влияния Байронова к самобытности: произведение много потерпело от этой причины. Главная ошибка в нем есть ошибка против формы: сюжет просился в широкую драму, а поэт сковал его в тиски так называемой гражданской поэмы.

    В «Борисе Годунове» Пушкин явился Пушкиным. Здесь, равно как и в других его позднейших произведениях, влияние Байрона миновало совершенно - и началось скорее влияние Шекспира, влияние менее опасное потому, что Шекспир духом своим более согласовался с духом нашего Пушкина, и потому еще, что влияние такого поэта, который не заключает себя в эгоизме своего внутреннего духа, а свободно властвует над человеком и природою, восприемля их в свою всеобъемлющую мысль, влияние такого поэта, как Шекспир, не может быть нисколько вредно ни чьей природе, ибо не стесняет ее свободы. До конца жизни Пушкин оставался верен этому учителю, который открывал для его поприща великое грядущее.

    Итак Байрон, по нашему мнению, составляет весьма вредный эпизод в свободном и полном развитии Пушкина. Разность и того и другого еще более очевидна в прозе нашего поэта, к разбору которой мы теперь переходим.

    В X томе напечатаны: «Арап Петра Великого», начало неконченного романа, «Летопись села Горохина»166, «Дубровский», «Египетские ночи», «Сцены из Рыцарских времен».

    Первоначальным назначением Пушкина был мир чистой поэзии, хотя созданный из ярких и роскошных красок существенного мира, но над ним возвышенный, идеальный. Этот мир выражался у поэта приличною ему формою - стихом, в котором образы природы, просветленные воображением поэта, и звуки русского языка, гармонически слаженные в его слухе, сливались в одно. Позднее, требования современного ему века вызвали его из идеального мира Поэзии, звучавшего ему стихами, в мир действительной жизни, в мир прозы обыкновенной. Великие примеры В. Скотта и других современных талантов были перед ним. К тому же и собственные опыты жизни, занятия историею, наблюдения над внутренним бытом России могли обратить его на это новое поле, поле не цветущее, но обильное сытною жатвою, существенной, нагой истины. Пушкин донес нам об этом новом своем направлении в достопамятных стихах, которыми заключал 6-ю песню своего «Онегина».

    Лета к холодной прозе клонят,
    Лета шалунью рифму гонят.
     

    По природному эстетическому чувству, он должен был отгадать, что новый мир существенности, обнажавший перед ним себя, требовал от него и новой формы, которая бы ему совершенно соответствовала. Он овладел русскою прозою - и дал ей новый оттенок. Никто из писателей России и даже Запада, равно употреблявших стихи и прозу, не умел полагать такой резкой и строгой грани между этими двумя формами речи, как Пушкин. Сколько стих его всегда возвышен над обыкновенного речью, всегда изящен звуком, образом, выражением, оборотом, эпитетом, всегда отмечен, употребим его же сравнение, как червонец, чеканом светлым и звонким, - столько же проза его проста, сильна, истинна и чужда, как жизнь, ею изображаемая, всякого ненужного ей украшения. Потому-то проза Пушкина не есть какой-то междоумок между стихами и прозою, который известен под именем прозы поэтической, или правильнее прозы риторической, который заимствуется от стихов метафорами и сравнениями, и блещет на произведениях современной нам литературы, много свидетельствуя об упадке общего вкуса. У нас Марлинский был главным представителем этого рода прозы, которого не любил Пушкин: «никогда не пожертвую краткостию и точностию выражения провинциальной чопорности», - сказал он в одном месте. Потому-то проза Пушкина есть проза по преимуществу. Создать ее в чистоте, т. е. освободить от примеси ей чуждых поэтических украшений, мог только тот, кто был вполне царем русского стиха и располагал его богатствами по воле своей, и кто, как истинный художник, одарен был тем метким чутьем вкуса, которое знает меру и вес каждого в языке выражения.

    Ту же резкую противоположность умел наблюдать Пушкин и в содержании своих произведений, какую наблюдал в их форме. В его повестях и рассказах нет ничего такого, что бы противоречило нагой, прозаической истине действительного мира: все в них вынуто из жизни исторической или современной, и вынуто верно, метко и цельно. Но художник, обнимавший думою своей изящное, должен был чувствовать, что нагая истина этого мира действительного противоречит сама в себе назначению искусства, что копировать ее верно и близко, значит нарушать призвание художника. Вот почему Пушкин не сочувствовал нисколько современным рассказчикам Франции, которые с чувством какой-то апатии копируют жизнь действительную даже во всей безобразной наготе ее. Карикатурить эту жизнь и смешить ею Пушкин не хотел, потому что не сознавал в себе призвания к комедии, потому что в характере его было смотреть на жизнь с думою важною и строгою, потому что истина этой жизни, особливо в его отечестве, была для него значительна. Клеймить ее печатью грозной сатиры, выливать свое негодование отдельными тирадами также было не в характере Пушкина, который не хотел быть моралистом отдельно от художника, ибо знал высокое нравственное призвание своего искусства и ведал для морали другие, сильнейшие средства. Иного способа не оставалось ему, - работая над грубым материалом жизни действительной, над миром прозы, спасать искусство, как в истине существенной, не привлекательной собою, воплощать истину нравственную, всегда неизменную, и придавать таким образом первой высокое значение, достойное художника. Здесь-то особенно Пушкин доказал, как понимает он искусство и как глубоко разумеет он ту важную ролю, какую нравственное играет в мире изящного. Это постиг он и сам собою, и по верным урокам своего последнего и лучшего учителя, Шекспира.

    В самых значительных повествованиях Пушкина, даже в исторических, найдется совершенное оправдание нашему общему замечанию. Всегда, на первом плане, выступает перед вами простое событие, взятое из жизни, истина верная, действительная, нагая, случайная, живая и яркая; но из-за нее, безмолвно, невысказанно и как будто неумышленно, выходит истина всеобщая, неизменная, всегда пребывающая в основе жизни человеческой и общественной, истина, которая снимает с действительного события всю пустую ничтожность его случайности, и, придавая ему значение постоянное и высокое, тем возводит его в мир искусства и спасает призвание художника. Пушкин, как изобразитель жизни действительной, есть также сатирик, но сатирик (если можно так выразиться) объективный, который уходит за свою сатиру и сам своею мыслию воплощается в событии, но так, что перед вами раскрывает самое зерно его глубокого значения в жизни. Все сказанное нами всего более поверяется на одном из самых лучших прозаических повествований Пушкина <...>, на «Дубровском».

    Два помещика жили по соседству в своих поместьях: один богатый, знатный, старинный русский барин, Троекуров; другой, бедный, но честный и благородный поручик гвардии в отставке, Дубровский. Они жили дружно; но вдруг поссорились. Распря росла; самолюбие разыгралось - и дело кончилось тем, что помещик Троекуров, сильный деньгами и знатностью, купленным приговором суда, отнял у Дубровского его родовых 70 душ. Сын ограбленного бедняка, молодой Дубровский, был свидетелем сумасшествию отца и его ужасной смерти; суд беззаконно ограбил его, и он должен был выйти нищим из наследия отцов своих. В порыве отчаяния он зажег тот дом, где жили его предки и откуда изгнало его насилие, и человек благородный, е чувством чести и правды, сделался атаманом разбойников: все село пристало к своему барину. Одна любовь Дубровского к дочери Троекурова охранила сего последнего от его ужасной мести.

    Все эти события переданы так живо и так истинно, что вы, читая, не можете оторваться от этой яркой, разительной действительности.

    Но из-за этого рассказа сама собою выступает истина нравственная, придающая глубокое значение всей картине. Этот разбойник Дубровский, зачавшийся в человеке честном и благородном, есть плод разбойничества общественного, прикрытого законом. Всякое нарушение правды под видом суда, всякое насилие власти призванной к устроению порядка, всякое грабительство общественное, посмевающееся истине, - порождают разбой личный, которым гражданин обиженный мстит за неправды всего тела общественного. Вот та глубоконравственная идея, которая, хотя не высказана отдельно, но сама собою яснеет из повести Пушкина и придает ей великую значительность.

    «Летопись села Горохина» есть самая едкая сатира на внутреннюю пустоту нашей сельской жизни, на эту жалкую действительность без памятников и без прошедшего.

    «Египетские ночи» - произведение, к сожалению, не конченное, но идея его уже довольно обнаружилась. Это значительная сатирическая картина тех отношений, в которых у нас поэт находится к обществу. Чарский имеет призвание к священному искусству: но никак не хочет признаться перед светом в том, что он его имеет, и досадует на тех, которые обходятся с ним иначе, нежели как с обыкновенным светским человеком. Ему противно видеть эти притязания общества на поэта, как на какую-то свою собственность; ему досадно, когда следят и подглядывают его вдохновения, когда застают его с пером в руке, когда выспрашивают у него о тайнах его музы, которую он ревниво укрывает от непосвященных взоров. Таков Чарский, таков поэт среди народа, у которого искусство еще новость и поэт какое-то чудо. - Яркая противоположность Чарскому, как будто стыдящемуся своего звания, изображена в итальянском импровизаторе, который публично объявляет себя поэтом, не только стыдится этого звания, но обращает его в денежное ремесло. Как глубоко схвачена обидчивость Чарского, когда итальянец назвал его поэтом, и благородное чувство того же Чарского, когда он в незнакомце узнал импровизатора, и еще более, когда услышал его вдохновенные стихи! Чарский и импровизатор - это Россия и Италия, две страны, из которых в в первой искусство еще не пришлось к потребностям общества и, западая в чью-либо душу, не знает как существовать середи предрассудков света, - тогда как во второй оно уже собственность всенародная, ремесло публичное, объявляемое перед всеми, и дающее деньги.

    В Чарском Пушкин едва ли не представил собственных своих отношений к свету: он не любил, когда в гостиной обращением напоминали ему о высоком его звании, и предпочитал обыкновенное обхождение светское. - В своей прозе он нередко говорит об том ложном положении, в котором словесность у нас находится к обществу.

    Жаль, что «Арап Петра Великого» остался недоконченным. Видно, что Пушкин изучал много век Петра и готовил материалы для того, чтобы со временем начертать большую и полную картину. И в том немногом, что написал он, сколько отгадано подробностей!

    «Сцены из времен рыцарских» показывают, что все времена и народы могли быть доступны для его кисти.

    Том XI, содержащий в себе Смесь, представляет нам множество отдельных мыслей и рассказов Пушкина, которые необходимы для полной его биографии и характеристики. Здесь мы обратим внимание на то, что нам кажется особенно замечательно.

    Его мысли о Москве, о русской избе и о быте русского крестьянина в сравнении с иностранным, о дорогах в России, о старинных русских странностях, многие анекдоты показывают, как он глубоко изучал жизнь своего отечества. При этом нельзя не пожалеть, что Пушкин не путешествовал, много любопытного и полезного он сказал бы тогда об России.

    Лестно для нас мнение Пушкина о московской литературе и ее направлении. Он всегда питал к ней особенное благородное сочувствие. «Москвитянин»167 с удовольствием может вспомнить, что Пушкин принимал в 1828 и 1829 годах совершенно безмездное участие в издании предшественника его, «Московского Вестника»168, из одного уважения к духу и направлению журнала.

    Должно заметить, что статья о Ломоносове не заключает в себе полного суждения Пушкина об этом писателе. Мы помним, с каким благоговением Пушкин говорил об нем, как создателе языка: он даже не позволял в присутствии своем сказать что-нибудь противное памяти великого нашего мастера. Взгляните, как величает он Ломоносова в своем послании к Жуковскому. Замечательно, как выставил Пушкин независимое благородство его, основанное на сознании своего достоинства, и щекотливость его в этом отношении. - Выпишем следующие за тем строки - урок современной словесности:

    «Нынче писатель, краснеющий при одной мысли посвятить книгу свою человеку, который выше его двумя или тремя чинами, не стыдится публично жать руку журналисту, ошельмованному в общем мнении, но который может повредить продаже книги, или хвалебным объявлением заманить покупщиков. Ныне последний из писак, готовый на всякую приватную подлость, громко проповедует независимость и пишет безыменные пасквили на людей, перед которыми расстилается в кабинете».

    Пушкин ненавидел новую школу литературы французской; драму Гюго «Кромвель» называет он скучною и чудовищною (стран. 66), роман Альфреда де Виньи «Сен-Марс» облизанным (стран. 71). Как он негодует на них за искажение характера Мильтона169.

    Критика на «Рославлева»170 есть новый прекрасный способ осудить неверность характера изображением ему противоположного.

    Рассказ Пушкина о том, как он в лицее читал стихи перед Державиным, - драгоценная страница для истории Русской словесности. Сюда же отнесем многие места его записок: известия о выходе в свет «Истории» Карамзина и впечатлении, какое произвела она; сведения о сочинениях самого Пушкина по мере их появления. Пушкин зпал, что «Полтава» и «Борис Годунов», лучшие его произведения в стихах, не имели успеха: он сам объясняет причины, по которым юные произведения поэта более нравятся публике, чем зрелые; хотя он применяет слова свои к Баратынскому, но явно, что они могут быть применены и к нему самому:

    «Первые юношеские произведения Баратынского были некогда приняты с восторгом; последние, более зрелые, более близкие к совершенству, в публике имели малый успех. Постараемся объяснить тому причины. Первою должно почесть самое сие совершенствование, зрелость его произведений. Понятия, чувства 18-летнего поэта еще близки и сродны всякому; молодые читатели понимают его и с восхищением в его произведениях узнают собственные чувства и мысли, выраженные ясно, живо и гармонически. Но лета идут - юный поэт мужает, талант его растет, понятия становятся выше, чувства изменяются - песни его уже не те, а читатели те же, и разве только сделались холоднее сердцем и равнодушнее к поэзии жизни. Поэт отделяется от них и мало-помалу уединяется совершенно. Он творит для самого себя, и если изредка еще обнародывает свои произведения, то встречает холодность, невнимание и находит отголосок своим звукам только в сердцах некоторых поклонников поэзии, как он, уединенных в свете. Вторая причина есть отсутствие критики и общего мнения. У нас литература не есть потребность народная. Писатели получают известность посторонними обстоятельствами, публика мало ими занимается; класс писателей ограничен, и им управляют журналы, которые судят о литературе, как о политической экономии, как о музыке, т. е. наобум, понаслышке, без всяких основательных правил и сведений, а большею частию по личным расчетам». - В этих глубокомысленных словах заключается разгадка последних неудач самого Пушкина.

    В другом месте (243 стран.) он излагает причины, почему драма не могла образоваться в России. Замечательно, что в этих причинах он много сходится с Горацием, который о том же говорил в послании к Августу: положение России и Рима в отношении к драме имеет в себе много сходного. - В этих замечаниях Пушкина разгадка тому, почему он сам не образовался драматиком, имея все к тому призвание.

    В заметках Пушкина об языке мы видим, как он глубоко изучал его - в самом источнике, в языке народном. В своих оправданиях перед критиками, не изучавшими филологии, он ссылается на древние русские песни как на документ: так ссылкою на Киршу Данилова защитил он свой прекрасный стих:

    Людская молвь и конский топ,
     

    несправедливо осмеянный в «Вестнике Европы». Пушкин не пренебрегал ни одним словом Русским и умел часто, взявши самое простонародное слово из уст черни, оправлять его так в стихе своем, что оно теряло свою грубость. В этом отношении он сходствует с Дантом, Шекспиром, с нашими Ломоносовым и Державиным. Прочтите эти стихи в «Медном всаднике»:

    ...Нева всю ночь
    Рвалася к морю против бури,
    Не одолев их буйной дури...
    И спорить стало ей не в-мочь...
     

    Здесь слова: буйная дурь и не в мочь вынуты из уст черни; у Ломоносова есть примеры того же:

    Где ныне похвальба твоя?
     

    Или:

    Никак смиритель стен Казанских?
     

    Державин еще более этим изобилует. Пушкин, в след за старшими мастерами, указал нам на простонародный язык как на богатую сокровищницу, требующую исследований. Выпишем драгоценные слова его (стран. 214):

    "Разговорный язык простого народа (не читающего иностранных книг и, слава богу, не искажающего, как мы, своих мыслей на французском языке) достоин также глубочайших исследований".

    Заслуживают особенное внимание отношения Пушкина к его критикам: он не презирал критики, как сознается сам; он счел за нужное даже оправдаться перед читателями в том, в чем его понапрасну обвиняли. Презирал Пушкин одни только ругательства, и, по примеру Карамзина, премудро завещал всякому писателю, сознающему в себе какое-нибудь чувство достоинства: на все придирки и нахальные ругательства завистливой посредственности, полагающей единственную опору своей славы в том, что она перед чернью окричит все, что ее выше, - отвечать одним молчаливым презрением.

    В этом разборе последних трех томов сочинений Пушкина мы набросали только некоторые черты, имеющие, по нашему мнению, войти в полную его характеристику. У нас и не было в виду начертать сию последнюю, потому что мы хотели ограничиться только теми произведениями, которые теперь вышли и должны необходимо обратить на себя внимание публики, если она не забыла любимого своего Поэта. Полную же характеристику Пушкина мы охотно вменяем себе в одну из самых значительных и самых приятнейших обязанностей наших. Теперь же мы заключим все наши отрывочные замечания, сделанные по случаю, одною из главных мыслей, в которой заключается точка нашего зрения на поэта.

    Пушкин, во всем том, что от него осталось и в совокупном своем развитии, представляет нам много поразительного сходства с его народом и страною: так и должно быть, ибо гений в словесности всегда бывает зеркалом жизни своего отечества. Тот же гениальный ум, кипящий чудными, внезапными мыслями, но не имеющий всех необходимых условий образования для того, чтобы их исполнить. Тот же неудержный, стремительный дух, то же порывистое, своенравное развитие; те же мгновенные вдохновения, без твердого хода и постоянства. Та же прелесть в отделке наружных форм, какими блещут обе наши столицы, достойные соперницы всех европейских, и тот же недостаток внутреннего развития. В отношении к содержанию произведений, та же противоречащая смесь: мир идеалов, мир прекрасных мыслей, сильных зародышей, мир великих надежд на грядущее, - и мир еще праздной, тяжкой, грубой действительности, до которой не достигла мысль свыше деющая. В отношении к совокупности целого этих произведений: те же чудные массы, готовые колонны, или стоящие на месте, или ждущие руки воздвигающей, доконченные архитравы, выделанные резцом украшения, и при этом богатый запас готового дивного материала... Да, да, вся поэзия Пушкина, как современная ему Россия, представляет чудный, богатый эскиз недовершенного здания, которое народу русскому и многим векам его жизни предназначено долго еще долго строить - и кто же из нас с чувством надежды не прибавит? - и славно докончить.

    Примечания

    В настоящем издании собраны статьи русских критиков и эстетиков 40-50-х гг. XIX в.; все они написаны и опубликованы (в России или за ее пределами) в период с 1842 по 1857 г.

    Составители отнюдь не претендовали на то, чтобы с необходимой полнотой представить в сборнике целый этап в развитии русской эстетики, - эта задача невыполнима в рамках одной книги; поэтому были отобраны такие документы, которые обладают наибольшей репрезентативностью по отношению к основным идейно-эстетическим течениям середины XIX в. Применительно к 40-м гг. это - демократическое западничество (в двух его разновидностях), славянофильство и "официальная народность"; применительно к 50-м - революционно-демократическое направление, русский «эстетизм» и направление «молодой редакции» «Москвитянина». В настоящем издании не представлены работы И. В. Киреевского, переизданные в его сборнике «Критика и эстетика» (М., 1979); публикуемая же статья А. А. Григорьева не вошла в состав его сборника «Эстетика и критика» (М., 1980).

    Целый ряд работ, включенных в настоящий сборник, в советское время не перепечатывался; некоторые работы (часто в извлечениях) публиковались в изданиях, носивших преимущественно учебный характер (последнее из них: Русская критика XVIII-XIX веков. Хрестоматия. Сост. В. И. Кулешов. М., 1978). Статьи, вошедшие в сборник, публикуются полностью (за исключением статей Ю. Ф. Самарина и М. Н. Каткова - см. ниже, с. 516, 529-530).

    Тексты печатаются либо по наиболее авторитетным изданиям академического типа (В. Г. Белинского, А. И. Герцена и Н. Г. Чернышевского), либо по первой и, как правило, единственной прижизненной публикации. (Заметим попутно, что вышедшие до революции посмертные издания некоторых представленных в сборнике авторов дефектны в текстологическом отношении.) О принципе публикации статей П. В. Анненкова, см. на с. 527-528.

    При публикации текстов сохранена орфографическая вариантность одних и тех же слов: реторический и риторический и т. д., а также параллелизм типа: противоположный и противуположный, вызванный одновременным употреблением книжных и разговорных форм данного слова. Не менялось и написание таких слов, как сантиментализм, буддгаистический, нувелист, венециянский и т. д., которое являлось характерным для той эпохи. По возможности сохранены и пунктуационные особенности подлинника. В соответствии с современной нормой исправлялись лишь написания произведений, обозначения национальностей и т. п., которые не несут смысловой нагрузки. Неточное цитирование не оговаривается.

    Весь материал сборника расположен по хронологическому принципу.

    В состав Примечаний входят: краткая биобиблиографическая справка об авторе, указание на источник текста и постраничные примечания.

    В Примечаниях приняты следующие сокращения:

  • Белинский - Белинский В. Г. Полн. собр. соч., т. 1-13. М., 1953-1959;
  • Гоголь - Гоголь Н. В. Полн. собр. соч., т. 1-14. [Л.], 1940-1952;
  • Григорьев - Григорьев А. Литературная критика. М., 1967;
  • Чернышевский - Чернышевский Н. Г. Полн. собр. соч., т. 1-16. М., 1939-1953.
  • Письма к Дружинину - Летописи Гослитмузея, кн. 9. Письма к А. В. Дружинину (1850-1863). М., 1948.

    Составители приносят глубокую признательность Ю. В. Манну, рецензировавшему рукопись сборника и сделавшему ряд ценных замечаний.
     
     1 Активный участник декабристского движения, блестящий критик и писатель, вместе с К. Ф. Рылеевым издававший альманах «Полярная звезда». Бестужев написал несколько обзоров русской литературы, в которых рассматривал ее успехи в связи с развитием в ней гражданских мотивов и романтических тенденций. Высоко оценивая пафос обличительной комедии А. С. Грибоедова «Горе от ума», Бестужев, однако, не смог воздать должное первой главе «Евгения Онегина» А. С. Пушкина, которая вышла весной 1825 г., он судил о начале «романа в стихах» по канонам «высокой» романтической поэзии, и «будничный» колорит романа Пушкина ему казался слишком прозаичным. Стиль статей Бестужева был яркий, и он по праву считался ведущим критиком среди декабристов-литераторов.
    Текст печатается по изд.: Бестужев А. А. (Марлинский). Соч., в 2-х т., т. 2. М., Гослитиздат, 1958, с. 547-558.
     2 Прево Арленкур (или Дарленкур) Шарль-Виктор (1789-1856) - французский писатель, романы которого Белинский позднее называл «глупыми». Лафар Шарль-Огюст - посредственный писатель (1644-1712), Делиль Жак (1738-1813) - французский классицистический поэт, автор дидактических поэм.
     3 Джеффери Френсис (1773-1850) - английский критик и публицист, основатель и редактор «Эдинбургского обозрения», вигист. Его суждедения и журналистский опыт привлекали живой интерес в России, особенно Н. А. Полевого и А. С. Пушкина.
     4 Альфиери Витторио (1749-1803) - итальянский драматический писатель республиканского направления, автор трактата «О государе и о литературе», автобиографии, в которой рассказывает, как он бросил офицерский чин, привилегии и отдался литературе, борьбе с «тиранией».
     5 Несмотря ни на что (франц.)
     6 Имеется в виду издание «Новых повестей» В. Т. Нарежного, вышедшее в 1824 г. СПб, в трех частях.
     7 «Записки полковника Вутье о нынешней войне с греками», 1824-1825.
     8 Филимонов В. С. - автор лирических стихотворений, эпикуреец, автор поэмы «Дурацкий колпак» (обменялся шутливыми посланиями с А. С. Пушкиным).
     9 Имеется в виду издание: Жуковский В. А. Стихотворения, т. 1-3, изд. 3-е, испр. и умнож. СПб., 1824.
    10 Вышла в свет 10 марта 1824 г.
    11 Первая глава «Евгения Онегина» вышла в свет 15 февраля 1825 г. «Разговор книгопродавца с поэтом» был предпослан в виде предисловия.
    12 Поэму «Цыганы» читал в литературных петербургских кружках брат поэта Лев Пушкин. Поэма вышла в свет в феврале 1827 г.
    13 Имеется в виду готовившееся издание «Басни Крылова» в семи книгах (СПб., 1825), но оно не было полным собранием сочинений баснописца.
    14 Имеется в виду издание «Простонародные песни нынешних греков» (СПб., 1825). Клефтами назывались греческие крестьяне-партизаны, боровшиеся против турецкого гнета. Замена заглавия произошла, по-видимому, по требованию цензуры.
    15 Поэма «Чернец» вышла в свет в 1825 г.
    16 Отдельное издание «Дум» К. Ф. Рылеева вышло в 1825 г.
    17 Поэма «Войнаровский» вышла в свет в том же 1825 г.
    18 Шишков 2-й А. А. (1799-1832) - одаренный поэт, знакомый Пушкина, близкий к декабристским кругам. Его «Восточная лютня» вышла в свет в Москве в 1824 г.
    19 Шаховской А. А. (1777-1846) - драматург, пародист, близкий перед 1825 г. А. С. Грибоедову, П. А. Катенину, В. К. Кюхельбекеру.
    20 Делавинь Казимир Жан-Франсуа (1793-1843) - французский поэт и драматург, эпигон классицизма. Комедия «Школа стариков» (1823) - не лучшее из произведений Делавиня. Кокошкин Ф. Ф. (1773-1838) - управляющий московскими театрами, драматург, переводчик.
    21 Семенова Е. С. (1786-1849) - знаменитая трагическая актриса. Каратыгин В. А. (1802-1853) - известный петербургский трагический актер.
    22 Опубликована впервые в 1833 г. Была под запретом.
    23 Издаваться стала с 1823 г.
    24 Имеется в виду кн. В. Ф. Одоевский, начавший, в 1824 г. издавать «Мнемозину». Вышло всего 4 книги (окончилось издание в 1825 г.). В. К. Кюхельбекер, был соиздателем.
    25 «Русская старина» вышла в свет в 1825 г., издавалась А. О. Корниловичем и В. Д. Сухоруковым, близкий декабристам альманах.
    26 Е. В. Аладьин издавал «Невский альманах» с 1825 по 1833 г. Это издание все же было «лестным» попутчиком декабристов.
    27 «Северные цветы» издавались А. А. Дельвигом с 1825 по 1831 г. Это был орган Пушкина и Дельвига, группы их единомышленников.
    28 Имеется в виду П. А. Плетнев (1792-1865) - писатель, критик, друг Пушкина (ему посвящен «Евгений Онегин»), которого поэт упрекал за слишком «добренькие» критические статьи.
    29 Имеется в виду «Русский инвалид» - газета, издававшаяся с 1813 г. П. П. Пезаровиусом (официальная).
    30 Газета «Северная пчела» стала выходить в 1825 г. После поражения декабристов тотчас же заняла охранительное направление, стала резко реакционным изданием. До 14 декабря 1825 г. Булгарин и Греч вращались в кругах литераторов, будущих декабристов, не проявляя заметно своего консерватизма.
    31 «Северный архив» - журнал, издавался Ф. В. Булгариным с 1822 г. по 1828 г., затем слился с «Сыном отечества».
    32 «Сын отечества» - журнал, издававшийся Н. И. Гречем с 1812 г. (с 1825 г. совместно с Булгариным). С 1815 г. на «Сын отечества» стали оказывать влияние будущие декабристы. Затем стал журналом охранительного направления.
    33 Кеппен П. И. (1793-1864) - академик, археолог, историк.
    34 Н. А. Полевой вместе с братом Кс. А. Полевым начали издавать «Московский телеграф» с 1825 г. Иронический отзыв вызвала первоначально у Бестужева «энциклопедическая» программа журнала. Впоследствии Бестужев сам примет участие в этом новом органе прогрессивного романтизма.
    35 Ольдекоп Е. И. (1786-1845) - писатель, переводчик, издавал с 1822 по 1824 г. журнал "St. Peterburgische Zeitung".
    36 Валериан Николаевич Майков (1823-1847) - литературный критик, эстетик. В 1842 г. окончил Петербургский университет. В 1845 г. - соредактор журнала «Финский вестник». В 1846 г. по рекомендации И. С. Тургенева (см.: Егоров Б. Ф. А. В. Старчевский о Н. А. Некрасове и В. Н. Майкове. - «Учен. зап. Тартуского гос. ун-та», вып. 119, 1962, с. 377) был приглашен А. А. Краевским в «Отечественные записки». В 1847 г. сотрудничал в «Современнике». В антропологических исканиях В. Н. Майкова (сближавших его с петрашевцами, В. Н. Милютиным, молодым Н. Г. Чернышевским) заметно воздействие идей современных ему социалистов-утопистов. Майков принимал ближайшее участие (как редактор и автор) в издании «Карманного словаря иностранных слов, вошедших в русский язык» (вып. 1, 1845) - подцензурного манифеста русских фурьеристов. В области эстетики выступал как сторонник «натуральной школы»; им разработан «закон симпатии», оригинально трактовавший проблему эстетического сопереживания. Майков обладал обостренным критическим чутьем: так, ему принадлежит наиболее глубокое прочтение (в критике 40-х гг.) первых повестей Достоевского. О мировоззрении и эстетических взглядах Майкова см.: Усакина Т. И. Чернышевский и Валериан Майков. - В кн.: Н. Г. Чернышевский. Статьи, исследования и материалы, т. 3. Саратов, 1962; Она же. Петрашевцы и литературно-общественное движение сороковых годов XIX века. Саратов, 1965; Манн Ю. В. Валериан Майков и его отношение к «наследству». - В кн.: Манн Ю. В. Русская философская эстетика (1820-1830-е годы). М., 1969.
    Статья "Нечто о русской литературе в 1846 году« печатается по тексту первой публикации: »Отеч. зап.", 1847, т. 50, No 1, отд. 5, с. 1-17. Без подписи.
    37 Имеется в виду прежде всего объявление о «совершенном преобразовании» «Современника» («Современник», 1846, No 11), который с 1847 г. стал выходить под редакцией А. В. Никитенко; фактически же с тех пор руководили журналом Некрасов и Белинский, покинувшие «Отечественные записки». О возникшей в этой связи «нелитературной» полемике между А. А. Краевским и бывшими сотрудниками его журнала см.: Евгеньев-Максимов В. «Современник» в 40-50-е гг. От Белинского до Чернышевского. Л., 1934, с. 63-75; Кулешов В. И. «Отечественные записки» и литература 40-х годов XIX века. М., 1959, с. 215-217. Помимо коренных перемен в двух основных журналах реорганизации подверглась также газета «Санкт-Петербургские ведомости», перешедшая с 1847 г. под редакцию А. Н. Очкина, который расширил ее неофициальную часть. В 1847 г. начал издаваться «Московский городской листок» (редактор В. Н. Драшусов), просуществовавший только один год.
    38 Свод критических отзывов о «Бедных людях» см. в кн.: Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч. в 30-ти т., т. 1. Л., 1972, с. 470-478.
    39 Свод критических отзывов о «Двойнике» см. там же, с. 489-493.
    40 В сочетании имен Гоголя, Гомера и Шекспира, возможно, содержится иронический намек на соответствующие рассуждения из брошюры К. С. Аксакова «Несколько слов о поэме Гоголя »Похождения Чичикова, или Мертвые души" (наст. изд., с. 42-53).
    41 После выхода «Бедных людей» сравнение Достоевского с Гоголем буквально напрашивалось. Достоевский писал брату 1 февраля 1846 г.: "Во мне находят новую оригинальную струю (Белинский и прочие), состоящую в том, что я действую Анализом, а не Синтезисом, т. е. иду в глубину, а разбирая по атомам, отыскиваю целое. Гоголь же берет прямо целое, и оттого не так глубок, как я" (Достоевский Ф. М. Письма, т. 1. М.-Л., 1928, с. 86-87).
    42 Термин «натуральная школа» - в негативном контексте - был впервые употреблен Ф. В. Булгариным в критическом фельетоне об изданном Н. А. Некрасовым «Петербургском сборнике» («Сев. пчела», 1846, No 22, 26 янв.).
    43 В рецензии на «Воспоминания Фаддея Булгарина» («Отеч. зап.», 1846, No 3) Белинский заявил, что школу, родоначальником которой является Гоголь, "Булгарин очень основательно прозвал новою натуральною школою, в отличие от старой реторической, или не натуральной, т. е. искусственной, другими словами - ложной школы. Этим г. Булгарин прекрасно оценил новую школу и в то же время отдал справедливость старой; - и новой школе ничего не остается, как благодарить его за удачно приданный ей эпитет..." (Белинский, 9, 650).
    44 См.: «Иллюстрация», 1846, т. 3, No 43, 16 ноябр., с. 688 (обзор «Александрийский театр»).
    45 Имеется в виду статья самого автора в «Отечественных записках» (1846, No 11); см. также: Майков В. Критические опыты (1845-1847). Спб., 1891, с. 1-61.
    46 См. указанную выше первую статью «А. В. Кольцов» (Майков В. Критические опыты, с. 31-35).
    47 Отрицательные рецензии на книги В. Т. Плаксина «Руководство к изучению истории русской литературы» (изд. 2-е. Спб., 1846) и В. И. Аскоченского «Краткое начертание истории русской литературы» (Киев, 1846) см.: Майков В. Критические опыты, с. 366-380, 381-417. Книга же Н. И. Греча «Опыт краткой истории русской литературы» (Спб., 1821) к середине 40-х гг. воспринималась как безусловный анахронизм.
    48 Цитата из стихотворения И. И. Дмитриева «Ермак».
    49 См. прим. 37.
    50 Имеется в виду высказывание Белинского из его статьи о «Тарантасе» В. А. Соллогуба («Отеч. зап.», 1845, No 6): «В современной русской литературе журнал совершенно убил книгу» (Белинский, 9, 75).
    51 Майков имеет в виду статьи Белинского начала 1840-х гг. («Русская литература в 1840 году» и др.), однако с тезисом «у нас нет литературы» критик выступил еще в «Литературных мечтаниях» (1834), опубликованных в «Молве». До Белинского подобную идею развивали Андрей Тургенев, В. К. Кюхельбекер, А. С. Пушкин и другие. О смысловом наполнении этой декларации см.: Лотман Ю. М. О содержании и структуре понятия «художественная литература». - В кн.: Проблемы поэтики и истории литературы. К 75-летию со дня рождения М. М. Бахтина. Саранск, 1973, с. 25-27.
    52 В 1847 г. точка зрения Белинского претерпела известные изменения. Признавая закономерность отрицательного ответа на вопрос «есть ли у нас литература?», он тем не менее в статье «Взгляд на русскую литературу 1846 года» («Современник», 1847, No 1) заявлял, что русская литература начиная с Пушкина обнаруживает очевидное стремление «сблизиться с жизнию, с действительностию, следовательно, сделаться самобытною, национальною, русскою» (Белинский, 10, 10).
    53 Наиболее подробно взгляды критика на это издание изложены в специальной рецензии (см.: Майков В. Критические опыты, с. 495-508).
    54 Точные названия упоминаемых книг: Варрен Э. Английская Индия в 1843 году. (Мадрасское президентство), ч. 2 и 3. Спб., 1845; Тьер А. История Консульства и империи во Франции. Пер. Ф. Кони, т. 1-3 (ч. 1-5). Спб., 1846.
    55 Точные названия упоминаемых книг: Акты исторические, собранные и изданные Археографической комиссиею. Дополнения. Спб., 1846, а также: Акты, относящиеся к истории Западной России, собранные и изданные Археографической комиссиею, т. 1. Спб., 1846; Полное собрание русских летописей, т. 1. Лаврентьевская и Троицкая летописи. Спб., 1846; Бутурлин Д. История Смутного времени в России в начале XVII века, ч. 3. Спб., 1846; Макарий [Булгаков М. П.]. История христианства в России до равноапостольного князя Владимира как введение в историю русской церкви. Спб., 1846.
    56 «История руссов» («История Малороссии») - рукопись, обнаруженная в 1828 г. и приписанная Г. Конисскому; в 1846 г. она была издана О. И. Бодянским в «Чтениях общества истории древностей российских» (No 1-4). После ее публикации неоднократно высказывались сомнения в авторстве Конисского, а с 1893 г. «История» атрибуируется как сочинение Г. А. Полетики (возможно, дополненное В. Г. Полетикой).
    57 Точные названия упоминаемых книг; Беляев И. О русском войске в царствовании Михаила Феодоровича и после его, до преобразований, сделанных Петром Великим. М., 1846; Текст Русской правды на основании четырех списков разных редакций. Изд. Н. Калачов. М., 1846.
    58 Точное название: Журавский Д. Об источниках и употреблении статистических сведений. Киев, 1846.
    59 См.: «Журн. М-ва нар. просвещения», 1846, No 6.
    60 Точное название: Линовский Я. Об окончательном отменении хлебных законов в Англии, предлагаемом сэр Роберт Пилем, и о влиянии этой реформы на промышленность, на общественную и государственную жизнь Великобритании. - Московский литературный и ученый сборник. М., 1846.
    61 Имеется в виду четвертое издание «Географии», составленной Н. И. Соколовским (ч. 4. Спб., 1846)
    62 Точное название: Шевырев С. История русской словесности, преимущественно древней, ч. 1-2 М., 1846.
    63 Имеются в виду статьи Белинского «Опыт истории русской литературы. Сочинение А. Никитенко» (1845), его рецензия на «историческую картину» Н. А. Полевого «Столетие России, с 1745 до 1845 года» (1845) и др.
    64 Псевдоним А. И. Герцена.
    65 Имеется в виду книга М. П. Погодина "Год в чужих краях (1839). Дорожный дневник" (т. 1-4. М., 1844).
    66 Автор книги «Заметки за границею в 1840 и 1843 годах» (Спб., 1845) - Ф. П. Литке.
    67 В отзыве о первом программном сборнике славянофилов иронически обыгрывается их пристрастие к Москве и неприязнь к столице.
    68 Первая часть альманаха «Новоселье» вышла в 1833 г. В «Литературных мечтаниях» с этого момента Белинский начал отсчет пятого периода русской словесности - «смирдинского».
    69 Ср.: Белинский, 10, 53-54.
    70 Братья Полевые - выходцы из среды купечества. В период после разгрома декабристов продолжали в критике идеи прогрессивного романтизма. Белинский ценил стремление братьев Полевых придать своему журналу «Московский телеграф» (1825-1834) ярко выраженное идейное направление.
    Помещаемые здесь статьи К. Полевого «О направлениях и партиях в литературе» (1833) и Н. Полевого о пьесе Кукольника «Рука всевышнего отечество спасла» (1834), которая послужила поводом для закрытия журнала, достаточно ярко показывают приверженность к романтизму обоих авторов, раскрывают их прогрессивные убеждения.
    Братья Полевые боролись за строгий романтический кодекс творчества, выступали против поверхностного, анархического использования отдельных романтических приемов, были противниками приспособления романтизма к реакционной политике «официальной народности».
    Текст печатается по изд.: «Московский телеграф», 1833, ч. 51, N 12, с. 594-611; 1834, ч. 56, N 3, с. 498-506.
    71 Катенин П. А. (1792-1853) - русский писатель, критик. В 11 книжке «Московского телеграфа» за 1833 г. была опубликована его полемическая статья в ответ на критику Кс. Полевым его сочинений в 8-й книжке «Московского телеграфа» того же года. Среди других вопросов Кс. Полевой коснулся полемики 1816 г. вокруг баллады Катенина «Ольга» и баллады Жуковского «Людмила». В этой полемике приняли участие Грибоедов, Гнедич и другие.
    72 Под славянофилами здесь имеются в виду, конечно, шишковисты.
    73 Катенин, согласно терминологии Ю. Тынянова, принадлежал к архаистам, оппонентам Карамзина, хотя и не совпадавшим с шишковистами. Эта группа писателей, как и сам Катенин, была связана с декабристами.
    74 Маккиавели Никколо (1469-1527) - итальянский писатель, политический деятель. Кс. Полевой имеет в виду гонения, которые претерпел Маккиавели от Медичи. Ленц Якоб (1751-1792) - немецкий писатель, умер в большой нищете. Шеридан Ричард Бринсли (1751-1816) - английский драматург, парламентский оратор, принадлежавший к партии вигов; последние годы его жизни были омрачены болезнью и нищетой.
    75 То есть В. К. Кюхельбекер, имя которого нельзя было назвать в печати.
    76 Жандр А. А. (1789-1873) - драматург, приятель А. С. Грибоедова
    77 Голицын Н. Б. (1794-1866) - полковник, писатель, музыкант-любитель. Его стихи были приложены к изданию сочинений и переводов в стихах Катенина, вышедшего в 1832 г.
    78 Баллада немецкого поэта Готфрида Бюргера «Ленора» была переведена Жуковским в 1808 г. под названием «Людмила». В 1816 г. г. Катенин перепел ту же балладу под названием «Ольга».
    79 Vice versa - и наоборот (лат.)
    80 Имеется в виду эклектическое, но не лишенное интереса «Рассуждение о лирической поэзии и об оде» (1811-1815) Державина.
    81 Видимо, подразумевается стихотворный трактат Лопе де Вега «Новое искусство сочинять комедии в наше время» (1609), в котором автор отказывается от строгих предписаний «Поэтики» Аристотеля и призывает следовать вкусам испанского массового зрителя.
    82 Устрялов Н. Г. (1805-1870) - историк, профессор Петербургского университета, автор поверхностных работ и публикаций: «Сказания современников о Дмитрии Самозванце». Ч. 1-5, СПб, 1831-1834 и др.
    83 Автором «Русских повестей и рассказов» (СПб., 1832-1834) был А. А, Бестужев-Марлинский.
    84 «Дмитрий Самозванец» (1830) - роман Ф. В. Булгарина.
    85 «Наливайко» - какое произведение имеет в виду К. А. Полевой, трудно решить. Поэма Рылеева «Наливайко» была опубликована в трех отрывках еще при жизни автора, в 1825 г. в «Полярной звезде». Целиком она вышла в 1880 г. Она не завершена и, конечно, могла быть известна по спискам. Но вряд ли Полевой воюет с казненным автором и с запрещенным для печати произведением.
    86 «Мазепа» - возможно, роман Ф. В. Булгарина (1833-1834) в двух частях.
    87 Кукольник Н. В. (1809-1868) - плодовитый реакционный писатель, драматург охранительной ориентации. «Тассо» («Торквато Тассо» 1833) - его драматическая фантазия, имевшая успех, но вещь слабая и напыщенная.
    88 В отзыве Н. А. Полевого на «Бориса Годунова» Пушкина в «Московском телеграфе» (1833, ч. 49, N 2, с. 280-327).
    89 Имеются в виду: драма М. М. Хераскова «Освобожденная Москва» (1798), трагедия М. В. Крюковского «Пожарский» (1807), историческая пьеса С. Н. Глинки «Минин» (1809).
    90 В бумагах В. А. Озерова было найдено начало трагедии «Пожарский». - Прим. автора
    91 Сам царь Николай I был доволен этой премьерой.
    92 Трагедия «Димитрий Донской» написана В. А. Озеровым в 1807 г.
    93 Такой отзыв дала «Северная пчела» Булгарина (1834, N 1).
    94 Руководитель «Северного общества» и восстания 14 декабря 1825 г. на Сенатской площади. Крупнейший поэт-декабрист. Принял участие в журнальной полемике своего времени по вопросам о характере и направлении поэзии. Публикуемая статья «Несколько мыслей о поэзии» (1825) является формой ответа на споры с Пушкиным, которые велись между ними в письмах. Статья и имеет подзаголовок: "Отрывок из письма к NN". Адресат - А. С. Пушкин.
    Текст печатается по изд.: Рылеев К. Ф. Полн. собр. соч. "Academia", 1934, с. 308-313.
    95 Клопшток Фридрих Готлиб (1724-1803) - немецкий поэт, автор поэмы «Мессиада». Оценка его Рылеевым завышена, Клопшток писал трудным языком, был архаистом-классиком.
    96 По мнению Ансильона, «поэзия есть сила выражать идеи посредством слова, или свободная сила представлять с помощью языка бесконочное под формами конечными и определенными, которые бы в гармонической деятельности говорили чувствам, сообщению и суждению». Но сие определение идет, и к философии, идет и ко всем человеческим знаниям, которые выражаются словом. Многие также (см. «Вестник Европы», 1825, N 17, стр. 26), соображаясь с учением новой философии немецкой, говорят, что сущность романтической (по-нашему, старинной) поэзии состоит в стремлении души к совершенному, ей самой неизвестному, но для нее необходимому стремлению, которое владеет всяким чувством истинных поэтов сего рода. Но не в этом ли состоит сущность и философия всех изящных наук? - Прим. автора. Ансильон Фридрих (1767-1837) - немецкий публицист и политический деятель. - В. К.)
    97 Вечный двигатель (лат.)
    98 Наиболее разносторонний писатель и критик русского классицизма XVIII в. Сумел приспособить к злобе дня и повседневной литературной жизни эстетический кодекс отстаивавшегося им направления. В своих двух эпистолах в стихах Сумароков проводил принципы трактата Буало об искусстве поэзии. Сумароков брал на себя функции наставника писателей, учил их сочинять в различных родах и жанрах. Особенно характеризуют его приемы как критика полемические разборы од Ломоносова в статьях «Некоторые строфы двух авторов», «Критика на оду» и др.
    Публикуем две из многочисленных критических статей Сумарокова: «Некоторые строфы двух авторов» (предисловие) и «К несмысленным рифмотворцам»,
    Текст печатается по изд.: Сумароков А. П. Полн. собр. соч., в стихах и прозе, ч. IX, изд. 2-е. М., изд. Н. И. Новикова, 1787, с. 217-220, 276-279.
    99 Имеется в виду Феофан Прокопович (1681-1730). Его проповеди имели сатирический уклон, установку на общую доступность.
    100 Зейкин И. А. (венгр), выписанный Петром I в учителя царевичу Алексею Петровичу, затем преподававший в доме Нарышкиных в учивший отца Сумарокова грамоте.
    101 Не намек ли здесь на Василия Кирилловича Тредиаковского (Кирейки), антагониста Сумарокова в спорах о слоге и о том, какой должна быть поэзия? Ижольские - слово, не поддающееся объяснению.
    102 Сильвия - нимфа, героиня пасторальной драмы Т. Тассо «Аминта» (1580). Амарилла - героиня трагикомической пасторали «Верный пастух» (1583) Б. Гварини.
    103 Малерб Франсуа (1555-1628) - основоположник французского классицизма. Руссо Жан-Батист (1670-1741) - французский классицист, версификатор, противник чрезмерной рассудочности и напыщенности.
    104 На Лазаревском кладбище в Александро-Невской лавре.
    105 Выдающийся революционер-народник, неоднократно подвергавшийся арестам. Боролся с попытками ревизии наследства шестидесятников, в своих статьях старался развивать традиции Чернышевского, Добролюбова, Писарева. Обратил пристальное внимание на роль экономических факторов в духовной жизни общества, стал употреблять терминологию, связанную с понятиями о классовой борьбе в обществе. За границей испытал некоторое влияние К. Маркса, но марксистом не стал. Главная установка Ткачева - на критически мыслящие личности, способные поднять народ на восстание.
    Статья «Мужик в салонах современной беллетристики», напечатанная в журнале «Дело» (1879, N 3, 6, 7, 8 и 9) за подписью Н. Никитин, отражает демократические устремления автора, приветствовавшего новых героев в литературе, народнический интерес к «мужику», развитие в нем сознания готовности на протест и борьбу.
    Текст печатается с сокращениями по изд.: Ткачев П. Н. Избр. литературно-критические статьи. Ред., вступ. статья и прим. Б. П. Козьмина. М.-Л., «Земля и фабрика», 1928, с. 180-204.
    106 Имеются в виду писатели, посвятившие свое творчество крестьянской теме, описанию «простонародного» быта: Д. В. Григорович (1822-1899), М. В. Авдеев (1821-1876), Марко Вовчок (1834-1907). При этом Ткачев слишком уничижительно, без должных оснований, относится ко всей группе, особенно к Григоровичу, заслуги которого значительны.
    107 Смысл (франц.)
    108 Особый термин в народнической критике 70-х годов.
    109 «Московские ведомости» выходили в 70-х годах под редакцией М. Н. Каткова. «Гражданин» - еженедельная газета, издавалась в 70-х годах под редакцией Г. К. Градовского (основана В. П. Мещерским, человеком реакционных взглядов, в 1873-1874 гг. ее редактировал Ф. М. Достоевский).
    110 «Неделя» - еженедельная газета, издававшаяся в Петербурге, орган либерального народничества, с 1876 г. редактором-соиздателем ее был П. А. Гайдебуров.
    111 «Новое время» - беспринципная, а потом и реакционная газета, основана в 1876 г. А. С. Сувориным.
    112 «Русская правда» - газета (1878-1880), редактор Д. К. Гире, без направления, но склонная к либерализму.
    113 Лассаль Фердинанд (1825-1864) - создатель массовой пролетарской организации Германии - Всеобщего рабочего союза, повернувший затем к оппортунизму. Гамбетта Леон Мишель (1838-1882) - французский политический деятель, председатель палаты депутатов в Третьей республике, эволюционировавший к соглашательству с правыми силами.
    114 Якобы (лат.)
    115 «Свет», ежемесячный литературно-художественный и научный журнал, выходил в Петербурге (1877-1879). Издатель Н. П. Вагнер - зоолог и беллетрист (псевдоним Кот-Мурлыка).
    116 Псевдоним Г. И. Успенского.
    117 Сербская война 1876-1878 гг. против турецкого гнета; Россия оказывала помощь Сербии.
    118 Критикуя суждения Г. Успенского по вопросу об общих причинах пробудившегося интереса к «мужику» в литературе, его отдельные допущения народнического толка, Ткачев недооценивает произведения Успенского в целом. Между тем правдивые зарисовки жизни в деревне, характерные для творческой манеры писателя, способствовали развенчанию народнических иллюзий относительно «мужика» и общины.
    119 Миллер О. Ф. (1833-1889) - историк литературы славянофильского направления. Ламанский В. И. (1833-1914) - известный славист, так же славянофильского направления. Данилевский Н. Я. (1822-1885) - один из виднейших проповедников панславизма, автор книги «Россия и Европа». Навроцкий А. А. (1839-1914) - либерально-умеренный романист, драматург, издатель монархического журнала «Русская речь».
    120 Имеется в виду М. Н. Катков и его направление.
    121 Катков Н. М. был основателем лицея в память цесаревича Николая (будущего Николая II) в Москве.
    122 Чичерин Б. Н. (1828-1904) - юрист, философ, известный профессор Московского университета, полемизировавший с эмигрантом Герценом. Цитович П. П. (1844-1913) - юрист, реакционный профессор Новороссийского университета, рьяный противник «нигилизма», выступал против Чернышевского. Леонтьев П. М. (1822-1874) - философ, педагог, сотрудник Каткова по «Русскому вестнику» и «Московским ведомостям». Бай-Борода - коллективный псевдоним М. Н. Каткова, П. М. Леонтьева и Ф. М. Дмитриева в «Русском вестнике».
    123 Здесь это латинское выражение означает: интеллигенцию, возникшую самостоятельно, без посторонних, западных влияний.
    124 «Славянский базар» - известный ресторан в Москве.
    125 Слово это произведено не от отрицательной частички «не» и глагола «ждать», как может подумать читатель, не читавший тургеневской «Нови», а от фамилии главного героя этого романа - Нежданова. - Прим. автора
    126 Гирс Д. К. (1836-1886) - беллетрист, в 1878-1880 гг. издатель либеральной газеты «Русская правда». Стасюлевич М. М. (1826-1911) - историк, публицист, издатель журнала «Вестник Европы» (с 1876 г.). Полетика В. А. (1820-1888) - заводчик, основатель газеты «Биржевые ведомости». Краевский А. А. (1809-1889) - издатель либеральной газеты «Голос». Комаров В. В. - основатель консервативной газеты «Русский мир». Суворин А. С. (1834-1912) - издатель «Нового времени».
    127 Смысл (франц.)
    128 Я не говорю здесь, разумеется, о сознательных лицемерах, шарлатанах, действующих исключительно лишь в своем узко-эгоистическом, индивидуальном интересе. - Прим. автора
    129 Учения (лат.)
    130 Хотя Тредиаковский прослыл малоталантливым поэтом, не сумевшим в своем творчестве осуществить провозглашенную им в «Новом и кратком способе к сложению российских стихов» (1735) реформу русского стихосложения, тем не менее его неоднократные выступления как критика и ученого-филолога имели большое значение для русской литературы своего времени. Тредиаковский, как и Ломоносов, был критиком-теоретиком формировавшегося в русской литературе классицизма. В «Рассуждении об оде вообще» он обратил внимание на некоторые признаки одного из высоких жанров классицизма, в предисловии к «Тилемахиде» разработал теорию жанра эпопеи, в «Рассуждении о комедии вообще» затронул вопрос о театре, о гротеске и заострениях.
    Тредиаковский выступал как критик-патриот, много и серьезно радевший об успехах русской литературы. Таково помещаемое здесь его «Письмо к приятелю о нынешней пользе гражданству от поэзии».
    Текст печатается по изд.: Тредиаковский В. К. Соч., т. 1. СПб, изд. А. Смирдина, 1849, с. 205-210.
    131 Подписи, стихотворные изречения, формулы.
    132 Имеется в виду русский император Петр I.
    133 Дамаскин Иоанн (ок. 675 - ок. 754) - византийский философ, богослов и поэт. Особенно прославился своими канонами, церковными песнопениями.
    134 Один из виднейших русских классицистов, автор эпопеи «Россияда» (1779). Публикуемый ниже его «Взгляд на эпические поэмы», предпосланный в качестве предисловия к «Россияде», является важным документом поэтики русского классицизма, в частности теории эпопеи как одного из самых торжественных и программных жанров классицистического направления. Херасков существенно продвинулся вперед по сравнению с Тредиаковским, который в предисловии к своей «Тилемахиде» отрицал право поэта касаться в эпопее событий новейшей истории, как слишком близких и снижающих торжественный пафос жанра. Херасков считает, что героями эпопеи могут быть не только античные боги, волшебники, но и французский король Генрих IV, и русский царь Иван IV. В принципе Херасков, хотя и с оговоркой, признает достойным эпопеи и русского императора Петра Великого. Хераскова только смущают неудачные до сих пор попытки воспеть его. Рассуждения Хераскова имели прогрессивный характер, приближали к современным темам, что таило в себе большие возможности для будущей русской романтической поэмы и русского романа.
    Текст печатается по изд.: Творения М. Хераскова, вновь исправленные и дополненные, ч. I. M., 1807, с. XV-XVIII.
    135 Виргилий, т. е. Вергилий (70-19 гг. до н. э.) - римский поэт.
    136 Мильтон Джон (1608-1674) - английский поэт, автор поэмы «Потерянный рай» (1667).
    137 Характерная для XVIII в. переоценка художественности «Генриады» (1728) Вольтера.
    138 Поэма «Освобожденный Иерусалим» Тассо вышла в свет в 1580 г.
    139 «Лузиады» написана Камоэнсом в 1572 г.
    140 Лукан Марк Анней (39-65) - римский поэт, в поэме «Фарсалия» описывает гражданскую войну между Цезарем и Помпеем, битву при Фарсале.
    141 М. В. Ломоносов работал над поэмой «Петр Великий» в 1756-1761 гг.
    142 Имеется в виду французский писатель Тома (Томас) Антуан-Леонард (1732-1785), пытавшийся написать поэму «Петриада». Херасков забыл упомянуть еще об одной попытке - незаконченной «Петриаде» Антиоха Кантемира.
    143 Профессор Московского университета, ведущий критик «Москвитянина», один из главных антагонистов Белинского и «натуральной школы». Шевырев был сторонником правительственного курса, но, в отличие от Булгарина, Сенковского и других, у него политика «официальной народности» получала наиболее тщательную разработку с целой системой философской и исторической аргументации. Это выразилось в оценках ведущих явлений современной русской литературы, либо в осуждении их, либо в приспособлении к «охранительному» направлению. Пушкин рассматривался Шевыревым как певец «гармонии», Лермонтов - как поэт, зашедший в тупик со своим «западническим» индивидуализмом и демонизмом, Гоголь - всего лишь как мастер «комической бессмыслицы», а вовсе не как реалист и сатирик российской действительности.
    В статьях о Пушкине, Лермонтове и Гоголе Шевырев выступал постоянным «оппонентом» Белинского. Однако некоторые частные наблюдения и выводы Шевырева заслуживают внимания: он указывал на двойственность, внутреннюю противоречивость Гоголя. В других работах - на необходимость сравнительного изучения литератур.
    Текст печатается с сокращ. по изд.: «Москвитянин», 1841, ч. V, кн. 9, с. 236-270; 1841, ч. I, кн. 2, с. 515-538; 1841, ч. II, кн. 3, с. 525-540; 1842, ч. IV, кн. 7, с. 208-228; кн. 8, с. 347-376, все статьи - в критическом отделе журнала.
    144 Далее Шевырёв, пересказывая содержание «Мертвых душ», характеризует помещиков, с которыми встречается Чичиков: Манилова, Коробочку, Ноздрева, Собакевича, Плюшкина.
    145 Потатуй (потатуйка) - птица, то же, что удод.
    146 Шевырёв явно навязывает реакционное «оправдание» существовавших в русской жизни таких социальных явлений, как Собакевичи, Ноздревы, Коробочки, извращая смысл сатирических образов у Гоголя.
    147 Само по себе указание Шевырева на «двойственность» Гоголя верно. Но Шевырев «выпрямляет» Гоголя в сторону предпочтения в его творчестве идеализаторских тенденций и умаления критических.
    148 В этом предложении своего толкования «поэмы» Гоголя чувствуется полемика Шевырева с романом Лермонтова «Герой нашего времени», который якобы навеян целиком Западом.
    149 Шевырев имеет в виду издание сочинений Пушкина 1839-1841 гг., осуществленное «опекой», то самое, о котором писал и Белинский в своих знаменитых одиннадцати статьях о великом поэте.
    150 Тезис о Пушкине как выразителе «идеально прекрасного мира» в противопоставлении реальной действительности уже намечает истолкование творчества поэта в духе «чистого искусства», впоследствии подхваченное А. В. Дружининым и другими критиками.
    151 «Школой музыкальной» С. П. Шевырев называл поэзию Жуковского и Батюшкова.
    152 Известно, что, публикуя впервые «Медного всадника», в 1837 г., после смерти Пушкина, В. А. Жуковский «отредактировал» самое острое место поэмы со словами Евгения «Ужо тебе» так, что выпали сами слова и становилось непонятным, отчего герой «побежал» от Всадника. С. П. Шевырев имел основание говорить о неясности этого места в поэме. Но сам он свел ее смысл к «соответствию» хаоса в сознании героя хаосу в природе во время петербургского наводнения, чем искажал ее бунтарский характер.
    153 Из ссылки в Михайловское.
    154 То есть к «Каменному гостю».
    155 Т. е. «Гасуб», в более верном современном прочтении имени отца Тазита в рукописи Пушкина. Наброски поэмы заглавия не имели, и теперь эту незавершенную поэму называют «Тазит».
    156 Канова Антонио (1757-1822) - итальянский скульптор. Тенерани Пьетро (1789-1869) - итальянский скульптор, ученик Кановы.
    157 Гвидо Рени (1575-1642) - итальянский живописец. У С. П. Шевырева было пристрастие к делу и ни к делу сравнивать русскую поэзию с итальянской поэзией, живописью, скульптурой, русский язык с итальянским языком. Белинский не раз высмеивал эту навязчивую манию Шевырева.
    158 Стихотворение обращено к польскому поэту А. Мицкевичу («Он между нами жил...»).
    159 Шевырев цитирует стихотворение Пушкина со многими неточностями, с которыми оно было напечатано в т. 9 «посмертного» издания сочинений Пушкина в 1841 г.
    160 То есть все того же Данте.
    161 Но эти стихи, как и нижеследующие рифмы, принадлежат лицейскому Пушкину. Шевырев напрасно выступал в роли пуриста: каждая строка, написанная Пушкиным, драгоценна, ранние стихи - свидетельства созревания гения.
    162 Имеется в виду Вольтер.
    163 Шевырев подразумевает поэта И. С. Баркова и других авторов, вошедших в упоминаемую Пушкиным «потаенную тетрадь», т. е. в тетрадь запрещенных стихов.
    164 Размером «Ильи Муромца» Карамзина.
    165 Боур-Лормиан.
    166 В позднейшем, более верном прочтении: Горюхина.
    167 «Москвитянин» стал издаваться М. П. Погодиным и С. П. Шевыревым с 1841 г.
    168 На самом же деле, если брать вопрос в целом, Пушкин порвал с «Московским вестником» и не разделял «московского», в духе будущего славянофильства, направления Шевырева и его друзей.
    169 Английский поэт Д. Мильтон выведен в этом романе в качестве действующего лица.
    170 Роман М. Н. Загоскина «Рославлев, или Русские в 1812 году» (1831).