ExLibris VV
Уолт Уитмен

Избранные произведения

Содержание



Я С ВАМИ, ЛЮДИ ДРУГИХ ПОКОЛЕНИЙ


Сейчас, полный жизни, ощутимый и видимый,
Я, сорокалетний, на восемьдесят третьем году этих Штатов,
Человеку, через столетие — через любое число столетий от нашего времени,
Тебе, еще не рожденному, шлю эти строки, они ищут тебя.

 

Так писал американский поэт Уолт Уитмен (1819—1892) в своих «Листьях травы» сто с лишним лет тому назад, обращаясь к нам, своим потомкам, чувствуя нерасторжимую связь с грядущими поколениями. Сознание, что жизнь на земле — какой бы цифрой ни отмечал календарь текущий год, — это нечто единое, неразрывное, принадлежащее роду человеческому в целом, пронизывало все творчество поэта. Со стихотворением «Сейчас, полный жизни» (1860) перекликается, например, великолепная поэма (только теперь впервые переведенная на русский язык) «На бруклинском перевозе» (1855).

Снова Уитмен из своего далека видит тебя и меня, читатель. Пересекая водный поток на речном пароме, он как бы находится рядом с нами — людьми наших лет и дней:

Я с вами, мужчины и женщины нашего поколения
и множества поколений грядущих...
И я был участником жизни, частицей живой толпы,
такой же, как всякий из вас,
Как вас освежает дыханье реки, ее широкий
разлив — они и меня освежали,
Как вы стоите над ней, опершись о перила,
несомые быстрым теченьем,
так сам я стоял, уносимый...

 

Язык Уитмена не пышный, не высокопарный, а обыденный, если угодно -— домашний. В своей жажде общения с рядовым читателем, с массами, поэт тянется к разговорной речи. Но как волнуют его простые слова, какие зримые, неисчезающие образы возникают перед нами! И мы ощущаем Уитмена как своего современника, по сей день существующего на земле.

Разумеется, во всем этом нет и тени мистики. В словах поэта торжествует победу всепокоряющая, чудотворная сила искусства, способная озарять жизнью то, что рождено человеческим воображением.

Нас потрясают заключительные строки стихотворения «Сейчас, полный жизни». Уитмен говорит:

Ты мечтаешь, как радостно было бы, если бы я мог быть
с тобой, стать твоим товарищем,
Пусть будет так, как если бы я был с тобой. (И не будь слишком
уверен, что меня с тобой нет.)

 

Захватывают дух и близкие по чувству и мысли слова из поэмы «На бруклинском перевозе»:

Кто знает — а что, если я, несмотря на все разделившее нас расстояние,
в эти минуты смотрю на вас, хоть вам-то меня не дано увидеть.

 

Поэт, написавший все это в середине XIX века, своим проницательны.м взглядом проник и в наше столетие, разглядел тех, кто живет сегодня, радуясь, как радовался он сам, солнечному закату, наблюдая игру ряби на речной поверхности, мечтая о тесной товарищеской близости с лучшими людьми прошлого, настоящего и будущего.

Уолт Уитмен умел вдохновенно передавать читателям чувство бессмертия природы, бессмертия человека, бессмертия искусства. Не удивительно, что теперь, когда люди, которые любят поэзию, уже отметили добрым словом стопятидесятилетие со дня рождения автора «Листьев травы», его томик стихов по-прежнему воспринимается нами во всей своей нерастраченной свежести.

Уолт Уитмен прожил жизнь трудную, исполненную невзгод. Он почти никогда не знал материального благополучия, много и тяжело болел, был окружен родными, которых преследовали несчастья. Вместе с тем до конца дней этому художнику приходилось вести изнурительную борьбу за доверие, за понимание, за право быть поэтом. Оттого он так упорно пытался объяснить своим соотечественникам «Листья травы» и самого себя, публикуя все новые предисловия к разным изданиям своей книги, а то и анонимные авторецензии (как ни горько ему было прибегать к такому средству раскрытия смысла своей поэзии).

Первое же издание сборника поэм и стихотворений Уитмена (1855) содержало объемистую вступительную статью, в которой автор захотел рассказать — языком поэта, — что именно лежит в основе этих странных и на первый взгляд даже нелепых стихов. Ведь в них не найти ни рифмы, ни привычных размеров...

Предисловие содержало много свидетельств наивной восторженности начинающего поэта, а заодно готовности разделять иллюзорные представления современных ему американцев о характерных особенностях политической жизни США и перспективах развития страны. Уитмен утверждал, например: «Из всех наций, когда-либо существовавших на земле, американцы, вероятно, обладают наиболее мощной поэтической натурой. Соединенные Штаты Америки сами по себе — замечательнейшая поэма». Дальше, развивая эти мысли, он даже более рьяно идеализирует буржуазную Америку: «Соединенные Штаты, — страна, которая, как никакая другая, до краев наполнена поэзией, — нуждаются в поэтах больше всех, породят величайшие поэтические дарования и будут ценить их самым высоким образом».

Пройдет всего полтора десятка лет, и в «Демократических далях» (1871), а также и в других своих прозаических произведениях Уолт Уитмен будет вынужден с болью признать, что его мечте о США как обители непревзойденных поэтов не суждено было осуществиться. Он сохранит веру в простых американцев, но поймет, что страна, сделавшая своим кредо бесстыдную жажду материальных приобретений, уродует души человеческие и с презрением отворачивается от лучших своих мастеров стиха.

Так будет позднее, но в статье 1855 года поэт всячески славил свою родину. (Добавим, что иные эфемерные надежды на американскую буржуазную демократию Уитмен сохранил до самого конца своих дней.) Одновременно в том же первом предисловии к «Листьям травы» — и здесь залог его истинной ценности — автор определил некоторые из важнейших мотивов своего творчества.

Самый очевидный из них — красота и величие природы. «Земля и мо- f ре, животные, рыбы и птицы, небо и созвездия, леса, горы и реки — всё это темы немалого значения...» — пишет Уитмен.

И все же есть такое, что поэту дороже и моря, и неба, и животных, и гор. Это — человек. Ведь важнейшая задача стихотворца — изображая I реки или созвездия, наметить путь от мира природы к душам человеческим.

Главное для Уитмена —люди.

Но и этим сказано далеко не все. В «Листьях травы», узнаем мы из предисловия 1855 года, утверждается не каждый человек. Поэт воспевает прежде всего простых людей.

Это словосочетание, давно уже ставшее привычным, для Уолта Уитмена — не абстракция, не общее место и уж подавно не повод для псевдодемократической демагогии. Создатель «Листьев травы» с глубокой убежденностью, с неоспоримой искренностью, с идущим от самого сердца демократизмом заявляет, что он любит свою родину не за ее правителей, не за » ее «послов, или писателей, или колледжи, или церкви, или салоны», но «всегда и главным образом» за ее «простых людей». Именно они, рядовые труженики, представляют собою «нерифмованную поэзию» Америки. Уитмен ценит их за «чувство собственного достоинства и удивительную способность выражать симпатию», за «мужественную нежность» и «бессмертную верность делу свободы».

Вот какие люди влекут к себе поэта. И он восклицает: душа человеческая отказывается «признать, что в известной нам вселенной есть что-либо более божественное, нежели мужчины и женщины». Иными словами, человек, народ даже выше бога. И конечно, настоящий поэт неотделим от < народа, — «он ищет здоровья для себя в том, что становится частью народных масс».

А если люди из народа, достойные преклонения, — это неизменные сторонники политической свободы, то и сам поэт обязан быть борцом за идеалы свободолюбия. «Рождение великих мастеров слова невозможно х в отрыве от идеи политической свободы». Поэт — это «голос и выражение свободы... Великие поэты стремятся приободрить рабов и навести страх на деспотов».

Тот, кто обратится к трудам иных американских буржуазных политиков середины ХТХ века, пожалуй, обнаружит у них сходные сентенции. Ведь Соединенные Штаты Америки стояли тогда на пороге Гражданской войны (она бушевала в 1861 —1865 гг.), в которой должны были решиться кардинальные вопросы. Будут ли огромные пространства незанятых земель отданы рабовладельцам или станут достоянием простых фермеров? Будет ли по-прежнему рабство негров институтом, узаконенным конституцией США, или исчезнет? Останутся или нет южные плантаторы — владельцы рабов хозяевами Вашингтона? Не забудем, что многие из буржуазных американских деятелей тех лет защищали исторически прогрессивные позиции.

Тем не менее ошибется тот, кто безоговорочно поставит знак равенства между взглядами этих людей и взглядами Уитмена. В своем предисловии 1855 года поэт не мог предвидеть того разгула собственнических страстей, который начался в США после победы Севера над южанами. И все же он не просто воспевал капиталистическую Америку своего времени. Его идеал США был во многом непохож на ту страну, в которой он вырос. Это Америка, где президент снимает шляпу перед простыми людьми, «а не они перед ним». Более того, поэт мечтал об утопическом обществе, основа которого — «коммуны братьев и возлюбленных, обширные, тесно сплоченные...».

Показательны своего рода заповеди, которым, по мысли* Уитмена, должен следовать подлинный поэт в жизни и творчестве. Автор требует от самого себя и от других очень многого. Он говорит: «Люби землю, и солнце, и зверей, презирай богатство, делись со всеми, кто бы ни попросил, защищай неразумных и безумцев, отдавай свой заработок и свой труд другим, будь верен ненависти к тиранам, не спорь о боге, терпеливо, терпимо относись к людям, не сгибай голову ни перед чем известным или неизвестным, ни перед каким-либо отдельным человеком или множеством людей, дружи с неучеными мужественными людьми и с молодежью...» Эти мысли из предисловия 1855 года, как и некоторые другие, позднее вошли в поэму «У берегов голубого Онтарио».

Уитмен видит в поэте не только сочинителя стихов, но и пророка, пролагающего пути в будущее. Не президенту принадлежит главное место в стране, а поэту.

И еще о двух важных утверждениях поэта из предисловия 1855 года...

Уитмен настаивает, что главное в искусстве, его «слава», его «солнечный свет» — это «простота».

А завершается сочинение словами: «Доказательством того, что поэт — поистине поэт, служит готовность родины принять его с такой же любовью, <с какой он принимает ее».

Итак, это предисловие Уитмена бросает свет и на необычность формы его стихов (ведь новаторство «Листьев травы» во многом было связано с поисками простых поэтических форм, доступных неискушенному читателю).

Сам того не ведая, поэт говорит также о трагизме собственной творческой судьбы. Ведь очень скоро он убедится в неоправданности надежды на то, что Америка раскроет для него свои объятия. Поэт не завоевал при жизни признания у массового читателя в США. Едва ли это признание пришло к нему даже сегодня.

А все-таки мы имеем право утверждать, что он — «поистине поэт».

Даже те немногие из известнейших современных критиков формалистического или фрейдистского, неомифологического и других иррационалистических направлений в США, которые скрепя сердце соглашаются предоставить Уитмену сколько-нибудь заметное место на американском Парнасе (да и то Уитмену, «освобожденному» от оптимизма, свободолюбия, близости к народу), почти не считают нужным сообщать читателям какиелибо сведения о социальных истоках и связях творчества поэта. Все это кажется им совершенно несущественным — ведь, по их убеждению, «Листья травы» возникли «ниоткуда» или из узколичных особенностей биографии Уитмена (с упором на якобы присущие ему психопатологические черты). Но советский читатель не может не угадывать в великом поэте певца своего времени и своей родины, а поэтому у него естественно возникает интерес: какие общественные силы в Америке середины прошлого века помогли раскрыться уитменовскому поэтическому гению?

Создатель «Листьев травы» родился в стране, где еще недавно звучали голоса революционных поборников буржуазно-демократических идей, смелых политических деятелей, возглавивших в конце XVIII столетия освободительную войну против английских колонизаторов. Конечно, даже в годы молодости Уитмена Соединенные Штаты Америки успели достаточно ясно проявить свою поглощенность своекорыстными денежными интересами. Но в душах американских фермеров, ремесленников, рабочих жила жажда народоправства. Урожденные американцы и иммигранты вели упорную, многолетнюю борьбу за свой кусок земли. Особенно большую роль в жизни страны сыграла борьба между силами прогресса и силами реакции из-за гигантской территории, которую в самом конце 40-х годов прошлого века захватили американцы в результате войны с Мексикой.

Об историческом значении этой борьбы много писал Маркс. Он доказал, в частности, что без расширения рабовладельческих владений дальнейшее существование невольничества в США стало бы вовсе невозможным. Легко себе представить, какую угрозу своим интересам ощутили южане-плантаторы в решимости демократически настроенных американцев не уступать им и квадратного дюйма «свободных» земель. Еще в 50-х годах на территории Канзаса развернулись кровавые бои за землю между северянами и рабовладельцами. А в 1861 году началась война Севера и Юга, в результате которой рабство негров и было запрещено в США — хотя бы формально.

По сути дела, стоял вопрос о том, станет ли реальностью в западном полушарии так называемый американский путь развития капитализма в земледелии. Разумеется, миллионы людей в США не просто ратовали за экономические цели фермеров. Они искренне ненавидели бесчеловечные рабские порядки и желали их уничтожения. Им было чуждо и все связанное с монархией, с феодальными устоями — а ведь в странах Европы и Азии эти устои еще были тогда, как правило, чрезвычайно крепки. Революции во Франции, Италии, Венгрии вызывали у передовых американцев живое сочувствие. Добавим, что именно в США в первой половине прошлого столетия были сделаны попытки осуществить на деле принципы утопического социализма, разработанные Фурье и Оуэном.

Уолт Уитмен—выходец из фермерской среды» которому довелось также на личном опыте изведать тяготы жизни наемного рабочего, — был подлинным демократом. Еще совсем юным он отдал все свои симпатии тем, кто зарабатывал хлеб насущный в поте лица своего. Республиканские и антицерковные идеи вызывали у него уважение, полную готовность им следовать. Будущий поэт не стал сознательным последователем Фурье или Оуэ, на, но нет сомнений, что и утопические идеалы с годами все глубже проникали в его сердце.

Более сложно складывалось отношение Уитмена к важнейшей проблеме американской жизни — проблеме рабства негров. Первоначально он, как и множество его современников, проявлял равнодушие к тому, что происходило на юге страны. Однако как раз в годы возмужания Уитмена — то ремесленника, то школьного учителя, то журналиста, то строительного рабочего — вопрос о судьбах рабовладения в США приобрел невиданную дотоле актуальность и остроту.

О том, что творилось тогда в душе Уитмена, мы можем судить на основе достаточно определенных фактов. Ведь ему много раз приходилось быть редактором газет. Как ни малы были эти издания по объему, Уитмен обязан был публично высказывать в них свое отношение к происходившим на свете большим событиям. И тексты передовиц, которые сочинял поэт в бытность свою главным (а чаще всего и единственным) редактором таких газет, как «Бруклин игл» (в 1846—1848 гг.), а затем «Бруклин фримен» (в 1848—1849 гг.), позволяют установить нечто весьма важное. За короткое время Уолт Уитмен превратился в решительного и упорного *1 противника южных «аристократов», убежденного врага невольничества негров. И он не просто заявлял об этом, но гневно, даже яростно, с революционной энергией боролся со своими противниками.

Случилось так, что Уитмен, создававший на заре жизни лишь очень слабые и трафаретные стихи (а потом почти позабывший о поэзии), позднее начавший сочинять подражательные новеллы в духе Эдгара По (а затем бросивший и это занятие), на рубеже 40-х и 50-х годов неожиданно снова обратился к поэтическому творчеству. А ведь ему было уже без малого тридцать лет...

И первые стихотворения, которые вышли из-под пера Уитмена, когда его изгнали из названных выше газет (изгнали за непреклонную верность передовым убеждениям), были посвящены делу борьбы против невольничества. Он писал, например, о северных сторонниках рабовладельцев:

...Вопят и кричат они о свободе
Так, что кровь им в лицо ударяет,
А сами готовы на все преступленья...

 

Созданное в 1850 году стихотворение «Ранен в доме друзей», из которого взяты эти строки, не назовешь выдающимся, но оно отчетливо говорило о том, в каком направлении стали развиваться воззрения поэта.

Напомним: первое издание «Листьев травы» вышло в свет в 1855 году.

За пятилетие, отделяющее одну от другой только что упомянутые даты, Уитмен превратился из журналиста, умевшего сочинять и стихи (с рифмами или без рифм), в действительно большого поэта.

Тема рабства не сделалась для него единственной темой — его поэзия в конце концов вобрала в себя весь мир человека. А стихи, еще недавно звучавшие весьма традиционно, стали поражать силой и своеобразием, пугая иных читателей, вызывая у большинства критиков негодование и издевку.

В поэзию Уитмена вошло повседневное, вещное, даже «низменное», и это тоже говорило о революционном сдвиге в ней.

Разумеется, Уитмен не создал бы «Листья травы», если б от рождения не таился в нем огромный поэтический талант. Однако пробуждение этого таланта (в возрасте, когда другие большие поэты, как правило, уже давно нашли себя) стало возможным лишь после того, как автор этой книги стихов глубоко воспринял огромного значения социальную борьбу своего народа.

Скажем и другое. Важнейшие признаки уитменовского творчества — редкая широта восприятия мира, солнечное жизнеутверждение, боевой демократизм, ослепительно-яркое ощущение прелести природы, нежнейшая любовь к человеку, органическая жажда товарищества, едва ли предстали J бы перед нами в «Листьях травы» с такой покоряющей силой, если б в этой книге не сказались особенности духовного облика самого автора, его личности — особой, неповторимой.

Мы далеки от желания утверждать, что Уолт Уитмен был ангелом во плоти. Преданный сын Америки, он вобрал в себя иные из характерных черт ее индивидуалистической цивилизации. Поэту не было чуждо своего рода расчетливое лукавство. Но всех (или почти всех), кому довелось близко узнать Уитмена, поражала незамутненность его души, теплота сердца, бесконечно богатого сочувствием к человеку, способность искренне дружить с людьми, стоящими на самых низких ступенях общественной лестницы.

В наиболее драматической форме это сказалось в годы войны Севера и Юга, когда Уитмен с материнской заботой и лаской ухаживал за больными и ранеными в госпиталях Вашингтона.

Впрочем, он был наполнен до краев светом человечности и товарищества не только в период военных испытаний — этот человек горячо любил людей всю жизнь. Неоспоримые свидетельства этого есть в трудах хорошо знавших его видных американских литераторов, таких, как, например, Бэрроуз, Траубел, Бэкк, О’Коннор. Косвенным образом говорят о том же и воспоминания самого поэта о полюбившихся ему поездках — рядом с кучерами — в омнибусах, а также на речных перевозах (в гуще толпы, среди множества' незнакомых лиц) и заодно сохранившиеся сотни писем Уитмена к друзьям— главным образом совсем скромным (а часто полуграмотным) людям.

Разумеется, значение творчества Уолта Уитмена сегодня не определяется лишь тем, что в его творчестве запечатлены общественные условия американской жизни в пору подъема в США буржуазной демократии, в годы, когда миллионы людей труда за океаном глядели с надеждой в будущее, когда американцы из Северных штатов готовились к боям с южанами за бесспорно прогрессивное дело, а затем завоевали победу всемирно-исторического значения.

Уитменовская поэзия уже успела убедительно доказать свою непреходящую эстетическую ценность, выявить свое общечеловеческое содержание.

«Песня о себе» (1855), «Песня о топоре» (1855) или даже «Европа» (1850; стихотворение о революциях 1848—1849 гг.) — это не только художественные памятники эпохи. Это и голос вечно живой поэзии, явление красоты, которая не увядает. Чувства и мысли, воплощенные в лучших творениях американского поэта, сохранили свою притягательность.

И потому слова Уитмена, что он с нами, с людьми других поколений, — не пустая риторика. Здесь выражена достовернейшая поэтическая правда.

Поэт, который воспел биение крови в руке своей возлюбленной (в ночной тишине «твой пульс... звенел над моим ухом бубенцами»), умел слышать тихое и видеть малое, камерное, интимное. Но, читая «Листья травы», мы чаще всего чувствуем, что перед нами открываются необозримые просторы, что Уитмен воспринимал жизнь в ее многолюдий и разнообразии, во всей ее поразительной широте. И это — важнейшая особенность его творческого облика. В «Песне большой дороги» (1855) выражено не случайное настроение поэта, а нечто глубоко характерное для него:

...весь мир предо мною,
Эта длинная бурая тропа ведет меня, куда я хочу.

 

А хочет Уитмен быть повсюду. Он хочет все изведать, ничего не оставить вне своего пытливого «я». Вот почему, например, в поэме «Рожденный на Поманоке» (1860) Уитмен, не считаясь даже с реальными фактами своей биографии, рисует себя неутомимым путешественником, который якобы является обитателем не только родного и близкого поэту города Манхэттена, но даже «южной саванны».

Обо всем этом Уитмен говорит языком, в котором нет места манерности или шаблону, традиционным «поэтическим» словечкам или подражанию эпигонам романтизма. Это язык, богатый неожиданными образами, выпуклыми картинами, переливающимися красками. «Большими глотками я глотаю пространство...» — так сказано в «Песне большой дороги». А в «Песне о себе» говорится с не меньшей простотой и с не меньшим дерзновением: «Стоит мне прижать ногу к земле, оттуда так и хлынут сотни любовей...»

«Песня о себе» — самая пространная поэма Уитмена — на самом деле, конечно, песня о других. Сколько в этом произведении людей и событий! Ведь важнейшая особенность лирического героя названного произведения (да и других поэм Уитмена) заключается в том, что он все время превращается в самых разных персонажей. Поэт имел право написать в той же «Песне о себе»:

...Живые спят, сколько надо, и мертвые спят, сколько надо...
И все они льются в меня, и я вливаюсь в них,
И все они — я,
Из них изо всех и из каждого я тку эту песню о себе.

 

Рассказывая о подвиге шкипера, спасшего от смерти людей с разбитого корабля, Уитмен оправданно завершает это повествование такими незабываемыми словами:

...я это впитал в себя,
Я сам этот шкипер, я страдал вместе с ними.

 

А чуть ниже мы читаем:

...У раненого я не пытаю о ране, я сам становлюсь
тогда раненым,
Мои синяки багровеют, пока я стою и смотрю...

 

Присущая поэту способность без конца трансформироваться в других людей, разумеется, была бы невозможна, если бы его сердце не было до краев наполнено любовью к человечеству, если бы его гуманизм не находил воплощения в жарких симпатиях к множеству конкретных мужчин и женщин, в редком по глубине и искренности даре — сопереживать. Но сейчас мы хотим подчеркнуть прежде всего другое (хотя и близкое) — присущий Уитмену универсализм переживаний. Умение поэта воспринимать мир, воспринимать самых различных людей так, что он сливается с ними, — важнейший эстетический принцип «Листьев травы».

И всюду у него образы, далекие от вычурности и в то же время вызывающе смелые. Он, например, говорит о возлюбленной, что она «распахнула рубаху» у него на груди и «вонзила язык» в его «голое сердце». В «Листьях травы» не найти бездумной игры образами, нарочитого желания ошеломить ими читателя, похвастать своим формальным мастерством — образы помогают Уитмену полнее, ярче выявлять правду жизни, сущность и возможности человека.

Перед читателями уитменовской книги стихов — поистине вся страна: мужчины, женщины и дети, подростки, белые, негры, индейцы. Они заняты самыми различными делами, по-разному складывается их судьба. Здесь и «загнанный раб», которого «бьют с размаху по голове кнутовищами», и мужчина, который «свою милую любит... сильно и ест свое жаркое с аппетитом», и мятежник, «которого гонят в тюрьму в кандалах», и сам Уолт Уитмен — «буйный, дородный, чувственный, пьющий, едящий, рождающий», и любовник, для которого земля — его возлюбленная разметалась «вся в цвету яблонь», и «фермер, джентльмен, мастеровой, матрос, механик, квакер», и маляр, дирижер, разносчик, с которым «покупатель торгуется из-за каждого цента», и сотни, сотни других людей.

Нередко всего несколькими словами поэт запечатлевает контуры какого-нибудь совсем особого человека. Одна-единственная поэтическая строка о подростке, который

...не спит на чердаке под кедровой крышей и слушает
музыку дождя, —

  содержит в себе квинтэссенцию человеческого образа и целого рассказа — его мог бы написать Эрнест Хемингуэй.

Уитмен со своей широтой интересов и симпатий резко отличается, например, от американского поэта-аболициониста Джона Уиттиера, который всю жизнь был певцом только сельского уединения, только фермы. Автор «Листьев травы» воспевал природу так горячо и с таким проникновением в ее реальную сущность и красоту, как ни один другой поэт его родины. Но ему было чуждо присущее романтикам противопоставление природы людям, деревни—городу. Уитмен славит одновременно и природу и человека — величайшее ее порождение.

Этот важнейший аспект мировоззрения Уитмена — благородная бескрайность его восприятия жизни — иными американскими критиками решительно отрицается. Так, литературовед Р.-В.-Б. Льюис в своей известной работе «Уитмен — новый Адам» декларирует, будто автор «Листьев травы» односторонен. Он не устремлялся вперед, а, напротив, обращался вспять, «пошел назад, до самого конца, вернулся к примитивному адамоподобному состоянию, к истокам времени»1.

Что и говорить, можно назвать немало мест в «Листьях травы», где слышится живая симпатия к людям, живущим дикарской или полудикарской жизнью. Неоспорима неизменно теплая тональность всего, что Уолт Уитмен писал об индейцах. Аборигены Америки всегда вызывали у поэта восхищение. Показательно, например, небольшое стихотворение «Йоннондио» — этот возглас восторга. Само индейское слово «Йоннондио», говорит Уитмен, — «песня», «стихи». Ему дорог и близок этот «глухой и звонкий звук, как причитанье». Много раз поэт с радостью приводил индейские слова, запечатленные в названиях американских озер, рек, городов и т. д.

Автор данной статьи полагает, что есть основания говорить даже об известном воздействии индейской поэзии на Уитмена (создатель «Листьев травы» имел возможность познакомиться с этой поэзией в переводах на английский язык одновременно с Лонгфелло, который писал тогда же — в начале 50-х годов прошлого века свое произведение «Гайавата», опираясь на переводы Скулкрафта и других исследователей индейского фольклора).

Тем не менее Уолт Уитмен не стал только «новым Адамом». Преклоняясь перед достоинствами первобытных людей, он одновременно — и с не меньшей поэтической силой — прославлял достижения цивилизации, индустрии, успехи человеческого разума, развитие науки.

Поэма «Песня о выставке» или, скажем, чудесное уитменовское стихотворение «Локомотив зимой», в котором воспет «горластый красавец», задорно возносящий свой пронзительный крик «к вольному небу», были созданы уже после Гражданской войны, в пору еще невиданного развития техники в США. Но и в первых произведениях поэта утверждалось величие не только «адамовского» начала в жизни, но и изобретательного человеческого труда. В «Песне о топоре», например, поэт славит строителей «верфей, мостов, пристаней, паромов, судов, волноломов».

Свою любовь к горожанам Уитмен выразил с известным полемическим задором в серии больших стихотворений, написанных в самый разгар Гражданской войны («Поднимайтесь, о дни, из бездонных глубин», «Дай мне великолепное безмолвное солнце» и др.). Основная мысль поэта сводится к тому, что, хотя природа прекрасна, город не менее, а, пожалуй, даже более привлекателен и славен, ибо в городах живут тысячи и тысячи людей, которые с оружием в руках бросились в бой против южных рабовладельцев.

Да, огромен, неисчерпаемо многообразен мир, в каждый уголок которого всматривается поэт. Притягательная сила уитменовского творчества в большой мере определяется как раз этим неудержимым стремлением автора «Листьев травы» охватить бытие как можно полнее. Охватить всю Америку. Всю планету. И не только...

Вот лирический герой «Песни о себе» пролетает «в мировой пустоте, ...между звезд», посещает «сады планет». Нет края его ненасытности. Совершенно очевидно, что «я» поэта здесь с особенной настойчивостью воплощает и других людей, их возможности, потенциальную мощь народа, мощь всего человечества в целом.

Есть в «Песне о себе» замечательные строки, которые нам — современникам первых космических путешествий, ближе, пожалуй, нежели они были людям прошлого века. Поэт говорит:

Сегодня перед рассветом я взошел на вершину горы, и увидел
усыпанное звездами небо,
И сказал моей душе: «Когда мы овладеем всеми этими шарами
вселенной, и всеми их усладами, и всеми их знаниями,
будет ли с нас довольно?»
И моя душа сказала: «Нет, этого мало для нас, мы пойдем
мимо — и дальше».

 

Итак, нам никогда не будет «довольно», мы всегда пойдем «дальше». Здесь — одна из философских основ уитменовского творчества, а также — во многом — и ключ к эстетической привлекательности «Листьев травы». Беспредельность кругозора Уитмена, масштабность восприятия им жизни, гордое сознание, что силы человека безграничны, — все это само по себе делает его поэзию дорогой, близкой, несущей радость всем духовно здоровым людям.

Уитмен — один из самых последовательных и страстных певцов радости во всей мировой поэзии. В «Песне радостей», например, воспеты удовлетворение, которое приносит труд, счастье близости к природе, прекрасное чувство заслуженного отдыха.

Сознание радости жизни решительно неотделимо от лирического героя Уитмена. Вот почему он осмеливается говорить (как ослепительны уитменовские поэтические образы!): «Я весь не вмещаюсь между башмаками и шляпой», «Я нахожу, что нет мяса милей и дороже, чем у меня на костях».

В поэме «Мысли о времени» (1855), центр коей — рассказ о смерти и похоронах простого кучера, хорошего человека, который «знавал лучшие времена, но стал сдавать под конец», в одной из заключительных частей говорится:

...Куда иду — не знаю, но чувствую, что это хорошо,
Вся вселенная говорит о том, что это хорошо,
Прошлое и настоящее говорит, что это хорошо...
Как прекрасна земля и мельчайший предмет на ней!

 

А поэма «Таинственный трубач» (1872) завершается гимном радости, который, подобно шиллеровскому, созвучен Девятой симфонии Бетховена:

О счастье, о ликованье — песня восторга!
О звуки, чья сила — сильнее всего на земле!..
Радостью море рокочет, радостью воздух струится,
Радость, радость, радость — свободы, веры, любви — радость ликующей жизни!
Для полного счастья — достаточно жить и дышать!
Радость! Радость! Везде и повсюду — радость!

 

В этих чудесных строках воплощен с особенной наглядностью принцип создания музыкального стиха, который лежит в основе светлой — и не одной лишь светлой — уитменовской поэзии. Стремление выразить максимально большое содержание в как можно более близкой народу форме — одна из важнейших причин влечения Уитмена к раскованному стиху, его решения отказаться от рифмы и привычной для американской поэзии прошлого века строгой метрической ритмики.

Но в поэтических произведениях американца есть определенная ритмическая регулярность, в основе которой вольное использование многих силлабо-тонических размеров, установление разнообразных соотношений между количеством главных ударных слогов в стихотворных строках, грамматические параллелизмы и т. д. Есть и подобие рифмы. Рифмообразующие функции выполняют прежде всего столь характерные для поэта частые повторы слов в середине, конце, а больше всего в начале строк. Разнообразя ритм и рифмовку, поэт заставляет читателя ощущать и экстаз, и, скажем, замедленность переживаний человека, подавленного горем, и бесконечное множество других эмоциональных состояний.

Едва ли что-либо другое в творчестве Уитмена вызывает столько гнева в современной американской критике экзистенциалистски-фрейдистского и юнгианского толка, как именно жизнеутверждающая настроенность его стихов. Литераторы, требующие, чтобы художники выражали только чувство безнадежности и презрения к людям, якобы обреченным во веки веков жить в моральной трясине, критики, настаивающие на том, что писатели должны воспевать главным образом распад и смерть, говорят о создателе «Листьев травы» как о жалком притворщике или еще более ничтожном глупце, ничего не знающем о жизни и потому-то вертящем ручку старомодной шарманки оптимизма. Вот одна из главных причин того, что последние четверть века в американском уитменоведении прошли под знаком упорных попыток «развенчать» поэта.

Разумеется, в жизни каждого человека есть (и всегда будет) много тяжелого, трагического, хотя бы уже потому, что гибель родных и близких, собственная смерть— явления неодолимые. И легко убедиться, что Уитмен был поэтом не только радости, но и печали*.тоски.» .-Он не закрывал глаза на реальные страдания людей и не прятался от социальных невзгод, а писал об этом со всею прямотой сильного духом человека. Некоторые из самых прекрасных его творений — это задумчивые и полные боли поэмы о горькой власти смерти над людьми, о невозместимых потерях, об уходе из жизни прекрасных, нужных, любимых, о социальном зле, которое окружает людей, делает их жизнь в неправедном мире тяжкой, мучительной, нестерпимой.

Иные произведения Уитмена могут создать впечатление, будто поэт воспринимал добро и зло с одинаковой готовностью, будто в конечном счете он был равнодушен ко всем этическим категориям, да и вообще ко всему, что происходит на свете. Разве не говорится в «Песне о себе»: «Я не только поэт доброты, я не прочь быть поэтом злобы»? Разве не возникают в иных поэмах Уитмена гимны во славу всего на свете, всего существующего?

Но внимательный читатель не может воспринимать Уитмена как поэта, которому и впрямь ни до чего по-настоящему не было дела, у которого нет ни предпочтений, ни симпатий, ни идеалов.

Автор «Листьев травы» не обманывал ни себя, ни читателей — он знал о пороках общества, которые сказываются даже на рядовых людях, людях из низов. И уж подавно поэт, воинствующе утверждавший близость ему народных масс, не пытался изображать себя исключением в реальном мире, полном противоречий, темных сторон, психологических контрастов и загадок.

Тем не менее Уитмен никогда не терял веру в конечную победу сил добра, прогресса, человеческого счастья над всем, что им противостоит. Его творчество сияло веселящим душу светом — несмотря ни на что, вопреки смерти, несчастьям, злодеяниям.

Разумеется, жизнерадостный тон «Листьев травы» не имеет ничего общего с мещанским самоудовлетворением. Нередко уитменовский оптимизм становился трагическим. Но к американскому поэту можно было отнести то, что Герцен сказал в «Былом и думах» об одном из своих близких друзей: «Его не манило в те нервные омуты, в которых люди упиваются страданиями. Простое и ясное отношение к жизни исключало из его здорового взгляда... поэзию печальных восторгов и болезненного юмора...»2

Впрочем, дело не только в том, что по самой природе своей Уитмен был человеком ясной души. В творчестве поэта нашел отражение извечный оптимизм народа (как мощно он проявляет себя, например, в стихии сказки!), упорно верящего в конечную победу добра над злом, сколь бы горька ни была его реальная участь, как бы тяжко ни складывались условия существования отдельных личностей, из которых и состоит эта великая общность, называемая народом.

Напомним и о том, что творчество Уитмена зародилось в пору, когда миллионы американцев были исполнены надежд на грядущий день, когда понятие «американская мечта» еще не звучало насмешкой, как сегодня, когда иным — правда, очень немногим — из народных чаяний суждено было претвориться в реальность именно в ходе предстоящей Гражданской войны Северных и Южных штатов.

Мы, разумеется, не забываем о том, что Уитмен, отражая в своем творчестве веру в перспективы, открывающиеся перед всеми простыми людьми, и рожденные исторической действительностью тех лет надежды американцев на будущее их страны, порою слишком громко бил в литавры. Важно, однако, что Уитмен почти никогда не говорил такого, что можно и нужно было воспринимать как призыв спокойно удовлетворяться сущим. Жизнеутверждающее начало в его поэзии не свидетельствовало о желании и готовности погрязнуть в кичливом, самодовольном национализме или же о стремлении лениво, пассивно ждать манны небесной, милостей от неба. В «Листьях травы» живет ясное ощущение гражданского долга поэта и его героев. Оптимистический пафос «Листьев травы» предполагает борьбу за осуществление целей передовых сил общества, требует боевитости.

Хорошо известны многочисленные стихотворения Уитмена, в которых он выступает певцом европейских революций своего времени. Это и ранняя I «Европа», в которой выражена высокая мысль, что поражение революционного народа не может не быть преходящим, обязательно будет временным (пусть мученики революции повисли в петле, «их невозможно убить»). Это и стихотворение «Европейскому революционеру, который потерпел поражение», где есть такие слова: «...лишь тогда тебе будет конец, когда будет конец всему!» Это и «Франция», где, обращаясь к великой французской революции конца XVIII века, поэт объявляет свое намерение сохранить «это великое наследство для всех стран мира». Это и «О Франции звезда» — произведение, созданное, как явствует из подзаголовка, в знаменательные годы: 1870—1871 и посвященное величию революционной страны, которая «не пожелала... носить те цепи, что другие носят». Это и «Испания, 1873—1874», где воспето «свежее, светлое лицо Свободы». Эта и «Годы современности», где возникают мощные слова:

...Вижу, как рушатся рубежи и границы древних аристократий,
Вижу опрокинутые пограничные столбы европейских монархий,
Вижу, как сегодня Народ начинает ставить свои пограничные столбы...

 

Кое-где в «Листьях травы» возникают строки, могущие вызвать предположение, будто Уолт Уитмен противопоставлял европейским странам, перед которыми еще стояли революционные задачи (ибо там сохранились троны и царил феодальный гнет), свою собственную родину, всего-де до- стигшую, способную удовлетворить любые чаяния масс, навсегда утвердившую знамя Свободы. Сколь многие критики в разных странах и впрямь изображают создателя «Листьев травы» поэтом, якобы выражавшим, подобно всем дюжинным американским либералам прошлого века (теперь и либералы зачастую этого не делают), лишь вежливое, но ни к чему не обязывавшее сочувствие борцам против монархий в восточном полушарии, а Соединенные Штаты Америки считавшим благословенным раем.

Однако как можно забыть о том (и сколь часто об этом забывают), что поэтический гений Уитмена родился в стране жесточайшего и отвратительнейшего рабства. Почти все творчество поэта дышит неукротимым протестом против невольничества негров, против кровавых, чудовищных злодеяний самих американцев.

Уолт Уитмен воевал против рабства и в стихах и в проде. Даже в поэме «Песня о себе», этой симфонии счастья, возникают страшные картины жизни рабов. И поэт не глядит на все это со стороны. В своей поэзии он сам — беглый раб. Безудержный гнев против властвующих в США политиканов— защитников невольничества заставил Уитмена, только что выпустившего в свет первое издание «Листьев травы», написать в 1856 году столь яростное антирабовладельческое произведение — памфлет «Восемнадцатые выборы президента», что ему даже не удалось его издать (памфлет остался в корректуре).

Добавим, что свои свободолюбивые устремления поэт выражал не только в произведениях, где осуждено рабство негров или выражены симпатии революционерам европейских стран. И до Гражданской войны в иных из поэм и стихотворений Уитмена сквозило сознание того, что на его «демократической» родине бедняки тоже обречены на лишения, а богатые люди обладают всеми благами.

Небезынтересно, что, касаясь своих аболиционистских взглядов и настоятельно подчеркивая преданность идее борьбы за освобождение негров, Уитмен тем не менее подчеркивал расхождение с теми аболиционистами, которые видели все беды человечества только в рабстве людей с черной кожей. Поэт прямо говорил, что он не мог согласиться, будто «одно только рабство было злом и что никакого другого зла вселенная не знает». Уитмена несомненно глубоко волновало также угнетение всего трудового народа «денежными людьми».

И с годами сознание царящей в мире (и прежде всего в Соединенных Штатах Америки) социальной несправедливости, связанной с эксплуата- » цией богачами бедняков любого цвета кожи, охватывало поэта со все большей силой. Недаром в «Таинственном трубаче», например (произведении, созданном уже после того, как формально рабство негров в США было отменено), говорится: «Я вижу рабство и гнет, произвол и насилье повсюду...»

Мятежные чувства поэта воплощены не в одних лишь пламенных обличениях и прямых революционных призывах. Уитмен написал как-то, что главное в его книге «это — стремление», «это — сокровенное». В творчестве Уитмена действительно есть много «сокровенного».

Поэт требует от читателя творческой активности, умения воспринять недосказанное, способности создавать на основе прочитанного богатый мир многоцветных ассоциаций. Он страстно проповедует свободу и в таких стихах, где не чувствуется ни малейшего оттенка чего-либо проповеднического. Так, в стихотворении «О глухой, грубый голос мятежного моря» возникают темы одиночества, слез и т. п., но все же «глухой, грубый голос» моря — это прежде всего выражение чувств мятежных сил. И «попранной вольности голос все звучит и звучит яростно, не слабея».

И сегодня стихи поэта воспринимаются в Америке я во всем мире, как голос влечения к свободе, жажды лучшей, одухотворенной жизни, как голос надежды, веры в человеческое достоинство, как призыв к добру и утверждение готовности пойти на бой во имя счастья людей.

Сын страны, которая даже не пыталась скрывать, что в основе ее общественного бытия лежит принцип: каждый за себя самого, Уолт Уитмен не мог, конечно, не отразить в своем творчестве индивидуалистический дух Соединенных Штатов Америки. Есть в «Песне о себе» строки, которые коробят вызывающим эгоцентризмом. Мы читаем, например, что и «болезнь кого-нибудь из близких», и «ужасы братоубийственной войны» — все «это не Я». А то, что есть Я, стоит «благодушное, участливое, праздное». Индивидуалистические настроения в «Листьях травы» проявляются не раз...

Снова скажем: ничего неожиданного в этом нет. Если что удивительно, так это то, что такой неоспоримо американский поэт, как Уитмен, сумел с огромной поэтической силой воспеть в своих «Листьях травы» идеалы, решительно противостоящие индивидуализму, — идеалы товарищества людей, взаимной выручки и любви, идеалы коллективизма.

В ряде произведений Уитмена (и прежде всего в «Песне о топоре») утопическая мечта поэта выражена в конденсированном, совершенно отчетливом виде (подлинно «великий город» — это не город богатства, а «город друзей самых верных», город полного равенства и т. д.). Однако и там, где Уитмен далек от выдвижения чего-либо, похожего на «программу», сознание необходимости строить жизнь на основах бескорыстия, нежнейшей привязанности человека к человеку звучит так настойчиво, что нельзя не почувствовать: здесь, именно здесь — главные корни уитменовского мироощущения.

«Светлое братство мыслителей», друзья гостеприимные «по всей земле»— таковы, по выражению Уитмена, его «главные образы». Не абстрактная риторика во славу братства, а интимное чувство близости, «слиянности» с другими людьми характерно для лучших уитменовских стихотворений и поэм. Можно без конца приводить строки из «Листьев травых, содержащие образы, картины, мысли, подтверждающие, что идеал братства людей был поэту бесконечно дорог. Он говорит, что излучает дружбу и дружбу же получает взамен. Он мечтает, чтобы все люди стали дороги и милы друг для друга. Его чувства выражены еще И в таком крепко запоминающемся образе:

И тот, кто идет без любви хоть минуту, на похороны свои
он идет, завернутый в собственный саван...

 

В этой книге читатель обнаружит переводы и незнакомых ему раньше произведений Уитмена, в которых поэтически воплощена жажда товарищества. Так, в стихотворении «Эти песни пою я бесной» мы читаем:

...Кто лучше меня поймет влюбленных, все их радости и печали?
И кто лучше меня может стать поэтом товарищества?..

 

В стихотворении «Суть всей метафизики» поэт говорит, что главный смысл всех философских систем, их сущность

...любовь человека к собрату, влечение друга к другу,
Мужа — к любимой жене и детей — к родителям,
Города — к городу и народа — к народу.

 

В стихотворении «Боги» подлинным богом назван человек, и притом такой человек, который заслуживает наименования: «божественный Друг», «безупречный Товарищ».

В поэме «Рожденный на Поманоке», где сказано: «...сложу песню о зле, и о зле рассказать я должен», есть куда больше такого, что звучит как решительное отрицание сил зла, как гимн коллективистским чувствам:

Я спою песню товарищества,
Я докажу, что в одном должны объединиться многие...

 

Здесь уместно сказать, что Уитмен, многократно и в самой резкой форме выступавший против церкви и церковников, иногда положительно говорил о религии, но вкладывал в это понятие именно идею любви людей друг к другу, их солидарности, взаимопомощи, единения.

Об истинном отношении Уитмена к религии во многом можно судить, исходя из того, что поэт отнюдь не противопоставлял духовному как чемуто подлинно высокому — телесное в качестве чего-то якобы низкого. Всегда и всюду подчеркивая единство всего сущего, Уитмен говорил о величии и материального начала в жизни, о красоте естественного человека. Мы читаем в «Рожденном на Поманоке»: «Тело заключает в себе сущность и основной смысл, оно заключает в себе душу...»

С удивительным целомудрием раскрывал Уитмен красоту и подлинную человечность здоровой физической любви.

Но чаще и горячее всего автор «Листьев травы» воспевает людей, осознавших необходимость единения человека с человеком. Коллективистские тенденции — ярчайшая краска уитменовской палитры, величайшее, пожалуй, из идейных богатств его поэзии.

И здесь необходимо напомнить о том, что многократно возникающий в «Листьях травы» мотив прославления полноценной, свободной человече- \ ской личности, индивидуальности никак не противоречит гимнам в честь братства, товарищеской любви.

Последователи Маркса, как известно, ставят себе задачей создание условий, которые позволили бы каждому человеку развить до конца, наиболее полно и самым гармоническим образом, заложенные в нем духовные и физические силы. Вот почему провозглашенная Уитменом идея «совершенных и свободных личностей» («У берегов голубого Онтарио») понятна нам и близка.

Мы хорошо помним: Уитмен — «певец Личности» («Историку») верил в способность человека создать мир дружбы, всеобщего товарищества.

И этот его идеал, конечно, не потерял для нас ни своей привлекательности, ни исторического значения.

Показательно: критика в США, которая чужда гуманизму, воспринимает решительно все в творчестве американского поэта, что наводит на мысль о величии коллективистских принципов, с ненавистью и злобой.

Подобные мотивы в стихах Уитмена не только категорически отвергаются, но и фальсифицируются. Примером может служить все чаще встречающееся стремление буржуазных литературоведов интерпретировать воспевание Уитменом любви к людям как выражение его якобы патологических склонностей. Вот почему Г. Уэскоу, автор одного из новейших американских исследований о творчестве Уитмена, подчеркивает, что «было время» (курсив наш), когда стихи поэта о мужской дружбе «воспринимались как выражение прекрасного товарищества»3. Теперь-де это время прошло.

Но величие и поэтичность уитменовских гимнов во славу братского сотрудничества людей неистребимы. Их красоту и огромный общественный смысл не уничтожить ни фрейдистам, ни тем критикам в США, которые откровенно выражают тревогу, как бы автор «Листьев травы» не выглядел пособником коммунистов.

Что ж, во множестве уитменовских поэм и стихотворений акцентируется влечение лирического героя именно к людям труда — фермерам, рабочим, ремесленникам, рыбакам, матросам. Среди этих произведений выделяется «Песня разных профессий». Именно в рабочих и работницах видит поэт лучших людей Америки. Желая, чтобы они в полной мере осознали свое значение, свое место в мире, автор «Песни разных профессий» восклицает:

Или вы думаете, что президент более велик, чем вы?
Или богач лучше вас? Или образованный мудрее вас?

 

В богатом сердце Уитмена было место для любви к людям, живущим на любом из континентов, людям всякого цвета кожи, людям, находящимся на самых разных ступенях развития цивилизации... Об интернационализме, органически присущем Уитмену, говорит, в частности, его поэма «Salut au Monde».

Гражданская война началась, когда Уолту Уитмену пошел пятый десяток. Ему предстояло прожить еще тридцать лет и написать много произведений, хотя некоторые из лучших его поэм и ценнейших образцов прозы уже были созданы.

Четырехлетний период войны Севера и Юга отмечен в творчестве поэта главным образом появлением стихов, звавших на бой с помещичье-рабовладельческим Югом, а также лирических произведений, в которых выражена глубочайшая скорбь современников. Ведь Гражданская война не только унесла сотни тысяч молодых жизней, но и завершилась гибелью — от руки убийцы — Линкольна, вождя лагеря северян.

В стихотворении «Лагерь на рассвете, седом и туманном» возникают образы трех умерших солдат. Поэт с тоской глядит на их тела, и безгранична его любовь к этим людям:

Кто ты, суровый и мрачный старик, давно поседевший,
с запавшими глазами?
Кто ты, мой милый товарищ?

 

Один из солдат, отдавших жизнь за достойное дело, для Уитмена — «богоподобный, брат всем и каждому».

Как это неоспоримо следует из творчества и обширной переписки Уитмена, он превосходно понимал справедливость позиции северян в Гражданской войне 1861—1865 годов. Вместе с тем поэт чувствует, что цель, во имя которой шла война с Югом, еще не осуществлена ни в США, ни во всемирном масштабе — борьба за полное истребление рабства на свете, за подлинную свободу потребует новых усилий, схваток и жертв. В стихотворении «Прощальное слово солдату», созданном после завершения Гражданской войны, говорится:

Прощай, дорогой товарищ,
Твое дело сделано, но я воинственнее тебя,
Вдвоем с моей задорной душой
Мы еще маршируем по неведомым дорогам, через вражеские засады...

 

Разумеется, сердцу поэта была дорога и мысль о мире между народами.

В «Песне о выставке» есть такие строки: «Довольно твердить о войне! да и самую войну — долой!» И дальше поэт выражает мудрую мысль: «Если воевать — так за победу труда!*»

После Гражданской войны в творчестве Уитмена получают развитие почти все мотивы его ранней поэзии: утверждение красоты и величия человека и природы, сочувствие революционной борьбе, гордый урбанизм, воспевание идеи товарищеского единения людей и народов. Вместе с тем в стихах поэта, а еще резче — в его публицистике, дает себя чувствовать острое, порою мучительное сознание, что иные из былых представлений о жизни в США (они запечатлены, в частности, в не раз упоминавшемся предисловии к «Листьям травы») оказались ошибочными. С годами становилось все яснее, что капиталистические круги США уверенно прибирают власть к рукам, обрекая трудящихся на крайнюю нужду, оказывая самое неблагоприятное влияние на моральные устои страны.

Хотя в позднем творчестве Уитмена в какой-то степени находило отклик и горестное положение самого поэта, страдавшего от поношений критики, больного, обреченного существовать на подачки, — в основном то суровое, осуждающее, что говорил Уитмен после Гражданской войны о порядках, установившихся в его родной стране, было ответом на реальность американской жизни в целом. Не о своих личных невзгодах, а о мрачной социальной действительности США писал Уитмен, например, в стихотворении «Нет, не говори мне сегодня о печатном позоре». Широко известные резкие обличения из «Демократических далей» (жизнь в США «ужасна», «демократия Нового Света... потерпела банкротство в своем социальном аспекте, в своем религиозном, нравственном и литературном развитии» и т. д.) воплощают правду об Америке «позолоченного века». А ведь и сегодня под «позолотой» рекламы, пропаганды и накопленных верхами богатств нельзя не разглядеть в США нищету миллионов, нравственную гниль, духовное вырождение.

Чрезвычайно важно то обстоятельство, что, начиная с «Демократических далей», появившихся на рубеже 60-х и 70-х годов, и кончая статьей «Американская национальная литература», опубликованной в начале 90-х годов, незадолго до смерти Уитмена, он говорил о состоянии современной американской поэзии с неизменной тревогой. Это свидетельствовало не просто о требовательности взыскательного художника. На состоянии литературной жизни в США, по убеждению Уитмена, сказывались присущие его родине общественные пороки.

Выражая недовольство стихами, которые создавали в последней трети прошлого века американские поэты, пользовавшиеся признанием, Уолт Уитмен заставлял своих современников задумываться и над тем, заслуживает ли одобрения сама социальная действительность США. В то же время своими трудами на литературные темы (и прежде всего — «Демократическими далями») поэт прокладывал дорогу развитию в родной стране реалистического искусства, критического реализма.

Обостренное восприятие Уитменом коренных недостатков послевоенной Америки порою находило даже более откровенное, нежели в статьях, выражение в беседах старого поэта с молодым литератором — социалистом Хорейсом Траубелом. Уитмен делился с Траубелом негодованием по поводу подъема в США власти «денежных сил». Ему же поэт говорил о своем «радикализме», а порою даже о надеждах на победу в стране социалистических принципов.

Не столь давно, в середине 60-х годов, в США был впервые издан пятый том записей пространных бесед Траубела с Уолтом Уитменом, которые имели место в самые последние годы жизни поэта. В не менее, а пожалуй, даже более острой форме, нежели в «Демократических далях», поэт говорил о «низости», «грязи», «бесчестности», которые ему приходилось наблюдать вокруг себя, повсюду. «Никогда, никогда, — воскликнул он, — не было ничего подобного!»

«Безусловно, в нашей социальной жизни, — сказал Уитмен в 1889 году, — все — мерзость, все — доллары и центы, жизнь прогнила до самой сердцевины. Люди хватают, рвут, трудятся, дерутся, полные злобы и горечи, — а во имя чего? Есть ли здесь какая-либо высокая цель? Состояние общества — нашего общества — на данном этапе плачевно, столь плачевно, что и словами не выразишь».

Однако автор «Листьев травы» и теперь не отрешается от своей веры в будущее народа, от мечты о братстве людей, о возникновении иного порядка, основанного на коллективистских принципах, на фундаменте человеческой солидарности.

Почти одновременно Уитмен декларирует: «Чем старше я становлюсь, тем глубже, шире и полнее слово «солидарность» внедряется в мои убеждения... На мой взгляд, это самое замечательное слово, доступное человеку... наиболее многозначительное, богатое возможностями, всеохватывающее».

В той же книге высказываний Уитмена о жизни, оставленной Траубелом потомкам (его уже тоже нет в живых полстолетия), мы находим и такое, например, суждение поэта. Ссылаясь на одного европейского мыслителя, который, по словам Уитмена, выступал за «великий идеал», за «коллективную демократию», автор «Листьев травы» указывает, что идеал этот противостоит существующей в США «индивидуалистической демократии».

И дальше поэт выражает опасение, что сам он, в своем творчестве, уделял этому идеалу недостаточно внимания. Впрочем, добавляет он как бы со вздохом облегчения, может быть, это и не так. Во всяком случае, Уолт Уитмен выражает убеждение, что «тенденции, присущие нашей современной жизни», содействуют осуществлению его надежд.

Этот юбилейный сборник произведений Уитмена снова свидетельствует о непрекращающемся и растущем у нас интересе к творчеству замечательного американского поэта. Многие произведения великого американца все еще остаются непереведенными. Но перед читателем — самое обширное собрание уитменовских стихов и прозы на русском языке, когда-либо опубликованное.

Недавно мы праздновали стопятидесятилетнюю годовщину со дня рождения автора «Листьев травы». Не за горами год, когда нужно будет отметить столетие первой, пожалуй, попытки передать по-русски прелесть поэзии Уитмена. Мы имеем в виду перевод (осуществленный в 1872 г., но впервые опубликованный лишь совсем недавно) стихотворения Уитмена «Бей, бей, барабан». Переводчиком выступил И. С. Тургенев (его текст уитменовского произведения начинался словами: «Бейте, бейте, барабаны!—Трубите, трубы, трубите!»).

Из писем Тургенева видно, что он собирался издать — в своем переводе— ряд стихотворений Уитмена. Осуществить это намерение ему так и не пришлось.

Десять лет спустя, в начале 80-х годов, у литератора Томаса Роллстона родилась мысль выпустить томик уитменовских стихов по-русски в переводе... ирландца Джона Ли. И на этот раз «Листья травы» на русском языке не появились. Единственный конкретный результат переписки Уитмена с Роллстоном и Ли по вопросу о возможности напечатания его стихов в России — возникновение популярного ныне письма поэта к предполагаемому переводчику. В этом письме говорится: «Вы русские, и мы—американцы! Такие далекие и такие несхожие с первого взгляда... и все же в некоторых чертах, в самых главных, наши страны так схожи».

Первые переводы из Уитмена на русский язык (если не считать отдельных цитат) были опубликованы лишь в начале XX века. Переводчиками выступили почти одновременно К. Чуковский и К. Бальмонт. В дальнейшей количество поэм и стихотворений американского поэта, доступных русскому читателю, все время росло. Особенно велика в этом заслуга К. И. Чуковского. Довольно много произведений Уитмена переведено на русский язык разными поэтами за последние полтора десятилетия. Некоторые творения Уитмена, которые в прошлом печатались частично, теперь изданы полностью.

Русские литераторы сделали существенный вклад в уитмениану не только как переводчики стихов и прозы поэта, но и как вдумчивые, проницательные интерпретаторы его творчества.

Широко известны глубокие, хотя и не очень пространные, суждения о «Листьях травы» И. С. Тургенева, Л. Н. Толстого и А. М. Горького. Многократно печатались статьи об Уитмене К. И. Чуковского. Необходимо отметить по достоинству то ценное, что сказали об американском поэте и некоторые другие русские авторы еще в конце прошлого столетия, а также в первые десятилетия этого века.

Уитмену еще оставалось жить с десяток лет (как и прежде, он по большей части встречал в американской печати непонимание его творчества и даже враждебность), когда в России появились две примечательные статьи, написанные в духе нескрываемой симпатии к поэту. Первая из них (в «Отечественных записках» за 1882 г.) принадлежала П. Лаврову (выступившему под псевдонимом П. Крюков) и была посвящена в основном недавно скончавшемуся Лонгфелло. Однако смысл статьи заключался прежде всего в утверждении важности Уитмена как поэта, который в большей мере, нежели кто-либо из его американских современников, отличался широтой мысли, а также мощью и энергией слова.

Автором другой работы, напечатанной в «Заграничном вестнике» менее чем год спустя, значился П. Попов. Его статья была целиком посвящена Уолту Уитмену. Автор довольно подробно охарактеризовал его творчество, выявив новаторский характер уитменовской поэзии, в частности, своеобразие ее формы.

Нельзя сказать, что мысли П. Крюкова и П. Попова о «Листьях травы» стали хорошо знакомы русским литераторам начала нашего столетия, интересовавшимся Уитменом. Едва ли что-либо знали или знают о них сегодня «уитменоведы» в США. Между тем П. Попов предвосхитил кое-что из лучшего, что было сказано об Уитмене на родине поэта и в других странах, начиная с конца прошлого века и до наших дней.

Автор статьи в «Заграничном вестнике» подчеркнул, что в «Листьях травы» поэт воспевает «труд, наслаждения, любовь, дружбу», что он открыл красоту «там, куда поэты обыкновенно и не заглядывают» 4. Уитмен, подметил критик, видит в человеке нечто божественное и «прославляет рыцарей труда» 5 (то есть рабочих—объединение американских профсоюзов так и называлось в ту пору: «Рыцари труда»). Для поэта Америка— это прежде всего фабричные, плотники, каменщики, матросы, дровосеки, пахари. «Любовь поэта беспредельна»6, он «упивается жизнью» и «прославляет рождение наряду со смертию, потому что видит, знает, осязает бессмертие» 7. Одним из первых в мировой критике П. Попов сумел понять, что именно в образе «великого города» из поэмы «Песня о топоре» Уитмен полнее всего воплотил свой идеал. А ведь в конечном счете сущность этого идеала социалистическая, хотя представления поэта о социализме были, разумеется, утопическими.

В XX веке глубже и выразительнее всего раскрыл общественный смысл творчества американского поэта А. В. Луначарский. Солидаризируясь, по существу, с мыслью Горького, что Уолт Уитмен был одним из писателей, которые, осознав «опасность» индивидуализма, стали тяготеть к социалистическим взглядам, Луначарский дерзко охарактеризовал автора «Листьев травы» как певца коллективистских идеалов. В своей статье об Уитмене, написанной вскоре же после Октябрьской революции в России, советский критик со всею силой подчеркнул неизмеримое превосходство устремлений этого поэта над практикой и идеалами американской буржуазной демократии.

Основная идея Уитмена, по Луначарскому, сводится к утверждению величия «человека-коллективиста». Если «индивид смертен», то коллективисту даровано бессмертие...

То «я», которое на первый взгляд безраздельно царит в творчестве Уитмена, это главным образом, конечно, голос людей «в массе», как любил выражаться поэт. И потому-то автор «Листьев травы», воспринимая жизнь во всем ее чувственном очаровании, без страха глядит в глаза смерти. Ведь смерть — это естественная и неизбежная сторона жизненного процесса. Ведь тот, кто ощущает себя частью народа, этого огромного целого, всегда ждет новых рождений, празднует победу над смертью.

Бесспорно, автору «Листьев травы» близка философская поэзия, но делает ли это его поэтом только мысли, а не чувства?

И не заставляет ли тот факт, что Уитмен все время как бы «превращается» в своих героев, сделать суровый вывод: в центре «Листьев травы» некое существо, лишенное определенности и истинного «я»? Должно ли рассматривать уитменовского лирического героя (да и самого поэта) как фигуру, облика не имеющую? Не является ли он поэтом безликим, лишенным личного эмоционального начала?

Думается, что на самом деле Уолт Уитмен — человек и главный персонаж «Листьев травы» — это истинная личность, сложнейшая индивидуальность. Есть в нем разное — и ячество, и поразительная готовность отдаваться чувству любви к людям, и мистические тенденции, и горячая привязанность к грешной земле во всей ее материальной конкретности (что, конечно, господствует), и жадное желание узнать побольше, охватив своим любопытствующим взглядом всю жизнь до самых дальних ее пределов, и умение видеть целый мир в сердце одного-единственного близкого человека.

Да, автор (и лирический герой «Листьев травы») многогранен. Однако нельзя не ощутить, что главное, решающее в нем — гениальная способность быть товарищем, другом, коллективистом.

Такое качество поэта делает его личностью удивительной. А. В. Луначарский писал о человеке будущего, что он «поймет радостное свое предназначение быть сознательным и бессмертным завершителем вселенского зодчества». Специфическая особенность автора «Листьев травы» заключается в том, что своим творчеством он кое в чем как бы предвосхитил людей грядущих лет.

Подобный поэт, человек, обладающий такою душой, такими глазами, такой индивидуальностью, безусловно заслуживает очень доброго к себе отношения, заслуживает любви — не абстрактной, общей, а именно личной,ласковейшей любви.

Вполне естественно, что в душе Уолта Уитмена жила вольная стихия романтизма. Но в еще большей мере он был в своем творчестве реалистом, одним из основоположников реалистического направления в литературе США XIX столетия. Уитмен не только видел и рисовал действительность в ее истинности, но и смело вводил в свои стихи такие явления жизни, которые его предшественники по американской литературе не считали достойными поэтической трактовки. Величие этого американского поэта непостижимо, если мы забудем о том, что почти все, о чем он писал, обладало мощными корнями, которые чрезвычайно далеко уходили в самую толщу реального народного бытия. Вот псчему получилось, что лирик Уитмен создал книгу стихов, которую можно назвать одним из величайших эпических произведений литературы США.

Иные произведения поэта кажутся нам сегодня слабыми, риторичными. Некоторые из перечислений-«каталогов» Уитмена суховаты, далеки от поэзии. Но лучшие страницы «Листьев травы» при всей обыденности, непосредственности и даже нарочитой «антипоэтичности» его языка отличаются мощью и сжатостью мысли, редкой выразительностью и живописностью.

Уолт Уитмен осуществил подлинную революцию в американской и мировой поэзии. Его художественные открытия помогли приблизить поэтическое слово к народу родной страны и в еще большей мере сделать стихи выражением жизни народных масс США.

И это утверждение остается в силе, несмотря на то что поэзия Уолта Уитмена все еще не пользуется достаточно широким признанием на его родине. В статье, опубликованной в одной американской газете 31 мая 1969 года, то есть в тот самый день, когда исполнилось сто пятьдесят лет со дня рождения поэта, сказано: «Можно с уверенностью, а одновременно и с грустью заявить, что в США Уитмен не пользуется ныне большим вниманием у читателей...» И дальше автор статьи выявляет одну из причин этого. Только на днях, указывает он, крупнейшая книготорговая фирма США напечатала в газетах большое объявление, посвященное опубликованным в последнее время сборникам произведений многих американских поэтов как прошлого, так и нынешнего столетий. И оказывается, что среди перечисленных в рекламе поэтов Уолта Уитмена не было.

В той же статье говорится, что когда один политический деятель США процитировал не столь давно кое-какие строки из «Листьев травы», на многих американцев «произвели впечатление не столько стихи Уитмена, сколько сам факт, что некоему американскому политику было на самом деле известно имя поэта, не говоря уж о том, что он нашел в себе мужество сослаться на его стихи».

Еще сам Уолт Уитмен подметил, что за рубежами США к его творчеству относились теплее, чем в родной стране. Вероятно, и сегодня «Листья травы» находят больше почитателей в Европе, в странах Латинской Америки и на других континентах, нежели среди ценителей поэзии в Соединенных Штатах. Американские литературоведы не раз с некоторым смущением писали о живом интересе к поэзии и прозе Уитмена в социалистических странах, особенно в Советском Союзе.

Интерес этот, конечно, не удивителен. Ведь стихи Уолта Уитмена и сегодня не поблекли, не выцвели, не потеряли своего запаха. Побеги так нежно любимой поэтом, неистребимо зеленой травы возрождаются снова и снова, и сам поэт как бы вырастает травой. Он говорит: «...если снова захочешь увидеть меня, ищи меня у себя под подошвами».

Поэзия Уитмена продолжает жить не только собственной жизнью, но также в творчестве других американских (и не только американских, конечно) мастеров стиха — от Карла Сэндберга и Ленгстона Хьюза до Аллена Гинсберга, например, или от Вейчела Линдзи, которому Уитмен помог понять необходимость связи поэзии с реальной жизнью, до современных поэтов-певцов в США, которые непосредственно обращаются к людям на площадях с поэтическим призывом дать бой американским милитаристам, расизму, эксплуататорам трудового люда.

«Листья травы» живут самым очевидным образом и в современной борьбе американских тружеников за лучшую жизнь. Еще в 30-х годах Стивен Бенет создал прекрасное стихотворение «Ода Уолту Уитмену», в котором поведал о том, что великого поэта и после смерти продолжает волновать судьба трудового люда Америки.

Есть, пожалуй, нечто символичное в следующем факте: чуть ли не в канун уитменовского юбилея в городке Кэмдене, где поэт провел последние десятилетия своей жизни и скончался, бедняки сорганизовались и по.требовали от местных властей внимания к своим ставшим невыносимыми условиям жизни. При этом одним из центров, вокруг* которых развернулись столкновения в Кэмдене, стал дом, на фасаде которого значилось: «Гостиница Уолт Уитмен».

М. Мендельсон


1 «Critical Approaches to American Literature». Ed. by R. B. Browne and M. Light. Vol. II. N. Y., Th. Y. Crowell, 1967, p. 2.
2 А. И. Герцен. Былое и думы, части 4—5, «Художественная литература», М. 1967, стр. 318.
3 Н. J. Waskow, Whitman: Explorations in Form. University of Chicago Press. Chicago and L., 1966, p. 73.
4 «Заграничный вестник», март 1883 г., стр. 579.
5 Там же, стр. 577.
6 Там же, стр. 576.
7 Там же, стр. 575.

ИЗ ЦИКЛА «ПОСВЯЩЕНИЯ»

ОДНОГО Я ПОЮ


Одного я пою, всякую простую отдельную личность,
И все же Демократическое слово твержу, слово "En Masse".
Физиологию с головы и до пят я пою,
Не только лицо человеческое и не только рассудок достойны
Музы, но все Тело еще более достойно ее,
Женское наравне с Мужским я пою.
Жизнь, безмерную в страсти, в биении, в силе,
Радостную, созданную чудесным законом для самых свободных деяний,
Человека Новых Времен я пою.

КОГДА Я РАЗМЫШЛЯЛ В ТИШИ


Когда я размышлял в тиши,
Обдумывая стихи, возвращаясь к ним снова и снова,
Предо мною вырос Призрак с недоверчивым взглядом,
Ужасающий красотой, долголетьем и мощью,
Дух поэтов древних царств;
Обратив ко мне пламенный взор,
Он указал на многие бессмертные песни
И грозно спросил: «Что ты воспеваешь,
Разве ты не ведаешь, что у мировых поэтов есть только одна тема?
Это - тема Войны, военного счастья,
Воспитания настоящих солдат».
«Будь по-твоему, - я ответил, -
Я, надменная Тень, также пою войну, и куда более долгую
и великую, чем любая другая,
И я в моей книге связан с изменчивым счастьем, с бегством,
наступлением и отступлением, с медлящей и неверной
победой
(Которая все же несомненна или почти несомненна),
всемирной битвой
За жизнь и смерть, за Тело и за вечную Душу,
Ты слышишь, я тоже пришел, распевая песню битвы,
И я, первым делом, славлю храбрых солдат».

НА КОРАБЛЯХ В ОКЕАНЕ


В океане, на могучих кораблях
(Когда вокруг расстилается безграничная синь,
Ветры свистят и с гармоничным шумом вздымаются волны -
огромные, величественные)
Или на одинокой шхуне, легко плывущей в темно-синем
просторе, -
Когда, радостная, уверенная, распростерши белые паруса,
Она рассекает эфир в свете искристого, пенистого дня и под
бесчисленными звездами ночи,
Моряки, молодые и старые, может быть, прочтут и поймут
мои стихи, напоминание о земле,
И полностью сроднятся с ними.
«Вот наши мысли, мысли путников, - пусть скажут они тогда, -
Не только землю, не одну лишь сушу мы ощущаем здесь, -
Здесь небо раскинуло свод; смотри, под ногами колеблется
палуба,
Нам слышно постоянное биение бесконечного потока, приливы
его и отливы, -
Звуки невидимой тайны, неясные намеки широкого соленого
мира, текучие слоги,
Благоухание моря, легкий скрип снастей, меланхоличный ритм,
Безграничный простор, горизонт, далекий и туманный, - все
они здесь,
Это - поэма про океан».

И поэтому, моя книга, не робей, выполняй, что тебе
предназначено, -
Ведь ты не только напоминание о земле,
Ты тоже одинокий парусник, рассекающий эфир, бегущий
к неизвестной цели, но всегда уверенный.
Отплывай же и ты вместе с плывущими кораблями!
Отнеси им всем мою любовь (родные моряки, я вкладываю
в каждый лист мою любовь к вам!),
Спеши, спеши, моя книга! Раскрой свои паруса, утлое
суденышко, над величественными волнами,
Плыви все дальше и пой; во все моря, через безграничную синь,
неси мою песню
Морякам и их кораблям.

ИСТОРИКУ


Ты, восхваляющий прошлое,
Ты, изучавший парадную сторону наций, жизнь - такой, какой
она выставляет себя напоказ,
Ты трактовал человека, как порождение политиканов,
группировок, вождей, жрецов.
А я, обитатель Аллеган, трактую его, как он есть,
по естественным законам,
Держу руку на пульсе жизни, ведь она редко выставляет себя
напоказ (у человека большое чувство собственного
достоинства),
Я, певец Личности, намечаю то, что грядет,
Я набрасываю контур истории будущего.

ТЕБЕ, СТАРИННОЕ ДЕЛО БОРЬБЫ ЗА СВОБОДУ


О старинное дело борьбы за свободу!
Не знающее равных, исполненное страсти, доброе дело,
Суровая, беспощадная, нежная идея,
Бессмертная во все века, у всех племен, во всех странах!
После странной, печальной войны, великой войны за тебя
(Да и все войны, во все времена, по-моему, люди вели за тебя
и всегда за тебя они будут воевать)
Эти песни - в твою честь, в честь вечного твоего движения
вперед.
(Да, эту войну, солдаты, вы вели не только из-за самой войны,
Что-то более важное, гораздо более важное, молчаливо стояло
за ее спиной; и оно выступает теперь, в этой книге.)
Ты, вселенная многих вселенных!
Кипящее начало! Заботливо выращиваемый, невидимый глазу
росток! Центр всего!
Вокруг мысли о тебе вращалась война
С ее гневной, неистовой игрой причин
(И с ее обильными плодами, которые мир узнает через трижды
тысячу лет),
Эти напевы - для тебя... Моя книга и эта война - это одно
и то же,
Я и все мое - мы слиты с ее духом: ведь борьба велась за тебя!
Как вокруг оси вращается колесо - так и эта книга невольно
Вращается вокруг мысли о тебе.

ЧИТАЯ КНИГУ


Читая книгу, биографию прославленную,
И это (говорю я) зовется у автора человеческой жизнью?
Так, когда я умру, кто-нибудь и мою опишет жизнь?
(Будто кто по-настоящему знает что-нибудь о жизни моей.
Нет, зачастую я думаю, я и сам ничего не знаю о своей
подлинной жизни,
Несколько слабых намеков, несколько сбивчивых, разрозненных,
еле заметных штрихов,
Которые я пытаюсь найти для себя самого, чтобы вычертить
здесь.)

ШТАТАМ


Говорю всем Штатам, и каждому из них, и любому городу
в Штатах:
«Побольше противься - подчиняйся поменьше».
Неразборчивое послушание - это полное рабство,
А из полного рабства, нация, штат или город не возвратятся
к свободе.

НЕКОЕЙ ПЕВИЦЕ


Вот возьми этот дар,
его сберегал для героя, для оратора, для полководца,
Для того, кто послужит благородному правому делу,
великой идее, всенародному счастью, свободе,
Для бесстрашного обличителя деспотов, для дерзкого бунтаря;
Но я вижу, что мой издавна сберегаемый дар принадлежит
и тебе, как любому из них.

Я НЕ ДОСТУПЕН ТРЕВОГАМ


Я не доступен тревогам, я в Природе невозмутимо спокоен,
Я хозяин всего, я уверен в себе, я среди животных и растений,
Я так же восприимчив, податлив, насыщен, молчалив, как они,
Я понял, что и бедность моя, и мое ремесло, и слава, и поступки
мои, и злодейства не имеют той важности, какую я им
придавал,
Я в тех краях, что тянутся до Мексиканского моря, или
в Маннахатте, или в Теннесси, или далеко на севере
страны,
На реке ли живу я, живу ли в лесу, на ферме ли в каком-нибудь
штате,
Или на морском берегу, или у канадских озер,
Где бы ни шла моя жизнь, - о, быть бы мне всегда в равновесии,
готовым ко всяким случайностям,
Чтобы встретить лицом к лицу ночь, ураганы, голод, насмешки,
удары, несчастья,
Как встречают их деревья и животные.

СЛЫШУ, ПОЕТ АМЕРИКА


Слышу, поет Америка, разные песни я слышу:
Поют рабочие, каждый свою песню, сильную и зазывную.
Плотник - свою, измеряя брус или балку,
Каменщик - свою, готовя утром рабочее место или покидая его
ввечеру,
Лодочник - свою, звучащую с его лодки, матросы свою - с
палубы кораблей,
Сапожник поет, сидя на кожаном табурете, шляпник - стоя перед
шляпной болванкой,
Поет лесоруб, поет пахарь, направляясь чем свет на поля, или
в полдень, или кончив работу,
А чудесная песня матери, или молодой жены, или девушки за
шитьем или стиркой, -
Каждый поет свое, присущее только ему,
Днем - дневные песни звучат, а вечером
- голоса молодых,
крепких парней,
Распевающих хором свои звонкие, бодрые песни.

ГДЕ ОСАЖДЕННАЯ КРЕПОСТЬ?


Где осажденная крепость, бессильная отбросить врага?
Вот я посылаю туда командира, он проворен, он смел
и бессмертен,
С ним и пехота, и конница, и обозы орудий.
И артиллеристы беспощаднее всех, что когда-либо палили
из пушек.

ПУСТЬ БЕЗМЯТЕЖЕН ТОТ, КОГО Я ПОЮ


Пусть безмятежен тот, кого я пою
(Тот, рожденный борением противоречий), я посвящаю его
Народу,
Я вселяю в него мятеж (о, тайное пламя и право бунта!
О, неугасимое, животворящее пламя!).

НЕ ЗАКРЫВАЙТЕ ДВЕРЕЙ


Не закрывайте дверей предо мною, надменные библиотеки,
Ведь я приношу вам то, чего никогда не бывало на ваших
тесно уставленных полках, то, что вам нужнее всего,
Ибо и я, и моя книга взросли из войны;
Слова моей книги - ничто, ее стремление - все,
Одинокая книга, с другими не связанная, ее не постигнешь
рассудком,
Но то сокровенное, что не сказано в ней, прорвется на каждой
странице.

ПОЭТАМ, КОТОРЫЕ БУДУТ


Поэты, которые будут! Певцы, музыканты, ораторы!
Не нынешний день оправдает меня и ответит, зачем я,
Нет, люди породы иной - коренной, атлетической, куда
величавее прежних.
Явитесь! Вам надо меня оправдать.
Я сам напишу для будущих дней два-три указующих слова,
Выступлю только на миг, чтоб уйти опять в темноту.
Я - тот, кто, слоняясь в толпе, на ходу вас глазами окинет
и снова лицо отвернет,
Вам предоставив его разгадать и создать отчетливый образ.
Главного жду я от вас.

ТЕБЕ


Первый встречный, если ты, проходя, захочешь заговорить
со мною, почему бы тебе не заговорить со мною?
Почему бы и мне не начать разговора с тобой?

В ТЕБЕ, ЧИТАТЕЛЬ


В тебе, читатель, трепещет жизнь, гордость, любовь -
как и во мне,
Поэтому для тебя эти мои песни.

РОЖДЕННЫЙ НА ПОМАНОКЕ

1

Рожденный на Поманоке, похожем формой на рыбу,
Взлелеянный и взращенный прекрасной матерью,
Неутомимый бродяга, влюбленный в толпы на улицах,
Обитатель города моего Манхаттена, житель южной
саванны,
Солдат на биваке, солдат с ружьем и скаткой за плечами,
рудокоп в Калифорнии,
Дикарь в лесах родной Дакоты, чья пища - мясо и вода
из ручья,
Отшельник в глубоком уединении, предающийся
сладостному раздумью,
Вдали от приливов и отливов городской суеты,
Человек, которому близки щедрость благодатной Миссури
и могущество Ниагары,
Явствен топот буйволов на равнине и поступь
сильногрудого косматого быка перед стадом,
Человек, живущий в благодарном изумлении перед землей,
скалами, звездами, дождем, снегом и подснежниками,
Постигший все трели пересмешника и тайну парения
горного ястреба,
Слыхавший на рассвете несравненного певца дрозда-отшельника
в зелени болотного кедра,
Одинокий, я запеваю на Западе песнь Нового Света.
2

Победа, единение, вера, тождество, время,
Нерушимые договоры, богатства, тайна,
Вечный прогресс, космос и современные открытия.
Вот она, жизнь,
Появившаяся на свет в мучительных родах, в судорогах
и конвульсиях.
Удивительная! И реальная!
Под ногами божественная земля, над головой солнце.
Смотри - вертится земной шар,
Вон там древние континенты прижались друг к другу,
А вот материки нынешние и будущие
и перешеек между Севером и Югом.
Смотри - огромные бездорожные пространства
Меняются как по волшебству, их заполняют
Бесчисленные массы людей,
И вот уже существуют на этих землях выдающиеся люди
искусства и государственные учреждения.
А теперь посмотри сквозь время
На бесчисленных моих читателей.
Твердым и уверенным шагом идут они неустанно,
Вереницы людей, Американос, сотни миллионов,
Вот одно поколение, свершив свой подвиг, уходит,
И другое поколение, свершив свой подвиг, уходит следом,
Лица идущих повернуты ко мне, дабы слышать.
И глаза их смотрят на меня.
3

Американос! победители! марш человечества!
Передовые! марш века! Либертад! массы!
Для вас мои песни.
Песни о прериях,
Песни о Миссисипи, бесконечно плывущей вниз
к Мексиканскому морю,
Песни об Огайо, об Айове, об Индиане, Висконсине,
Иллинойсе и Миннесоте,
Песни, которые разлетаются из Канзаса, из самого центра,
которые слышны всюду,
Песни, которые бьются в огненных пульсах и все оживляют.
4

Возьми мои листья, Америка, унеси их на Юг, унеси их
на Север,
Радуйся им, куда бы они ни прилетели, это отпрыски
твоего древа,
Сбереги мои песни на Востоке и на Западе, и они сберегут
тебя,
И вы, ранее спетые песни, в любви соединитесь с ними, ибо
они стремятся в любви соединиться с вами.
Я постиг старину,
Я учился, сидя у ног великих мастеров,
И если я достоин, пусть великие мастера вернутся и изучают
меня.
Во имя этих Штатов вправе ли я презирать древность?
Штаты - дети древности и тем самым оправдывают ее.
5

Ушедшие поэты, философы, священнослужители,
Великомученики, художники, изобретатели,
давно исчезнувшие правительства,
Создатели языка в неведомых странах,
Народы, некогда могущественные, а ныне вымирающие
и пришедшие в упадок,
Я не вправе продолжать, пока не воздам дань уважения
тому, что вы оставили нам.
Я изучил ваше наследие, оно восхитительно (я даже порою
бродил в мире ушедшем),
И понял - ничто не может быть более великим и
заслуживать большего почитания, нежели оно заслуживает,
Но, тщательно изучив прошлое, я оставил его
И стою там, где я есть, - в моем сегодняшнем дне.
Здесь сходят на берег женщина и мужчина,
Мужская и женская наследственность мира, пламя материи,
Вот она, духовность, всем понятная и открыто признанная,
Вечное стремление, конец зримых форм,
Владычица одаряющая грядет после томительного
ожидания,
Приближается душа.
6

Душа,
Во веки веков, дольше, чем земля останется бурой и твердой,
дольше, чем будут существовать приливы и отливы,
Я буду слагать поэмы о материи, ибо считаю, что эти поэмы
самые духовные,
Я буду слагать поэмы о моем теле и смертности,
Ибо считаю, что только так можно создать стихи о моей
душе и бессмертии.
И для этих штатов сложу я песню о том, что ни один штат
ни при каких обстоятельствах не должен подчинить себе
другой штат.
И еще я сложу песню о том, что все штаты и днем и ночью
должны жить в дружбе, и два соседние штата не должны
враждовать.
А для ушей Президента я сложу песню, в которой будут слышны
угрозы и лязг оружия,
И сквозь частокол оружия будут проглядывать хмурые лица;
И о безликом Страхе, вобравшем в себя черты многих, я
тоже сложу песню,
О клыкастом, ощеренном Страхе, возвышающемся
надо всеми,
О воинственном, грозном Страхе, чья голова в поднебесье
(Как бы ни был высок самый высокий человек, Страх
подчас выше).
Я признаю все современные страны,
Я прослежу географию шара земного и сердечно приветствую
все города, малые и большие.
А людские занятия! Героизм их - на море, героизм их -
на суше, в песнях своих я расскажу об этом,
Все расскажу я о героизме, как понимают его американцы.
Я спою песню товарищества,
Я докажу, что в одном должны объединиться многие,
Я уверен, что многие должны создать идеал мужественной
любви, найдя его во мне,
Потому и позволяю я вырваться наружу пламени, которое
пожирало меня,
Долго тлели угли в костре, я уберу все, что мешало ему
гореть,
Я дам полную волю огню,
Кто, если не я, может постичь любовь с ее радостями и
печалями.
Кто, если не я, может стать поэтом товарищества?
7

Я верю в достоинство человека всех рас и веков,
Народ мой выслал меня вперед,
Моими устами поет безграничная уверенность.
Омнес! Омнес! Пусть некоторые презирают все на свете,
Я сложу песню о зле, и о зле рассказать я должен.
Ведь и во мне уживаются добро и зло, как во всей моей нации, -
и я утверждаю, что зло относительно.
(А если оно существует, то я утверждаю: оно неотъемлемая
часть бытия и вашего, и моего, и страны моей.)
Я, который за многими шел, за которым следуют многие,
провозглашаю свои взгляды и спускаюсь на арену
(Кто знает, может быть, именно мне суждено издать самый
громкий, самый победный клич,
Вылетев из моих уст, может быть, он воспарит над миром).
Ничто не существует ради себя самого,
Я утверждаю, что вся земля и все звезды в небе существуют
ради религии.
Я утверждаю, не бывало еще на земле истинно верующего.
И никто еще не склонил в почитании колен и не вознес молитв
достойных,
И никто еще даже отдаленно не помышлял, сколь прекрасен
он сам и сколь надежно будущее.
Я утверждаю: подлинное и надежное величие этих Штатов -
вот истинная религия,
И нет на земле другого величия подлинного и непреходящего
(Нет ни существа, ни жизни достойной без этой религии.
Нет ни страны, ни мужчины, ни женщины без этой
религии).
8

Что ты делаешь, юноша?
Неужели ты столь серьезен, столь предан литературе,
науке, искусству, любовным утехам?
Ужли так важны для тебя мнимые ценности - политика,
споры,
Твое честолюбие или твой бизнес?
Что ж, я не скажу против ни слова, я сам воспеваю все это,
Но смотри! Быстро они исчезнут, сгорят во имя религии,
Ведь не все вокруг создано, чтобы питать обжигающее
пламя, главный огонь жизни,
И тем более гореть во имя религии.
9

Чего же ты ищешь, такой молчаливый и задумчивый?
Что нужно тебе, камерадо?
Сын дорогой мой, ты думаешь, это любовь?
Послушай, сын дорогой мой, послушай, Америка, дочь моя,
сын мой,
Это так больно - любить женщину или мужчину бездонно,
и все же это великое чувство, оно приносит удовлетворение,
Но есть чувство еще более великое, которое сплотит мир
воедино,
Это чувство величественно, оно превыше всего, руки его
распростерты надо всем и благословляют все.
10

Знайте только, ради того чтобы бросить в землю семена еще
более высокой религии,
Эти песни, каждую в своем роде, я пою.
Мой товарищ!
Для тебя моя песня, чтобы ты мог разделить со мной два
величия, и третье - самое великое и всеобъемлющее,
Величие Любви и Демократии, величие Религии.
Я вместил в себе целый мир, предметы зримые и незримые,
Таинственный океан, в который впадают реки,
Пророческий дух материи, сверкающий вкруг меня,
Живые существа и тождества, о которых мы не ведаем, им
несть числа, они рядом,
Связь с ними я ощущаю ежедневно и ежечасно,
Связь с явлениями существующими и теми, которые должны
появиться, требовательно они ждут от меня чего-то.
Нет, не человек, который в детстве каждодневно целовал меня,
Сплел нить, привязавшую меня к нему более,
Чем к небу и всему духовному миру,
Хотя им обязан я темами моих стихотворений.
О, эти темы-равенства! О, божественное общее!
Поют и дрожат под солнцем ныне, в полдень и на закате,
Мелодии, которые прилетели через века ко мне,
Я добавил к их неумолчным звукам свои аккорды
и с легким сердцем отослал их в будущее.
11

Утром я обычно гулял в Алабаме
И любил наблюдать за самкой пересмешника, она
высиживала птенцов в зарослях шиповника.
И самца пересмешника я наблюдал
И останавливался, бывало, неподалеку, чтобы лучше слышать
его, радостная песнь раздувала птице горло.
И однажды понял я, что песнь его предназначалась не нам,
А тому неуловимому и еле внятному, что было скрытым
еще,
Песнь его была сокровенным посланьем, тайным подарком
тому, кто рождается.
12

Демократия! Я рядом с тобой, и радостная песнь раздувает мое
горло.
Жена моя! Потомству нашему и потомству собратьев наших,
Тому, кто ныне живет, и тому, кто должен прийти,
Я готов вдохновенно петь гимны возвышенные и могучие,
каких еще не слыхивала земля.
Я сложу песнь о страсти и напутствую ее в дорогу,
И ваши песни, изгнанники закона, я возьму с собой наравне
со своими,
Недаром я сердечно и внимательно наблюдал за вами.
Я сложу правдивые стихи о материальных ценностях,
которые необходимы, чтобы тело здравствовало,
а непредвзятый ум работал, не поддаваясь смерти;
Я покажу эгоизм и докажу, что он существует, и я стану
певцом индивидуальности,
Я покажу мужчин и женщин и докажу, что они равно
прекрасны,
О великом акте зачатия я скажу! Слушайте меня, ибо со всей
решимостью и бесстрашием я намерен заявить, что он
великолепен,
И я докажу, что нет несовершенства в настоящем, равно как
не будет его в будущем,
И я докажу, что любая неприятная случайность может
обернуться к лучшему
И что умереть в свой срок тоже прекрасно.
Красной нитью пройдет в моих стихотворениях мысль о том,
что события и время едины,
И что все предметы в мироздании суть истинные совершенства,
и что каждое из них удивительно.
Я не стану слагать поэм о частях целого,
Но сложу поэмы и песни о целом в его единстве,
И не стану я слагать поэм о едином дне, но обо всех днях,
И не создам я ни одной поэмы и ни одного стихотворения,
в которых не подразумевалась бы душа,
Ибо, окинув взором вселенную, я увидел, что нет в ней
ни предмета целого, ни малой частицы этого предмета,
существующей отдельно, но все связано с душой.
13

Ты, кажется, хотел увидеть душу?
Так посмотри на себя, на выражение лица своего; посмотри
на людей, на предметы, на зверей, на деревья и бегущие
реки, на скалы и побережья.
Все проникнуто радостной духовностью и постепенно излучает
ее.
Может ли тело человеческое умереть и быть похороненным?
И твое тело, и тела всех мужчин и женщин
Мало-помалу ускользнут из рук гробовщиков и перенесутся
в иные сферы,
Унося с собой все, что выпало на их долю с момента рождения
до смертной минуты.
Но не в рабских копиях, отпечатанных жизнью, сущность ее
и основной смысл,
Ведь не одно только естество мужское и жизнь и не одно
только естество женское и жизнь возвращаются
с телом и душой,
Равно до или после смерти.
Помни! Тело заключает в себе сущность и основной смысл,
оно заключает в себе душу;
Кто бы ты ни был, как прекрасно, как удивительно твое тело
и любая часть его!
14

Кто бы ты ни был, к тебе я взываю!
Дочь страны моей, ждала ли ты своего поэта?
Поэта, чьи уста отверзнуты, а перст указует
На мужчин и женщин этих Штатов,
Поэта, чьи возвышенные слова обращены к Демократии.
К земле, крепко спаянной и плодоносной!
К земле угля и железа! К земле золота! К земле хлопка,
сахара и риса!
К земле пшеницы и мяса! К земле шерсти и конопли! К земле
яблок и винограда!
К земле мирных долин и необозримых пастбищ! К земле
бескрайних плоскогорий, на которых так легко дышится!
К земле стад, садов и простых глинобитных хижин!
К земле, над которой дуют северо-западные колумбийские
и юго-западные колорадские ветры!
К земле восточного Чесапика! К стране Делавэра!
К земле Онтарио, Эри, Гурона и Мичигана!
К земле первых Тринадцати Штатов! К земле Массачусетса!
К земле Вермонта и Коннектикута!
К земле океанских побережий! К земле горных хребтов
и вершин!
К земле моряков и матросов! К земле рыбаков!
К земле сроднившихся краев! Нерасторжимых! Страстных!
Вставших плечом к плечу, как старшие и младшие братья!
К земле великих женщин! И женственности! К земле сестер
многоопытных и сестер невинных!
К земле большого дыханья, арктических льдов и мексиканских
бризов!
К земле Пенсильвании! Виргинии и двух Каролин!
О земля моя, горячо любимая мной! О бесстрашные
народности, населяющие тебя! Я люблю вас всех любовью
совершенной!
Я не могу быть отторгнут от вас! Ни от одной из вас, вы все
важны для меня!
О смерть! Несокрушимая любовь моя, и потому, не замеченный
тобой до сих пор,
Брожу я по Новой Англии, открытая душа, путешественник,
Шлепаю босиком по воде в Поманокском прибое,
Пересекаю прерию, снова живу в Чикаго, снова живу, где
вздумается.
Вижу, как рождаются люди, развивается техника, возводятся
здания, ставятся спектакли,
Слушаю ораторов на собраниях,
Каждая женщина и каждый мужчина в этих Штатах мне
сосед навсегда.
Жители Луизианы и Джорджии так же близки мне, как я им,
Жители Миссисипи и Арканзаса со мной, пока я с ними,
Равно на равнинах, что лежат к западу от главной реки и в
моей глинобитной хижине,
По пути на восток, в прибрежном штате и в Мэриленде.
И канадца, храбро встречающего зиму, снега и морозы,
сердечно привечу я,
И подлинного сына Мэна, и жителя Гранитного штата, и
штата залива Наррагансетт, и штата Нью-Йорк,
А когда я к другим берегам отправлюсь, дабы освоить их,
я стану приветствовать каждого нового брата,
Так я сплету новые листья со старыми, и с этой минуты ветви
будут едины,
И среди новых братьев я стану ходить как равный, вот почему
сегодня я обращаюсь к вам лично,
Приказываю вам вместе со мной принять участие в общем
действии, сыграть в общем спектакле единую роль.
15

За мной, за мной в тесном строю, но торопитесь, торопитесь.
Все ваши жизни соединены с моей
(Может быть, меня придется упрашивать,
Прежде чем я отдам свою жизнь, - но что из того?
Ведь человеческую Природу надо уговаривать не раз).
Нет, я не изысканный dolce affettuoso,
Бородатый, обожженный солнцем, суровый, с задубелой шеей,
я пришел,
Чтобы бороться за главные призы вселенной,
За них я буду сражаться, кто бы не пытался выиграть их.
16

Но по пути я остановлюсь,
Ради вас! Ради Америки!
И возвещу людям, что настоящее должно быть спокойным,
а будущее радостным и возвышенным,
И о прошлом я скажу то, что сохранил сам воздух нашей страны,
я скажу о краснокожих аборигенах.
Краснокожие аборигены,
Дыханье свое, звуки дождя и ветра, прозвища птиц и лесных
зверей вы оставили нам в названьях:
Окони, Кууза, Оттава, Мопонгахела, Саук, Натчез, Чаттахучи,
Каквета, Ороноко,
Уобаш, Майами, Сагино, Чиппева, Ошкош, Уалла-Уалла,
Оставив эти названья, вы ушли, растворив родные слова в воде,
перемешав их с почвой.
17

Весь мир стремительно расширяется отныне,
Люди, природа, промышленность - все развивается неистово,
быстро, бесстрашно,
Мир первобытен снова, нескончаемая цепь величественных
видений удлиняется,
Новое великое человечество превзошло предков, оно участвует
в новом состязании,
Новая политика, новая литература и религия, новые изобретения
и искусства.
Их возвещает мой голос - я не буду более спать, я встану,
И вы, океаны, которые дремали во мне! О, как я чувствую вашу
бездонность, там, в глубине, созревают невиданные
доселе волны и штормы.
18

Погляди - пароходы плывут через мои поэмы,
Погляди - иммигранты прибывают и сходят на берег,
Погляди - вон вигвам, вон тропа и охотничья хижина,
вон плоскодонка, вон кукурузное поле, вон вырубка, вон
простая изгородь и деревушка в глухом лесу,
Погляди - по одну сторону моих поэм Западное побережье,
а по другую - Восточное, но, словно на побережьях, в моих
поэмах приливает и отливает море,
Погляди - вон в моих поэмах пастбища и лесные чащобы,
звери дикие и ручные, а там, дальше, за Ко, стада буйволов
щиплют траву на равнинах,
Погляди - вон в моих поэмах большие, прочно построенные
города, здания в них из железа и камня, мостовые
замощены, а сколько в них экипажей, какая идет торговля!
Погляди - вон многоцилиндровые паровые печатные станки
и электрический телеграф, протянувшийся через континент,
Погляди - пульсы Америки через глубины Атлантики стучат
в берега Европы, а она возвращает их вспять,
Погляди - мощные и быстрые локомотивы отправляются в путь
и свистят, вздыхая на бегу,
Погляди - вон фермер на ферме, вон шахтер в забое, и несть
числа заводам вокруг,
Погляди - вон механики на своих рабочих местах,
в их руках инструмент - среди них ты увидишь верховных
судей, философов и президентов,
Погляди - а вон это я бреду по Штатам, появляюсь то в поле, то
в лавке, слоняюсь, всеми любимый, в обнимку с ночью
и днем,
Прислушайся к громким отзвукам моих песен и пойми наконец,
о чем они говорят.
19

О камерадо, мой близкий! Наконец-то мы вместе, хотя нас
всего двое,
О слово, которое расчистит бесконечный путь вперед,
О то, что яростно и скрытно! О дикая музыка!
Отныне я триумфатор, и ты вместе со мной;
О рука в руке! О полнокровная радость - о еще один любовник
и покоритель!
За мной, в тесном строю, но торопитесь, торопитесь за мной.

ПЕСНЯ О СЕБЕ

1

Я славлю себя и воспеваю себя,
И что я принимаю, то примете вы,
Ибо каждый атом, принадлежащий мне, принадлежит и вам.
Я, праздный бродяга, зову мою душу,
Я слоняюсь без всякого дела и, лениво нагнувшись, разглядываю
летнюю травинку.
Мой язык, каждый атом моей крови созданы из этой почвы,
из этого воздуха;
Рожденный здесь от родителей, рожденных здесь от родителей,
тоже рожденных здесь,
Я теперь, тридцати семи лет, в полном здоровье, начинаю эту
песню
И надеюсь не кончить до смерти.
Догматы и школы пускай подождут,
Пусть отступят немного назад, они хороши там, где есть, мы
не забудем и их,
Я принимаю природу такою, какова она есть, я позволяю ей
во всякое время, всегда
Говорить невозбранно с первобытною силой.
2

Пахнут духами дома и квартиры, на полках так много духов,
Я и сам дышу их ароматом, я знаю его и люблю,
Этот раствор опьянил бы меня, но я не хочу опьяняться.
Воздух не духи, его не изготовили химики, он без запаха,
Я глотал бы его вечно, я влюблен в него,
Я пойду на лесистый берег, сброшу одежды и стану голым,
Я схожу с ума от желания, чтобы воздух прикасался ко мне.
Пар моего дыхания,
Эхо, всплески, жужжащие шепоты, любовный корень,
шелковинка, стволы-раскоряки, обвитые лозой,
Мои вдохи и выдохи, биение сердца, прохождение крови
и воздуха через мои легкие,
Запах свежей листвы и сухой листвы, запах морского берега
и темных морских утесов, запах сена в амбаре,
Мой голос, извергающий слова, которые я бросаю навстречу
ветрам,
Легкие поцелуи, объятия, касания рук,
Игра света и тени в деревьях, когда колышутся гибкие ветки,
Радость - оттого, что я один, или оттого, что я в уличной
сутолоке, или оттого, что я брожу по холмам и полям,
Ощущение здоровья, трели в полуденный час, та песня, что
поется во мне, когда, встав поутру, я встречаю солнце.
Ты думал, что тысяча акров - это много? Ты думал, что
земля - это много?
Ты так долго учился читать?
Ты с гордостью думал, что тебе удалось добраться до смысла
поэм?
Побудь этот день и эту ночь со мною, и у тебя будет источник
всех поэм,
Все блага земли и солнца станут твоими (миллионы солнц
в запасе у нас),
Ты уже не будешь брать все явления мира из вторых или
третьих рук,
Ты перестанешь смотреть глазами давно умерших или питаться
книжными призраками,
И моими глазами ты не станешь смотреть, ты не возьмешь у меня
ничего,
Ты выслушаешь и тех и других и профильтруешь все через себя.
3

Я слышал, о чем говорили говоруны, их толки о начале и конце,
Я же не говорю ни о начале, ни о конце.
Никогда еще не было таких зачатий, как теперь,
Ни такой юности, ни такой старости, как теперь,
Никогда не будет таких совершенств, как теперь,
Ни такого рая, ни такого ада, как теперь.
Еще, и еще, и еще,
Это вечное стремление вселенной рождать и рождать,
Вечно плодородное движение мира.
Из мрака выходят двое, они так несхожи, но равны: вечно
материя, вечно рост, вечно пол,
Вечно ткань из различий и тождеств, вечно зарождение жизни.
Незачем вдаваться в подробности, и ученые и неучи чувствуют,
что все это так.
Прочно, и твердо, и прямо, скованные мощными скрепами,
Крепкие, как кони, пылкие, могучие, гордые,
Тут мы стоим с этой тайной вдвоем.
Благостна и безмятежна моя душа, благостно и безмятежно все,
что не моя душа.
У кого нет одного, у того нет другого, невидимое утверждается
видимым,
Покуда оно тоже не станет невидимым и не получит утверждения
в свой черед.
Гоняясь за лучшим, отделяя лучшее от худшего, век досаждает
веку, -
Я же знаю, что все вещи в ладу и согласии.
Покуда люди спорят, я молчу, иду купаться и восхищаться
собою.
Да здравствует каждый орган моего тела и каждый орган
любого человека, сильного и чистого!
Нет ни одного вершка постыдного, низменного, ни одной доли
вершка, ни одна доля вершка да не будет менее мила, чем
другая.
Я доволен - я смотрю, пляшу, смеюсь, пою;
Когда любовница ласкает меня, и спит рядом со мною всю ночь,
и уходит па рассвете украдкой,
И оставляет мне корзины, покрытые белою тканью, полные до
краев, -
Разве я отвергну ее дар, разве я стану укорять мои глаза
За то, что, глянув на дорогу вослед моей милой,
Они сейчас же высчитывают до последнего цента точную цену
одного и точную цену двоих?
4

Странники и вопрошатели окружают меня,
Люди, которых встречаю, влияние на меня моей юности, или
двора, или города, в котором я живу, или народа,
Новейшие открытия, изобретения, общества, старые и новые
писатели,
Мой обед, мое платье, мои близкие, взгляды, комплименты,
обязанности,
Подлинное или воображаемое равнодушие ко мне мужчины
или женщины, которых люблю,
Болезнь кого-нибудь из близких или моя болезнь, проступки,
или потеря денег, или нехватка денег, или уныние, или
восторг,
Битвы, ужасы братоубийственной войны, горячка недостоверных
известий, спазмы событий -
Все это приходит ко мне днем и ночью, и уходит от меня опять,
Но все это не Я.
Вдали от этой суеты и маеты стоит то, что есть Я,
Стоит, никогда не скучая, благодушное, участливое, праздное,
целостное.
Стоит и смотрит вниз, стоит прямо или опирается согнутой
в локте рукой на некую незримую опору,
Смотрит, наклонив голову набок, любопытствуя, что будет
дальше.
Оно н участвует в игре, и не участвует, следит за нею и
удивляется ей.
Я смотрю назад, на мои минувшие дни, когда я пререкался
в тумане с разными лингвистами и спорщиками,
У меня нет ни насмешек, ни доводов, я наблюдаю и жду.
5

Я верю в тебя, моя душа, но другое мое Я не должно перед тобой
унижаться,
И ты не должна унижаться перед ним.
Поваляйся со мной на траве, вынь пробку у себя из горла,
Ни слов, ни музыки, ни песен, ни лекций мне не надо, даже
самых лучших,
Убаюкай меня колыбельной, рокотом твоего многозвучного
голоса.
Я помню, как однажды мы лежали вдвоем в такое прозрачное
летнее утро,
Ты положила голову мне на бедро, и нежно повернулась ко мне,
И распахнула рубаху у меня на груди, и вонзила язык в мое
голое сердце,
И дотянулась до моей бороды, и дотянулась до моих ног.
Тотчас возникли и простерлись вокруг меня покой и мудрость,
которые выше нашего земного рассудка,
И я знаю, что божья рука есть обещание моей,
И я знаю, что божий дух есть брат моего,
И что все мужчины, когда бы они ни родились, тоже мои братья,
и женщины - мои сестры и любовницы,
И что основа всего сущего - любовь,
И что бесчисленные листья - и молодые и старые,
И бурые муравьи в своих маленьких шахтах под ними,
И мшистые лишаи на плетне, и груды камней, и бузина,
и коровяк, и лаконоска.
6

Ребенок сказал: «Что такое трава?» - и принес мне полные
горсти травы,
Что мог я ответить ребенку? Я знаю не больше его, что такое
трава.
Может быть, это флаг моих чувств, сотканный из зеленой
материи - цвета надежды.
Или, может быть, это платочек от бога,
Надушенный, нарочно брошенный нам на память, в подарок,
Где-нибудь в уголке есть и метка, чтобы, увидя, мы могли
сказать чей?
Или, может быть, трава и сама есть ребенок, взращенный
младенец зелени.
А может быть, это иероглиф, вечно один и тот же,
И, может быть, он означает: «Произрастая везде, где придется,
Среди чернокожих и белых людей,
И канука, и токахо, и конгрессмена, и негра я принимаю
одинаково, всем им даю одно».
А теперь она кажется мне прекрасными нестрижеными волосами
могил.
Кудрявые травы, я буду ласково гладить вас,
Может быть, вы растете из груди каких-нибудь юношей,
Может быть, если бы я знал их, я любил бы их,
Может быть, вы растете из старцев или из младенцев, только
что оторванных от материнского чрева,
Может быть, вы и есть материнское лоно.
Эта трава так темна, она не могла взрасти из седых материнских
голов,
Она темнее, чем бесцветные бороды старцев,
Она темна и не могла возникнуть из бледно-розовых уст.
О, я вдруг увидал: это все языки, и эта трава говорит,
Значит, не зря вырастает она из человеческих уст.
Я хотел бы передать ее невнятную речь об умерших юношах
и девушках,
А также о стариках, и старухах, и о младенцах, только что
оторванных от матерей.
Что, по-вашему, сталось со стариками и юношами?
И во что обратились теперь дети и женщины?
Они живы, и им хорошо,
И малейший росток есть свидетельство, что смерти на деле нет,
А если она и была, она вела за собою жизнь, она не подстерегает
жизнь, чтобы ее прекратить.
Она гибнет сама, едва лишь появится жизнь.
Все идет вперед и вперед, ничто не погибает.
Умереть - это вовсе не то, что ты думал, но лучше.
7

Думал ли кто, что родиться на свет - это счастье?
Спешу сообщить ему или ей, что умереть - это такое же счастье,
и я это знаю.
Я умираю вместе с умирающими и рождаюсь вместе
с только что обмытым младенцем, я весь не вмещаюсь
между башмаками и шляпой.
Я гляжу на разные предметы: ни один не похож на другой,
каждый хорош,
Земля хороша, и звезды хороши, и все их спутники хороши.
Я не земля и не спутник земли,
Я товарищ и собрат людей, таких же бессмертных и бездонных,
как я
(Они не знают, как они бессмертны, но я знаю).
Все существует для себя и своих, для меня мое, мужское
и женское,
Для меня те, что были мальчишками, и те, что любят женщин,
Для меня самолюбивый мужчина, который знает, как жалят
обиды,
Для меня невеста и старая дева, для меня матери и матери
матерей,
Для меня губы, которые улыбались, глаза, проливавшие слезы,
Для меня дети и те, что рождают детей.
Скиньте покровы! предо мною вы ни в чем не виновны, для меня
вы не отжившие и не отверженные,
Я вижу сквозь тонкое сукно и сквозь гингэм,
Я возле вас, упорный, жадный, неутомимый, вам от меня
не избавиться.
8

Младенец спит в колыбели,
Я поднимаю кисею, и долго гляжу на него, и тихо-тихо отгоняю
мух.
Юнец и румяная девушка свернули с дороги и взбираются
на покрытую кустарником гору,
Я зорко слежу за ними с вершины.
Самоубийца раскинулся в спальне на окровавленном полу,
Я внимательно рассматриваю труп с обрызганными кровью
волосами и отмечаю, куда упал пистолет.
Грохот мостовой, колеса фургонов, шарканье подметок,
разговоры гуляющих,
Грузный омнибус, кучер, зазывающий к себе седоков, цоканье
копыт по булыжнику.
Сани, бубенчики, громкие шутки, снежки,
Ура любимцам толпы и ярость разгневанной черни,
Шелест занавесок на закрытых носилках - больного несут
в больницу,
Схватка врагов, внезапная ругань, драка, чье-то паденье,
Толпа взбудоражена, полицейский со звездою быстро
протискивается в середину толпы,
Бесстрастные камни, что принимают и отдают такое множество
эхо,
Какие стоны пресыщенных или умирающих с голоду, упавших
от солнечного удара или в припадке,
Какие вопли родильниц, застигнутых схватками, торопящихся
домой, чтобы родить,
Какие слова жили здесь, и были похоронены здесь, и вечно
витают здесь, какие визги, укрощенные приличием,
Аресты преступников, обиды, предложения продажной любви,
принятие их и отказ (презрительным выгибом губ),
Я замечаю все это, отзвуки, отголоски и отсветы этого -
я прихожу и опять ухожу.
9

Настежь распахнуты ворота амбара,
Медленно въезжает фургон, тяжело нагруженный сеном,
Яркий свет попеременно играет на зеленом и буром,
Новые охапки сена наваливают на примятый, осевший стог.
Я там, я помогаю, я приехал, растянувшись на возу,
Я чувствовал легкие толчки, одну ногу я закинул за другую,
Я ухватился за жерди и прыгаю с воза, я хватаю тимофеевку
и клевер,
Я кубарем скатываюсь вниз, и мне в волосы набивается сено.
10

Далеко, в пустыни и горы, я ушел один на охоту,
Брожу, изумленный проворством своим и весельем,
К вечеру выбрал себе безопасное место для сна,
И развожу костер, и жарю свежеубитую дичь,
И засыпаю на ворохе листьев, а рядом со мною мой пес и ружье.
Клиппер несется на раздутых марселях, мечет искры и брызги,
Мой взор не отрывается от берега, я, согнувшись, сижу за рулем
или с палубы лихо кричу.
Лодочники и собиратели моллюсков встали чуть свет
и поджидают меня,
Я заправил штаны в голенища, пошел вместе с ними, и мы
провели время отлично;
Побывали бы вы с нами у котла, где варилась уха.
На дальнем Западе видел я свадьбу зверолова, невеста была
краснокожая,
Ее отец со своими друзьями сидел в стороне, скрестив ноги,
молчаливо куря, и были у них на ногах мокасины,
и плотные широкие одеяла свисали с их плеч.
Зверолов бродил по песчаному берегу, одетый в звериные
шкуры, его шею скрывали кудри и пышная борода, он
за руку держал свою невесту.
У нее ресницы были длинны, голова непокрыта, и прямые
жесткие волосы свисали на ее сладострастное тело
и достигали до пят.
Беглый раб забежал ко мне во двор и остановился у самого
дома,
Я услышал, как хворост заскрипел у него под ногами,
В полуоткрытую кухонную дверь я увидел его, обессиленного,
И вышел к нему, он сидел на бревне, я ввел его в дом,
и успокоил его,
И принес воды, и наполнил лохань, чтобы он вымыл вспотевшее
тело и покрытые ранами ноги,
И дал ему комнату рядом с моею, и дал ему грубое чистое
платье;
И хорошо помню, как беспокойно водил он глазами и как был
смущен,
И помню, как я наклеивал пластыри на исцарапанную шею
и щиколотки;
Он жил у меня неделю, отдохнул и ушел на Север,
Я сажал его за стол рядом с собою, а кремневое ружье мое
было в углу.
11

Двадцать восемь молодых мужчин купаются у берега,
Двадцать восемь молодых мужчин, и все они так дружны;
Двадцать восемь лет женской жизни, и все они так одиноки.
Отличный дом у нее на пригорке у самого моря,
Красивая, богато одетая, за ставней окна она прячется.
Кто из молодых мужчин ей по сердцу больше всего?
Ах, и самый нескладный из них кажется ей красавцем!
Куда же, куда вы, милая? ведь я вижу вас,
Вы плещетесь в воде вместе с ними, хоть стоите у окна
неподвижно.
И вот она прошла здесь по берегу, двадцать девятая, смеясь
и танцуя,
Те не видят ее, но она видит и любит.
Бороды у молодых мужчин блестели от воды, вода стекала с их
длинных волос,
Ручейки бежали у них по телам.
И так же бежала у них по телам рука-невидимка
И, дрожа, пробегает все ниже от висков и до ребер.
Молодые мужчины плывут на спине, и их животы обращаются
к солнцу, и ни один не спросит, кто так крепко прижимается
к нему.
И ни один не знает, кто это, задыхаясь, наклонился над ним
И кого он окатывает брызгами.
12

Подручный мясника снимает одежду, в которой он резал скот,
или точит нож о базарную стойку,
Я замедляю шаги, мне по сердцу его бойкий язык, мне нравится,
как он пускается в пляс.
Кузнецы с закопченною волосатою грудью встали вокруг
наковальни,
У каждого в руках огромный молот, работа в разгаре, жарко
пылает огонь.
Я стою на покрытом золою пороге,
Гибкость их станов под стать их могучим рукам,
Вниз опускаются молоты, вниз так медленно, вниз так уверенно,
Они не спешат, каждый бьет, куда надо.
13

Негр крепкой рукою держит вожжи четверки коней, камень,
прикрученный цепью, качается у него под повозкой,
Из каменоломни он едет, прямой и высокий, он стоит на
повозке, упершись ногой в передок,
Его синяя рубаха открывает широкую шею и грудь, свободно
спускаясь на бедра,
У него спокойный, повелительный взгляд, он заламывает шляпу
набекрень,
Солнце падает на его усы и курчавые волосы, падает на его
лоснящееся, черное, великолепное тело.
Я гляжу на этого картинного гиганта, я влюблен в него и не
могу удержаться на месте,
Я бегу с его четверкой наравне.
Во мне ласкатель жизни, бегущей куда бы то ни было, несущейся
вперед или назад.
Я заглядываю в каждую нишу и наклоняюсь над мельчайшими
тварями, не пропуская ни предметов, ни людей.
Я впитываю все для себя и для этой песни.
Быки, когда вы громыхаете ярмом и цепями или стоите под
тенью листвы, что выражается в ваших глазах?
Мне кажется, больше, чем то, что за всю мою жизнь мне
довелось прочитать.
Проходя, я спугнул дикую утку и дикого селезня во время моей
далекой и долгой прогулки,
Обе птицы взлетают вместе и медленно кружат надо мной.
Я верю в эти крылатые замыслы,
Я признаю красное, желтое, белое, что играет во мне,
По-моему, зеленое и лиловое тоже далеко неспроста, и эта
корона из перьев,
Я не зову черепаху негодной за то, что она черепаха,
И сойка в лесах никогда не учила гаммы, все же трели ее звучат
для меня хорошо,
И взгляд гнедой кобылы выгоняет из меня всю мою постыдную
глупость.
14

Дикий гусь ведет свою стаю сквозь холодную ночь,
«Я - хонк!» - говорит он, и это звучит для меня как призыв,
Пошляку это кажется вздором, но я, слушая чутко,
Понимаю, куда он зовет, там, в этом зимнем небе.
Северный острокопытный олень, кот на пороге, синица, степная
собака,
Дети хавроньи, похрюкивающей, когда они тянут сосцы,
Индюшата и мать-индюшка с наполовину раскрытыми
крыльями -
В них и во мне один и тот же вечный закон.
Стоит мне прижать ногу к земле, оттуда так и хлынут сотни
Любовей,
Перед которыми так ничтожно все лучшее, что могу я сказать.
Я влюблен в растущих на вольном ветру;
В людей, что живут среди скота, дышат океаном или лесом,
В судостроителей, в кормчих, в тех, что владеют топорами
и молотами и умеют управлять лошадьми,
Я мог бы есть и спать с ними, из недели в неделю всю жизнь.
Что зауряднее, дешевле, ближе и доступнее всего - это Я,
Я играю наверняка, я трачу себя для больших барышей,
Я украшаю себя, чтобы подарить себя первому, кто захочет
взять меня,
Я не прошу небеса опуститься, чтобы угодить моей прихоти,
Я щедро раздаю мою любовь.
15

Чисто контральто поет в церковном хоре,
Плотник строгает доску, рубанок у него каждый раз шепелявит
с возрастающим пронзительным свистом,
Холостые, замужние и женатые дети едут к своим старикам
в День Благодарения,
Лоцман играет в кегли и сильной рукой лихо сбивает короля,
Привязанный к мачте матрос стоит в китобойном боте, копье
и гарпун у него наготове,
Охотник крадется за дичью,
Дьяконы стоят пред алтарем, скрестив руки у себя на груди,
их посвящают в сан,
Прядильщица ходит взад и вперед под жужжание большого
колеса,
Фермер выходит пройтись в воскресенье, и останавливается
у плетня, и глядит на ячмень и овес,
Сумасшедшего везут наконец в сумасшедший дом, надежды
на исцеление нет
(Не спать уж ему никогда, как он спал в материнской спальне);
Чахлый наборщик с седой головою наклонился над кассой,
Во рту он ворочает табачную жвачку, подслеповато мигая
над рукописью;
Тело калеки привязано к столу у хирурга,
То, что отрезано, шлепает страшно в ведро;
Девушку-квартеронку продают с молотка, пьяница в баре клюет
носом у печки,
Механик засучил рукава, полисмен обходит участок, привратник
отмечает, кто идет,
Юнец управляет фургоном (я влюблен в него, хоть и не знаю
его).
Метис шнурует свою легкую обувь перед состязанием в беге,
Охота на фазанов на Западе привлекает молодых и старых,
одни оперлись на ружья, другие сидят на бревнах,
Из толпы выходит искусный стрелок, становится на свое место,
прицеливается,
Толпы новоприбывших иммигрантов заполняют верфь или порт,
Курчавые негры машут мотыгами на сахарном поле,
надсмотрщик наблюдает за ними с седла,
Рог трубит, призывает в бальную залу, кавалеры бегут к своим
дамам, танцоры отвешивают друг другу поклоны,
Подросток не спит на чердаке под кедровой крышей и слушает
музыку дождя,
Житель Уврайна ставит западни для зверей у большого ручья,
который помогает Гурону наполниться,
Скво завернулась в материю с желтой обшивкой и предлагает
купить мокасины и сумочки, расшитые бисером,
Знаток изогнулся и полуприщуренным глазом озирает картины
на выставке,
Матросы закрепили пароходик у пристани и бросили на берег
доску, чтобы дать пассажирам сойти,
Младшая сестра держит нитки для старшей, старшая мотает
клубок, из-за узлов у нее всякий раз остановка,
Счастливая жена поправляется, неделю назад родила она
первенца, ровно через год после свадьбы,
Чистоволосая девушка-янки работает у швейной машины или на
заводе, на фабрике,
Мостовщик наклоняется над двурукой трамбовкой, быстрый
карандаш репортера порхает по страницам блокнота,
Маляр пишет буквы на вывеске лазурью и золотом,
Мальчик-бурлак мелким шагом идет бечевой вдоль канала,
бухгалтер сидит за конторкой над цифрами, сапожник
натирает дратву воском,
Дирижер отбивает такт в оркестре, все музыканты послушны
ему,
Крестят ребенка, новообращенный впервые исповедует в церкви
свою новую веру,
Яхты заполняют всю бухту, гонки начались (как искрятся
белые паруса!),
Гуртовщик следит, чтоб быки не отбились от стада, и звонким
криком сзывает отбившихся,
Разносчик потеет под тяжестью короба (покупатель торгуется
из-за каждого цента).
Невеста оправляет белое платье, минутная стрелка часов
движется медленно,
Курильщик опия откинул оцепенелую голову и лежит
с отвисающей челюстью,
Проститутка волочит шаль по земле, ее шляпка болтается сзади
на пьяной прыщавой щее,
Толпа смеется над ее похабною бранью, мужчины глумятся,
друг другу подмигивая
(Жалкая! Мне не смешна твоя брань, и я не глумлюсь над
тобой),
Президент ведет заседание совета, окруженный важными
министрами,
По площади, взявшись под руки, величаво шествуют три
матроны,
Матросы рыболовного смака складывают в трюмы пласты
палтуса один на другой,
Миссуриец пересекает равнины со своим скотом и товаром,
Кондуктор идет по вагону получить с пассажиров плату и дает
знать о себе, бренча серебром и медяками,
Плотники настилают полы, кровельщики кроют крышу,
каменщики кричат, чтобы им подали известь,
Рабочие проходят гуськом, у каждого на плече по корытцу для
извести,
Одно время года идет за другим, и четвертого июля на улицах
несметные толпы (какие салюты из пушек и ружей!),
Одно время года идет за другим, пахарь пашет, косит косарь,
и озимое сыплется наземь,
На озерах стоят щуколовы и не отрываясь глядят в обледенелую
прорубь,
Частые пни обступают прогалину, скваттер рубит топором что
есть силы,
Под вечер рыбаки в плоскодонках причаливают к орешнику или
к тополю,
Охотники за енотами рыщут в области Красной реки, или
Арканзаса, или Теннесси,
Факелы сверкают во мгле, что висит над Чаттахучи или
Альтомахо,
Патриархи сидят за столом с сынами, и сынами сынов, и
сыновних сынов сынами,
В стенах эдобе и в холщовых палатках отдыхают охотники
после охоты,
Город спит, и деревня спит,
Живые спят, сколько надо, и мертвые спят, сколько надо,
Старый муж спит со своею женою, и молодой муж спит со
своею женой,
И все они льются в меня, и я вливаюсь в них,
И все они - я,
Из них изо всех и из каждого я тку эту песню о себе.
16

Я и молодой и старик, я столь же глуп, сколь и мудр,
Нет мне забот о других, я только и забочусь о других,
Я и мать и отец равно, я и мужчина, и малый ребенок,
Я жесткой набивкой набит, я мягкой набит набивкой,
Много народов в Народе моем, величайшие народы и самые
малые,
Я и северянин и южанин, я беспечный и радушный садовод,
живущий у реки Окони,
Янки-промышленник, я пробиваю себе в жизни дорогу, у меня
самые гибкие в мире суставы и самые крепкие в мире
суставы,
Я кентуккиец, иду по долине Элкхорна в сапогах из оленьей
кожи, я житель Луизианы или Джорджии,
Я лодочник, пробираюсь по озеру, или по заливу, или вдоль
морских берегов, я гужер, я бэджер, я бэкай,
Я - дома на канадских лыжах, или в чаще кустарника,
или с рыбаками Ньюфаундленда,
Я - дома на ледоходных судах, я мчусь с остальными
под парусом.
Я - дома на вермонтских холмах, и в мэнских лесах, и на ранчо
Техаса.
Я калифорнийцам товарищ и жителям свободного Северо-Запада,
они такие дюжие, рослые, и мне это любо,
Я товарищ плотовщикам и угольщикам, всем, кто пожимает мне
руку, кто делит со мною еду и питье,
Я ученик средь невежд, я учитель мудрейших,
Я новичок начинающий, но у меня опыт мириады веков,
Я всех цветов и всех каст, все веры и все ранги - мои,
Я фермер, джентльмен, мастеровой, матрос, механик, квакер,
Я арестант, сутенер, буян, адвокат, священник, врач.
Я готов подавить в себе все, что угодно, только не свою
многоликость,
Я вдыхаю в себя воздух, но оставляю его и другим,
Я не чванный, я на своем месте.
(Моль и рыбья икра на своем месте,
Яркие солнца, которые вижу, и темные солнца, которых не
вижу, - на своем месте,
Осязаемое на своем месте, и неосязаемое на своем месте.)
17

Это поистине мысли всех людей, во все времена, во всех странах,
они родились не только во мне,
Если они не твои, а только мои, они ничто или почти ничто,
Если они не загадка и не разгадка загадки, они ничто,
Если они не столь же близки мне, сколь далеки от меня, они
ничто.
Это трава, что повсюду растет, где есть земля и вода,
Это воздух, для всех одинаковый, омывающий шар земной.
18

С шумной музыкой иду я, с барабанами и трубами,
Не одним лишь победителям я играю мои марши, но и тем, кто
побежден.
Ты слыхал, что хорошо победить и покорить?
Говорю тебе, что пасть - это так же хорошо;
Я стучу и барабаню, прославляю мертвецов,
О, трубите мои трубы, веселее и звончей.
Слава тем, кто побежден!
Слава тем, у кого боевые суда потонули в морях!
И тем, кто сами потонули в морях!
И всем полководцам, проигравшим сражение, и всем
побежденным героям,
И несметным безвестным героям, как и прославленным, слава!
19

Это стол, накрытый для всех, это пища для тех, кто
по-настоящему голоден,
Для злых и для добрых равно, я назначил свидание всем,
Я никого не обижу, никого не оставлю за дверью,
Вор, паразит и содержанка - это и для вас приглашение,
Раб с толстыми губами приглашен, сифилитик приглашен;
Не будет различия меж ними и всеми другими.
Вот - робкое пожатие руки, вот - развевание и запах волос,
Вот - прикосновение моих губ к твоим, вот - страстный,
призывный шепот.
Вот высоты и бездонные глубины, в них отражено мое лицо,
Я погружаюсь в раздумье и возникаю опять.
По-твоему, я притворщик, и у меня затаенные цели?
Ты прав, они есть у меня, так же как у апрельских дождей
и у слюды на откосе скалы.
Тебе кажется, что я жажду тебя удивить?
Удивляет ли свет дневной? или горихвостка, поющая в лесу
спозаранку?
Разве я больше удивляю, чем они?
В этот час я с тобой говорю по секрету,
Этого я никому не сказал бы, тебе одному говорю.
20

Эй, кто идет? пылкий, бесстыдный, непостижимый, голый,
Как добываю я силу из мяса, которое ем?
Что такое человек? и что я? и что вы?
Все, что я называю моим, вы замените своим,
Иначе незачем вам и слушать меня.
Я не хнычу слюнявым хныком, как хнычут другие,
Будто месяцы пусты, а земля - это грязь и навоз.
Жалобы и рабья покорность - в одной упаковке с аптечным
порошком для больных, условности - для дальней родни,
Я ношу мою шляпу, как вздумаю, и в комнате и на улице.
Отчего бы я стал молиться? и благоговеть, и обрядничать?
Исследовав земные пласты, все до волоска изучив,
посоветовавшись с докторами и сделав самый точный
подсчет,
Я нахожу, что нет мяса милей и дороже, чем у меня на костях.
Во всех людях я вижу себя, ни один из них не больше меня и не
меньше даже на ячменное зерно,
И добрые и злые слова, которые я говорю о себе, я говорю
и о них.
Я знаю, я прочен и крепок,
Все предметы вселенной, сливаясь воедино, стекаются отовсюду
ко мне,
Все они - письма ко мне, и я должен проникнуть в их смысл.
Я знаю, что я бессмертен,
Я знаю, моя орбита не может быть измерена циркулем плотника,
Я не исчезну, как исчезает огнистый зигзаг, который горящею
палочкой чертят мальчишки в потемках.
Я знаю, что я властелин,
Я не стану беспокоить мою душу, чтобы она за себя заступилась
или разъяснила себя,
Я вижу, что законы природы никогда не просят извинений
(В конце концов я веду себя не более заносчиво, чем отвес, по
которому я строю мой дом).
Я таков, каков я есть, и не жалуюсь;
Если об этом не знает никто во вселенной, я доволен,
Если знают все до одного, я доволен.
Та вселенная, которая знает об этом, для меня она больше всех,
и эта вселенная - Я,
И добьюсь ли я победы сегодня, или через десять тысяч, или
через десять миллионов лет,
Я спокойно приму ее сегодня, и так же спокойно я могу
подождать.
Мои ноги крепко вделаны в пазы гранита,
Я смеюсь над тем, что зовется у вас распадом,
И я знаю безмерность времен.
21

Я поэт Тела, и я поэт Души,
Радости рая во мне, мучения ада во мне,
Радости я прививаю себе и умножаю в себе, а мучениям я даю
новый язык.
Я поэт женщины и мужчины равно,
И я говорю, что быть женщиной - такая же великая участь,
как быть мужчиной,
И я говорю, что нет более великого в мире, чем быть матерью
мужчин.
Я пою песнь расширения и гордости,
Довольно унизительных попреков,
Величина - это только развитие.
Ты опередил остальных? ты стал президентом?
Ничего, они догонят тебя, все до одного, и перегонят.
Я тот, кто блуждает вдвоем с нежной, растущей ночью,
Я взываю к земле и к морю, наполовину погрузившимся в ночь.
Ближе прижмись ко мне, гологрудая ночь, крепче прижмись
ко мне, магнетическая, сильная ночь, вскорми меня своими
сосцами!
Ночь, у тебя южные ветры, ночь, у тебя редкие и крупные
звезды!
Тихая, дремотная ночь - безумная, голая летняя ночь.
Улыбнись и ты, сладострастная, с холодным дыханьем, земля!
Земля, твои деревья так сонны и влажны!
Земля, твое солнце зашло, - земля, твои горные кручи в тумане!
Земля, ты в синеватых стеклянных струях полнолунья!
Земля, твои тени и блики пестрят бегущую реку!
Земля, твои серые тучи ради меня посветлели!
Ты для меня разметалась, земля, - вся в цвету яблонь, земля!
Улыбнись, потому что идет твой любовник!
Расточающая щедрые ласки, ты отдалась мне со страстью -
и я тебе с такой же страстью,
С такой огненной любовью, перед которой ничтожны слова, -
и я отвечаю любовью!
О, безумной любовью!
22

Море! Я и тебе отдаюсь - вижу, чего ты хочешь,
С берега я разглядел, как манят меня твои призывные пальцы.
Я верю, ты не захочешь отхлынуть, пока не обнимешь меня,
Идем же вдвоем, я разделся, поскорее уведи меня прочь
от земли,
Мягко стели мне постель, укачай меня дремотой своей зыби,
Облей меня любовною влагою, я могу отплатить тебе тем же.
Море, вздуты холмами длинные твои берега,
Море, широко и конвульсивно ты дышишь,
Море, ты жизни соль, но вечно раскрыты могилы твои,
Ты воешь от бешеных штормов, ты вихрями вздымаешь пучину,
капризное, нежное море,
Море, я с тобой заодно, я тоже многоликий и единый.
Во мне и прилив и отлив, я певец примирения и злобы,
Я воспеваю друзей и тех, кто спят друг у друга в объятьях.
Я тот, кто провозглашает любовь.
(Я, составляющий опись вещей, что находятся в доме, могу ли
я не учесть самый дом, вмещающий в себя эти вещи?)
Я не только поэт доброты, я не прочь быть поэтом злобы.
Что это там болтают о распутной и о праведной жизни?
Зло толкает меня вперед, и добро меня толкает вперед, между
ними я стою равнодушный.
Поступь моя не такая, как у того, кто находит изъяны или
отвергает хоть что-нибудь в мире,
Я поливаю корни всего, что взросло.
Или очуметь вы боитесь от этой непрерывной беременности?
Или, по-вашему, плохи законы вселенной и надобно сдать их
в починку?
Я знаю, эта сторона в равновесии, и другая сторона в равновесии,
Сомнение служит мне такой же надежной опорой,
как и непоколебимая вера,
Нынешние наши поступки и мысли - лишь первые шаги бытия.
Эта минута добралась до меня после миллиарда других,
Лучше ее нет ничего.
И это не чудо, что столько прекрасного было и есть среди нас,
Гораздо удивительнее чудо, что могут среди нас появляться
и негодяй и неверный.
23

Бесконечно в веках расцветание слов!
И я говорю новое слово, это слово: "En Masse".
Слово веры, которое никогда не обманет,
Сейчас или позже - все равно для меня, я принимаю Время
абсолютно.
Оно одно без изъяна, в нем завершение всего,
Это дивное, непостижимое чудо, в нем одном завершение всего.
Я принимаю Реальность без всяких оговорок и вопросов,
Материализмом пропитан я весь.
Ура позитивным наукам! Да здравствует точное знание!
Принесите мне очиток и кедр, венчайте их веткой сирени,
Этот - лингвист, тот - химик, тот создал грамматику
египетских древних письмен,
Эти - мореходы, провели свой корабль по неведомым и грозным
морям,
Этот - математик, тот - геолог, тот работает скальпелем.
Джентльмены! вам первый поклон и почет!
Ваши факты полезны, но жилье мое выше и дальше,
Они только ступени к жилью моему, и по ним я пробираюсь
туда.
Меньше напоминают слова мои об атрибутах вещей,
И больше напоминают они о несказанной жизни, о воле,
о свержении рабских оков,
Они знать не хотят бесполых, они презирают кастратов, им
по сердцу полноценные мужчины и женщины,
И бьют они в гонг восстания, они заодно с беглецами,
с заговорщиками, с теми, кто замышляет бунт.
24

Уолт Уитмен, космос, сын Манхаттена,
Буйный, дородный, чувственный, пьющий, едящий, рождающий,
Не слишком чувствителен, не ставлю себя выше других или
в стороне от других,
И бесстыдный и стыдливый равно.
Прочь затворы дверей!
И самые двери долой с косяков!
Кто унижает другого, тот унижает меня,
И все, что сделано, и все, что сказано, под конец возвращается
ко мне,
Сквозь меня вдохновение проходит волнами, волнами, сквозь
меня поток и откровение.
Я говорю мой пароль, я даю знак: демократия,
Клянусь, я не приму ничего, что досталось бы не всякому
поровну.
Сквозь меня так много немых голосов,
Голоса несметных поколений рабов и колодников.
Голоса больных, и отчаявшихся, и воров, и карликов,
Голоса циклов подготовки и роста,
И нитей, связующих звезды, и женских чресел, и влаги мужской,
И прав, принадлежащих униженным,
Голоса дураков, калек, бездарных, презренных, пошлых,
Во мне и воздушная мгла, и жучки, катящие навозные шарики.
Сквозь меня голоса запретные,
Голоса половых вожделений и похотей, с них я снимаю покров,
Голоса разврата, очищенные и преображенные мною.
Я не зажимаю себе пальцами рот, с кишками я так же нежен,
как с головою и с сердцем,
Совокупление для меня столь же священно, как смерть.
Верую в плоть и ее аппетиты,
Слух, осязание, зрение - вот чудеса, и чудо - каждый
крохотный мой волосок.
Я божество и внутри и снаружи, все становится свято, чего
ни коснусь и что ни коснется меня,
Запах моих подмышек ароматнее всякой молитвы,
Эта голова превыше всех Библий, церквей и вер.
Если и чтить одно больше другого, так пусть это будет мое тело
и любая частица его,
Прозрачная оболочка моя, пусть это будешь ты!
Затененные подпорки и выступы, пусть это будете вы!
Крепкий мужской резак, пусть это будешь ты!
Все, что вспашет и удобрит меня, пусть это будешь ты!
Ты, моя густая кровь! молочные, струистые, бледные волокна
моего бытия!
Грудь, которая прижимается к другим грудям, пусть это будешь
ты!
Мозг, пусть это будут твои непостижимые извилины!
Корень болотного аира! пугливый кулик! гнездо, где двойные
бережно хранимые яйца! пусть это будете вы!
Вихрастое спутанное сено волос, борода, мышцы, пусть это
будете вы!
Струистые соки клена, фибры мужской пшеницы, пусть это
будете вы!
Солнце, такое щедрое, пусть это будешь ты!
Туманы, то озаряющие мое лицо, то темнящие, пусть это
будете вы!
Потные потоки и росы, пусть это будете вы!
Ветры, что сладострастно щекочут мое тело, пусть это будете вы!
Мускулистая ширь полей, ветки зеленого дуба, путник, бредущий
с любовью по моим извилистым тропинкам, пусть это
будете вы!
Руки, что я пожимал, лицо, что я целовал, всякий смертный, кого
я только коснулся, пусть это будете вы!
Я стал бредить собою, вокруг так много меня, и все это так
упоительно,
Каждая минута, какова бы она ни была, пронизывает меня
восторгом и счастьем,
Я не в силах сказать, как сгибаются лодыжки моих ног и в чем
причина моего малейшего желания,
В чем причина той дружбы, которую я излучаю, и той, которую
получаю взамен.
Я поднимаюсь к себе на крыльцо и останавливаюсь, чтобы
подумать, верно ли, что оно существует,
Вьюнок за моим окном больше радует меня, чем метафизика
книг.
Увидеть зарю!
Маленький проблеск света заставляет увянуть огромные
и прозрачные тени,
Воздух так приятен на вкус.
Полеты нашей неугомонной вселенной, молчаливо и невинно
резвящейся, вновь и вновь источающей влагу,
Несущейся вкось и высоко и низко.
Нечто, чего я не вижу, кажет сладострастные свои острия,
Моря ослепительно яркого сока разливаются по небу.
Охваченная небом земля смыкается с ним ежедневно,
Сверху с востока я слышу мне брошенный вызов,
Дразнящий меня насмешкой: по-твоему, ты - властелин?
25

Огромное, яркое солнце, как быстро ты убило бы меня,
Если бы во мне самом не всходило такое же солнце.
Мы тоже восходим, как солнце, такие же огромные, яркие,
Свое мы находим, о душа, в прохладе и покое рассвета.
Моему голосу доступно и то, куда не досягнуть моим глазам,
Когда я шевелю языком, я обнимаю миры и миллионы миров.
Зрение и речь - близнецы, речь не измеряется речью,
Она всегда глумится надо мной, она говорит, издеваясь:
«Уолт, ты содержишь немало, почему ты не дашь этому выйти
наружу?»
Ну, довольно издеваться надо мною, слишком много придаешь
ты цены произнесению слов,
Разве ты не знаешь, о речь, как образуются под тобою бутоны?
Как они ждут во мраке, как защищает их стужа?
Земля, расступающаяся перед моими вещими воплями,
Я первопричина всех явлений, все они у меня в равновесии,
Мое знание в моем живом теле, оно в соответствии со смыслом
всего естества,
Счастье (пусть всякий, кто слышит меня, сейчас же встанет
и пойдет его искать).
Не в тебе мое основное достоинство, я не позволю тебе отнимать
у меня подлинную личность мою,
Измеряй миры во вселенной, но не пытайся измерить меня,
Только взглянув на тебя, я вызову в тебе самое лучшее.
Ни писание, ни речь не утверждают меня,
Все, что утверждает меня, выражено у меня на лице,
Даже когда мои губы молчат, они посрамляют неверующих.
26

Теперь я буду слушать, только слушать,
Все, что услышу, внесу в эту песню, пусть она обогащается
звуками.
Я слышу бравурные щебеты птиц, шелест растущей пшеницы,
болтовню разгоревшихся щепок, на которых я варю себе
пищу,
Я слышу свой любимейший звук, звук человеческого голоса,
Я слышу, звуки бегут сообща, все вместе или один за другим,
Звуки города и звуки природы, дневные звуки и звуки ночей,
Многословные разговоры юнцов со своими друзьями, громкий
смех рабочих за едой,
Озлобленный бас расторгаемой дружбы, еле слышный шепот
больного,
Судью, прижимающего руки к столу, когда его побелевшие губы
произносят смертный приговор,
Выкрики грузчиков, разгружающих судно, припев матросов,
отдающих якоря,
Колокола, что возвещают пожар, грохот быстро бегущих
пожарных машин с бубенцами и цветными огнями,
Свисток паровоза, громыханье подходящего поезда,
Тягучие звуки марша в голове многолюдной колонны, люди
шагают попарно
(Они идут воздать почести какому-то трупу, к их флагам
привязаны ленты из черного крепа).
Я слышу виолончель (эти скорбные жалобы юного сердца),
Я слышу пронзительные звуки корнета, они торопливо
скользят ко мне в уши;
Сладкие-сладкие боли пробегают у меня по животу и по груди.
Я слышу хор, это опера.
Ах, это поистине музыка, которая мне по душе,
Тенор, широкий и свежий, как мир, наполняет меня всего,
Звуки, что льются из его округленного рта, наполняют меня
до краев.
Я слышу хорошо обработанный голос сопрано,
Оркестр кружит меня в бешеном вихре, он мчит меня кругами
Сатурна,
Он исторгает у меня такие экстазы, каких я и не подозревал
в себе прежде,
Он несет меня на всех парусах, я болтаю босыми ногами, их
лижут ленивые волны,
Он хлещет меня яростным градом, и я задыхаюсь,
Я захлебнулся медвяным морфием, он схватил меня за горло
и душит,
А потом освобождает меня, чтобы я чувствовал загадку загадок,
И это зовется у нас Бытием.
27

Быть, существовать в любом обличье - что это такое?
(Мы вращаемся все время по кругу и вечно приходим назад),
Когда мы в начале пути, недурно побыть и моллюском в крепкой
раковине.
Крепкой раковины нет у меня,
Стою ли я или хожу, все мое тело покрыто быстрыми,
расторопными щупальцами,
Они схватывают каждый предмет и проводят его сквозь меня,
и это не причиняет мне боли.
Я просто ощупываю пальцами, шевелюсь и сжимаю -
и счастлив,
Прикоснуться своим телом к другому - такая безмерная
радость, какую еле может вместить мое сердце.
28

Прикоснуться, не больше? и вот я уже другой человек,
В мои жилы врываются эфир и огонь,
И то коварное, что таится во мне, перебежчиком спешит им
на помощь,
И молния играет в моем теле, испепеляя то, что почти - я сам,
И руки-ноги мои цепенеют от злобных возбудителей похоти,
Они жаждут выжать из меня всю мою кровь, которой сердце
мое не хочет отдать,
Они нападают на меня, как распутные твари, и я не в силах
противиться им,
Они как будто нарочно отнимают у меня все мое лучшее,
Расстегивают одежду мою, прижимаются к моей голой груди,
Они похищают у меня, распаленного, и тихость лугов,
и спокойствие солнца,
И все чувства, которые родственны этим, они бесстыдно гонят
от меня,
Они подкупают меня уверениями, будто они будут пастись лишь
на окраинах моего существа,
И какое им дело, что я смертельно устал, что я возмущен,
разгневан,
Они приводят все прочее стадо, чтоб оно тоже надо мной
поглумилось,
А потом сбегаются все на далекой полоске земли терзать меня
тоской и унынием.
Часовые, оберегавшие каждую часть моего существа, оставили
меня без охраны,
Они отдали меня, беззащитного, кровавому мародеру,
Они столпились вокруг, чтобы свидетельствовать против меня
и помочь моим лютым врагам.
Я весь оказался во власти предателей,
Я стал говорить как безумный, здравый смысл покинул меня,
оказывается, я-то и есть величайший изменник,
Я первый ушел на эту далекую полоску земли, отнес себя туда
своими руками.
Ты, подлое прикосновение! Что же ты делаешь со мной? Я весь
задыхаюсь.
Открой же скорей свои шлюзы, иначе мне не вынести тебя.
29

Слепое, любовное, победное прикосновенье руки, укутанное
в мягкую ткань, острозубое,
Разве тебе становится больно, когда ты покидаешь меня?
Вслед за расставанием новая встреча, новая уплата и новый заем,
Щедрые ливни и еще щедрее урожаи.
Зелень такая богатая, кипящая жизнью, густо разрослась
у дороги,
И простерлись далеко вокруг могучие, широкие, золотые
пейзажи.
30

Все истины, что таятся в вещах, ждут, когда придет их черед,
Они не спешат на волю, но и не отвергают ее,
Им не нужно акушерских щипцов,
Ничтожное для меня так же велико, как и все остальное.
(Что может быть меньше и что может быть больше, чем простое
прикосновение руки?)
Логика и проповеди никогда не убеждают людей,
Сырость ночная глубже проникает мне в душу.
(Убеждает лишь то, что очевидно для всех,
Чего не отрицает никто.)
Я верю, что из этих комьев земли выйдут и любовники и светила.
И что святая святых есть тело мужское и женское,
Что цвет и вершина всей жизни - то чувство, какое они питают
друг к другу,
Что они должны излить это чувство на всех, покуда оно
не станет всесветным,
Покуда мы все до единого не станем в такой же мере дороги
и милы друг для друга.
31

Я верю, что листик травы не меньше поденщины звезд,
И что не хуже их муравей, и песчинка, и яйцо королька,
И что древесная лягушка - шедевр, выше которого нет,
И что ежевика достойна быть украшением небесных гостиных,
И что малейший сустав моих пальцев посрамляет всякую
машину,
И что корова, понуро жующая жвачку, превосходит любую
статую,
И что мышь - это чудо, которое может одно сразить
секстильоны неверных.
Во мне и гнейс, и уголь, и длинные нити мха, и плоды, и зерна,
и коренья, годные в пищу,
Четвероногими весь я доверху набит, птицами весь я начинен,
И хоть я неспроста отдалился от них,
Но стоит мне захотеть, я могу позвать их обратно.
Пускай они таятся или убегают,
Пускай огнедышащим горы шлют против меня свой старый
огонь,
Пускай мастодонт укрывается под своими истлевшими костями,
Пускай вещи принимают многообразные формы и удаляются
от меня на целые мили,
Пускай океан застывает зыбями и гиганты-чудовища лежат
в глубине,
Пускай птица сарыч гнездится под самым небом,
Пускай лось убегает в отдаленную чащу, пускай змея ускользает
в лианы,
Пускай пингвин с клювом-бритвой уносится к северу
на Лабрадор, -
Я быстро иду по пятам, я взбираюсь на вершину к гнезду
в расселине камня.
32

Я думаю, я мог бы жить с животными, они так спокойны
и замкнуты в себе,
Я стою и смотрю на них долго-долго.
Они не скорбят, не жалуются на свой злополучный удел,
Они не плачут бессонными ночами о своих грехах,
Они не изводят меня, обсуждая свой долг перед богом,
Разочарованных нет между ними, нет одержимых бессмысленной
страстью к стяжанию,
Никто ни перед кем не преклоняет коленей, не чтит подобных
себе, тех, что жили за тысячу лет;
И нет между ними почтенных, и нет на целой земле горемык.
Этим они указуют, что они мне сродни, и я готов принять их,
Знаменья есть у них, что они - это я.
Хотел бы я знать, откуда у них эти знаменья,
Может быть, я уронил их нечаянно, проходя по той же дороге
в громадной дали времен?
Все время идя вперед, и тогда, и теперь, и вовеки,
Собирая по дороге все больше и больше,
Бесконечный, всех видов и родов, благосклонный не только к тем,
кто получает от меня сувениры,
Выхвачу того, кто полюбится мне, и вот иду с ним, как с братом
родным.
Гигантская красота жеребца, он горяч и отвечает на ласку.
Лоб у него высок, между ушами широко,
Лоснятся его тонкие ноги, хвост пылится у него по земле,
Глаза так и сверкают озорством, уши изящно выточены,
подвижные и гибкие.
Ноздри у него раздуваются, когда мои ноги обнимают его,
Его стройное тело дрожит от счастья, когда мы мчимся кругом
и назад.
Но минута, и я отпускаю тебя, жеребец.
К чему мне твоя быстрая иноходь, ведь я быстрее тебя,
Даже когда я сижу или стою, я обгоняю тебя.
33

Пространство и Время! Теперь-то я вижу, что я не ошибся,
Когда лениво шагал по траве,
Когда одиноко лежал на кровати,
Когда бродил по прибрежью под бледнеющими звездами утра.
Мои цепи и балласты спадают с меня, локтями я упираюсь
в морские пучины,
Я обнимаю сиерры, я ладонями покрываю всю сушу,
Я иду, и все, что вижу, со мною.
У городских четырехугольных домов, в бревенчатых срубах,
поселившись в лесу с дровосеками,
Вдоль дорог, изборожденных колеями, у застав, вдоль высохших
рытвин и обмелевших ручьев,
Пропалывая лук на гряде или копая пастернак и морковь,
пересекая саванны, идя по звериным следам,
Выходя на разведку, добывая золотую руду, опоясывая деревья
круговыми надрезами на новом участке земли,
Проваливаясь по щиколотку в горячем песке, таща бечевой мою
лодку вниз по течению обмелевшей реки,
Где пантера снует над головою по сучьям, где охотника бешено
бодает олень,
Где гремучая змея на скале нежит под солнцем свое вялое
длинное тело, где выдра глотает рыбу,
Где аллигатор спит у реки, весь в затверделых прыщах,
Где рыщет черный медведь в поисках корней или меда, где бобр
бьет по болоту веслообразным хвостом,
Над растущим сахаром, над желтыми цветами хлопка,
над рисом в низменных, залитых водою полях,
Над островерхой фермой, над зубчатыми кучами шлака,
над хилою травою в канавах, -
Над западным персимоном, над кукурузой с продолговатыми
листьями, над нежными голубыми цветочками льна,
Над белой и бурой гречихой (там я жужжу, как пчела),
Над темною зеленью ржи, когда от легкого ветра по ней бегут
светлые струйки и тени,
Взбираясь на горные кручи, осторожно подтягиваясь, хватаясь
за низкие, тощие сучья,
Шагая по тропинке, протоптанной в травах и прорубленной
в чаще кустарника,
Где перепелка кричит на опушке у пшеничного поля,
Где в вечер Седьмого месяца носится в воздухе летучая мышь,
где большой золотой жук падает на землю во тьме,
Где из-под старого дерева выбивается ключ и сбегает в долину,
Где быки и коровы стоят и сгоняют мух, без устали подрагивая
шкурой,
Где в кухне просушивается ткань для сыров, где таганы
раскорячились на очаге, где паутина свисает гирляндами
с балок,
Где звякают тяжелые молоты, где типографская машина вращает
цилиндры,
Где человеческое сердце в муках судорог бьется за ребрами,
Где воздушный шар, подобный груше, взлетает вверх
(он поднимает меня, я смотрю вниз),
Где шлюпка привязана к судну крепкими морскими узлами,
где солнечный зной, как наседка, греет зеленоватые яйца,
зарытые в неровный песок.
Где плавает самка кита с детенышем, не отстающим от нее
ни на миг,
Где пароход развевает вслед за собой длинное знамя дыма,
Где плавник акулы торчит из воды, словно черная щепка,
Где мечется полуобугленный бриг по незнакомым волнам,
Где ракушки приросли к его тенистой палубе, где в трюме гниют
мертвецы;
Где несут во главе полков усеянный звездами флаг,
Приближаясь к Манхаттену по длинному узкому острову,
Под Ниагарой, что, падая, лежит, как вуаль, у меня на лице,
На ступеньке у двери, на крепкой колоде, которая стоит
на дворе, чтобы всадник мог сесть на коня,
На скачках, или на веселых пикниках, или отплясывая джигу,
или играя в бейсбол,
На холостых попойках с похабными шутками, с крепким словом,
со смехом, с матросскими плясками,
У яблочного пресса, пробуя сладкую бурую гущу, потягивая
сок через соломинку,
На сборе плодов, где за каждое красное яблоко, которое
я нахожу, мне хочется получить поцелуй,
На военных смотрах, на прогулках у самого моря, на дружеских
встречах, на уборке маиса, на постройке домов,
Где дрозд-пересмешник разливается сладкими трелями, плачет,
визжит и гогочет,
Где стог стоит на гумне, где разостлано сено, где племенная
корова ждет под навесом,
Где бык идет совершить свою мужскую работу и жеребец -
свою, где за курицей шагает петух,
Где телки пасутся, где гуси хватают короткими хватками пищу,
Где закатные тени тянутся по бескрайней, безлюдной прерии,
Где стада бизонов покрывают собой квадратные мили земли,
Где пташка колибри сверкает, где шея долговечного лебедя
изгибается и извивается,
Где смеющаяся чайка летает у берега и смеется почти
человеческим смехом,
Где ульи выстроились в ряд на бурой скамейке в саду, скрытой
буйной травою,
Где куропатки, с воротниками на шее, уселись в кружок
на земле, головами наружу,
Где погребальные дроги въезжают в сводчатые ворота
кладбища,
Где зимние волки лают среди снежных просторов и обледенелых
деревьев,
Где цапля в желтой короне пробирается ночью к каемке болот
и глотает маленьких крабов,
Где всплески пловцов и ныряльщиков охлаждают горячий
полдень,
Где кати-дид играет свою хроматическую гамму над ручьем
на ветвях орешника,
По арбузным грядам, по грядам огурцов с серебряными нитями
листьев,
По солончаку, по апельсинной аллее или под остроконечными
елями,
Через гимнастический зал, через салун с глухо занавешенными
окнами, через контору или через зал для собраний,
Довольный родным и довольный чужим, довольный новым
и старым,
Радуясь встрече с некрасивою женщиною так же, как с красивою
женщиною,
Радуясь, что вот вижу квакершу, как она шляпку сняла и говорит
мелодично,
Довольный пением хора в только что выбеленной церкви,
Довольный вдохновенною речью вспотевшего методистского
пастора, сильно взволнованный общей молитвой на воздухе,
Глядя все утро в витрины Бродвея, носом прижимаясь
к зеркальному стеклу,
А после полудня шатаясь весь день по проселкам или по берегу
моря с закинутой в небо головой,
Обхватив рукою товарища, а другою - другого, а сам посредине,
Возвращаясь домой с молчаливым и смуглым бушбоем
(в сумерках он едет за мной на коне),
Вдали от людских поселений, идя по звериным следам или
по следам мокасинов,
У больничной койки, подавая лихорадящим больным лимонад,
Над покойником, лежащим в гробу, когда все вокруг тихо,
всматриваясь в него со свечой,
Отплывая в каждую гавань за товарами и приключениями,
Торопливо шагая среди шумной толпы, такой же ветреный
и горячий, как все,
Готовый в ярости пырнуть врага ножом,
В полночь, лежа без мыслей в одинокой каморке на заднем
дворе,
Блуждая по старым холмам Иудеи бок о бок с прекрасным
и кротким богом,
Пролетая в мировой пустоте, пролетая в небесах между звезд,
Пролетая среди семи сателлитов, сквозь широкое кольцо
диаметром в восемьдесят тысяч миль,
Пролетая меж хвостатых метеоров и, подобно им, оставляя
за собою вереницу огненных шаров,
Нося с собою месяц-младенца, который во чреве несет свою
полнолунную мать,
Бушуя, любя и радуясь, предостерегая, задумывая, пятясь,
выползая, появляясь и вновь исчезая,
День и ночь я блуждаю такими тропами.
Я посещаю сады планет и смотрю, хороши ли плоды.
Я смотрю на квинтильоны созревших и квинтильоны незрелых.
Я летаю такими полетами текущей и глотающей души,
До той глубины, где проходит мой путь, никакой лот
не достанет.
Я глотаю и дух и материю,
Нет такого сторожа, который мог бы прогнать меня, нет такого
закона, который мог бы препятствовать мне.
Я бросаю якорь с моего корабля лишь на короткое время,
Мои посланные спешат от меня на разведки или возвращаются
ко мне с донесениями.
С острой рогатиной я иду на охоту за тюленем и белым
медведем, прыгая через глубокие трещины, я хватаюсь
за ломкие синие льдины,
Я взбираюсь на переднюю мачту,
Влезаю в бочонок для вахты,
Мы плывем по северному морю, много света кругом,
Воздух прозрачен, я смотрю на изумительную красоту,
Необъятные ледяные громады плывут мимо меня, и я плыву
мимо них, все отчетливо видно вокруг,
Вдали беловерхие горы, навстречу им летят мои мечты,
Мы приближаемся к полю сражения, скоро мы вступим в бой,
Мы проходим мимо аванпостов огромного лагеря, мы проходим
осторожно и медленно,
Или мы входим в большой и разрушенный город,
Развалины зданий и кварталы домов больше всех живых городов
на земле.
Я вольный стрелок, мой бивак у чужих костров.
Я гоню из постели мужа, я сам остаюсь с новобрачной и всю
ночь прижимаю ее к своим бедрам и к губам.
Мой голос есть голос жены, ее крик у перил на лестнице,
Труп моего мужа несут ко мне, с него каплет вода, он -
утопленник.
Я понимаю широкие сердца героев,
Нынешнюю храбрость и храбрость всех времен,
Вот шкипер увидел разбитое судно, в нем люди, оно без руля,
Смерть в бурю гналась за ним, как охотник,
Шкипер пустился за судном, не отставая от него ни на шаг,
днем и ночью верный ему,
И мелом написал на борту: «Крепитесь, мы вас не покинем».
Как он носился за ними, и лавировал вслед за ними, и упорно
добивался своего,
Как он спас наконец дрейфовавших людей,
Что за вид был у исхудалых женщин в обвисающих платьях,
когда их увозили на шлюпках от разверстых перед ними
могил,
Что за вид у молчаливых младенцев со стариковскими лицами,
и у спасенных больных, и у небритых мужчин
с пересохшими ртами,
Я это глотаю, мне это по вкусу, мне нравится это, я это впитал
в себя,
Я сам этот шкипер, я страдал вместе с ними.
Гордое спокойствие мучеников,
Женщина старых времен, уличенная ведьма, горит на сухом
костре, а дети ее стоят и глядят на нее,
Загнанный раб, весь в поту, изнемогший от бега, пал на плетень
отдышаться,
Судороги колют его ноги и шею иголками, смертоносная дробь
и ружейные пули,
Этот человек - я, и его чувства - мои.
Я - этот загнанный раб, это я от собак отбиваюсь ногами,
Вся преисподняя следом за мною, щелкают, щелкают выстрелы,
Я за плетень ухватился, мои струпья содраны, кровь сочится
и каплет,
Я падаю на камни в бурьян,
Лошади там заупрямились, верховые кричат, понукают их,
Уши мои - как две раны от этого крика,
И вот меня бьют с размаху по голове кнутовищами.
Мучения - это всего лишь одна из моих одежд,
У раненого я не пытаю о ране, я сам становлюсь тогда раненым,
Мои синяки багровеют, пока я стою и смотрю, опираясь
на легкую трость.
Я раздавленный пожарный, у меня сломаны ребра,
Я был погребен под обломками рухнувших стен,
Я дышал огнем и дымом, я слышал, как кричат мои товарищи,
Я слышал, как высоко надо мною стучали их кирки и лопаты,
Они убрали упавшие балки и бережно поднимают меня,
И вот я лежу на свежем воздухе, ночью, в кровавой рубахе,
никто не шумит, чтобы не тревожить меня.
Я не чувствую боли, я изнемог, но счастлив,
Бледные, прекрасные лица окружают меня, медные каски
уже сняты с голов,
Толпа, что стоит на коленях, тускнеет, когда факелы гаснут.
Отошедшие в прошлое и мертвецы воскресают,
Они - мой циферблат, они движутся, как часовые стрелки,
я - часы.
Я - старый артиллерист, я рассказываю о бомбардировке моего
форта,
Я опять там.
Опять барабанный бой,
Опять атака пушек и мортир,
Опять я прислушиваюсь к ответной пальбе.
Я сам в этом деле, я вижу и слышу все:
Вопли, проклятия, рев, крики радости, когда ядро попало в цель,
Проходят медлительные лазаретные фуры, оставляя за собой
красный след,
Саперы смотрят, нет ли каких повреждений, и приводят
в порядок, что можно,
Падение гранаты через расщепленную крышу, веерообразный
взрыв,
Свист летящих в вышину рук, ног, голов, дерева, камня, железа.
Опять мой генерал умирает, опять у него изо рта вырываются
клокочущие хриплые звуки, он яростно машет рукою
И выдыхает запекшимся горлом: «Думайте не обо мне... но об...
окопах...»
34

Теперь расскажу, что я мальчиком слышал в Техасе.
(Нет, не о паденье Аламо:
Некому рассказать о паденье Аламо,
Все были убиты в Аламо,
Все сто пятьдесят человек стали немыми в Аламо.)
Это повесть о хладнокровном убийстве четырехсот двенадцати
молодых людей.
Отступая, они образовали каре, их амуниция служила им
брустверами,
И когда они попали в окружение, они отняли у врага девятьсот
жизней, в девятикратном размере заставили они его
расплатиться вперед, их самих было в девять раз меньше,
Их полковник был ранен, у них не осталось патронов,
Они сдались на почетных условиях, получили бумагу с печатью,
сдали оружье и как военнопленные были отправлены
в тыл.
Это были лучшие из техасских ковбоев,
Первые в стрельбе, в пенье песен, в разгуле, в любовных делах,
Буйные, рослые, щедрые, красивые, гордые, любящие,
Бородатые, обожженные солнцем, в охотницкой привольной.
одежде,
И ни одному из них не было за тридцать.
На второй день, в воскресенье, их вывели повзводно и стали
убивать одного за другим; стояло красивое весеннее утро,
Работа началась в пять часов и к восьми была кончена.
Им скомандовали: «На колени!» - ни один не подчинился
команде,
Иные безумно и бесцельно рванулись вперед, иные оцепенели
и стояли навытяжку,
Иные упали тут же с простреленным виском или сердцем, живые
и мертвые в куче,
Недобитые раненые скребли землю ногтями, вновь приводимые
смотрели на них,
Полумертвые пытались уползти,
Их прикончили штыком или прикладом.
Подросток, еще не достигший семнадцати, так обхватил одного
из убийц, что понадобилось еще двое убийц, чтобы спасти
того.
Мальчик изодрал их одежду и облил всех троих своею кровью.
В одиннадцать часов началось сожжение трупов.
Таков рассказ об убийстве четырехсот двенадцати молодых
людей.
35

Хочешь послушать, как дрались в старину на морях?
Хочешь узнать, кто выиграл сражение при свете луны и звезд?
Послушай же старинную быль, что рассказывал мне отец моей
бабки - моряк.
Враг у нас был не трус, даю тебе честное слово (так говорил он),
Несокрушимой и хмурой английской породы, нет и не было
упрямее их, и не будет вовек;
Когда вечер спустился на воду, он подошел к нам вплотную
и начал бешено палить вдоль бортов.
Мы сцепились с ним, у нас перепутались реи, дула наших орудий
касались орудий врага.
Мой капитан крепко принайтовал нас своими руками.
В подводной части мы получили пробоины
восемнадцатифунтовыми ядрами.
На нижнем деке у нас после первого залпа сразу взорвались два
орудия большого калибра, убило всех, кто стоял вокруг,
и взрывом разнесло все наверху.
Мы дрались на закате, мы дрались в темноте,
Вечер, десять часов, полная луна уж довольно высоко, в наших
пробоинах течь все растет, и доносят, что вода поднялась
на пять футов,
Комендант выпускает арестованных, посаженных в трюм под
кормой, пусть спасаются, если удастся.
Часовые у склада снарядов теперь уже не подпускают никого,
Они видят столько чужих, что не знают, кому доверять.
На нашем фрегате пожар,
Враг спрашивает, сдаемся ли мы,
Спустили ли мы штандарт и кончен ли бой.
Тут я смеюсь, довольный, потому что слышу голос моего
капитана.
«Мы не спускали штандарта, - кричит он спокойно, - мы лишь
теперь начинаем сражаться».
У нас только три неразбитых орудия.
За одним стоит сам капитан и наводит его на грот-мачту врага,
Два другие богаты картечью и порохом, и они приводят
к молчанию мушкеты врага и подметают его палубы
дочиста.
Этой маленькой батарее вторят одни только марсы, и больше
всего грот-марс,
Они геройски держатся до конца всего боя.
Нет ни минуты передышки,
Течь опережает работу насосов, огонь подбирается к пороховому
складу.
Один из насосов сбит ядром, и все думают, что мы уже тонем.
Невозмутимый стоит маленький капитан,
Он не суетится, голос его не становится ни громче, ни тише,
Его глаза дают нам больше света, чем фонари у орудий.
К двенадцати часам, при сиянии луны, они сдаются нам.
36

Широко разлеглась молчаливая полночь.
Два огромных корпуса недвижны на груди темноты,
Наше судно, все продырявленное, тихо погружается в воду, мы
готовимся перейти на захваченный нами фрегат.
Капитан, стоящий на шканцах, хладнокровно отдает команду,
лицо у него бело, как мел,
А невдалеке труп ребенка, который был прислужником в каюте,
Мертвое лицо старика морехода с длинными седыми волосами
и тщательно завитыми баками,
Пламя, что, наперекор всем усилиям, по-прежнему пылает внизу
и на палубе,
Хриплые голоса двух или трех офицеров, еще способных
сражаться,
Бесформенные груды трупов и отдельные трупы, клочья мяса
на мачтах и реях,
Обрывки такелажа, повисшие снасти, легкое содрогание
от ласки волн,
Черные бесстрастные орудия, там и сям пороховые тюки,
сильный запах,
Редкие крупные звезды вверху, мерцающие молчаливо
и скорбно,
Легкие дуновения бриза, ароматы осоки и прибрежных полей,
поручения, которые дают умирающие тем, кто остаются
в живых,
Свист ножа в руках хирурга, вгрызающиеся зубья его пилы,
Хрип и сопение раненых, клекот хлынувшей крови, дикий
короткий визг и длинный, нудный, постепенно смолкающий
стон, -
С этими так, эти безвозвратно погибли.
37

Эй, лодыри, там на часах! за оружие!
Врываются толпою в побежденную дверь! О, я сошел с ума!
Я воплощаю в себе всех страдальцев и всех отверженных,
Я вижу себя в тюрьме в облике другого человека,
Я чувствую тупую, безысходную боль,
Это из-за меня тюремщики вскидывают на плечо карабины
и стоят на часах,
Это меня по утрам выпускают из камеры, а на ночь сажают
за железный засов.
К каждому мятежнику, которого гонят в тюрьму в кандалах,
я прикован рука к руке и шагаю с ним рядом.
(Я самый угрюмый и самый молчаливый из них, у меня пот
на искаженных губах).
И вместе с каждым воришкой, которого хватают за кражу,
хватают и меня, и судят меня вместе с ним, и выносят мне
такой же приговор.
И с каждым холерным больным, который сейчас умрет, я лежу
и умираю заодно,
Лицо мое стало серым, как пепел, жилы мои вздулись узлами,
люди убегают от меня.
Попрошайки в меня воплощаются, я воплощаюсь в них,
Я конфузливо протягиваю шляпу, я сижу и прошу подаяния.
38

Довольно! довольно! довольно!
Что-то ошеломило меня. Погодите немного, постойте!
Словно меня ударили по голове кулаком.
Дайте мне очнуться немного от моего столбняка, от моих снов
и дремотных видений,
Я вижу, что чуть было не сделал обычной ошибки.
Как же мог я забыть про обидчиков и их оскорбления!
Как же мог я забыть про вечно бегущие слезы и тяжкие удары
дубин!
Как же мог я глядеть, словно чужими глазами, как распинают
меня на кресте и венчают кровавым венком!
Теперь я очнулся,
Я заглажу свой промах,
В каждой могиле умножается то, что было вверено ей,
Трупы встают, исцеляются раны, путы спадают с меня.
Я бодрее шагаю вперед вместе с другими простыми людьми,
и нет нашей колонне конца,
В глубь страны мы идем и по взморью, мы переходим границы,
Наша воля скоро станет всесветной,
Цветы, что у нас на шляпе, - порождение тысячелетий.
Приветствую вас, ученики! Теперь вы можете выйти вперед!
Продолжайте записывать то, что я говорю, продолжайте
задавать мне вопросы.
39

Дружелюбный и кроткий дикарь, кто же он?
Ждет ли он цивилизации или уже превзошел ее и теперь
господствует над ней?
Может быть, он с Юго-Запада и взращен под открытым небом?
Или, может быть, он канадец?
Может быть, он с Миссисипи? Из Айовы, Орегона,
Калифорнии?
Или горец? или житель лесов? или прерий? или с моря матрос?
Куда бы он ни пришел, мужчины и женщины принимают его как
желанного гостя,
Всем хочется, чтобы он полюбил их, притронулся к ним,
разговаривал с ними, остался бы с ними жить.
Поступки, беззаконные, как снежные хлопья, и слова, простые,
как трава, непричесанность, смех и наивность,
Медленный шаг, лицо - как у всех, заурядные манеры
и излияния токов,
Они, преобразуясь, исходят с концов его пальцев,
Они идут от него с запахом его тела и дыхания, они истекают
из взора его глаз.
40

Сусальное солнце, проваливай, - не нуждаюсь в твоем
обманчивом блеске,
Ты лишь верхи озаряешь, а я добираюсь до самых глубин.
Земля! ты будто за подачкою смотришь мне в руки,
Скажи, старая карга, что тебе нужно?
Мужчина или женщина, я мог бы сказать вам, как я люблю вас,
но я не умею,
Я мог бы сказать, что во мне и что в вас, но я не умею,
Я мог бы сказать, как томлюсь я от горя и какими пульсами
бьются мои ночи и дни.
Видите, я не читаю вам лекций, я не подаю скудной милостыни:
Когда я даю, я даю себя.
Эй ты, импотент с развинченными коленями,
Открой замотанную тряпками глотку, я вдуну в тебя новую
силу,
Шире держи ладони и вздерни клапаны у себя на карманах,
От моих подарков отказаться нельзя, я даю их насильно, у меня
большие запасы, с избытком,
И я отдаю все, что имею.
Я не спрашиваю, кто ты, это для меня все равно,
Ведь ты ничто, и у тебя нет ничего, пока ты не станешь тем,
что я вложу в тебя.
Меня тянет к рабу на хлопковых полях и к тому, кто чистит
отхожие места,
Я целую его, как родного, в правую щеку,
И в сердце своем я клянусь, что никогда не отрину его.
Женщины, пригодные к зачатию, отныне станут рожать от меня
более крупных и смышленых детей
(То, что я вливаю в них сегодня, станет самой горделивой
республикой).
Если кто умирает, я спешу туда и крепко нажимаю ручку двери,
Отверните одеяло и простыни к ногам,
А врач и священник пусть уходят домой.
Я хватаю умирающего и поднимаю его с несокрушимым
упорством,
Ты, отчаявшийся, вот моя шея,
Клянусь, ты останешься жив! всей тяжестью повисни на мне.
Мощным дыханьем я надуваю тебя и заставляю тебя всплыть
на поверхность,
Каждую комнату в доме я наполняю войсками,
Теми, кто любит меня, теми, кто побеждает могилы.
Спи, - я и они будем всю ночь на страже,
Ни сомнение, ни хворь пальцем не тронут тебя,
Я обнял тебя, и отныне ты мой,
И, вставши завтра утром, ты увидишь, что все так и есть,
как я говорил тебе.
41

Я тот, кто приносит облегчение больным, когда они, задыхаясь,
лежат на спине,
А сильным, твердо стоящим мужчинам я приношу еще более
нужную помощь.
Я слышал, что было говорено о вселенной,
Слышал и слышал о множестве тысяч лет.
Это, пожалуй, неплохо, - но разве это все?
Я прихожу, увеличивая и находя соответствия,
Я с самого начала даю большую цену, чем старые
сквалыги-торгаши,
Я сам принимаю размеры Иеговы,
Я литографирую Кроноса, его сына Зевса и его внука Геракла,
Я скупаю изображения Озириса, Изиды, Ваала, Брамы и Будды,
В мой портфель я сую Манито, и Аллаха на бумажном листе,
и гравюру распятия.
Вместе с Одином, с безобразным Мекситли и с каждым идолом,
с каждым фетишем,
Платя за этих богов и пророков столько, сколько они стоят,
и ни одного цента больше,
Соглашаясь, что они были живы и сделали то, что надлежало
им сделать в свой срок
(Да, они принесли кое-что для неоперенных птенцов, которые
должны теперь сами встать, полететь и запеть).
Принимая черновые наброски всевозможных богов, чтобы
заполнить их лучше собою,
Щедро раздавая их каждому, и мужчине и женщине,
Открывая столько же или больше божественности в плотнике,
который ставит сруб,
Требуя, чтобы перед ним преклонялись больше, чем перед всеми
богами, когда он, засучив рукава, орудует молотком
и стамеской,
Не споря, что бог посылал откровения, считая, что ничтожный
дымок или волос у меня на руке непостижимы, как любое
из них,
Пожарные, качающие воду насосом или взбирающиеся
по лестнице, приставленной к дому, для меня не менее
величавы, чем боги античных сражений,
Я слышу, как звенят их голоса сквозь грохот обвалов,
Их мускулистые ноги несут их в целости над обугленной дранкой,
их белые лбы невредимы средь пламени;
Жене машиниста с младенцем у сосков я молюсь о каждом, кто
родился на свет,
Рядом свистят три косы на покосе в руках у дородных ангелов
со вздутыми на поясницах рубахами;
Клыкастый и рыжий конюх искупил все свои грехи, настоящие
и будущие,
Когда распродал все, что имел, и пошел пешком, чтобы заплатить
адвокатам, защищающим брата его, и сидел рядом с ним,
пока того судили за подлог,
И быку и букашке еще не молились, как нужно,
Никому и не снилось, как восхитительны грязь и навоз.
Сверхъестественное - не такое уж чудо, я сам жду, чтобы
пришло мое время, когда я сделаюсь одним из богов,
Уже близится день для меня, когда я стану творить чудеса
не хуже, чем наилучшее из них.
Клянусь жизнью! Я сделаюсь вскоре творцом всего мира,
Уже и сейчас полагая себя в лоно теней, которые таятся в засаде.
42

Чей-то призыв из толпы,
Мой собственный голос, звонкий, решительный, зычный.
Придите, мои дети,
Придите, мои мальчики и девочки, мои женщины, мои
домочадцы и близкие,
Органист уже разжигает свой пыл, он уже сыграл прелюдию.
Легкие и бойкие аккорды, я чувствую гул ваших взлетов.
Голову мою так и завертело на шее,
Волнами катится музыка, но не из органа она,
Люди окружают меня, но они не мои домочадцы.
Вечно твердая, неоседающая почва,
Вечно те, что едят и пьют, вечно солнце то вверх, то вниз, вечно
воздух, вечно неустанные приливы-отливы.
Вечно я сам и все прочие люди, непостижимые, порочные, живые,
Вечно старый, неизъяснимый вопрос, вечно этот палец с занозой,
Вечно назойливый гик «улю-лю!» - покуда мы не отыщем,
где скрылся хитрец, и не вытащим его на расправу,
Вечно любовь, вечно всхлипывающая влага жизни,
Вечно повязка под нижнею челюстью, вечно стол, на котором
покойник.
Блуждают то там, то здесь, а глаза прикрыты медяками.
Чтобы голодное брюхо насытить, щедро черпают ложкой мозги,
Покупают билеты на праздник, но на праздник не попадают
ни разу,
Большинство пашет, молотит, обливается потом и мякину
получает за труд,
А меньшинство, не трудясь, богатеет и требует пшеницу для себя.
Это - город, и я - гражданин,
Что занимает других, то занимает меня, - политика, войны,
рынки, газеты и школы,
Мэр, заседания, банки, тарифы, пароходы, заводы, акции,
недвижимости, движимости.
Малютки-человечки во множестве прыгают там и здесь
в хвостатых пиджачках, в воротничках,
Кто они, я знаю хорошо (нет, они не черви и не блохи),
Я признаю в них моих двойников, самый пошлый и самый
ничтожный так же бессмертен, как я,
То, что я делаю и что говорю, то же самое ждет и их,
Всякая мысль, что бьется во мне, бьется точно так же и в них.
Я слишком много говорю о себе,
Эти мои строки всеядны, но других я не должен писать,
Каждого, кто бы он ни был, я хочу заполнить собой целиком.
Не рутинные фразы - эта песня моя,
Но внезапно задать вопрос, прыгнуть далеко за предел,
и все-таки привести еще ближе;
Что эта печатная и переплетенная книга, как не наборщик
и типографский мальчишка?
И что эти удачные фотографии, как не ваша жена или друг
в ваших объятьях, таких нежных и крепких,
И что этот черный корабль, обитый железом, и его могучие
орудия в башнях, как не храбрость капитана и машинистов?
А посуда, и мебель, и угощение в домах
- что они, как не хозяин
и хозяйка и взгляды их глаз?
И небо там, наверху - оно же и здесь, и над домом соседа,
и над домами напротив,
И что такое святые и мудрые, о которых мы читаем в истории,
как не ты сам?
И что такое проповеди, богословие, религии, как не бездонный
человеческий мозг?
И что есть разум? и что есть любовь? и что есть жизнь?
43

Я не отвергаю вас, священники всех времен и народов,
Величайшая вера - моя, и самая малая - моя,
Я вмещаю древнюю религию, и новую, и те, что между древней
и новой,
Я верю, что я снова приду на землю через пять тысяч лет,
Я ожидаю ответа оракулов, я чту богов, я кланяюсь солнцу,
Я делаю себе фетиша из первого камня или пня, я шаманствую
палками в волшебном кругу амулета,
Я помогаю ламе или брамину, когда тот поправляет светильник
перед кумиром,
В фаллическом шествии я танцую на улицах, я одержимый
гимнософист, суровый, в дебрях лесов,
Я пью из черепа дикий мед, я чту Веды, я держусь Корана,
Я вхожу в теокалли в пятнах крови от ножа и камня, я бью
в барабан из змеиной кожи,
Я принимаю Евангелие, принимаю того, кто был распят,
я наверное знаю, что он божество,
Я стою всю мессу на коленях, я пуританин, я встаю для
молитвы или недвижно сижу на церковной скамье,
С пеной у рта, исступленный, я бьюсь в припадке безумия или
сижу мертвецом и жду, чтобы дух мой воспрянул,
Я смотрю вперед на мостовую, на землю или в сторону
от мостовой и земли,
Я из тех, что вращают колеса колес.
Один из этой центростремительной и центробежной толпы,
я говорю, как говорит человек, оставляющий друзьям
поручения, перед тем как отправиться в путь.
Упавшие духом, одинокие и мрачные скептики,
Легкомысленные, унылые, злые безбожники,
Я знаю каждого из вас, я знаю море сомнения, тоски, неверия,
отчаяния, муки.
Как плещутся камбалы!
Как они бьются, быстро, как молния, содрогаясь и брызгая
кровью!
Будьте спокойны, угрюмцы и окровавленные маловерные
камбалы,
Я ваш, я с вами, как и со всеми другими,
У вас, у меня, у всех нас было равное прошлое,
И вас, и меня, и всех ждет равное будущее.
Я не знаю, каково наше будущее,
Но я знаю, что оно в свой черед окажется вполне подходящим
и что оно непременно придет.
Оно уготовано всем: и тому, кто проходит мимо, и тому, кто
стоит, оно не обойдет никого.
Оно суждено и тому молодому мужчине, который умер и
похоронен на кладбище,
И той молодой женщине, которая умерла и погребена рядом
с ним,
И тому ребенку, который глянул на миг из-за двери и скрылся
за нею навеки,
И тому старику, что прожил без цели и смысла и теперь
томится в тоске, которая горче, чем желчь,
И тому несчастному, что лежит в богадельне, изъеденный
скверной болезнью от разнузданной жизни и пьянства,
И бесчисленным убитым и погибшим, и диким кобу,
именуемым навозом человечества,
И простейшим амебам, которые просто плывут по воде
с открытыми ртами, чтобы пища вливалась им в рот,
И всякому предмету на земле или в древнейших могилах
земли,
И всему, что в мириадах планет, и мириадам мириад, которые
обитают на них,
И настоящему, и самой малой соломинке.
44

Встанем - пора мне открыться!
Все, что изведано, я отвергаю,
Риньтесь, мужчины и женщины, вместе со мною в Неведомое.
Часы отмечают минуты, но где же часы для вечности?
Триллионы весен и зим мы уже давно истощили,
Но в запасе у нас есть еще триллионы и еще и еще триллионы.
Те, кто прежде рождались, принесли нам столько богатств,
И те, кто родятся потом, принесут нам новые богатства.
Все вещи равны между собой: ни одна не больше и не меньше!
То, что заняло свое место и время, таково же, как и все
остальное.
Люди были жестоки к тебе или завистливы, мой брат, моя
сестра?
Я очень жалею тебя, но я не встречал среди людей ни врагов,
ни завистников,
Все вокруг были добры ко мне, мне не на что жаловаться.
(В самом деле, на что же мне жаловаться?)
Я вершина всего, что уже свершено, я начало будущих времен.
Я дошел до верхних ступеней,
На каждой ступени века, и между ступенями тоже века,
Пройдя все, не пропустив ни одной, я карабкаюсь выше и
выше.
Выше и выше иду, и призраки остаются у меня за спиной,
Внизу, в глубине, я вижу изначальное огромное Ничто, я знаю,
что был и там,
Невидимый, я долго там таился и спал в летаргической мгле,
И ждал, чтобы наступил мой черед, и не сгинул от углеродного
смрада.
Долго пребывал я под спудом - долго-предолго.
Долго трудилась вселенная, чтобы создать меня.
Ласковы и преданны были те руки, которые направляли меня.
Вихри миров, кружась, носили мою колыбель, они гребли
и гребли, как лихие гребцы.
Сами звезды уступали мне место, вращаясь в своих кругах,
Они посылали свои лучи для присмотра за тем, что должно
было делаться со мною.
Покуда я не вышел из матери, поколения направляли мой
путь.
Мой зародыш в веках не ленился,
Ничто не могло задержать его.
Для него сгустились в планету мировые туманности,
Длинные пласты наслоялись, чтобы стать для него опорой,
Гиганты-растенья давали ему себя в пищу,
И чудища-ящеры лелеяли его в своей пасти и бережно несли
его дальше.
Все мировые силы трудились надо мною от века, чтобы создать
и радовать меня,
И вот я стою на этом месте, и со мною моя крепкая душа.
45

О мгновенная юность! о гибкость, которую вечно толкают
вперед!
О уравновешенная, пышно цветущая зрелость!
Мои возлюбленные душат меня,
Теснятся к моим губам, тискаются в поры моей кожи,
Волокут меня по улицам и людным местам, голые приходят
ко мне ночью,
Днем они кричат мне: «Эгой», со скалы над рекою, качаясь
и щебеча наверху,
Они кличут меня по имени из цветников, виноградников,
из чащи густых кустов,
Они слетаются ко мне каждый миг,
Целуют мое тело поцелуями, нежащими, словно бальзам,
И горсти своих сердец бесшумно дают мне в подарок.
О величавый восход старости! Здравствуй, несказанная
прелесть дней моего умирания!
Все сущее утверждает не только себя, но и то, что растет
из него,
И у темного беззвучия смерти есть тоже свои ростки.
Ночью я открываю мой люк и смотрю, как далеко разбрызганы
в небе миры,
И все, что я вижу, умноженное на сколько хотите, есть только
граница новых и новых вселенных.
Дальше и дальше уходят они, расширяясь, всегда расширяясь,
За грани, за грани, вечно за грани миров.
У моего солнца есть солнце, и мое солнце покорно колесит
вкруг него,
А то со своими соратниками примыкает к высшему кругу,
А за ними еще более великие, перед которыми величайшие
становятся точками.
Нет ни на миг остановки, и не может быть остановки,
Если бы я, и вы, и все миры, сколько есть, и все, что на них
и под ними, снова в эту минуту свелись к бледной текучей
туманности, это была бы безделица при нашем долгом
пути,
Мы вернулись бы снова сюда, где мы стоим сейчас,
И отсюда пошли бы дальше, все дальше и дальше.
Несколько квадрильонов веков, несколько октильонов
кубических миль не задержат этой минуты, не заставят ее
торопиться;
Они - только часть, и все - только часть.
Как далеко ни смотри, за твоею далью есть дали.
Считай, сколько хочешь, неисчислимы года.
Мое рандеву назначено, сомнения нет,
Бог непременно придет и подождет меня, мы с ним такие
друзья,
Великий товарищ, верный возлюбленный, о ком я томлюсь
и мечтаю, он будет там непременно.
46

Я знаю, что лучшее место - мое, и лучшее время - мое, еще
никто не измерил меня и никогда не измерит.
Я всегда налегке, в дороге (придите все и послушайте!),
Мои приметы - дождевой плащ, и добрая обувь, и палка,
срезанная в лесу,
Друзья не придут ко мне и не рассядутся в креслах,
Кресел нет у меня, нет ни философии, ни церкви,
Я никого не веду к обеду, в библиотеку, на биржу,
Но каждого из вас, мужчин и женщин, я возвожу на вершину
горы,
Левой рукой я обнимаю ваш стан,
А правой рукой указываю на окрестные дали и на большую
дорогу.
Ни я, ни кто другой не может пройти эту дорогу за вас,
Вы должны пройти ее сами.
Она недалеко, она здесь, под рукой,
Может быть, с тех пор как вы родились, вы уже бывали на ней,
сами не зная о том,
Может быть, она проложена всюду, по земле, по воде.
Возьмем свои пожитки, сынок, - ты свои, я свои, - и поспешим
в путь,
В чудесных городах и свободных странах мы побываем с тобой.
Если ты устал, возложи на меня твою ношу, обопрись о мое
бедро,
А когда наступит мой черед, ты отплатишь мне такой же
услугой,
Ибо с той минуты, как мы двинемся в путь, отдыха не будет
у нас.
Сегодня перед рассветом я взошел на вершину горы, и увидел
усыпанное звездами небо,
И сказал моей душе: «Когда мы овладеем всеми этими шарами
вселенной, и всеми их усладами, и всеми их знаниями,
будет ли с нас довольно?»
И моя душа сказала: «Нет, этого мало для нас, мы пойдем
мимо - и дальше».
Ты также задаешь мне вопросы, и я слышу тебя,
Я отвечаю, что не в силах ответить, ты сам должен ответить
себе.
Присядь на минуту, сынок,
Вот сухари для еды, молоко для питья,
Но когда ты поспишь, и обновишь свои силы, и наденешь
лучшие одежды, я поцелую тебя на прощание и распахну
пред тобою ворота, чтобы ты ушел от меня.
Слишком долго тебе снились презренные сны,
Я смываю гной с твоих глаз,
Ты должен приучить свои глаза к ослепительной яркости
света и каждого мгновенья твоей жизни.
Слишком долго ты копошился у берега, робко держась
за доску,
Теперь я хочу, чтобы ты был бесстрашным пловцом,
Чтобы ты вынырнул в открытом море, крича и кивая мне,
и со смехом окунулся опять.
47

Я учитель атлетов.
Если твоя грудь после учения станет шире моей, ты докажешь,
что и моя широка,
И тот докажет, что он усвоил мой стиль борьбы, кто убьет
своего учителя насмерть.
Мне люб лишь такой мальчуган, что станет мужчиной
не чужими стараньями, а только своими делами,
Он предпочтет быть беспутным, лишь бы не стать благонравным
из страха или стадного чувства,
Свою милую любит он сильно и ест свое жаркое с аппетитом,
Любовь без взаимности или обида режет его сильнее, чем
острая сталь,
Отлично он умеет скакать на коне, драться, стрелять в мишень,
править парусным яликом, петь песни, играть на банджо,
Бородатые лица, или изрытые оспой, или с рубцами и шрамами
милее ему, чем лощеные,
И черные от загара лица милее ему, чем те, что боятся солнца.
Я учу убегать от меня, но кто может убежать от меня?
Кто бы ты ни был, отныне я не отступлю от тебя ни на шаг,
Мои слова не перестанут зудеть в твоих ушах, покуда ты
не уразумеешь их смысла.
Не ради доллара я говорю тебе эти слова, не для того, чтоб
заполнить время, покуда я жду парохода.
(Они настолько же твои, как и мои, я действую в качестве
твоего языка,
У тебя во рту он опутан и связан, а у меня начинает
освобождаться от пут.)
Клянусь, что под крышею дома я никогда ничего не скажу
ни о любви, ни о смерти,
И клянусь, я открою себя лишь тому или той, кто сблизится
со мною на воздухе.
Если вы хотите понять меня, ступайте на гору или на берег
моря,
Ближайший комар - комментарий ко мне, и бегущие волны -
ключ,
Молот, весло и ручная пила подтверждают мои слова.
Никакая комната с закрытыми ставнями, никакая школа
не может общаться со мной,
Бродяги и малые дети лучше уразумеют меня.
Мальчишка-мастеровой всего ближе ко мне, он знает меня
хорошо,
Лесоруб, который берет на работу топор и кувшин, возьмет
и меня на весь день,
Фермеру-подростку, что пашет в полях, приятно услышать
мой голос,
На судах, которые мчатся под парусом, мчатся мои слова, я иду
с матросами и рыбаками и крепко люблю их.
Солдат в походе или в лагере - мой,
Многие ищут меня в ночь перед боем, и я не обману их
надежды,
В эту торжественную ночь (быть может, их последнюю ночь)
те, которые знают меня, ищут меня.
Мое лицо трется о лицо зверолова, когда он лежит в одеяле,
Извозчик, размышляя обо мне, не замечает толчков своей
фуры,
Молодая мать и старая мать понимают меня,
И девушка, и замужняя женщина оставляют на минуту иглу
и забывают все на свете, -
Все они хотят воплотить то, что я говорил им.
48

Я сказал, что душа не больше, чем тело,
И я сказал, что тело не больше, чем душа,
И никто, даже бог, не выше, чем каждый из нас для себя,
И тот, кто идет без любви хоть минуту, на похороны свои он
идет, завернутый в собственный саван,
И я или ты, без полушки в кармане, можем купить все лучшие
блага земли,
И глазом увидеть стручок гороха - это превосходит всю
мудрость веков,
И в каждом деле, в каждой работе юноше открыты пути
для геройства,
И каждая пылинка ничтожная может стать центром вселенной,
И мужчине и женщине я говорю: да будет ваша душа
безмятежна перед миллионом вселенных.
И я говорю всем людям: не пытайте о боге,
Даже мне, кому все любопытно, не любопытен бог.
(Не сказать никакими словами, как мало тревожит меня мысль
о боге и смерти.)
В каждой вещи я вижу бога, но совсем не понимаю его,
Не могу я также поверить, что есть кто-нибудь чудеснее меня.
К чему мне мечтать о том, чтобы увидеть бога яснее, чем этот
день?
В сутках такого нет часа, в каждом часе такой нет секунды,
когда бы не видел я бога,
На лицах мужчин и женщин я вижу бога и в зеркале у меня
на лице,
Я нахожу письма от бога на улице, и в каждом есть его
подпись,
Но пусть они останутся, где они были, ибо я знаю, что, куда
ни пойду,
Мне будут доставлять аккуратно такие же во веки веков.
49

Ты же, о Смерть, и горькие объятия Смерти, напрасно
пытаетесь встревожить меня.
Без колебаний приступает к своему труду акушер,
Я вижу, как его рука нажимает, принимает, поддерживает,
Я лежу у самого порога этих изящных и эластичных дверей
И замечаю выход, замечаю прекращение боли.
А ты, Труп, я думаю, ты хороший навоз, но это не обижает
меня,
Я нюхаю белые розы, благоуханные, растущие ввысь,
Я добираюсь до лиственных губ и до гладких грудей дынь.
А ты, Жизнь, я уверен, ты - остатки многих смертей.
(Не сомневаюсь, что прежде я и сам умирал десять тысяч раз.)
Я слышу ваш шепот, о звезды небес,
О солнца, о травы могил, о вечные изменения и вечные
продвижения вперед,
Если уж вы молчаливы, что же могу сказать я?
О мутной луже в осеннем лесу,
О луне, что спускается с круч тихо вздыхающих сумерек,
Качайтесь, искры света и мглы, - качайтесь на черных стеблях,
гниющих в навозе,
Качайтесь, пока так бессмысленно стонут иссохшие сучья.
Я возношусь от луны, я возношусь из ночи,
Я вижу, что это страшное марево - отражение полдневного
солнца,
Я поднимаюсь к основному и главному от великого или малого
отпрыска.
50

Есть во мне что-то - не знаю что, но знаю: оно во мне.
Тело мое, потное и скрюченное, каким оно становится
спокойным тогда,
Я сплю - я сплю долго.
Я не знаю его - оно безыменное - это слово, еще не сказанное,
Его нет ни в одном словаре, это не изречение, не символ.
Нечто, на чем оно качается, больше земли, на которой
качаюсь я,
Для него вся вселенная - друг, чье объятье будит меня.
Может быть, я мог бы сказать больше. Только контуры!
Я вступаюсь за моих братьев и сестер.
Видите, мои братья и сестры?
Это не хаос, не смерть - это порядок, единство, план - это
вечная жизнь, это Счастье.
51

Прошедшее и настоящее гибнут - я наполнил их, потом
исчерпал,
А теперь заполняю ближайшую впадину будущего.
Ты, слушающий песню мою! какую тайну ты хочешь доверить
мне?
Прямо гляди мне в лицо, покуда я вдыхаю эту ночь.
(Говори мне по чести всю правду, нас не слышит никто, но я|
могу остаться не дольше минуты.)
По-твоему, я противоречу себе?
Ну что же, значит, я противоречу себе.
(Я широк, я вмещаю в себе множество разных людей.)
Я отдаю все свои силы лишь тем, кто поблизости, я жду тебя
у порога.
Кто завершил дневную работу? Кто покончил с ужином
раньше других?
Кто хочет пойти прогуляться со мною?
Успеешь ли ты высказаться перед нашей разлукой? или
окажется, что ты запоздал?
52

Пестрый ястреб проносится мимо и упрекает меня, зачем я
болтаю и мешкаю.
Я такой же непостижимый и дикий,
Я испускаю мой варварский визг над крышами мира.
Последняя быстрая тучка задержалась ради меня,
Она отбрасывает мое изображение вслед за другим, столь же
верное, как и любое из них, на лугах, погруженных
в тень.
Она соблазняет меня растаять в туман и пар.
Я улетаю, как воздух, я развеваю мои белые кудри вслед
за бегущим солнцем,
Пусть течет моя плоть волнами, льется кружевными извивами.
Я завещаю себя грязной земле, пусть я вырасту моей любимой
травой,
Если снова захочешь увидеть меня, ищи меня у себя
под подошвами.
Едва ли узнаешь меня, едва ли догадаешься, чего я хочу,
Но все же я буду для тебя добрым здоровьем,
Я очищу и укреплю твою кровь.
Если тебе не удастся найти меня сразу, не падай духом,
Если не найдешь меня в одном месте, ищи в другом,
Где-нибудь я остановился и жду тебя.

ИЗ ЦИКЛА «ДЕТИ АДАМА»

ЗАПРУЖЕНЫ РЕКИ МОИ


Запружены реки мои, и это причиняет мне боль,
Нечто есть у меня, без чего я был бы ничто,
Это хочу я прославить, хотя бы я стоял меж людей
одиноко,
Голосом зычным моим и воспеваю фаллос,
Я пою песню зачатий,
Я пою, что нужны нам великолепные дети и в них великолепные
люди,
Я пою возбуждение мышц и слияние тел,
Я пою песню тех, кто спит в одной постели (о, неодолимая
страсть!
О, взаимное притяжение тел! Для каждого тела свое манящее,
влекущее тело!
И для вашего тела - свое, оно доставляет вам счастье больше
всего остального!)
Ради того, что ночью и днем, голодное, гложет меня,
Ради мгновений зачатия, ради этих застенчивых болей
я воспеваю и их,
В них я надеюсь найти, чего не нашел нигде, хотя ревностно
искал много лет,
Я пою чистую песню души, то вспыхивающей, то потухающей,
Я возрождаюсь с животными или с грубейшей природой,
Этим я песни мои насыщаю, а также тем, что сопутствует
этому:
Запах лимонов и яблок, весенней влюбленностью птиц,
Лесною росою, набеганием волн,
Диким набеганием волн на сушу - я воспеваю и их, -
Увертюрой, что звучит еле слышно, как предвкушение
мелодии,
Желанною близостью, видом прекрасного тела.
Пловец обнаженный, плывущий в воде или на волне
неподвижно лежащий,
Близится женское тело, я потупляюсь, любовная плоть у меня
и дрожит и болит,
И возникает удивительный, перечень для меня, для тебя и для
любого из нас.
Лицо, руки, ноги - все с головы до пят - и чувства, что он
пробуждает,
Загадочный бред, сумасшествие страсти, о, отдаться тебе
до конца!
(Крепко прижмись и слушай, что я шепчу тебе,
Я люблю тебя, о, я весь твой,
Только бы нам ускользнуть ото всех, убежать беззаконными,
вольными,
Два ястреба в небе, две рыбы в волнах не так беззаконны,
как мы.)
Дикая буря, сквозь меня проходящая, и страсть, которая
содрогает меня,
Клятва, что мы слиты навеки, я и женщина, которая любит
меня и которую я люблю больше жизни моей.
(О, я охотно отдал бы все за тебя,
И если нужно, пускай пропаду!
Только бы ты и я! И что нам до того, что делают и думают
другие!
Что нам до всего остального, только бы нам насладиться друг
другом и замучить друг друга совсем, до конца, если иначе
нельзя.)
Ради того капитана, которому я уступаю все судно,
Ради того полководца, который командует мною, командует
всеми,
Ради нашего пола, основы всего,
Ради того, что в тиши я так часто томился один, когда
множество близких вокруг, а та, кого хочешь, не близко,
Ради долгого, долгого поцелуя в грудь или в губы,
Ради тесных объятий, которые делают пьяным меня и любого
мужчину,
Ради того, что знает хороший супруг, ради этой работы
отцовства,
Ради восторга, победы и отдыха - податливое одеяло
отброшено прочь!
Ради легких рук, что ласкают меня, и пальцев, что перебирают
мои волосы,
Ради того, что она так не хочет, чтобы я от нее оторвался,
и я не хочу оторваться
(Но, нежная, помедли мгновение, я опять возвращусь к тебе!),
Ради этого часа, когда звезды сияют и падают росы,
Я славлю тебя, о священное дело, и вас, о дети, готовые к нему,
И вас, могучие чресла.

О ТЕЛЕ ЭЛЕКТРИЧЕСКОМ Я ПОЮ

1

О теле электрическом я пою;
Легионы любимых меня обнимают, и я обнимаю их;
Они не отпустят меня, пока не уйду я с ними, им не отвечу,
Пока не очищу их, не заполню их полнотою души.
Иль те, кто сквернит свое тело, не скрывают себя?
Иль те, кто поносит живых, лучше тех, кто поносит мертвых?
Иль тело значит меньше души?
И если душа не тело, то что же душа?
2

Любовь к телу мужскому или женскому превосходна, ведь тело
само превосходно,
Совершенно тело мужчины, и тело женщины совершенно.
Выраженье лица превосходно,
Но сложенный хорошо человек выражен не только в лице;
Он выражен в членах, суставах своих, изящно выражен
в бедрах, запястьях,
В походке своей, в осанке, в гибкости стана, колен, - его не
скрывает одежда,
Сила и ловкость его пробивается сквозь все ткани,
Он идет, восхищая вас, словно поэма, иль даже больше,
Помедлив, взгляните вы на спину его, на затылок, лопатки.
Раскинутость пухлого детского тельца, груди и лица встречных
женщин, складки их платья, их облик от головы и до ног;
Пловец в бассейне, когда он плывет в прозрачном зеленом
блеске или лежит, запрокинув голову, покачиваясь на воде;
Наклон вперед и назад гребцов на лодках и всадника в седле,
Девушки, матери, хозяйки за хлопотливой работой,
Кучка рабочих в полдень с обеденными котелками и жены их
в ожиданье,
Кормящая грудью мать, дочка фермера в коровнике или в саду,
Парень с мотыгой в поле, кучер, что правит шестью лошадьми,
запряженными в сани,
Борьба двух рабочих подростков, здоровых, веселых, задорных,
на пустыре вечером после работы,
Сброшены кепки и пиджаки, им любо померяться силой,
Обхват головы и спины, космы волос, упавшие на глаза;
Проезд пожарных в блестящих касках, игра их сильных
мускулов под поясами,
Неспешное возвращенье с пожара, потом передышка и снова
сигнал тревоги,
Все слушают напряженно - наклон головы - расчет
по секундам;
Вот это люблю я - и, дав себе волю, шагаю свободно,
к материнской груди припадаю с ребенком,
Плыву с пловцами, борюсь с борцами, еду с пожарными,
отдыхаю, прислушиваюсь, считаю секунды.
Я знал одного фермера, отца пятерых сыновей, -
3

Они были отцы сыновей - и те тоже отцы сыновей, -
Он был удивительно мощен, спокоен, прекрасен,
Его голова, желто-белые волосы, борода, глубокий взгляд его
темных глаз, широта и щедрость его обращенья -
Все это меня привлекало, я его посещал, - он был также мудр;
Он был шести футов ростом, старше восьмидесяти лет, - его
сыновья были рослые, крепкие, бородатые, загорелые
красавцы;
Сыновья и дочери любили его - каждый, кто знал, любил его;
Любили не из почтенья, а искренне - каждый по-своему;
Он пил только воду, - кровь пробивалась румянцем сквозь
темный загар его лица;
Он был заядлый охотник, рыбак, - сам правил лодкой, что
ему подарил судовой плотник; у него были ружья, что ему
любя подарили;
Когда он шел с пятью сыновьями и многими внуками на охоту
иль рыбную ловлю, он казался среди них самым красивым
и сильным;
Вы хотели бы долго, долго быть с ним, сидеть с ним рядом
в лодке, к нему прикасаясь.
4

Я понял, что быть с теми, кто нравится мне, - довольство,
Что вечером посидеть и с другими людьми - довольство,
Что быть окруженным прекрасной, пытливой, смеющейся,
дышащей плотью - довольство,
Побыть средь других, коснуться кого-нибудь, обвить рукой
слегка его иль ее шею на миг - иль этого мало?
Мне большего наслажденья не надо - я плаваю в нем, как
в море.
Есть что-то в общенье с людьми, в их виде, в касанье, в запахе
их, что радует душу, -
Многое радует душу, но это - особенно сильно.
5

Вот женское тело;
Божественный нимб от него исходит с головы и до ног;
Оно влечет к себе яростно притяжением неодолимым!
Я дыханьем его увлечен, словно пар, и все исчезает, кроме
меня и его:
Все книги, искусство, религия, время, земля ощутимо-твердая,
награда небес, страх ада - все исчезает;
Его безумные токи играют неудержимо - и ответ им
неудержим;
Волосы, грудь, бедра, изгибы ног, небрежно повисшие руки -
ее и мои - растворились;
Отлив, порожденный приливом, прилив, порожденный
отливом, - любовная плоть в томленье, в сладостной боли;
Безграничный, прозрачный фонтан любви знойной, огромной,
дрожь исступленья, белоцветный яростный сок;
Новобрачная ночь любви переходит надежно и нежно в рассвет
распростертый,
Перелившись в желанный, покорный день,
Потерявшись в объятьях сладостной плоти дневной.
Это зародыш - от женщины после родится дитя, человек
родится;
Это купель рожденья - слиянье большого и малого, и снова
исток.
Не стыдитесь, женщины, - преимущество ваше включает
других и начало других;
Вы ворота тела, и вы ворота души.
В женщине качества все, она их смягчает,
Она на месте своем и движется в равновесии полном;
В ней все скрыто, как должно, - она и деятельна и спокойна;
Ей - зачинать дочерей, и ей - зачинать сыновей.
Когда я вижу душу мою отраженной в Природе,
Когда я вижу сквозь мглу кого-то в совершенстве
невыразимом,
Вижу склоненную голову и руки, скрещенные на груди, -
я Женщину вижу.
6

Мужчина тоже душа, и он на своем месте;
В нем тоже все качества - он действие, сила;
Изобилие познанной вселенной в нем;
Ему подобают презренье, влеченье и вызов,
И бурные страсти, безмерная радость, безмерное горе,
и гордость ему подобают;
Ведь душу умиротворяет достойная гордость мужчины;
И знанье ему подобает, он любит всегда все исследовать сам;
Какое б ни было море и плаванье, он лотом глубь измеряет.
(И где ж ему лот свой бросать, как не там?)
Священно тело мужское и женское тело;
Чье б ни было - тело священно;
И тело раба. И тело сошедшего на берег забитого иммигранта.
Любой нужен здесь или там, как и тот, кто в достатке живет,
как и вы;
И каждому в шествии место дано.
(Ведь все это - шествие,
Вселенная - шествие с размеренным стройным движеньем.)
Иль сами вы сведущи так, что зовете раба иль забитого
иммигранта невеждой?
Иль мните, что вы имеете право здраво судить, а он иль она
не имеет?
Иль думаете, что материя из текучей рассеянности отвердела,
и почва лежит, вода течет, зелень растет
Только для вас, а не для него и не для нее?
7

С молотка продается тело мужское
(Я часто ходил до войны на невольничий рынок, смотрел, как
торгуют рабами);
Помогу продавцу, - растяпа, он плохо знает свое дело.
Джентльмены, взгляните на это чудо!
Какую б цену ни дал покупатель - все будет мало;
Для него земля готовилась квинтильоны лет, без живых
существ, без растений;
Для него непрерывно и точно вращались миры.
В голове его - всеобъемлющий мозг;
В ней и под ней - создаются герои;
Взгляните на руки и ноги, красные, черные, белые, - у них
такие умелые сухожилья и нервы;
Их нужно все обнажить, чтоб вы могли их увидеть.
Отличные чувства, зажженные жизнью глаза, отвага и воля,
Слои грудных мускулов, позвоночник гибкий и шея, упругое
мясо, крепкое телосложенье,
А там, внутри, еще чудеса.
Там, внутри, течет кровь,
Та же самая древняя кровь! Та же самая алая кровь!
Там бьется толчками сердце, - там все страсти, желанья,
стремленья, порывы.
(Иль, по-вашему, там их нет, раз не выражены они
в аудиториях и гостиных?)
То не один человек - то отец тех, что тоже станут отцами;
В нем - исток государств многолюдных, республик богатых;
В нем - несчетные вечные жизни, несчетные их воплощенья
и радости.
Разве знаете вы, кто родится от потомка его потомка
в столетьях?
(Разве можете вы узнать, углубившись в столетья, - от кого
вы сами произошли?)
8

С молотка продается женское тело!
И она не одна - в ней плодовитая мать матерей;
Она породит сыновей, которые, вырастя, станут мужьями
других матерей.
Любили ль вы женское тело?
Любили ль вы тело мужское?
Разве не знаете вы, что это так у всех людей, у всех народов,
во все времена, на всей земле?
Если что-нибудь священно, то тело людей священно,
Слава и сладость мужчины - признак мужественности
здоровой;
У мужчины, у женщины чистое, сильное, крепкое тело красивей
красивейшего лица.
Видели ль вы безумцев, сквернящих живое тело свое?
Они не скроют себя и не могут скрыть.
9

О тело мое! Я не покину подобье твое в других людях, иль
подобья твоих частей;
Я верю - подобья твои возникают, проходят с подобьем души
(что они - душа),
Я верю - подобья твои возникают, проходят с моими стихами,
что они - поэмы,
Поэмы мужчины, женщины, ребенка, отрока, мужа, жены,
отца, матери, юноши, девушки;
Голова, шея, волосы, уши, барабанные перепонки;
Глаза, ресницы, радужная оболочка, брови, пробужденье и
дрема век;
Губы, рот, язык, зубы, челюсти с их скрепленьем,
Нос, переносица, ноздри,
Щеки, виски, лоб, подбородок, горло, затылок;
Сильные плечи, мужественная борода, лопатки, широкий
обхват груди,
Руки, подмышки, локоть, кости и мускулы рук.
Запястье, суставы запястья, ладонь, пальцы - большой,
указательный, ногти;
Широкая грудь, курчавость волос на ней, грудная клетка,
Ребра, живот, позвоночник и позвонки,
Бедра, округлости бедер и корень мужской,
Крепления сильных мышц, хорошо несущих туловище,
Колени, коленная чашечка, голень, ступни,
Лодыжки, подъем, подошва, пальцы ноги, пятка;
Все очертанья, сложенье, все части моего, иль вашего, иль
иного мужского иль женского тела,
Легкие, желудок, кишки сладкие, чистые,
Мозг с извилинами внутри черепной коробки,
Клапаны сердца, сочувствие, влеченье полов, материнство,
Женственность и все женское - и деторожденье,
Чрево, грудные сосцы, молоко, слезы, смех, плач, взгляды
любви и ее треволненья,
Голос, жесты, язык, шепот и восклицанья,
Пища, питье, пульс, пищеварение, пот, сон, ходьба, плаванье,
Устойчивость ног, прыжок, наклон, обхват и сжиманье,
Изменчивость очертаний губ и около глаз,
Кожа, загар, волоски, веснушки,
Влеченье странное при касанье рукой нагого тела,
Реки артерий, дыханье, вдох и выдох.
Красота стана и бедер сверху до самых колен,
Алый сок внутри вас иль меня, кости и костный мозг,
Чудесное выраженье здоровья;
Я говорю, что все это поэмы и части не только тела, но и души,
О, все это - сама душа!

ЧАС БЕЗУМСТВУ И СЧАСТЬЮ


Час безумству и счастью! О бешеная! О, дай же мне волю!
(Почему эти бури и смерчи несут мне такую свободу?
Почему я кричу среди молний и разъяренных ветров?)
О, испить этот загадочный бред глубже всякого другого
мужчины!
О дикие и нежные боли! (Я завещаю их вам, мои дети,
Я предлагаю их вам, о новобрачные муж и жена!),
О, отдаться тебе, кто бы ни была ты, а ты чтобы мне отдалась
наперекор всей вселенной!
О, снова вернуться в рай! О женственная и застенчивая!
О, притянуть тебя близко к себе и впервые прижать к тебе
настойчивые губы мужчины.
О загадка, о трижды завязанный узел, темный, глубокий
омут, сразу распуталось все и озарилось огнем!
О, наконец-то умчаться туда, где достаточно простора
и воздуха!
О, вырваться из цепей и условностей, - тебе из твоих, мне
из моих.
И, приобщаясь к Природе, вдруг нежданно-негаданно
освободиться от всех жизненных тягот!
Вытащить кляп изо рта, говори и кричи, что захочешь,
Почувствовать, что наконец-то сегодня я совершенно доволен,
и больше ничего мне не надо.
Сорваться со всех якорей!
Вольно мчаться! вольно любить! ринуться прямо в опасность!
Бросить опасностям вызов, дерзко заигрывать с ними!
Подниматься до самого неба любви, что судьбой предназначена
мне!
Взлететь туда вместе с моей опьяневшей душой!
Если нужно, погибнуть, пропасть!
Напитать весь остаток жизни этим часом полноты и свободы,
Кратким часом безумства и счастья!

ИЗ БУРЛЯЩЕГО ОКЕАНА ТОЛПЫ


Из бурлящего океана толпы нежно выплеснулась ко мне одна
капля
И шепчет: «Люблю тебя до последнего дня моей жизни.
Долгим путем я прошла, лишь бы взглянуть на тебя и
прикоснуться к тебе.
Ибо я не могла умереть, не взглянув на тебя хоть однажды,
Ибо мне было так страшно, что я потеряю тебя».

Ну вот, мы и повстречались с тобою, мы свиделись, и все
хорошо.
С миром вернись в океан, дорогая,
Я ведь тоже капля в океане, наши жизни не так уж
раздельны,
Посмотри, как круглятся великие воды земли, как все слитно
и как совершенно!
Но по воле непреклонного моря мы оба должны разлучиться,
И пусть оно разлучит нас на время, но оно бессильно
разлучить нас навек;
Будь терпелива - и знай: я славлю и сушу, и море,
и воздух
Каждый день на закате солнца, ради тебя, дорогая.

МЫ ДВОЕ, КАК ДОЛГО МЫ БЫЛИ ОБМАНУТЫ


Мы двое, как долго мы были обмануты,
Мы стали другими, мы умчались на волю, как мчится Природа,
Мы сами Природа, и долго нас не было дома, теперь мы
вернулись домой,
Мы стали кустами, стволами, листвою, корнями, корою,
Мы вросли в землю, мы скалы,
Мы два дуба, мы растем рядом на поляне в лесу,
Мы, дикие оба, пасемся средь дикого стада, мы, вольные,
щиплем траву,
Мы две рыбы, плывущие рядом,
Мы как соцветья локуста, мы благоухаем в аллее по вечерам
и утрам,
Мы перегной растений, зверей, минералов,
Мы хищные ястребы, мы парим в небесах и смотрим оттуда
вниз,
Мы два яркие солнца, мы планетарны и звездны, мы две
кометы,
Мы клыкастые четвероногие в чаще лесной, мы бросаемся
одним прыжком на добычу,
Мы два облака, мы целыми днями несемся один за другим,
Мы два моря, смешавшие воды, веселые волны - налетаем
одна на другую,
Мы, как воздух, всеприемлющи, прозрачны, проницаемы,
непроницаемы,
Мы снег, мы дождь, мы мороз, мы тьма, мы все, что только
создано землею,
Мы кружились и кружились в просторах, и вот наконец мы
дома,
Мы исчерпали все, нам остались лишь воля да радость.

ОДНАЖДЫ, КОГДА Я ПРОХОДИЛ ГОРОДОМ


Однажды, когда я проходил по большому, многолюдному
городу, я пытался внедрить в свою память его улицы,
зданья, обычаи, нравы,
Но теперь я забыл этот город, помню лишь некую женщину,
которую я случайно там встретил, и она удержала меня,
потому что полюбила меня.
День за днем, ночь за ночью мы были вдвоем, - все остальное
я давно позабыл,
Помню только ее, эту женщину, которая страстно прилепилась
ко мне,
Опять мы блуждаем вдвоем, мы любим, мы расстаемся опять,
Опять она держит меня за руку и просит, чтобы я не уходил,
Я вижу ее, она рядом со мною, ее грустные губы молчат
и дрожат.

Я СЛЫШАЛ ВАС, ТОРЖЕСТВЕННО-НЕЖНЫЕ ТРУБЫ ОРГАНА


Я слышал вас, торжественно-нежные трубы органа, в это
воскресенье, проходя мимо церкви;
Осенние вихри, в потемках, в лесу, я слышал ваши протяжные
вздохи, и была в них такая тоска;
Я слышал чудесного итальянского тенора в опере, я слышал
сопрано в квартете;
Ты, сердце моей любви, тебя тоже я слышал, когда ты обняла
мою голову,
Слышал твой пульс, как в ночной тишине он звенел над моим
ухом бубенцами.

КОГДА Я, КАК АДАМ


Когда я, как Адам,
Крепко выспавшись, выхожу на рассвете из лесного моего
шалаша,
Посмотри на меня и послушай мой голос, подойди ко мне
ближе,
Тронь меня, тронь мое тело рукою,
Не бойся тела моего.

ИЗ ЦИКЛА «АИР БЛАГОВОННЫЙ»

ДЛЯ ТЕБЯ, ДЕМОКРАТИЯ


Вот я сделаю всю сушу неделимой,
Я создам самый великолепный народ из всех, озаряемых
солнцем,
Я создам дивные страны, влекущие к себе, как магниты,
Любовью товарищей,
Вечной, на всю жизнь, любовью товарищей.
Я взращу, словно рощи густые, союзы друзей и товарищей
вдоль твоих рек, Америка, на прибрежьях Великих озер
и среди прерий твоих,
Я создам города, каких никому не разъять, так крепко они
обнимут друг друга,
Сплоченные любовью товарищей,
Дерзновенной любовью товарищей.
Это тебе от меня, Демократия, чтобы служить тебе, ma femme!
Тебе, тебе я пою эти песни.

ЭТИ ПЕСНИ ПОЮ Я ВЕСНОЙ


Эти песни пою я весной, собирая цветы для влюбленных.
(Кто лучше меня поймет влюбленных, все их радости
и печали?
И кто лучше меня может стать поэтом товарищества?)
Собирая, я прохожу через сад мира и вскоре выхожу
за ворота,
А теперь я иду по берегу пруда, а теперь вброд, не боясь
промочить ноги,
А теперь вдоль ограды, близ которой навалены старые камни,
подобранные на полях,
(Полевые цветы, и сорняки, и лоза взобрались на камни,
приукрыли их; я иду мимо),
Все дальше и дальше в чащу леса, или просто слоняюсь летними
вечерами, не думая, куда иду,
В одиночестве вдыхаю земляной дух, временами
останавливаюсь среди тишины,
Мне кажется, что у меня нет спутников, но вскоре вокруг меня
собирается целый отряд,
Кто рядом, кто позади, кто обнимает меня,
Это души милых друзей, умерших и живых,
Их целая толпа, она все гуще, а я - посредине,
Собирая, раздавая, распевая, я странствую вместе с ними,
Сорву что-нибудь и брошу тому, кто ближе, на память обо мне,
То сирень, то сосновую ветку,
То выну из кармана мох, который свисал с виргинского дуба
во Флориде, и я его там отодрал,
То гвоздики, и лавра листы, и пук шалфея
Или то, что я вытащил из воды, забравшись в пруд
(Здесь я видел в последний раз того, кто нежно любит меня
и теперь возвращается, чтобы никогда не расставаться
со мной,
А это, ах, этот корень аира должен стать символом нашего
товарищества,
Обменяйтесь им, юноши! И никогда не возвращайте его друг
другу!),
И кленовые прутики, и каштаны, и цветы диких апельсинов,
И ветки смородины, и сливовый цвет, и ароматический кедр,
Окруженный плотным облаком душ,
Я прохожу, иногда указывая и касаясь, иногда отбрасывая от
себя,
Объясняя каждому, чем он будет владеть, давая каждому
что-нибудь.
Но то, что вытащил из воды на краю пруда, - это я приберег,
Я одарю этим тех, кто способен любить, как я.

СТРАШНОЕ СОМНЕНЬЕ ВО ВСЕМ


Страшное сомненье во всем,
Тревога: а что, если нас надувают?
Что, если наша вера и наши надежды напрасны
И загробная жизнь есть лишь красивая сказка?
И, может быть, то, что я вижу: животные, растения, холмы,
люди, бегущие, блистающие воды,
Ночное, дневное небо, краски и формы, может быть (и даже
наверное), это одна только видимость, а настоящее нечто
еще не открылось для нас.
(Как часто они встают предо мной без покрова, будто затем,
чтобы посмеяться надо мною, подразнить меня,
Как часто я думаю, что ни я, ни другие не знаем о них ничего.)
Но эти сомнения исчезают так странно перед лицом моих
друзей, моих милых,
Если тот, кого я люблю, пойдет побродить со мною или сядет
рядом со мною, держа мою руку в своей,
Что-то неуловимо-неясное, какое-то знание без слов и мыслей
охватит нас и проникнет в нас,
Неизъяснимой, неизъясняемой мудростью тогда я исполнен,
тихо сижу и молчу, ни о чем уже больше не спрашиваю,
Я все же не в силах ответить на свои вопросы обо всем,
окружающем нас, о смерти и о жизни за гробом,
Но что мне за дело до них, я спокойно сижу и хожу,
Тот, чья рука в моей, разогнал мои тревоги вполне.

СУТЬ ВСЕЙ МЕТАФИЗИКИ


Итак, джентльмены,
Дабы слово мое осталось в ваших умах и воспоминаниях,
Я открою вам суть и конечный итог всей метафизики.
(Как старый профессор - студентам
В заключение курса лекций.)
Исследовав все системы, новые и древнейшие, греческие
и германские,
Исследовав и изложив Канта, а после - Фихте, Шеллинга
и Гегеля,
Изложив ученье Платона - и Сократа, который был выше
Платона,
Исследовав и изучив божественного Христа, который был
неизмеримо выше Сократа,
Я обозреваю сегодня все эти греческие и германские системы,
Вижу все философии, христианские церкви и догматы вижу,
И явственно вижу сущность Сократа и сущность
божественного Христа -
Их сущность - любовь человека к собрату, влечение друга
к другу,
Мужа - к любимой жене и детей - к родителям,
Города - к городу и народа - к народу.

ЛЕТОПИСЦЫ БУДУЩИХ ВЕКОВ


Летописцы будущих веков,
Вот я открою, что скрыто за этим бесстрастным лицом,
и скажу вам, что написать обо мне.
Напечатайте имя мое и портрет мой повесьте повыше, ибо имя
мое - это имя того, кто умел так нежно любить,
И портрет мой - друга портрет, страстно любимого другом,
Того, кто не песнями своими гордился, но безграничным
в себе океаном любви, кто изливал его щедро на всех,
Кто часто блуждал на путях одиноких, о друзьях о желанных
мечтая,
Кто часто в разлуке с другом томился ночами без сна,
Кто хорошо испытал, как это страшно, как страшно,
что тот, кого любишь, может быть, втайне к тебе
равнодушен,
Чье счастье бывало: по холмам, по полям, по лесам
пробираться, обнявшись, вдвоем, в стороне от других,
Кто часто, блуждая по улицам с другом, клал себе на плечо его,
руку, а свою к нему на плечо.

КОГДА Я УСЛЫХАЛ К КОНЦУ ДНЯ


Когда я услыхал к концу дня, как имя мое в Капитолии
встретили рукоплесканиями, та ночь, что пришла
вослед, все же не была счастливою ночью,
И когда мне случалось пировать или планы мои удавались,
все же не был я счастлив,
Но день, когда я встал на заре, освеженный, очень здоровый,
и, напевая, вдохнул созревшую осень,
И, глянув на запад, увидел луну, как она исчезала, бледнела
при утреннем свете,
И на берег вышел один, и, раздевшись, пошел купаться, смеясь
от холодной воды, и увидел, что солнце восходит,
И вспомнил, что мой милый, мой друг теперь на пути ко мне,
о, тогда я был счастлив,
И воздух стал слаще, и пища сытнее, и пригожий день так
чудесно прошел,
И с таким же весельем пришел другой, а на третий под вечер
пришел мой друг,
И ночь наступила, и все было тихо, и я слушал, как
неторопливые волны катились одна за другою к
земле,
Я слушал, как шуршали-шипели пески и вода, будто шептали,
меня поздравляя,
Потому что, кого я любил больше всех, тот лежал рядом со
мною, спал под одним одеялом со мною в эту прохладную
ночь,
И в тихих лунных осенних лучах его лицо было обращено
ко мне,
И рука его легко лежала у меня на груди, - и в эту ночь я был
счастлив.

Я ВИДЕЛ ДУБ В ЛУИЗИАНЕ


Я видел дуб в Луизиане,
Он стоял одиноко в поле, и с его ветвей свисали мхи,
Он вырос один, без товарищей, весело шелестя своей темной
листвой,
Несгибаемый, корявый, могучий, был он похож на меня,
Но странно мне было, что он мог в одиночестве, без единого
друга, шелестеть так весело листвой, ибо я на его месте
не мог бы,
И я отломил его ветку, и обмотал ее мхом,
И повесил ее на виду в моей комнате
Не затем, чтобы она напоминала мне о милых друзьях
(Я и без того в эти дни ни о ком другом не вспоминаю),
Но она останется для меня чудесным знамением
дружбы-любви,
И пусть себе дуб средь широкого поля, там, в Луизиане,
искрится, одинокий, под солнцем,
Весело шумя своей листвой всю жизнь без единого друга, -
Я знаю очень хорошо, что я не мог бы.

НЕЗНАКОМОМУ


Незнакомый прохожий! ты и не знаешь, как жадно я смотрю
на тебя,
Ты тот, кого я повсюду искал (это меня осеняет, как сон).
С тобою мы жили когда-то веселою жизнью,
Все припомнилось мне в эту минуту, когда мы проходили
мимо, возмужавшие, целомудренные, магнитные,
любящие,
Вместе со мною ты рос, вместе мы были мальчишками,
С тобою я ел, с тобою спал, и вот твое тело стало не только
твоим и мое не только моим.
Проходя, ты даришь мне усладу твоих глаз, твоего лица, твоего
тела и за это получаешь в обмен мою бороду, руки
и грудь,
Мне не сказать тебе ни единого слова, мне только думать
о тебе, когда я сижу, одинокий, или ночью, когда я,
одинокий, проснусь,
Мне только ждать, я уверен, что снова у меня будет встреча
с тобой,
Мне только думать о том, как бы не утратить тебя.

В ТОСКЕ И В РАЗДУМЬЕ


В тоске и в раздумье сижу, одинокий,
И в эту минуту мне чудится, что в других странах есть такие
же люди, объятые тоской и раздумьем,
Мне чудится, что стоит мне всмотреться, и я увижу их
в Германии, в Италии, в Испании, во Франции
Или далеко-далеко - в Китае, в России, в Японии, они говорят
на других языках,
Но мне чудится, что если б я мог познакомиться с ними, я бы
полюбил их не меньше, чем своих земляков,
О я знаю, мы были бы братьями, мы бы влюбились друг
в друга,
Я знаю, с ними я был бы счастлив.

КОГДА Я ЧИТАЮ О ГОРДЕЛИВОЙ СЛАВЕ


Когда я читаю о горделивой славе, о победах могущественных
генералов - я не завидую генералам,
Не завидую президенту, не завидую богачам во дворцах,
Но когда говорят мне о братстве возлюбленных - как они
жили,
Как, презирая опасность и людскую вражду, вместе были всю
жизнь, до конца,
Вместе в юности, в зрелом и старческом возрасте, неизменно
друг к другу привязаны, верны друг другу, -
Тогда опускаю я голову и отхожу поспешно - зависть съедает
меня.

МЫ - МАЛЬЧИШКИ


Мы - мальчишки, мы вдвоем,
Неразлучные, гуляем,
То на гору, то с горы, то на север, то на юг,
Мы локтями пробиваемся, мы сжимаем кулаки,
Мы радуемся нашей силе, и оружие при нас,
Где придется, мы напьемся, и влюбляемся, и спим,
А законов мы не знаем, каждый сам себе закон,
То воруем, то деремся, то под парусом плывем, дышим
воздухом, пьем воду и танцуем на прибрежье,
И дрожат пред нами скряги, и рабы, и попы.

НЕТ НА МОЕМ СЧЕТУ


Нет на моем счету облегчающей труд машины,
Нет н других изобретений или открытий,
Не завещать мне даров на постройку больницы или
библиотеки,
Меня не вспомянут за подвиг во славу Америки,
Не будут чтить ни за ум, ни за пыльные книги на полках, -
Лишь несколько солнечных песен я на земле оставлю
Всем товарищам, всем влюбленным.

ПРИСНИЛСЯ МНЕ ГОРОД


Приснился мне город, который нельзя одолеть, хотя бы
напали на него все страны вселенной,
Мне снилось, что это был город Друзей, какого еще никогда
не бывало,
И превыше всего в этом городе крепкая ценилась любовь,
И каждый час она сказывалась в каждом поступке жителей
этого города,
В каждом их слове и взгляде.

РАДИ ЧЕГО, ВЫ ДУМАЕТЕ, Я БЕРУСЬ ЗА ПЕРО?


Ради чего, вы думаете, я берусь за перо?
Прославить военный фрегат, величавый и стройный,
проплывающий передо мною на всех парусах?
Великолепие минувшего дня? Наступающей ночи?
Или чванливую гордость и блеск большого города? Нет!
Просто, чтоб рассказать, что я видел двух скромных людей,
В тесной толпе, у причала, они расставались:
Один, остававшийся, горячо целовал друга,
А тот, уезжавший, крепко его обнимал.

ЕСЛИ КОГО Я ЛЮБЛЮ


Если кого я люблю, я нередко бешусь от тревоги, что люблю
напрасной любовью,
Но теперь мне сдается, что не бывает напрасной любви, что
плата здесь верная, та или иная.
(Я страстно любил одного человека, который меня не любил,
И вот оттого я написал эти песни.)

ТЫ, ЗА КЕМ, БЕССЛОВЕСНЫЙ


Ты, за кем, бессловесный, я часто ходил повсюду,
чтобы побыть близ тебя,
Когда я шел с тобой рядом, или сидел невдалеке, или оставался
с тобой в одной комнате,
Ты и не думал тогда, какой тонкий огонь электрический играет
во мне из-за тебя.

СЕЙЧАС, ПОЛНЫЙ ЖИЗНИ


Сейчас, полный жизни, ощутимый и видимый,
Я, сорокалетний, на восемьдесят третьем году этих Штатов,
Человеку, через столетие - через любое число столетий от нашего
времени
Тебе, еще не рожденному, шлю эти строки, они ищут тебя.
Когда ты прочитаешь их, я - раньше видимый - буду невидим,
Теперь это ты - ощутимый, видимый, понимающий мои стихи, -
ищешь меня,
Ты мечтаешь, как радостно было бы, если бы я мог быть с тобой,
стать твоим товарищем,
Пусть будет так, как если бы я был с тобой. (И не будь слишком
уверен, что меня с тобой нет.)

SALUT AU MONDE!

1

О, возьми мою руку, Уолт Уитмен!
Какое мельканье чудес! Какие краски и звуки!
Какая цепь бесконечных звеньев, каждое связано с другим!
Каждое слито со всеми, каждое вместе со всеми владеет землей.
Какие просторы в тебе, Уолт Уитмен?
Какие волны и земли возникли?
Какие пояса, страны и люди?
Какие дети, одни играют, другие спят?
Кто эти девушки? Эти замужние женщины?
Кто эти старые люди, что медленно движутся, опираясь друг
на друга?
Какие это реки? Какие леса и плоды?
Как называются эти высокие горы в дымчатой мгле?
Что за миллионы жилищ, наполненных людьми?
2

Во мне расширяется широта, удлиняется долгота;
Азия, Африка, Европа - на востоке, а на западе - Америка;
Выпуклость земного шара опоясал жаркий экватор,
Земная ось вращает Северный полюс и Южный;
Во мне - самый длинный день, солнце косо кружит, не скрываясь
по целым месяцам,
Во мне - полуночное солнце, оно не опускается за горизонт,
Во мне - пояса, моря, водопады, заросли, вулканы, архипелаги,
Малайские, полинезийские и вест-индские острова.
3

Что слышишь ты, Уолт Уитмен?
Я слышу, как поет рабочий, как поет жена фермера,
Я слышу вдали голоса детей и крики животных рано утром,
Я слышу крик австралийцев в погоне за дикой лошадью,
Я слышу, как пляшут испанцы в тени каштанов под звуки
кастаньет, трехструнной скрипки, гитары,
Я слышу непрерывный гул с Темзы.
Я слышу буйные французские песни свободы,
Я слышу певучий речитатив итальянского гондольера,
Я слышу шелестящий шум саранчи, она, словно град из тучи,
бьет по хлебам и травам Сирии,
Я слышу, как грустный напев копта на закате припадает к темной
груди кормильца Нила,
Я слышу гортанный щебет мексиканца-погонщика и бубенчик
мула,
Я слышу призыв муэдзина-араба с высокого минарета,
Я слышу возглас священника у алтаря и отклик баса и сопрано,
Я слышу казачий окрик и голоса моряков, выходящих в Охотское
море,
Я слышу стоны тяжело бредущих рабов, скованных по двое и
трое ножными и ручными цепями.
Я слышу, как еврей читает псалмы и молитвы,
Я слышу певучие мифы греков и суровые легенды римлян,
Я слышу рассказ о божественной жизни и мученической смерти
прекрасного бога Христа,
Я слышу, как индус повествует своему ученику о любви, о битвах,
изречениях, дошедших до наших дней от поэтов, писавших
три тысячи лет назад.
4

Что видишь ты, Уолт Уитмен?
Кого приветствуешь ты и кто друг за другом приветствует тебя?
Я вижу чудесный шар, несущийся в пространстве,
Я вижу на нем крошечные фермы, деревушки, руины, кладбища,
тюрьмы, фабрики, дворцы, лачуги, хижины дикарей, шатры
кочевников,
Я вижу его затененную половину, где люди спят, и другую
половину, освещенную солнцем,
Я вижу волшебную смену света и тени,
Я вижу дальние страны, такие же близкие, родные их жителям,
как моя страна мне.
Я вижу обильные воды,
Я вижу высокие пики, вижу горные цепи Анд и Аллеган,
Я вижу ясно Гималаи, Тянь-Шань, Алтай, Гаты,
Я вижу гигантские вершины Эльбруса, Казбека, Базар-Дюзи,
Я вижу Альпы Штирии, Карнийские Альпы,
Я вижу Пиренеи, Балканы, Карпаты, Доврефьель и у моря
вулкан Геклу,
Я вижу Везувий и Этну, и Лунные горы, и Красные горы
Мадагаскара,
Я вижу пустыни Ливии, Аравии, Азии,
Я вижу грозные айсберги Арктики, Антарктики,
Я вижу океаны - Атлантический, Тихий, - воды Мексики,
Бразилии, Перу,
Воды Индостана, Китайское море, Гвинейский залив,
Воды Японии, чудесную - бухту Нагасаки, охваченную подковой
гор,
Балтику, Ботнический залив, Каспий, берега Британии,
Бискайский залив,
Солнечное Средиземное море со всеми его островами,
Белое море и море вокруг Гренландии.
Я вижу моряков всего мира,
Вижу, как борются они с бурями, как стоят ночью на вахте,
Как безнадежно дрейфуют, как тяжко болеют.
Я вижу парусники и пароходы всего мира, в портах и в плавании,
Вижу, как огибают суда мыс Бурь, Зеленый мыс, мыс
Гвардафуй, Бон и Богадор,
Как плывут суда у мыса Дондра, и у мыса Лопатка, и в
Зондском, и в Беринговом проливе,
И у мыса Горн, и в Мексиканском заливе, и у Кубы, у Гаити,
и в Гудзоновом и Баффиновом заливе,
Как проходят суда пролив у Дувра, входят в залив Уош,
Солуэй-Ферт, огибают мыс Клир, Лэндс-Энд,
Как входят суда в залив Зейдер-Зе, Шельды,
Как суда посещают и покидают Гибралтар, Дарданеллы,
Как пробивают суда дорогу в северных льдах,
Как плывут суда вниз и вверх по Оби, Лене,
По Нигеру, Конго, по Инду, Брамапутре и Меконгу,
Как стоят черные, быстроходные суда в портах Австралии,
Стоят в портах Ливерпуля, Глазго, Дублина, Марселя,
Лиссабона, Неаполя, Гамбурга, Бремена, Бордо, Гааги,
Копенгагена,
Как ожидают отплытия в Вальпараисо, Рио-де-Жанейро,
в Панаме.
Как стоят суда у причалов в Бостоне, Филадельфии,
Балтиморе, Чарлстоне, Новом Орлеане, Галвестоне,
Сан-Франциско.
5

Я вижу железные дороги всей земли,
Я вижу железные дороги Великобритании, Европы,
Я вижу их в Азии, Африке.
Я вижу телеграфные линии всей земли,
Я вижу нити известий о войнах, смертях, потерях, удачах,
страстях всего человечества.
Я вижу течение рек всей земли,
Я вижу Амазонку и Парагвай,
Я вижу четыре великих реки Китая - Амур, Желтую релу,
Янцзы и Жемчужную,
Я вижу, как текут Сена, Дунай, Луара, Рона и Гвадалквивир,
Я вижу извивы Волги, Днепра, Одера,
Я вижу тосканцев на Арно и венецианцев у реки По,
Я вижу, как греческие моряки отплывают из залива Эгины.
6

Я вижу просторы древней Ассирии, Персии, Индии,
Я вижу, как Ганг перекатывается через высокую гряду
Саукары.
Я вижу места, где божество воплощалось в человека,
Где сменяли друг друга священники, оракулы, жрецы, брамины,
сабеи, ламы, монахи, муфтии, проповедники,
Вижу, как друиды шли по рощам Моны, вижу омелу
и вербену,
Вижу храмы, где покоятся мертвые боги, вижу древних
прорицателей.
Я вижу Христа, преломляющего хлеб на тайной вечере
в окружении юношей и старцев,
Вижу молодого божественного силача Геркулеса - он
самоотверженно, долго работает и затем умирает,
Вижу безгрешную привольную жизнь и несчастную судьбу
прекрасного сына ночи, пышнотелого Вакха,
Вижу Нефа, цветущего, всего в голубом, в венке из перьев,
Вижу Гермеса, всегда нежданного, - он умирает, любимый
всеми, и говорит народу: «Не надо меня оплакивать,
Это не моя страна, из моей истинной страны я был изгнан,
сейчас я туда возвращаюсь,
Возвращаюсь в небесные сферы, куда каждый уйдет в свое
время».
7

Я вижу поля сражений на всей земле - на них буйно растет
трава, и цветы, и пшеница,
Я вижу следы походов - недавних и древних.
Я вижу безыменные руины - почтенные памятники неведомых
событий, героев - летопись земли.
Я вижу края, воспетые в сагах,
Вижу сосны и ели, терзаемые северным ветром,
Вижу гранитные валуны и утесы, вижу зеленые луга и озера,
Вижу каменные могилы скандинавских воинов,
Вижу, как они высятся по берегам немолчного океана,
чтобы души мертвых, когда им надоедает пребывать в покое
могил, выходили из них любоваться кипением волн,
слушать штормы, ощущать бесконечность, свободу, деянье.
Я вижу азиатские степи,
Вижу могильники Монголии, вижу юрты калмыков и башкиров,
Вижу племена кочевников с их стадами,
Вижу плоскогорья, прорезанные лощинами, вижу джунгли
и пустыни,
Вижу верблюдов, диких коней, стаи дроф, отары курдючных
овец, стада антилоп, вижу степного волка.
Я вижу горы Абиссинии,
Вижу, как там щиплют траву козы, растет инжир, тамаринд
и финиковая пальма,
Вижу посевы теффа, отливающие золотым и зеленым.
Я вижу бразильских вакейро,
Вижу, как боливиец поднимается на гору Сората,
Вишу, как гаучо, несравненный наездник, скачет по равнине
с лассо на руке,
Вижу, как гонятся по пампасам за диким скотом, добывая
шкуры.
8

Я вижу снега и льды,
Вижу остроглазых самоедов и финнов,
Вижу охотника на тюленей - он в лодке, он уже кинул гарпун,
Вижу, как житель Сибири едет на легких нартах, с собачьей
упряжкой,
Вижу добытчиков нерпы, китобоев на крайнем юге Тихого
океана и в Северной Атлантике,
Вижу скалы, ледники, стремительные потоки и долины
Швейцарии, - зима там долга, нелегко от селенья к селенью
добраться.
9

Я вижу города земли, я живу в них, какой бы то город ни был:
Я - истинный парижанин,
Я житель Вены и Петербурга, Берлина и Константинополя,
Я поселяюсь в Аделаиде, Сиднее, Мельбурне,
Я в Лондоне, Манчестере, Бристоле, Эдинбурге, Лимерике,
Я в Мадриде, Кадиксе, Барселоне, Опорто, Лионе, Брюсселе,
Берне, Франкфурте, Штутгарте, Турине, Флоренции,
Я на улицах Москвы, Кракова, Варшавы - или еще на север, -
в Христиании, или Стокгольме, или в сибирском Иркутске,
или где-то в Исландии,
Я опускаюсь на все эти города и вновь поднимаюсь.
10

Я вижу туман над неведомыми странами,
Вижу дикарей, вижу луки и стрелы, отравленные наконечники
и фетиши.
Я вижу города Африки и Азии,
Вижу Алжир, Триполи, Дерну, Могадор, Тимбукту, Монровию,
Вижу толпы Пекина, Кантона, Бенареса, Дели, Калькутты,
Токио,
Вижу негра Либерии в хижине, и дагомейца и ашантийца
в хижине,
Вижу турка - он курит опий в Алеппо, -
Вижу красочные толпы на базарах Хивы и Герата,
Вижу Тегеран, вижу Маскат и Медину и в зыбучих песках
с трудом пробирающиеся караваны,
Вижу Египет и египтян, пирамиды и обелиски,
Я вглядываюсь в надписи, высеченные на плитах песчаника или
гранита, рассказывающие о царях-победителях, о древних
династиях,
Я вижу Мемфис и его саркофаги - в них мумии, туго обвернутые
в льняную ткань, лежат много столетий,
Я гляжу на убитого в сраженье фиванца - у него большие
выпуклые глаза, скошена шея, руки скрещены на груди.
Я смотрю на всех подневольных, на слуг за работой,
Я смотрю на всех, кто томится в тюрьмах,
Смотрю на калек, какие ни есть на земле,
На слепых, глухонемых, на кретинов, горбунов и помешанных,
На пиратов, воров, предателей, убийц и работорговцев - какие
ни есть на земле, -
На беспомощных детей, на беспомощных стариков и старух.
Я вижу мужчин и женщин повсюду,
Я вижу светлое братство мыслителей,
Я вижу творческий дух человечества,
Вижу плоды упорства и трудолюбия рода людского,
Я вижу все звания, все цвета кожи, варварство и
цивилизацию - я иду к ним, никого не чуждаясь,
Я приветствую всех, кто живет на земле.
11

Кто бы ты ни был!
Ты, англичанка или англичанин!
Ты, сын могучих славянских племен и царств! Ты, русский
в России!
Ты, пришедший из темных глубин, чернокожий, с божественной
душой африканец - рослый, благородных пропорций,
с чудесно изваянной головой - у тебя высокое назначение,
такое же высокое, как у меня!
Ты, норвежец! Швед! Датчанин! Исландец! Ты, житель
Пруссии!
Ты, испанец в Испании! Ты, португалец!
Ты, француженка или француз во Франции!
Ты, бельгиец! Ты, влюбленный в свободу сын Нидерландов (от
твоего корня пошел и мой собственный род),
Ты, стойкий австриец! Ты, ломбардец! Мадьяр! Богемец!
Крестьянин из Штирии!
Вы, кто живет по Дунаю!
Ты, рабочий с Рейна, Эльбы, Везера! И ты, работница!
Ты, сардинец! Баварец! Шваб! Саксонец! Румын! Болгарин!
Ты, житель Рима! Неаполя! Греции!
Ты, стройный и гибкий матадор на арене в Севилье!
Ты, не ведающий законов горец Тавра или Кавказа!
Ты, бухарец, стерегущий в полях табуны кобылиц и жеребцов!
Ты, изящный перс, на всем скаку с седла посылающий стрелы
в цель!
Ты, китаец или китаянка в Китае! Ты, татарин в Татарии!
Вы, женщины всей земли, делающие свое дело!
Ты, еврей, на старости лет пустившийся в опасное странствие,
чтобы хоть раз взглянуть на Сирийскую землю!
Вы, евреи всех стран, ждущие своего мессию!
Ты, задумчивый армянин, размышляющий где-нибудь на
Евфрате! Мечтательно разглядывавший развалины
Ниневии! Поднимающийся на Арарат!
Ты, усталый паломник, с радостью завидевший вдали сиянье
минаретов Мекки!
Вы, шейхи, правящие своими семьями и племенами от Суэца до
Баб-эль-Мандеба!
Ты, садовник, лелеющий свои оливы в садах Назарета, Дамаска,
Тиверии!
Ты, тибетский купец, торгующий в диких горах или в лавках
Лхасы!
Вы, японцы, мужчины и женщины! Ты, житель Мадагаскара,
Цейлона, Суматры, Борнео!
Вы, жители Азии, Африки, Европы, Австралии, всех
континентов!
Вы, кто живет на бесчисленных островах и архипелагах!
Вы, люди грядущих столетий, которые услышат меня!
И вы, кто б вы ни были и где бы ни жили, кого я не назвал!
Привет вам! Привет и любовь от меня и Америки!
Каждый из нас неминуем,
Каждый из нас безграничен - каждый из нас обладает правом
на эту землю,
Каждый из нас несет в себе вечные цели земли,
Каждый из нас в равной мере божественен.
12

Ты, готтентот, с твоим щелкающим языком! Вы, толпы людей
с круто вьющимися волосами,
Вы, рабы, истекающие потом и кровью!
Вы, африканцы с непроницаемо темными, резкими лицами!
Вы, бедные кобу, на которых все смотрят с высокомерием, хотя
у вас есть и язык и душа!
Вы, низкорослые камчадалы, гренландцы, лапландцы!
Ты, австралиец, голый, с грязновато-красной кожей,
с выпяченными губами, униженный, вечно в поисках
пропитанья!
Ты, кафр, бербер, суданец!
Ты, изможденный пустыней, невежественный бедуин!
Вы, зачумленные толпы Мадраса, Нанкина, Кабула, Каира!
Ты, темный насельник Амазонки! Ты, патагонец! Ты, житель
Фиджи!
Я не ставлю и вас слишком низко по сравнению с другими,
Я не скажу против вас ни слова, как бы вы ни отстали
(В свое время вы двинетесь вперед и встанете рядом со мною).
13

Моя душа, полная состраданья и решимости, пронеслась
над всею землей;
Я всюду искал равных себе, дорогих друзей, и нашел их - они
ждут меня всюду,
Я уверен: что-то божественное делает их равными мне.
Я поднимался вместе с вами, туманы, плыл к далеким
континентам и опускался там вместе с вами,
Я дул вместе с вами, ветры,
Я припадал к каждому берегу вместе с вами, воды,
Я протекал вместе с вами, потоки и реки земли,
Я замедлял свой полет на полуостровах и высоких скалах, чтоб
крикнуть оттуда:
"Salut au Monde!"
Во все города, куда проникает свет и тепло, проникаю и я,
Ко всем островам, куда птицы стремят свой полет, стремлю свой
полет и я.
Всем, всем от имени Америки
Я протягиваю высоко поднятую руку, подаю знак,
Чтобы он был виден вечно повсюду,
Из всех городов и селений, из всех жилищ человека.

ПЕСНЯ БОЛЬШОЙ ДОРОГИ

1

Пешком, с легким сердцем, выхожу на большую дорогу,
Я здоров и свободен, весь мир предо мною,
Эта длинная бурая тропа ведет меня, куда я хочу.
Отныне я не требую счастья, я сам свое счастье,
Отныне я больше не хнычу, ничего не оставляю на завтра
н ни в чем не знаю нужды,
Болезни, попреки, придирки и книги оставлены дома,
Сильный и радостный, я шагаю по большой дороге вперед.
Земля, - разве этого мало?
Мне не нужно, чтобы звезды спустились хоть чуточку ниже,
Я знаю, им и там хорошо, где сейчас,
Я знаю, их довольно для тех, кто и сам из звездных миров...
2

Ты, дорога, иду по тебе и гляжу, но мне думается,
я вижу не все,
Мне думается, в тебе много такого, чего не увидишь глазами.
Здесь глубокий урок: все принять, никого не отвергнуть, никому
не отдать предпочтенья,
Курчавый негр, невежда, преступник, больной - всякому
открыта она;
Роды, кто-то бежит за врачом, нищий ковыляет, шатается
пьяный, рабочие шагают гурьбой и смеются.
Подросток, удравший из дому, экипаж богача, расфуфыренный
франт, жених, увозящий невесту тайком от родни,
Торгаш, что спешит спозаранку на рынок, погребальные дроги,
мебель, что перевозится в город, а другая - из города,
Они проходят, и я прохожу, и все проходит, и никто никому
не помеха,
Я никого не отвергну, все будут дороги мне.
3

Ты, воздух, без тебя мне ни говорить, ни дышать!
Вы, предметы, творцы моих мыслей, дающие им отчетливый
облик!
Ты, свет, что окутал меня и все вещи нежным и ровным дождем!
Вы, торные кривые тропинки, бегущие рядом с дорогой!
Я верю, в вас таится незримая жизнь, ибо вы так дороги мне.
Вы, тротуары, мощенные плитами! вы, крепкие каменные
обочины улиц!
Вы, пароходики! вы, доски и столбы пристаней! вы, суда
в строительных лесах! вы, корабли на рейде!
Вы, вереницы домов! вы, фасады, пронзенные окнами! вы,
крыши!
Вы, крылечки и парадные подъезды! вы, железные решетки перед
домами!
Вы, окна, чья прозрачная скорлупа может так много открыть
нашим взорам!
Вы, двери и ступеньки, ведущие к ним! вы, своды и арки домов!
Ты, серый булыжник нескончаемых мостовых! вы, перекрестки,
исшарканные ногами прохожих!
Много прикосновений вы впитали в себя и втайне передаете их
мне,
Вы населены и живыми и мертвыми, их образы встают предо
мной, как друзья.
4

Земля простирается по правую руку и по левую руку,
Яркая картина встает предо мною, в ней каждая подробность -
совершенство,
Музыка начинает звучать, когда нужно, а когда не нужно,
умолкает,
Ликующий голос дороги, радостное, свежее чувство дороги.
Говоришь ли ты мне, о дорога: «Не уходи от меня»?
Говоришь ли ты мне: «Не дерзай уходить - если уйдешь, ты
пропал»?

Говоришь ли ты мне: «Не расставайся со мною, ведь я так
гладко утоптана и по мне так удобно шагать»?

«О большая дорога! - говорю я в ответ. - Я не прочь расстаться
с тобою, но я тебя очень люблю,
Ты выражаешь меня лучше, чем я сам выражаю себя,
Ты больше для меня, чем та песня, которая создана мной».
Я думаю, геройские подвиги все рождались на вольном ветру
и все вольные песни - на воздухе,
Я думаю, я мог бы сейчас встать и творить чудеса,
Я думаю: что я ни встречу сейчас на дороге, то сразу полюбится
мне,
И кто увидит меня, тот полюбит меня,
И кого я ни увижу сейчас, тот должен быть счастлив.
5

Отныне я провозглашаю себя свободным от мнимых преград и уз,
Иду, куда вздумаю, - сам себе полный хозяин, наделенный
неограниченной властью,
Прислушиваясь к тому, что мне скажут другие, внимательно
вникая в их речи,
Размышляя, изучая, обдумывая снова и снова,
Мягко и учтиво, но с непреклонной решимостью освобождаю
себя от тех пут, которые могли бы меня удержать.
Большими глотками и я глотаю пространство,
Запад и восток - мои, север и юг - мои.
Я больше, чем я думал, я лучше, чем я думал,
Я и не знал, до чего я хорош.
Всюду видится мне красота.
Вновь я могу повторить и мужчинам и женщинам: вы сделали
мне столько добра, и я хочу отплатить вам добром,
Все, что я добуду в пути, я добуду для себя и для вас,
Я развею себя между всеми, кого повстречаю в пути,
Я брошу им новую радость и новую грубую мощь,
И кто отвергнет меня - не опечалит меня,
А кто примет меня - будет блажен и дарует блаженство и мне.
6

Если бы тысяча великолепных мужчин предстали сейчас передо
мною, это не удивило бы меня.
Если бы тысяча красивейших женщин явились сейчас
передо мною, это не изумило бы меня.
Теперь я постиг, как создать самых лучших людей:
Пусть вырастают на вольном ветру, спят под открытым небом,
впитывают и солнце и дождь, как земля.
Здесь раздолье для геройского подвига
(Для подвига, что покоряет сердца всех на свете людей;
Столько в нем воли и силы, что он сводит насмарку законы
и глумится над всеми властями,
И все возражения смолкают перед ним).
Здесь испытание мудрости;
Не в школах окончательно испытывать мудрость:
Те, у кого она есть, не могут передать ее тем, у кого ее нет.
Вся мудрость - в душе, ее нельзя доказать, она сама обнаружит
себя,
И мудрость в каждом предмете, явлении, качестве, и больше
ничего ей не надо,
В ней свидетельство реальности и бессмертия мира, а также его
совершенства;
Есть нечто такое в этом потоке вещей и явлений, что манит ее
из души.
Здесь я проверю сейчас все религии и философии,
Может быть, они хороши в аудиториях, но никуда
не годятся под широкими тучами, среди природы,
у бегущих ручьев.
Здесь цену себе узнают - и себе и другому,
Здесь проверяется каждый, здесь каждый осознает, что в нем
есть.
Прошедшее, грядущее, величье, любовь - если существуют они
без тебя, значит, ты существуешь без них.
Питательно только зерно;
Где же тот, кто станет сдирать шелуху для тебя и меня?
Кто справится с лукавством жизни - для тебя, для меня, кто
снимет для нас оболочку вещей?
Здесь люди влекутся друг к другу не по заранее составленным
планам, а внезапно, по прихоти сердца,
Знаешь ли ты, что это значит - когда ты идешь по дороге
и вдруг в тебя влюбляются чужие,
Знаешь ли ты речь этих глаз, что обращены на тебя?
7

Здесь излияние души,
Она прорывается сквозь тенистые шлюзы, вечно пробуждая
вопросы:
Откуда эти томления? Откуда непонятные мысли?
Почему многие мужчины и женщины, приближаясь ко мне,
зажигают в крови моей солнце?
Почему, когда они покидают меня, флаги моей радости никнут?
Почему, когда я прохожу под иными деревьями, меня осеняют
широкие и певучие мысли?
(Я думаю, и лето и зиму они висят на ветвях и роняют плоды
всякий раз, когда я прохожу.)
Чем это я так внезапно обмениваюсь с иными прохожими?
И с каким-нибудь кучером омнибуса, когда я сижу с ним
на козлах?
И с каким-нибудь рыбаком, что выбирает сети, когда я прохожу
по побережью?
Откуда это доброе чувство, которое так щедро дарят мне
мужчины и женщины?
Откуда у меня такое же чувство к ним?
8

Излияние души - это счастье, вот оно, счастье!
Я думаю, здесь в воздухе разлито счастье и поджидает каждого
во все времена,
А теперь оно льется в нас, и мы полны им до краев.
Здесь-то и возникает в нас нечто влекущее,
Свежесть и душевная прелесть мужчины и женщины
(Утренняя трава, что лишь сегодня явилась на свет,
не так свежа и прелестна).
И старый и молодой истекают любовью к тому, кто исполнен
таким обаянием,
От него такие чары исходят, перед которыми и красота,
и душевные силы - ничто,
С ним жаждут сближения до боли, до томительной дрожи.
9

Allons! кто бы ты ни был, выходи, и пойдем вдвоем!
Со мной никогда не устанешь в пути.
Земля не утомит никогда,
Сначала неприветлива, молчалива, непонятна земля,
неприветлива и непонятна Природа,
Но иди, не унывая, вперед, дивные скрыты там вещи,
Клянусь, не сказать никакими словами, какая красота в этих
дивных вещах.
Allons! ни минуты не медля,
Пусть лавки набиты отличным товаром, пусть жилье так уютно,
мы не можем остаться,
Пусть гавань защищает от бурь, пусть воды спокойны, мы
не вправе бросить здесь якорь,
Пусть окружают нас горячим радушием, нам дозволено предаться
ему лишь на самый короткий срок.
10

Allons! соблазны будут еще соблазнительнее,
Мы помчимся на всех парусах по неведомым бурным морям,
Туда, где ветры бушуют вовсю, где сшибаются воды, где клипер
несется вперед, широко распустив паруса.
Allons! с нами сила, свобода, земля и стихии,
С нами здоровье, задор, любопытство, гордость, восторг;
Allons! освободимся от всяких доктрин!
От ваших доктрин, о бездушные попы с глазами летучих мышей.
Зловонный труп преграждает дорогу - сейчас же закопаем его!
Allons! но предупреждаю тебя:
Тому, кто пойдет со мною, нужны самые лучшие
мышцы и самая лучшая кровь,
Тот не смеет явиться на искус ко мне, кто не принесет с собою
здоровья и мужества,
Не приходите ко мне, кто уже растратил свое лучшее, -
Только те пусть приходят ко мне, чьи тела сильны и бесстрашны;
Сифилитиков, пьяниц, безнадежно больных мне не надо.
(Я и подобные мне убеждаем не метафорами, не стихами,
не доводами,
Мы убеждаем тем, что существуем.)
11

Слушай! я не хочу тебе лгать,
Я не обещаю тебе старых приятных наград, я обещаю тебе
новые, грубые, -
Вот каковы будут дни, что ожидают тебя:
Ты не будешь собирать и громоздить то, что называют
богатством,
Все, что наживешь или создашь, ты будешь разбрасывать
щедрой рукой,
Войдя в город, не задержишься в нем дольше, чем нужно,
и, верный повелительному зову, уйдешь оттуда прочь,
Те, кто останутся, будут глумиться над тобой и язвить тебя
злыми насмешками,
На призывы любви ты ответишь лишь страстным прощальным
поцелуем
И оттолкнешь те руки, что попытаются тебя удержать.
12

Allons! за великими Спутниками! о, идти с ними рядом!
Они тоже в дороге - стремительные, горделивые мужчины
и самые чудесные женщины,
В море они радуются и штилю и шторму,
Они проплыли по многим морям, исходили многие земли,
Побывали во многих далеких краях, посетили немало жилищ,
Они внушают доверие каждому, они пытливо изучают города,
они одинокие труженики,
Они встанут порой на дороге и вглядываются в деревья, в цветы
или в ракушки на взморье,
Они танцуют на свадьбах, целуют невест, лелеют и холят детей,
рожают детей,
Солдаты революционных восстаний, они стоят у раскрытых
могил, они опускают в них гробы,
Они идут по дороге, и с ними их спутники, их минувшие годы,
С ними бредет их детство,
Им весело шагать со своей собственной юностью, со своей
бородатой зрелостью,
С женственностью в полном цвету, непревзойденной, счастливой,
Со своей собственною величавою старостью;
Их старость спокойна, безбрежна, расширена гордою ширью
вселенной,
Их старость свободно струится к близкому и сладостному
освобождению - к смерти.
13

Allons! к тому, что безначально, бесконечно.
Много трудностей у нас впереди, дневные переходы, ночевки,
Все ради цели, к которой идем, ради нее наши ночи и дни,
Чтобы пуститься в другой, более знаменательный, торжественный
путь,
Чтобы не видеть ничего на этом пути, кроме цели, чтобы дойти
до нее и шагнуть еще дальше вперед,
Чтобы не считаться с расстоянием и временем, только бы дойти
до нее и шагнуть еще дальше вперед,
Чтобы не видеть иного пути, кроме того, что простерт перед
тобою и ожидает тебя,
Чтобы идти к той же цели, куда идут все творения, бог ли их
создал или нет,
Чтобы убедиться, что не существует сокровищ, которыми ты не
мог бы владеть без труда и без денег, обделенный
на жизненном пиру и все же участвуя в пире,
Чтобы взять самое лучшее, что только могут дать тебе ферма
фермера или дом богача,
И целомудренное счастье дружной супружеской пары, и плоды
и цветы садов,
Чтобы обогатить свою душу всеми щедротами города,
по которому тебе случится пройти,
Чтобы унести из него здания и улицы и нести их повсюду, куда
ни пойдешь,
Чтобы собрать воедино при встречах с людьми все их мысли
и всю их любовь,
Чтобы увести с собою тех, кто полюбится вам, а все прочее
оставить позади,
Чтобы понять, что весь мир есть дорога, очень много дорог
для блуждающих душ.
Все уступает дорогу душам, идущим вперед,
Все религии, устои, искусства, правительства - все, что было
на этой планете или на любой из планет, разбегается
по углам и укромным местам перед шествием душ по великим
дорогам вселенной.
Всякое другое движение вперед есть только прообраз и символ
этого шествия человеческих душ по великим дорогам
вселенной.
Вечно живые, вечно рвущиеся вперед, гордые, удрученные,
грустные, потерпевшие крах, безумные, пылкие, слабые,
недовольные жизнью,
Отчаянные, любящие, больные, признанные другими людьми
или отвергнутые другими людьми, -
Они идут! они идут! я знаю, они идут, но я не знаю куда,
Но я знаю, что идут они к лучшему - к чему-то великому.
Выходи же, кто бы ты ни был! выходи, мужчина или женщина!
Ты не должен прохлаждаться и нежиться в доме, хотя бы ты
построил его сам.
Прочь из темноты закоулка! из укромных углов!
Никаких возражений! они не помогут тебе: я знаю все и выведу;
тебя на чистую воду.
Я вижу тебя насквозь, ты не лучше других,
Ты не заслонишься от меня ни смехом, ни танцами, ни обедом,
ни ужином, ни другими людьми,
Я вижу сквозь одежду и все украшения, сквозь эти мытые
холеные лица,
Вижу молчаливое, скрытое отвращение и ужас.
Вашего признания не услышать ни жене, ни другу, ни мужу -
Об этом страшном вашем двойнике, который прячется, угрюмый
и мрачный,
Бессловесный и безликий на улицах, кроткий и учтивый
в гостиных,
В вагонах, на пароходах, в публичных местах,
В гостях у мужчин и женщин, за столом, в спальне, повсюду,
Шикарно одетый, смеющийся, бравый, а в сердце у него смерть,
а в черепе ад;
В костюме из тонкой материи, в перчатках, в лентах,
с поддельными розами,
Верный обычаям, он ни слова не говорит о себе,
Говорит обо всем, но никогда - о себе.
14

Allons! сквозь восстанья и войны!
То, к чему мы идем, не может быть отменено ничьим приказом.
Привела ли к победе былая борьба?
И кто победил? ты? твой народ? Природа?
Но пойми меня до конца: такова уж суть вещей, чтобы плодом
каждой победы всегда становилось такое, что вызовет новую
схватку.
Мой призыв есть призыв к боям, я готовлю пламенный бунт.
Тот, кто идет со мной, будь вооружен до зубов.
Тот, кто идет со мной, знай наперед: тебя ждут голод, нужда,
злые враги и предатели.
15

Allons! дорога перед нами!
Она безопасна - я прошел ее сам, мои ноги испытали ее - так
смотри же не медли,
Пусть бумага останется на столе неисписанная и на полке
нераскрытая книга!
Пусть останется школа пустой! не слушай призывов учителя!
Пусть в церкви проповедует поп! пусть ораторствует адвокат на
суде и судья выносит приговоры!
Камерадо, я даю тебе руку!
Я даю тебе мою любовь, она драгоценнее золота,
Я даю тебе себя самого раньше всяких наставлений и заповедей;
Ну, а ты отдаешь ли мне себя? Пойдешь ли вместе со мною
в дорогу?
Будем ли мы с тобой неразлучные до последнего дня нашей
жизни?

НА БРУКЛИНСКОМ ПЕРЕВОЗЕ

1

Река, бурлящая подо мной! Тебе смотрю я в лицо!
Вы, тучи на западе, ты, солнце почти на закате, вам
также смотрю я в лицо.
Толпы мужчин и женщин, в будничных платьях, как все вы мне
интересны!
И тут, на пароме, сотни и сотни людей, спешащих домой, вы все
для меня интересней, чем это кажется вам,
Вы все, кто от берега к берегу будете год за годом переезжать
на пароме, вы чаще в моих размышленьях, чем вам
могло бы казаться.
2

Неощутимую сущность мою я вижу всегда и во всем.
Простой, компактный, слаженный строй, - пускай я распался
на атомы, пусть каждый из нас распался, - мы все -
частицы этого строя.
Так было в прошлом, так будет и в будущем,
Всечасные радости жизни - как бусинки в ожерелье -
при каждом взгляде, при каждом услышанном звуке, везде,
на прогулке по улицам, при переезде реки,
Теченье, так быстро бегущее, спешащее вместе со мною туда,
далеко,
И следом за мною - другие, и связь между ними и мной,
Реальность этих других, их жизнь и любовь, и слух, и зренье.
Другие взойдут на паром, чтоб с берега ехать на берег,
Другие будут смотреть, наблюдая теченье,
Другие увидят суда на севере и на западе от Манхаттена,
и Бруклинские холмы на юге и на востоке,
Другие увидят большие и малые острова,
Полвека пройдет, и на переправе их снова увидят другие,
и снова солнце увидят, почти перед самым закатом,
И сто лет пройдет, и много еще столетий, и все это снова увидят
другие,
И будут радоваться закату, и спаду прилива, и обнажившему
берег отливу.
3

Ничто не помеха - ни время, ни место, и не помеха -
пространство!
Я с вами, мужчины и женщины нашего поколения и множества
поколений грядущих,
И то, что чувствуете вы при виде реки или неба - поверьте, это
же чувствовал я,
И я был участником жизни, частицей живой толпы, такой же,
как всякий из вас,
Как вас освежает дыханье реки, ее широкий разлив - они и меня
освежали,
Как вы стоите над ней, опершись о перила, несомые быстрым
теченьем, так сам я стоял, уносимый,
Как видите вы, так видел и я неисчислимые мачты,
широкоствольные трубы больших пароходов я видел.
Я сотни раз пересекал эту реку и видел солнечный диск почти
перед самым закатом,
Я видел декабрьских чаек, я видел, как на недвижных крыльях
они парят над водой, слегка покачиваясь в полете,
Я видел, как желтый луч зажигает их оперенье,
но часть его остается в глубокой тени,
Я видел медлительные круги, друг за дружкой бегущие борозды
от кораблей, направлявшихся к югу,
Я знаю, как небо, по-летнему синее, отражается в тихой воде,
Я знаю, как ослепляет сверкающий солнечный след,
Как выглядит ореол из лучей, подобных тончайшим
центростремительным спицам, вкруг тени, упавшей
от моей головы на воду, искрящуюся под солнцем,
Я любовался прозрачной дымкой, окутывающей холмы на юге
и юго-западе,
Смотрел на дымы, косматые, словно овечье руно,
и чуть отливавшие фиолетовым,
Смотрел на внешнюю гавань и на входящие в порт корабли,
Следил, как приближались они, и на них были те, кто мне близки,
Я видел белые паруса плывущих шлюпок и шхун и видел суда
на якоре,
Матросов, крепящих снасти, карабкающихся на мачты,
И круглые мачты, и зыбкие палубы, и змейками вьющиеся
вымпела,
Большие и малые пароходы, и лоцманов в лоцманских будках,
И белый след за кильватером, и колеса, дрожащие в быстром
вращенье,
Я флаги всех наций видал, я видел, как опускают их на закате,
Как черпают землю со дна машины, и волны бегут кружевами,
крутя и дробя свои белые гребешки,
Пространства, бледнеющие вдали, и в доках гранитные серые
стены портовых складов,
И ввечеру, на светлой воде - темнеющие буксиры, прижавшиеся
к бортам широких, медлительных барж, и лодки, груженные
сеном, и кое-где - запоздалые лихтеры,
И там, во тьме, на другом берегу - разверстые зевы плавильных
печей, пылающих ярко, слепящих глаза, бросающих свет
на кровли домов и в провалы улиц из черноты, где бешено
пляшет их красный и желтый огонь.
4

И это, и все, и везде казалось мне точно таким же, каким оно
кажется вам,
Я очень любил города, я любил величавую, быструю реку,
Все женщины, все мужчины, которых я узнавал, были мне близки,
И так же другие - все те, кто меня вспоминают в прошедшем,
потому что я видел их в будущем
(Это время придет, хоть я еще здесь - и днем и ночью
я здесь).
5

Так что же тогда между мной и вами?
Что стоит разница в десять лет или даже в столетья?
И что б это ни было, в этом ли дело, когда ни пространство;
ни время не могут нас разделить;
И я жил на свете, я Бруклин любил - обильный холмами, был
он моим,
И я бродил по Манхаттену, и я в омывающих остров соленых
водах купался,
Меня, как вас, волновали внезапно рождающиеся вопросы,
Днем, среди шумной толпы, они набегали вдруг на меня,
И ночью, когда приходил я домой, когда лежал я в постели,
они являлись ко мне,
И я возник из водной стихии, из которой возникла вся жизнь,
И, обретя свое тело, обрел я и личность свою,
И то, что я существую, познал через тело свое, и то, чем я мог
стать, через тело свое и познал бы.
6

Не только на вас падают темные тени,
И на меня извечная тьма бросала тени свои,
Мне лучшее, что сотворил я, казалось пустым, сомнительным,
Но разве и вправду не были мелки те мысли, что мне
представлялись великими?
Не вам одним известно, что значит зло,
Я тоже знаю, что значит зло,
Я тоже завязывал старый узел противоречий,
Я болтал и смущался, лгал, возмущался, крал и завидовал,
Я был похотлив, коварен и вспыльчив, - мне стыдно сказать,
какие таил я желанья,
Я был капризен, тщеславен, жаден, я был пустозвон, лицемер,
зложелатель и трус,
И волк, и свинья, и змея - от них и во мне было многое,
Обманчивый взгляд, скабрезная речь, прелюбодейные мысли -
всем этим грешил и я сам,
Упрямство, ненависть, лень, надменность и даже подлость -
во всем этом был я повинен.
Я был такой же, как все, и жил я так же, как все.
Но шел ли я мимо иль приближался - меня называли по имени
звонкие, громкие, юные голоса,
Когда я стоял, я чувствовал на шее их руки, когда я сидел, меня
небрежно касалось их тело,
Я видел многих, кого любил, на улице, на пароме,
в общественных залах - но я никогда не говорил им ни
слова,
Я жил одною жизнью со всеми, я так же смеялся, терзался
и спал,
Играл свою роль, как пристало актеру или актрисе,
Все ту же старую роль, которая - как сумеешь - будет великой,
Иль малой, если не сдюжишь, или великой и малою вместе.
7

И вот я к вам приближаюсь,
Как думаете вы теперь обе мне, так думал я прежде о вас - я
готовился к вашему приходу.
Я долго, серьезно думал о вас прежде, чем вы родились.
Кто мог предвидеть, что так оно будет?
Кто знает, как я этому рад?
Кто знает - а что, если я, несмотря на все разделившее нас
расстояние, в эти минуты смотрю на вас, хоть вам-то мена
не дано увидеть.
8

Ах, что может быть величавей, что может быть для меня
прекрасней, чем этот Манхаттен, вздыбленный мачтами?
Моя река, и закат, и кружевные шалящие волны прилива?
И чайки, покачивающие корпус, и в сумерках лодки, груженные
сеном, и кое-где запоздалые лихтеры?
Какие боги прекраснее тех, кто пожимает мне руку, чьи голоса,
любимые мной, зовут меня быстро и громко по имени,
когда я приближаюсь?
Что может быть крепче бесплотных уз, надежно меня связавших
и с женщиной и с мужчиной, которые смотрят мне в лицо?
Что с вами сплавляет меня теперь и в вас перельет мои мысли?
Не правда ли, мы понимаем друг друга?
Что я обещаю без слов - вы разве не приняли молча?
Чему не научит ученье, чего не достигнет и проповедь -
достигнуто нами, не правда ли?
9

Струись, река, поднимайся вместе с приливом и снова отхлынь,
когда настанет отлив!
Шалите, играйте, гребенчатые, закрученные барашками волны!
Закатные, многоцветные облака! Своей красотой захлестните
меня и все поколенья мужчин и женщин, которым явиться -
после меня!
Переезжайте от берега к берегу, несметные, шумные толпы!
Вздымайтесь, высокие мачты Маннахатты! Вздымайтесь,
прекрасные всхолмия Бруклина!
Пульсируй, мой любознательный мозг! Ставь вопросы и сам
ответствуй!
Вглядись в извечный поток явлений!
Гляди, влюбленный и жаждущий взор, на улицы, в жилища,
в большие общественные залы!
Звучите, юные голоса! И громко и музыкально зовите меня
по имени!
Живи, старуха жизнь! Играй свою роль, как подобает актеру или
актрисе!
Играй свою старую роль, которая велика иль мала - зависит от
каждого, кем эта роль создается!
Представьте все, кто читает меня: а вдруг, невидимый вами,
теперь смотрю я на вас;
Вы крепкими будьте, перила, и впредь, чтобы поддерживать тех,
кто праздно облокотился и все же спешит вслед
за спешащей рекой;
Летите, птицы морские! Летите вдаль или чертите круги, - большие
круги высоко над водою;
А вы принимайте летнее небо, вы, синие воды, держите его, чтоб
каждый опущенный взор мог досыта им насладиться;
Лучитесь, тончайшие спицы света, вкруг тени от моей головы иль
от другой головы на освещенной солнцем воде!
Вы, корабли у входа в гавань! Плывите туда иль обратно, - ты,
белопарусный шлюп, вы, лихтеры, быстрые шхуны!
Вздымайтесь гордо, флаги всех наций! И опускайтесь в свой час
на закате!
Взметайте свой пламень ввысь, плавильные печи! Бросайте
в сумерки черные тени! Бросайте на крыши домов
то красный, то желтый свет!
Явленья, отныне и впредь являйте сущность свою!
А ты, неизбежный покров, продолжай обволакивать душу.
Над телом моим для меня, над вашим телом для вас пусть реет
божественный наш аромат,
Цветите, вы, города, - несите к ним грузы свои, несите свое
полноводье, широкие, сильные реки,
Растите, и ширьтесь, и будьте выше всего, что явлено в царстве
Духа,
Материя, существуй, ибо что же другое бессмертно!
Вы ждали, безгласные лики, вы ждете, всегда прекрасны,
И мы принимаем вас, не колеблясь, мы жаждем вас неизменно,
А вы не отринете нас, пред нами не затаитесь,
Вы наша помощь во всем, мы вас не отвергнем - мы вас
утверждаем в себе,
Мы вас не исследуем, нет! - Мы просто вас любим - ибо вы
совершенны.
Вы отдаете лепту вечности,
И - велики вы или малы - вы отдаете лепту душе.

ПЕСНЯ РАДОСТЕЙ


О, создать самую праздничную песню!
Полную музыки - полную женщин, мужчин и детей!
Полную всех человеческих дел, полную деревьев и зерен!
О, если бы ей голоса всех животных, быстроту и равновесие рыб!
О, если бы в ней капали капли дождя!
О, если бы сияло в ней солнце и мчались бы волны морей!
О, счастье моей души, - она вольная - она прянула молнией!
Мне мало всего шара земного, мне мало любой эпохи,
У меня будут тысячи этих шаров и все до единой эпохи.
О, радость машиниста! вести паровоз!
Слышать шипение пара, радостный крик паровоза, его свист,
его хохот!
Вырваться в далекий простор, нестись без преград вперед!
О, беззаботно блуждать по полям и горам!
Цветы и листья простых сорняков, влажное, свежее молчание
леса,
Тонкий запах земли на заре до полудня!
О, радость скакать на коне!
Седло, галоп, крепко прижаться к седлу и слушать
журчание ветра в волосах и в ушах.
О, радость пожарного!
Я слышу тревогу в ночи,
Я слышу набат и крики! Я бегу, обгоняя толпу!
Вижу пламя и шалею от восторга.
О, радости борца-силача, что, как башня, стоит на ринге, вполне
подготовленный к бою, в гордом сознании силы, и жаждет
схватиться с противником!
О, радость широкого и простого сочувствия, которое лишь душа
человека может изливать из себя таким ровным
неиссякающим током!
О, радости матери!
Оберегать, и безмерно любить, и страдать, и прилежно рождать
без конца все новые и новые жизни.
О, радость роста, накопления сил,
радость умиротворения и ласки, радость согласия и лада!
О, вернуться туда, где родился,
И еще раз услышать, как щебечут на родине птицы,
Побродить по родному жилью, сбегать в поле, побывать на гумне
И еще раз прогуляться по саду, по его старым тропинкам.
О, в лагунах, заливах, бухтах или на океана,
И остаться там до конца моих дней, и жить, и работать там,
Соленый и влажный запах, берег, соленые водоросли
на мелководье отлива,
Труд рыбака, труд ловца угрей и собирателя устриц;
Я прихожу с лопаткой и скребком для раковин, со мною
острога для угрей,
Что? уже отлив? я иду на песчаную отмель, подхожу
к собирателям устриц;
Я смеюсь и работаю с ними шутя, я молодой весельчак,
А зимою я беру мою острогу, мою вершу и шагаю по льду
залива, и при мне мой топорик, чтобы прорубать лунки
во льду,
Смотрите, как тепло я одет, я иду с удовольствием и к вечеру
возвращаюсь домой,
И со мною ватага товарищей, они молодцы,
И подростки, и взрослые, только со мной им так любо работать -
со мной и ни с кем другим!
Днем работать со мной, а ночью отдыхать со мной.
А в жаркую пору, в лодке, поднимать плетенки для крабов,
опущенные в воду на грузных камнях (мне известны их
поплавки),
Как сладко майское утро перед самым рассветом, когда я гребу
к поплавкам
И тяну накренившиеся плетенки к себе, сбоку, и темно-зеленые
раки отчаянно угрожают клешнями, когда я беру их оттуда
и сую в их клешни деревяшки,
И объезжаю одно за другим все места, а потом гребу обратно
к берегу,
Там кидаю их в кипящую воду, в котел, покуда они не станут
багровыми.
А в другой раз ловить скумбрию,
Сумасшедшая, жадная, так и хватает крючок у самой
поверхности моря, и похоже, что ею покрыты целые мили
воды;
Или ловить губанов в Чесапике, я один из загорелой команды,
Или выслеживать лососей у Поманока, я, весь напряженный,
стою на баркасе,
Моя левая нога на шкафуте, моя правая рука бросает кольца
тончайшей лесы,
И вокруг меня юркие ялики, они юлят, выплывают вперед, их
до полсотни, они вышли на ловлю со мной.
О, пробираться на веслах по рекам,
Вниз по Сент-Лоренсу, великолепные виды,
Парусники, Тысяча Островов, изредка бревенчатый плот
и на нем плотовщики с длинным рулевым веслом,
Малые шалаши на плотах, а над ними дымок по вечерам, когда
стряпают ужин.
(О, страшное, грозящее гибелью!
Далекое от скаредной, жизни!
Неизведанное! словно в горячечном сне!
То, что со всех сорвалось якорей и вышло на вольный простор!)
О, работать на рудниках или плавить железо,
Раскаленный поток металла, литейная, высокий корявый навес,
просторный полутемный завод.
И домна, и кипящая, жидкость, что струится, выливаясь, оттуда.
О, пережить сызнова радость солдата!
Чувствовать присутствие храбреца-командира, чувствовать, что
он расположен к тебе!
Видеть его спокойствие - согреваться в лучах его улыбки,
Идти в бой - слышать барабан и трубу,
Слышать гром артиллерии - видеть, как сверкают на солнце
штыки и стволы мушкетов!
Видеть, как падают и умирают без жалоб!
Упиться по-дикарски человеческой кровью, - осатанеть
до конца!
Радоваться ранам и смерти врагов!
О, радость китобоя! Я опять иду старым рейсом!
Я чувствую бег корабля подо мной, я чувствую, как меня
обвевает атлантический бриз,
Я слышу, как с топ-мачты кричат: «Там... водомет кита!»
Я на снасти, смотрю, куда смотрят другие, - и тотчас
же вниз, ошалев от восторга,
Я вижу огромную глыбу, она нежится на солнце в полусне,
Я вижу, встает гарпунщик, я вижу, как вылетает гарпун из его
мускулистой руки,
О как быстро раненый кит несется вперед против ветра, туда
в океан, и ныряет, и тащит меня на буксире!
Снова я вижу его, он всплыл, чтобы вдохнуть в себя воздух,
снова гребем к нему,
Я вижу, как глубоко вонзилось в его тело копье, как оно
повернулось в ране,
И снова мы отплываем назад, он снова ныряет, жизнь быстро
уходит от него,
И когда он всплывает наверх, он выбрасывает кровавый фонтан
и плавает кругами, кругами, и каждый круг становится
все меньше, - я вижу, он умирает,
В центре круга он судорожно взметается вверх и тотчас же
падает на воду и застывает в окровавленной пене.
О, моя старость, чистейшая из всех моих радостей!
Мои дети и внуки, мои белые волосы и борода,
Как я безмятежен, широк, величав после продолжительной
жизни!
О, зрелая радость женщины! О, наконец-то я счастлива!
Я многочтимая мать, мне уже девятый десяток,
Как ясны мои мысли - как все вокруг влекутся ко мне!
Что их влечет ко мне еще сильнее, чем прежде? Какое цветение
пышнее цветения юности?
Та красота, что снизошла на меня, излучается мною на всех!
О, радости оратора!
Выкатывать громы из легких, из горла,
Возбуждая в людях те самые чувства, какие бушуют в тебе:
ненависть, сострадание, страсть,
Вести за собою Америку - покорять ее могучею речью.
О, радость моей души, что утверждает себя, опираясь на себя
самое, в мире материальных вещей, впитывая их и любя,
Как моя душа обогащает себя зрением, слухом, осязанием,
мыслями, сравнением, памятью,
И все же подлинная жизнь моих чувств и плоти превосходит
чувства и плоть,
Ибо плоть моя - не только материальная плоть, и глаза мои -
не только материальные глаза,
Ибо в конце концов видят мир не они,
И не только моя материальная плоть в конце концов любит,
гуляет, смеется, кричит, обнимает, рождает.
О, радости фермера!
Того, кто живет в Канаде, в Миссури, в Канзасе, в Айове,
в Огайо, в Иллинойсе, в Висконсине!
Встать на рассвете дня и сразу же окунуться в работу,
Осенней порою пахать под озимые,
Весенней порою пахать под кукурузу,
Взращивать фруктовые сады, делать деревьям прививку, собирать
блоки осенней порой.
О, плавать в заводи или броситься с берега в море,
Плескаться в воде или бегать нагишом по прибрежью!
О, понять, как безмерно пространство,
Множественность и безграничность миров!
Появиться на свет и побыть заодно с небесами, с солнцем,
с луною, с летящими тучами!
О, радость величавого мужества!
Ни перед кем не заискивать, никому ни в чем не уступать,
никакому известному или неизвестному деспоту.
Ходить, не сгибая спины, легким, пружинистым шагом,
Глядеть безмятежным или сверкающим взором,
Говорить благозвучным голосом, исходящим из широкой груди.
Смело ставить себя на равной ноге с любым человеком.
Знаешь ли ты прекрасные радости, которые дарует нам
молодость?
Радости крепкой дружбы, веселого слова, смеющихся лиц?
Радости блаженного яркого дня, радости игр, расширяющих
грудь?
Радости звонкой музыки, освещенного бального зала, танцоров!
Радость обильных обедов, разгульной пирушки и выпивки?
И все же, о моя душа, ты превыше всего!
Знаешь ли радости сосредоточенной мысли?
Радости свободного одинокого сердца, нежного, омраченного
сердца?
Радости уединенных блужданий с изнемогшей, но гордой душой,
радости борьбы и страдания?
Муки, тревоги, экстазы, радости глубоких раздумий дневных
и ночных,
Радости мыслей о Смерти, о великих сферах Пространства
и Времени?
Радости предвидения лучшей и высшей любви, радости,
приносимые прекрасной женой и вечным, нежно любимым
товарищем,
Твои, о бессмертная, радости, достойные лишь тебя, о душа!
О, покуда живешь на земле, быть не рабом, а властителем
жизни!
Встретить жизнь, как могучий победитель,
Без раздражения, без жалоб, без сварливых придирок, без скуки!
Доказать этим гордым законам воздуха, воды и земли, что
моя им неподвластна.
Что нет такой внешней силы, которая повелевала бы мной.
Ибо снова и снова скажу: не одни только радости жизни
воспеваются мной, но и радости Смерти!
Дивное прикосновение Смерти, нежное и цепенящее,
Я сам отдаю тело, когда оно станет навозом, чтобы его
закопали, сожгли или развеяли в пыль.
Мое истинное тело, несомненно, оставлено мне для иных сфер,
А мое опустошенное тело уже ничто для меня, очищенное, оно
опять возвращается в землю, к вечным потребам земли.
О, притягивать к себе могучим обаянием!
Как, я не знаю сам, - но смотрите! Нечто бунтующее, никому
не подвластное,
Оно не защищается, а всегда нападает, но как привлекает оно!
О, бороться с могучим врагом и в неравной борьбе не уступать
ни шагу!
Биться одному против всех до потери последних сил!
Прямо смотреть в лицо пыткам, и тюрьмам, и гневу толпы!
Взойти па эшафот и спокойно шагать на ружейные дула!
Быть воистину богом!
О, умчаться под парусом в море!
Покинуть эту косную, нудную землю,
Эту тошную одинаковость улиц, панелей, домов,
Покинуть тебя, о земля, заскорузлая, твердая, и взойти
на корабль,
И мчаться, и мчаться, и мчаться под парусом вдаль!
О, сделать отныне свою жизнь поэмою новых восторгов!
Плясать, бить в ладоши, безумствовать, кричать, кувыркаться,
нестись по волнам все вперед.
Быть матросом вселенной, мчаться во все гавани мира,
Быть кораблем (погляди, я и солнцу и ветру отдал мои паруса),
Быстрым кораблем, оснащенным богатыми словами и радостями.

ПЕСНЯ О ТОПОРЕ

1

Крепок, строен, обнажен!
Недрами земли рожден!
С деревом металл скреплен! Но один и стук и звон!
Алым жаром закален! Малым семенем взращен!
Отдыхает, прислонен,
Сам опорой служит он!
Проявление силы и свойства силы - мужские ремесла, навыки,
звуки;
Длинный ряд единой эмблемы, удары музыки;
Пальцы органиста, отбивающие стаккато на клавишах большого
органа.
2

Привет всем странам земным, каждой за ее свойства;
Привет странам сосны и дуба;
Привет странам лимона, инжира;
Привет странам золота;
Привет странам маиса, пшеницы, привет виноградным странам;
Привет странам сахара, риса;
Привет странам хлопка и странам картофеля белого, сладкого;
Привет горам, равнинам, пескам, лесам, прериям;
Привет берегам плодородных рек, плоскогорьям, ущельям;
Привет бесконечным пастбищам, привет земле изобильной садов,
льна, конопли, меда;
Привет и другим, суровым странам,
Таким же богатым, как страны золота, плодов и пшеницы,
Странам копей и крепких и грубых руд,
Странам угля, меди, олова, цинка, свинца,
Странам железа - странам выделки топора!
3

Чурбан в груде дров и воткнутый в него топор;
Хижина в лесу, плющ над дверью, расчищенный для сада
участок;
Шум неровный дождя в листве после утихшей бури,
Вопли и стоны порой, напоминанье о море,
Мысль о борющихся с бурей судах, опрокинутых набок,
срубающих мачты,
Ощущенье огромных бревен старинных домов и амбаров;
Припомнившийся рассказ, гравюра, плаванье по океану мужчин
с семьями, скарбом,
Их высадка на берегу и основанный новый город,
Плаванье тех, кто искал Новую Англию и нашел, положив ей
начало,
Поселения в Арканзасе и Колорадо, в Оттаве и Вилламетте,
Их медленный рост, скудная пища, топор, ружье, седельные
сумки;
Красота людей предприимчивых, смелых,
Красота лесорубов с их простыми лицами,
Красота независимости, отъезда, решительных действий,
Презренье американское к уставам, обрядам, безграничное
чувство свободы,
Скольжение вольное личности наугад среди разных людей,
самозакалка;
Мясник на бойне, матросы на шхунах и шлюпках, плотовщики,
пионеры;
Лесорубы на зимней стоянке, рассвет в лесу, деревья в инее, треск
сучьев,
Ясный, радостный звук своего же голоса, веселая песня, жизнь
средь лесного приволья, тяжелый дневной труд,
А ночью пламя костра, вкусный ужин, беседа, постель на хвое
и шкуре медвежьей;
На постройке плотники за работой,
Обтеска, распилка бревен, долбленье,
Подъем стропил, установка их и правильная укладка,
Пригонка столбов шипами в гнезда, согласно разметке,
Стук молотков деревянных, железных, движенья рабочих,
изгибы их спин,
Наклон, выпрямленье, сидя верхом на бревнах, вбивают гвозди,
держась за скобы, подпорки,
Изогнутая рука над листом железа, другая рука с топором,
Настильщики перекрытий, пригонка досок, закрепление
гвоздями,
Движенья рабочих, врезавшихся инструментами в балки,
Раскаты эха в пустом строении;
Огромный склад воздвигается быстро в городе,
Шесть рабочих, два посредине, и двое по концам, осторожно
несут тяжелую балку,
Длинный ряд каменщиков с лопаткой в правой руке воздвигают
ходко боковую стену в двести футов длиною,
Наклоны гибких спин, непрерывный стук лопаток о кирпичи,
Кирпичи, один за другим, искусно кладутся и ложатся
под ударом рукоятки лопатки,
Груды материала, известь в лотках, подносчики пополняют ее
запас непрерывно;
На верфи плотники, длинный ряд молодых подмастерьев,
Взлеты их топоров над бревном, обтесываемым для мачты,
Резкий короткий косой удар стали по крепкой сосне,
Сыплются желтые, словно масло, щепки, стружки,
Движенья быстрые рук загорелых и бедер под легкой одеждой;
Строители верфей, мостов, пристаней, паромов, судов,
волноломов;
Пожарный - внезапный пожар вспыхнул в тесном квартале,
Приезд пожарных машин, хриплые крики, быстрота и отвага,
Трубный сигнал команды, развернутый строй, подъем и паденье
рук, качающих воду,
Тонкие, судорожно бьющие светлые струи, установка лестниц,
работа баграми,
Обвал и снос переборок, взлом полов, если пламя под ними
тлеет,
Освещенные лица толпы, ослепительный блеск и темные тени;
Добывший железо, и тот, кто его обработал,
Кто сделал топор, большой и малый, сварщик, закальщик,
И тот, кто его выбирал, дыша на холодную сталь, пробуя пальцем
лезвие,
И сделавший топорище, и насадивший прочно топор;
Мелькание призрачных лиц всех тех, кто им прежде работал,
Упорные первые механики, зодчие, инженеры,
Древнейшие зданья Ассирии, Мизры,
Римские ликторы с топором перед консулами,
Старинный воин Европы с топором в сраженье,
Тяжелый взмах, стук ударов по голове в шлеме,
Предсмертный вопль, паденье бессильного тела, натиск друзей
и врагов,
Осада вассалов, восставших в борьбе за свободу,
Предложение сдаться, стук в ворота замка, переговоры;
Разграбление взятого старого города,
Разгул ворвавшихся изуверов и наемных солдат,
Рев, огонь, кровь, опьяненье, безумье,
Открытый грабеж в домах и храмах, вопли женщин в руках
разбойников,
Обманы и воровство лагерных мародеров, бегство мужчин,
отчаянье старцев,
Ад войны, жестокости изуверства,
Список всех совершенных деяний, правых или неправых,
Могущество личности, правой или неправой.
4

Сила и смелость во всем!
То, что жизнь усиляет, усиляет и смерть,
И мертвые наступают, как и живые,
И будущее неизвестно не больше, чем настоящее,
Суровость земли, человека - не меньше, чем нежность земли,
человека,
Ничто не вечно, кроме личных достоинств.
Что считаете вы долговечным?
Долговечен ли город огромный?
Иль богатое государство? Иль его конституция? Иль гигантские
пароходы?
Иль отели из камня и стали? Иль шедевры зодчества, крепости,
вооруженья?
О нет! Не сами собой они ценны,
Они преходящи, как музыка, как танцы их празднеств;
Их зрелища, так же как все, проходят
И длятся, пока не сверкнет возмущенье.
Великий город - это город самых великих мужчин и женщин,
Может стать даже нищий поселок величайшим городом в мире.
5

Город великий не там, где тянутся пристани, доки, заводы,
склады товаров,
Не там, где всегда встречают прибывших, где поднимают якорь
отплытий,
Не там, где роскошны высокие зданья, магазины с издельями
разных стран мира,
Не там, где лучшие библиотеки, академии, где изобилие денег,
Не там, где множество населенья,
А там, где есть мощное племя ораторов и поэтов,
И там, где любимы они, где их понимают и чтут,
Где памятники героям - подвиги и дела,
Где бережливость на месте своем, как и благоразумье,
Где легки для мужчин и для женщин законы,
Где нет ни рабов, ни рабовладельцев,
Где восстанет сразу народ против наглости выборных лиц,
Где толпы людей текут, как волны морские
по свистку тревожному смерти,
Где власть убежденья сильнее, чем власть принужденья,
Где гражданин - глава всего, а президент, мэр, губернатор -
его наемные слуги,
Где учат детей управлять собою, на самих себя полагаясь,
Где решаются все дела беспристрастно,
Где поощряется парение духа,
Где женщины, как мужчины, участвуют в уличных шествиях,
Где входят они на собранье и садятся с мужчинами рядом.
Там, где город друзей самых верных,
Там, где город любви самой чистой,
Там, где город отцов самых здоровых,
Там, где город матерей самых крепких, -
Вот где великий город.
6

Как жалки все доказательства пред решительным действием!
Как вся вещественная пышность городов сжимается пред
мужским или женским взглядом!
Все ждет или идет кое-как, пока не явится сильный;
Сильный человек - доказательство силы народа и мощи
вселенной;
Когда он иль она появляется, вещества благоговеют,
Прекращается спор о душе,
Обычаи старые, мысли проверяются, отвергаются.
Что теперь ваше деланье денег? Чем теперь оно вам поможет?
Что теперь ваша почтенность?
Что теперь богословие ваше, воспитание, общество, традиции,
своды законов?
Где теперь все увертки ваши от жизни?
Где теперь придирки ваши к душе?
7

Бесплодный пейзаж скрывает руду - он хорош, несмотря
на свою неприглядность.
Вот здесь рудник, здесь рудокопы;
Плавильная печь, закончена плавка, стоят кузнецы наготове
с молотами, щипцами,
То, что служило всегда и служит всегда, - под рукою.
Ничто не служило лучше - топор служил всем:
Служил красноречивым, изысканным грекам и задолго до них,
Служил при постройке самых прочных сооружений,
Служил иудеям, персам, древним индийцам,
Служил тем, кто насыпал курганы на Миссисипи, и тем, чьи
руины остались в Центральной Америке,
Служил для альбийских храмов в лесах иль в полях, с грубой их
колоннадой, служил друидам,
Служил для вырубки обширных мрачных пещер в снежных горах
скандинавских,
Служил тем, кто в незапамятные времена высекал на граните
изображения солнца, луны, звезд, судов, волн океана;
Служил при нашествии готов, служил племенам пастухов
и номадам;
Служил самым древним кельтам, служил отважным пиратам
балтийским,
Служил еще раньше мирным жителям Эфиопии,
Служил для выделки рулей на галерах прогулочных и военных,
Служил при всех работах на суше и море,
Служил и средним векам, и более давним,
Служил не только живым, тогда и теперь, но и мертвым.
8

Я вижу европейского палача:
Он стоит в маске, одетый в красное, с большими ногами
и сильными голыми руками,
И оперся на тяжелый топор.
(Кого обезглавил ты недавно, палач европейский?
Чья кровь на тебе, свежая, липкая?)
Я вижу светлый закат мучеников,
Я вижу призраки, сходящие с эшафота,
Призраки мертвых вельмож, развенчанных королев, осужденных
министров, свергнутых королей,
Соперников, изменников, отравителей, главарей опальных
и прочих.
Я вижу тех, кто в разных странах боролся за правое дело;
Скуден посев, однако жатва не оскудеет!
(Запомните, о короли, первосвященники, - жатва не оскудеет.)
Я вижу, что кровь с топора начисто смыта,
Чисты и лезвие и топорище,
Не льется кровь европейской знати, топор не касается шей
королев.
Я вижу - палач удалился и стал ненужен,
Я вижу - пустой эшафот плесневеет, я не вижу на нем топор
Я вижу мощную дружескую эмблему моего народа - нового
большого народа.
9

(Америка! Я не хвалюсь любовью моей к тебе,
Я владею тем, что имею.)
Топор взлетает!
Могучий лес дает тысячи порождений,
Они падают, растут, образуются -
Палатка, хижина, пристань, таможня,
Цеп, плуг, кирка, пешня, лопата,
Дранка, перила, стойка, филенка, косяк, планка, панель, конек,
Цитадель, потолок, бар, академия, орган, выставочный павильон,
библиотека,
Карниз, решетка, пилястр, балкон, окно, башня, крыльцо
Мотыга, грабли, вилы, карандаш, фургон, посох, пила, рубанок,
молоток, клин, печатный вал,
Стул, стол, бадья, обруч, калитка, флюгер, рама, пол,
Рабочий ящик, сундук, струнный инструмент, лодка, сруб и все
прочее,
Капитолии штатов и капитолий нации штатов,
Ряды красивых домов на проспектах, сиротские дома,
богадельни,
Пароходы и парусники Манхаттена, бороздящие все океаны.
Возникают образы!
Работа разная с топором, и работники, и все, что их окружает.
Лесорубы, откатчики бревен к Пенобскоту иль Кеннебеку,
И жители хижин в горах Калифорнии, иль у малых озер, или
у Колумбии,
И жители южней - на берегах Хилы иль Рио-Гранде, их
сборища, типы, шутки,
И жители северней - у реки Святого Лаврентия, или
северней - в Канаде, или южнее - у Иеллоустоуна,
на побережье и дальше,
Охотники на тюленей, китобои, полярные моряки, пробивающие
проходы средь льдов.
Возникают образы!
Образы фабрик, литейных заводов, арсеналов, рынков,
Образы двухколейных железных дорог,
Образы мостов со шпалами, огромных железных ферм, балок,
арок,
Образы флотилий барж, буксиров, судов на озерах, каналах,
реках.
Верфи, сухие доки на восточных и западных берегах, во многих
бухтах и около них,
Кильсоны из падуба, сосновые доски, рангоут, корни лиственницы
для книц,
И сами суда в плавании, строительные леса, рабочие внутри
и снаружи,
Инструменты вокруг: бурав и буравчик, струг, болт, наугольник,
долото, уровень.
10

Образы возникают!
Распилено дерево на козлах, сбито, окрашено,
Образ гроба для мертвеца, чтоб улечься в саване,
Меняется образ в стойки кровати, в ножки кровати
для новобрачной;
Образ корытца, качалки под ним, колыбель для ребенка,
Образ досок для пола, настила для пляшущих ног,
Образ досок для семейного дома родителей любящих и детей,
Образ крыши дома двух молодоженов, крова над юной
счастливой четой,
Крова над ужином, весело приготовленным верной женой
и весело съеденным верным мужем после рабочего дня.
Образы возникают!
Образ места для подсудимого в зале суда и его иль ее на этом
месте,
Образ стойки бара с двумя пьяницами, молодым и старым,
Образ пристыженной и гневной лестницы, попираемой
воровскими шажками,
Образ укромной софы и парочки тайных прелюбодеев,
Образ игорного стола с дьявольским проигрышем и выигрышем,
Образ лесенки для осужденного убийцы с осунувшимся лицом
и связанными руками,
Шерифа с помощниками и безмолвной бледной толпы,
покачивание веревки.
Образы возникают!
Образ дверей, многих выходов и входов;
Дверь, откуда поспешно вышел, покраснев, друг вероломный,
Дверь, куда проникают новости хорошие и плохие,
Дверь, откуда вышел, дом покидая, самонадеянный,
легкомысленный сын,
Дверь, куда он вошел опять после долгих скитаний, - больной,
надломленный, без чести, без средств.
11

И образ ее возникает:
Она, защищенная меньше и все ж больше, чем когда-либо;
Средь грубых и грязных она шагает, не боясь грубости, грязи:
Она узнает мысли, когда проходит, - ничто от нее не скрыто;
Она, несмотря ни на что, дружественна ко всем;
Она любима больше всего - без исключений, - и нечего ей
бояться, она ничего не боится;
Проклятия, ссоры, песни с икотой, непристойная ругань
не заденут ее, когда она мимо проходит;
Она молчалива, владеет собой - они ее не оскорбляют;
Она принимает их, как законы природы их принимают, - она
сильная,
Она тоже закон природы, - нет закона сильней, чем она.
12

Главные образы возникают!
Образы Демократии, полной - в итоге столетий;
Образы, что вызывают другие образы,
Образы буйных мужественных городов,
Образы друзей гостеприимных по всей земле,
Образы, крепящие землю и крепнущие землей.

ИЗ «ПЕСНИ О ВЫСТАВКЕ»


Муза, беги из Эллады, покинь Ионию,
Сказки о Трое, об Ахилловом гневе забудь, о скитаниях Одиссея,
Энея,
К скалам твоего снегового Парнаса дощечку прибей:
«За отъездом сдается внаем».
И такое же повесь объявление в Сионе, на Яффских воротах
и на горе Мориа,
И на всех итальянских музеях, на замках Германии, Испании,
Франции,
Ибо новое царство, вольнее, бурливее, шире, ожидает тебя как
владычицу.
*

Наши призывы услышаны!
Да и сама она издавна жаждала этого.
Она идет! Я слышу шелест ее одежд!
Я чую сладостный аромат ее дыхания!
О, царица цариц! О, смею ли верить,
Что античные статуи и эти древние храмы не властны ее
удержать?
Что тени Вергилия, Данте и мириады преданий, поэм не влекут
ее, как магниты, к себе?
Что она кинула их и - пришла?
Да, уже замер, умолк ее голос там, над Кастальским ключом,
И египетский Сфинкс с перебитой губою молчит,
И замолчали гробницы, хитро ускользнувшие от власти веков,
Каллиопа уже никого не зовет, и Мельпомена, и Клио, и Талия
мертвы,
Иерусалим - горсть золы, развеянной вихрем, - сгинул,
Полки крестоносцев, потоки полночных теней, растаяли вместе
с рассветом.
Где людоед Пальмерин? где башни и замки, отраженные водами
Уска?
И Артур, и все рыцари сгинули, Мерлин, Ланселот, Галахад
сникли, исчезли, как пар.
Ушел он! ушел навсегда этот мир, когда-то могучий,
но теперь опустелый, безжизненный, призрачный,
Шелками расшитый, ослепительно яркий, чужой, весь в пышных
легендах и мифах,
Его короли и чертоги, его попы и воители-лорды, его
придворные дамы.
В короне, в военных доспехах, он ушел вместе с ними в свой
кладбищенский склеп и там заколочен в гроб,
И герб на его могиле - алая страница Шекспира,
И панихида над ним - сладко тоскующий стих Теннисона.
К нам спешит высокородная беглянка, я вижу ее, если вы и не
видите,
Торопится к нам на свидание, с силой пробивает себе дорогу
локтями, шагает в толпе напролом,
Жужжание наших машин и пронзительный свист паровозов ее не
страшат,
Ее не смущают ни дренажные трубы, ни циферблат газомера, ни
искусственные удобрения полей,
Приветливо смеется и рада остаться
Она здесь, среди кухонной утвари!
*

Но погодите - или я забыл приличье?
Позволь представить незнакомку тебе, Колумбия! (Для чего
же я живу и пою?)
Во имя Свободы приветствуй бессмертную! Протяните друг
другу руки
И отныне, как сестры, живите в любви.
Ты же, о Муза, не бойся! поистине новые дни и пути принимают,
окружают тебя,
И странные, очень странные люди, небывалая порода людей,
Но сердца все те же, и лица те же,
Люди внутри и снаружи все те же, чувства те, порывы те же
И красота, и влюбленность те же...
*

...О, мы построим здание
Пышнее всех египетских гробниц,
Прекраснее храмов Эллады и Рима.
Твой мы построим храм, о пресвятая индустрия...
Я вижу его, как во сне, наяву,
Даже сейчас, когда я пою эту песню, я вижу, он встает предо
мною,
Я вижу его, как во сне, наяву,
Громоздится этаж на этаж, и фасады из стекла и железа,
И солнце, и небо ей рады, она раскрашена самыми веселыми
красками,
Бронзовой, синей, сиреневой, алой,
И над ее златокованой крышей будут развеваться во всей красоте
под твоим стягом, Свобода,
Знамена каждого штата и флаги каждой земли,
И тут же вокруг нее целый выводок величавых дворцов, - они не
так высоки, но прекрасны.
В стенах ее собрано все, что движет людей к совершеннейшей
жизни,
Все это испытуется здесь, изучается, совершенствуется
и выставляется всем напоказ.
Не только создания трудов и ремесел,
Но и все рабочие мира будут представлены здесь.
Здесь вы увидите в процессе, в движении каждую стадию
каждой работы,
Здесь у вас на глазах материалы будут, как по волшебству,
менять свою форму.
Хлопок будут собирать тут же, чуть ли не у вас на глазах,
Его будут сушить, очищать от семян и у вас на глазах превращать
в нитки и ткань,
Вам покажут старые и новые процессы работ,
Вы увидите разные зерна и как их мелют, пекут из них хлеб,
Вы увидите, как грубая руда после многих процессов становится
слитками чистого золота,
Вы увидите, как набирает наборщик, и узнаете, что такое
верстатка,
С удивлением увидите вы, как вращаются цилиндры ротационных
машин,
Выбрасывая лист за листом тысячи печатных листов,
Перед вами будут создавать фотоснимки, часы, гвозди, булавки,
модели всевозможных машин.
В больших и спокойных залах величавый музей даст вам
безграничный урок минералов,
А в другом вам покажут деревья, растения, овощи,
В третьем - животных, их жизнь, изменения их форм в веках.
Один величавый дом будет домом музыки,
В других будут другие искусства и всякие другие премудрости,
И ни один не будет хуже другого, их будут равно почитать,
изучать и любить.
(И это, все это, Америка, будут твои пирамиды и твои обелиски,
Твой Александрийский маяк, твои сады Вавилона,
Твой Олимпийский храм.)
*

Довольно твердить о войне! да и самую войну - долой!
Чтобы мой ужаснувшийся взор больше никогда не видал
почернелых, исковерканных трупов!
Долой этот разнузданный ад, этот кровавый наскок, словно мы
не люди, а тигры.
Если воевать - так за победу труда!
Будьте нашей доблестной армией вы, инженеры и техники,
И пусть развеваются ваши знамена под тихим и ласковым
ветром.
...Так прочь эти старые песни!
Эти романы и драмы о чужеземных дворах,
Эти любовные стансы, облитые патокой рифмы, эти интриги
и амуры бездельников,
Годные лишь для банкетов, где шаркают под музыку танцоры
всю ночь напролет,
Разорительные эти забавы, доступные лишь очень немногим.
...Муза! я приношу тебе наше здесь и наше сегодня,
Пар, керосин и газ, экстренные поезда, великие пути сообщения,
Триумфы нынешних дней: нежный кабель Атлантики,
И тихоокеанский экспресс, и Суэцкий канал, и Готардский
туннель, и Гузекский туннель, и Бруклинский мост.
Всю землю тебе приношу, как клубок, обмотанный рельсами
и пароходными тропами, избороздившими каждое море,
Наш вертящийся шар приношу...

ПЕСНЯ РАЗНЫХ ПРОФЕССИЙ

1

Это песня разных профессий!
В работе машин и ремесел, в полевых работах я вижу движенье
вперед
И нахожу вечный смысл.
Рабочие и работницы!
Если бы я был блестяще образован, то разве это значило бы так
много?
Если бы я был директором школы, богатым благотворителем,
мудрым государственным деятелем, то разве это значило бы
так много?
Если бы я был предпринимателем и платил вам, то разве это
удовлетворило бы вас?
Образован, добродетелен, благожелателен и прочие подобные
названия,
Но ведь любят меня, а не подобные названия.
Я не слуга и не хозяин;
Я принимаю и высшую и низшую цену - я хочу получить только
свое от того, кто рад мне;
Я равен вам, и вы равны мне.
Если вы за работой стоите в цехе, то и я стою рядом с вами;
Если вы даете подарки вашему брату иль лучшему другу, то и я
принимаю их, как ваш брат или лучший друг;
Если вы принимаете радушно того, кого любите, мужа, жену, то
вы принимаете и меня;
Если вы унижены, больны, стали преступником, то и я
становлюсь таким же ради вас;
Если вы вспоминаете о своих безумных противозаконных
поступках, то разве и я не вспоминаю о таких же моих поступках?
Если вы пьете за столом, то и я пью напротив вас за столом;
Если вы, встретясь с незнакомцем на улице, полюбите его иль ее,
то и я не раз полюбил незнакомых встречных на улице.
Что вы думаете о себе?
Или вы сами недооцениваете себя?
Или вы думаете, что президент более велик, чем вы?
Или богач лучше вас? Или образованный мудрее вас?
(Если вы грязны, прыщавы, были пьяницей или вором,
Если вы больны, стали ревматиком или проституткой,
Если вы легкомысленны, слабовольны, не образованны и не
видели свое имя в печати,
То разве из-за этого у вас меньше прав на бессмертье?)
2

Человеческие души! Это не вас называю я невидимыми,
неслышными, неосязаемыми;
Это не о вас я спорю - живые вы или нет;
Я заявляю открыто - кто вы, если никто другой не заявляет.
Взрослый, подросток, ребенок в этой, как и во всякой другой,
стране, в доме, вне дома, каждый равен другому,
А все остальное после них или через, них.
Жена - и она нисколько не меньше мужа,
Дочь - и она так же хороша, как сын,
Мать - и она совершенно равна отцу.
Дети неграмотных бедняков, подмастерья-подростки,
Работники молодые и старые на фермах,
Моряки судов каботажных, торговых, иммигранты -
Я вижу их всех, вижу вблизи и вдали,
Ни один не скроется от меня, да никто и не хочет скрыться.
Я несу очень нужное вам, то, что у вас есть,
Не деньги, любовные связи, одежду, еду, образование, но не
менее нужное;
Я не шлю агента-посредника, не предлагаю образцов, а даю
саму ценность.
Есть нечто проникающее ко всем сейчас и всегда,
Не то, что печатается, проповедуется, обсуждается, оно
ускользает от обсуждения и печати,
Оно не входит в книгу, нет его и в этой книге,
Оно для вас, кто б вы ни были, оно не дальше от вас, чем ваши
слух и зрение,
Оно в самом близком, обычном, доступном и всегда ощутимо.
Вы можете читать на многих языках, но ничего не прочтете
об этом,
Вы можете прочесть послание президента и ничего не прочтете
об этом,
Ничего нет об этом в сообщениях министерства иностранных дел
или финансов, в газетах и журналах,
Ничего нет об этом в переписи, в отчетах о доходах, в курсах
ценных бумаг или акций.
3

Солнце и звезды, что мчатся в пространстве,
Круглая, как яблоко, Земля, и мы на ней, - величественно их
движенье!
Я не постигаю его, но знаю, что в нем величие, счастье,
Что наша конечная цель здесь не умозрение, не острословие,
не попытка,
Не то, что случайно может нам удаться или может стать нашей
ошибкой,
И не то, что может быть почему-либо утрачено.
Свет и тень, странное ощущение тела и личности, жадная
любознательность ко всему,
Гордое достоинство и достижения человека, невыразимые
радости, страданья,
Чудо, которое каждый видит в каждом, и чудеса в каждой
минуте вечного времени,
Чему ты их отдаешь, товарищ?
Отдаешь ли ты их ремеслу или полевой работе? Или торговле
в магазине?
Или для своего обеспечения? Иль развлеченью в часы досуга?
Или ты хочешь изобразить пейзаж красками на холсте?
Иль описать мужчин и женщин и сложить песни?
Иль, как ученый, познать законы тяготения, текучести
атмосферы и гармонию разных сочетаний?
Иль нанести на карту бурую сушу и синее море?
Иль сочетать в созвездия звезды и дать им причудливые
названия?
Или собрать отборные семена для выставки и посева?
Старые учреждения, искусства, библиотеки, музеи, легенды,
достижения техники расцениваются высоко?
Высоко расценивают свой доход и занятия? Я не возражаю.
Пусть расценивают их высоко, но ребенка, рожденного женщиной,
человека я ставлю выше всего.
Мы считаем союз наших штатов великим и конституцию нашу
великой,
Я не говорю, что они плохие, пусть будут они велики,
Сейчас они нравятся мне, как и вам.
Ведь я люблю вас и всех моих собратьев на всей земле.
Мы считаем Библии, религии священными - я этого не
отрицаю,
Но я говорю, что все они выросли из вас и все еще растут;
Не они дают жизнь, а вы даете жизнь,
Как листья растут из деревьев, а деревья растут из земли, так
и они растут из вас.
4

Все известные почести я отдаю вам, кто б вы ни были,
Президент в Белом доме должен быть для вас, а не вы для него!
Министры в своих кабинетах должны быть для вас, а не вы для
них,
Конгресс должен созываться ежегодно ради вас,
Законы, суды, все штаты, хартии городов, торговля, почта - все
это должно быть для вас.
Внимательно слушайте, мои дорогие ученики!
Все догмы, вся политика, вся цивилизация исходят от вас,
Все изваянья, памятники, все написанное на пьедесталах
существует для вас.
Вся история, все цифры статистики, все мифы, сказанья живут
сейчас в вас,
Если б вы не дышали, не двигались, то где были бы они?
Самые знаменитые поэмы обратились бы в прах, драмы и речи
стали бы пустотой.
Вся архитектура возникает лишь тогда, когда вы на нее глядите.
(Разве она выражена только в белом или сером камне? Или
в линиях арок, карнизов?)
Вся музыка оживает от вас, когда о ней напомнят вам
инструменты;
Ведь музыка - это не скрипки, не корнеты, не гобои, не
барабаны, не ноты для сладкого пения баритона, не ноты
мужского или женского хора,
Музыка и ближе и дальше.
5

Когда же целое станет единым?
Может ли каждый увидеть признаки лучшего, глядя в зеркало!
Разве нет более великого?
Разве все здесь с вами, с таинственной незримой душой?
Странную, как парадокс, суровую истину я утверждаю:
Грубая вещность и невидимая душа едины.
Строительство домов, разметка, распилка бревен;
Кузнечное дело, выдувка стекла, покрытие крыш железом,
гонтом;
Судостроение, сооружение доков, засолка рыбы, мощение улиц,
тротуаров;
Откачка насосом, забивка свай, подъем лебедкой, топка углем,
обжиг кирпича;
Шахты и все, что в них под землей, лампочки в темноте, эхо,
песни, какие широкие, самобытные мысли видны на темных
от угольной пыли лицах;
Огни сталелитейных заводов в горах иль по речным побережьям,
литейщики лапчатым ломом пробуют плавку, глыбы руды
и засыпка руды, каменного угля, известняка;
Домны и пудлинговые печи, брызги, осколки от плавки,
прокатный стан, чугунные болванки, тавровые крепкие
рельсы для железных дорог;
Нефтяные промысла, шелкопрядильня, завод свинцовых белил,
сахарный завод, лесопилка, огромные фабрики, заводы;
Обработка камня, украшение фасадов, окон, входов, молоток,
зубило, щиток для защиты большого пальца;
Чеканка, наполненный варом котел и под ним костер;
Тюки хлопка, крюк грузчика, пила и козлы пильщика, изложница
литейщика, нож мясника, ледяной плуг и все ледовые
работы;
Инструменты такелажника, парусного мастера, изготовщика
гаков и блоков;
Изделия из гуттаперчи, папье-маше, краски, кисти, изготовление
кистей, инструменты стекольщика;
Обклейка фанерой и горшок с клеем, кондитерские украшения,
графин и стаканы, ножницы, утюг,
Шило и ремень, мера пинты и кварты, стойка и табуретка, перо
гусиное или стальное, изготовление всех острых
инструментов;
Пивоварня, пивоварение, солод, чаны, работа пивоваров,
виноделов, уксусников;
Выделка кож, изготовление экипажей, котлов, плетенье веревок,
перегонка, раскраска вывесок, гашение извести, уборка
хлопка, гальванопластика, электротипия, стереотипия;
Станок для клепки, строгальный станок, жнейки, плуги,
молотилки, паровозы;
Повозка возчика, омнибус, ломовой фургон;
Пиротехника, разноцветный фейерверк ночью, причудливые
фигуры и струи;
Мясо на прилавке, бойня, мясник в кровавой одежде;
Загон для свиней, молоток для убоя, крюк, лохань
ошпаривания, потрошение, большой нож для разде
молоток упаковщика, кропотливая зимняя заготовка
свинины;
Помол пшеницы, ржи, кукурузы, риса, мешки муки в баррел,
в пол и четверть баррела, груженые баржи, высокие
на пристанях и набережных;
Люди и труд людской на паромах, железных дорогах, каналах
каботажных судах, рыбачьих баркасах;
Ежечасный обычный порядок вашей или другой человеческой
жизни, магазин, склад, депо, фабрика;
Все это вблизи тебя днем и ночью, о рабочий, кто б ты ни был,
показывает твою ежедневную жизнь;
В этом, в них тяжелейшая весомость гораздо больше, чем
считаешь, и гораздо меньше;
В них подлинная сущность, в них поэмы для тебя и для меня.
В них, не только в тебе - ты и твоя душа объемлет все
независимо от оценки;
В них развитие к лучшему, в них все темы, намеки, возможности.
Я не утверждаю, что видимое вами вокруг - бесполезно,
не советую вам остановиться,
Я не отрицаю значения того, что вы считаете значительным,
Но я говорю, что ничто не ведет к более великому так, как ведет
все это.
6

Вы ищете где-то вдали? Вы наверное назад вернетесь,
В самых знакомых вещах находя самое лучшее или только
хорошее,
В людях, самых близких к вам, находя самое нежное, сильное и
дорогое;
Счастье и знанье не где-то в другом месте, а здесь, не в другое
время, а сейчас;
Мужчина - в том, кого вы видите и касаетесь, всегда в другом
брате, ближнем соседе, женщина - в матери, в любимом,
в жене;
Народные вкусы и труд первенствуют в поэмах и во всем.
Вы, рабочие и работницы наших Штатов, владеете чудесной
мощной жизнью.
И все остальное уступает место людям, таким, как вы.
Если б псалом пел вместо певца,
Если б проповедь проповедовала вместо проповедника,
Если б кафедра, поднимаясь, двигалась вместо резчика,
украсившего ее резьбой,
Если б я касался тела книг ночью или днем и они прикасались
к моему телу,
Если б университетский курс убеждал, как спящая женщина
и ребенок,
Если б позолота свода улыбалась, как дочь ночного сторожа,
Если б акты ручательств отдыхали в креслах напротив, как мои
друзья,
То тогда б я протянул им руку и прославил их так же, как
мужчин и женщин, подобных вам,

МОЛОДОСТЬ, ДЕНЬ, СТАРОСТЬ И НОЧЬ


Молодость, щедрая, страстная, любвеобильная - молодость,
полная сил, красоты, обаянья,
Знаешь ли ты, что и старость придет столь же красива, сильна,
обаятельна?
День, горячий, роскошный, сияющий - день с великолепным
солнцем, полный движенья, стремлений, смеха,
За тобой идет ночь, у ней миллионы солнц, и сон, и живительный
сумрак.

ИЗ ЦИКЛА «ПЕРЕЛЕТНЫЕ ПТИЦЫ»

ПИОНЕРЫ! О ПИОНЕРЫ!


Дети мои загорелые,
Стройно, шагом, друг за другом, приготовьте ваши ружья,
С вами ли ваши пистолеты и острые топоры?
Пионеры! о пионеры!
Дольше мешкать нам нельзя,
Нам идти в поход, мои любимые, туда, где бой всего опасней,
Мы молодые, мускулистые, и весь мир без нас погибнет,
Пионеры! о пионеры!
Ты, западная молодежь,
Ты неустанная, горячая, полная гордости и дружбы.
Ясно вижу я тебя, ты идешь с передовыми,
Пионеры! о пионеры!
Что же старые народы?
Утомились, ослабели, и их урок пришел к концу, там,
за дальними морями?
Мы их ношу поднимаем, их работу и их урок,
Пионеры! о пионеры!
Старое осталось сзади,
Новый, краше и сильнее, свежий мир, могучий мир,
Мы в этот мир ворвемся с боем, в мир похода и труда!
Пионеры! о пионеры!
Мы бросаемся отрядами
По перевалам и над кручами, по дорогам неизведанным,
Напролом, в атаку, грудью завоевать и сокрушить.
Пионеры! о пионеры!
Мы валим древние деревья,
Мы запруживаем реки, мы шахтами пронзаем землю,
Прерии мы измеряем, мы распахиваем нови,
Пионеры! о пионеры!
Мы родились в Колорадо,
Мы с гигантских горных пиков, мы с сиерр, с плато высоких,
Мы из рудников, из рытвин, мы с лесных звериных троп,
Пионеры! о пионеры!
Из Небраски, из Арканзаса,
Мы из штатов серединных, мы с Миссури, в нас кровь
заморских наших предков,
Мы с товарищами за руку, мы северяне, мы южане,
Пионеры! о пионеры!
Все смести, снести с пути!
О любимые, о милые! Грудь от нежности болит!
Я и радуюсь и плачу, от любви я обезумел,
Пионеры! о пионеры!
С нами знамя, наше знамя,
Поднимите наше знамя, многозвездную владычицу,
все склонитесь перед нею,
Боевая наша матерь, грозная, во всеоружии, ее ничто не сокрушит,
Пионеры! о пионеры!
Дети мои, оглянитесь.
Ради этих миллионов, уходящих в даль столетий, напирающих
на нас,
Нам невозможно отступить или на миг остановиться,
Пионеры! о пионеры!
Дальше сжатыми рядами!
Убыль мы всегда пополним, мертвых заместят живые,
Через бой, через разгром, но вперед, без остановки,
Пионеры! о пионеры!
Все живые пульсы мира
Влиты в наши, бьются с нашими, с западными, заодно,
В одиночку или вместе, направляясь неустанно в первые ряды
для нас,
Пионеры! о пионеры!
Многоцветной жизни зрелища,
Все видения, все формы, все рабочие в работе,
Все моряки и сухопутные, все рабы и господа,
Пионеры! о пионеры!
Все несчастные влюбленные,
Все заключенные в темницах, все неправые и правые,
Все веселые, все скорбные, все живые, умирающие
Пионеры! о пионеры!
Я, моя душа и тело,
Мы, удивительное трио, вместе бродим по дороге,
Средь теней идем по берегу, и вокруг теснятся призраки,
Пионеры! о пионеры!
Шар земной летит, кружится,
И кругом планеты-сестры, гроздья солнц и планет,
Все сверкающие дни, все таинственные ночи, переполненные
снами,
Пионеры! о пионеры!
Это наше и для нас,
расчищаем мы дорогу для зародышей во чреве,
все, что еще не родились, ждут, чтобы идти за нами,
Пионеры! о пионеры!
И вы, западные женщины!
Старые и молодые! Наши матери и жены!
Вы идете вместе с нами нераздельными рядами,
Пионеры! о пионеры!
Вы, будущие менестрели,
Затаившиеся в прериях, скоро вы примкнете к нам, нам спое
ваши песни.
(А певцы былого века лягте в гроб и отдохните, вы свою работу
сделали.)
Пионеры! о пионеры!
Не услады и уюты,
Не подушки и не туфли, не ученость, не комфорт,
Не постылое богатство, не нужны нам эти дряблости,
Пионеры! о пионеры!
Что? Обжираются обжоры?
Спят толстобрюхие сонливцы? И двери их наглухо закрыты?
Все же скудной будет наша пища, и спать мы будем на земле,
Пионеры! о пионеры!
Что? уже спустилась ночь?
А дорога все труднее? и мы устали, приуныли и засыпаем
на ходу?
Ладно, прилягте, где идете, и отдохните до трубы,
Пионеры! о пионеры!
Вот она уже трубит!
Там, далеко, на заре - слышите, какая звонкая?
Ну, скорее по местам - снова в первые ряды,
Пионеры! о пионеры!

ТЕБЕ


Кто бы ты ни был, я боюсь, ты идешь по пути сновидений,
И все, в чем ты крепко уверен, уйдет у тебя из-под ног и под
руками растает,
Даже сейчас, в этот миг, и обличье твое, и твой дом, и одежда
твоя, и слова, и дела, и тревоги, и веселья твои,
и безумства - все ниспадает с тебя,
И тело твое, и душа отныне встают предо мною,
Ты предо мною стоишь в стороне от работы, от купли-продажи,
от фермы твоей и от лавки, от того, что ты ешь, что ты
пьешь, как ты мучаешься и как умираешь.
Кто бы ты ни был, я руку тебе на плечо возлагаю, чтобы ты
стал моей песней,
И я тихо шепчу тебе на ухо:
«Многих женщин и многих мужчин я любил, но тебя я люблю
больше всех».
Долго я мешкал вдали от тебя, долго я был как немой,
Мне бы давно поспешить к тебе,
Мне бы только о тебе и твердить, тебя одного воспевать.
Я покину все, я пойду и создам гимны тебе,
Никто не понял тебя, я один понимаю тебя,
Никто не был справедлив к тебе, ты и сам не был справедлив
к себе,
Все находили изъяны в тебе, я один не вижу изъянов в тебе,
Все требовали от тебя послушания, я один не требую его от тебя.
Я один не ставлю над тобою ни господина, ни бога: над тобою
лишь тот, кто таится в тебе самом.
Живописцы писали кишащие толпы людей и меж ними одного -
посредине,
И одна только голова была в золотом ореоле,
Я же пишу мириады голов, и все до одной в золотых ореолах,
От руки моей льется сиянье, от мужских и от женских голов
вечно исходит оно.
Сколько песен я мог бы пропеть о твоих величавых и славных
делах,
Как ты велик, ты не знаешь и сам, проспал ты себя самого,
Как будто веки твои опущены были всю жизнь,
И все, что ты делал, для тебя обернулось насмешкой.
(Твои барыши, и молитвы, и знанья - чем обернулись они?)
Но посмешище это - не ты,
Там, в глубине, под спудом затаился ты, настоящий.
И я вижу тебя там, где никто не увидит тебя,
Пусть молчанье, и ночь, и привычные будни, и конторка,
и дерзкий твой взгляд скрывают тебя от других и от самого
себя, - от меня они не скроют тебя,
бритые щеки, нечистая кожа, бегающий, уклончивый взгляд
пусть с толку сбивают других - но меня не собьют,
Пошлый наряд, безобразную позу, и пьянство, и жадность,
и раннюю смерть - я все отметаю прочь.
Ни у кого нет таких дарований, которых бы не было и у тебя
Ни такой красоты, ни такой доброты, какие есть у тебя,
Ни дерзанья такого, ни терпенья такого, какие есть у тебя.
И какие других наслаждения ждут, такие же ждут и тебя.
Никому ничего я не дам, если столько же не дам и тебе,
Никого, даже бога, я песней моей не прославлю, пока
не прославлю тебя.
Кто бы ты ни был! иди напролом и требуй!
Эта пышность Востока и Запада - безделица рядом с тобой,
Эти равнины безмерные и эти реки безбрежные - безмерно
безбрежен и ты, как они,
Эти неистовства, бури, стихии, иллюзии смерти - ты тот,
кто над ними владыка,
Ты по праву владыка над природой, над болью, над страстью,
над каждой стихией, над смертью.
Путы спадают с лодыжек твоих, и ты видишь, что все хорошо
Стар или молод, мужчина или женщина, грубый, отверженный
низкий, твое основное и главное громко провозглашает себя
Через рожденье и жизнь, через смерть и могилу, - все тут
ничего не забыто! -
Через гнев, утраты, честолюбье, невежество, скуку твое Я
пробивает свой путь.

ФРАНЦИЯ

(18-й год наших Штатов)

Великое время и место,
Резкий, пронзительный крик новорожденного, который так
волнует материнское сердце.
Я бродил по берегу Атлантического океана
И услышал над волнами детский голос,
Я увидел чудесного младенца, он проснулся с жалобным плачем.
от рева пушек, от криков, проклятий, грохота рушившихся
зданий.
Но я не устрашился ни крови, струящейся по канавам, ни трупов,
то брошенных, то собранных в кучи, то увозимых в телегах,
Не отчаялся при виде разгула смерти, не убоялся ни ружейной
пальбы, ни канонады.
Бледный, в суровом молчании, что мог я сказать об этом взрыве
давнего гнева?
Мог я желать, чтоб человек был иным?
Мог я желать, чтоб народ был из дерева или из камня?
Чтобы не было справедливого воздаяния времен и судьбы?
О Свобода! Подруга моя!
Здесь тоже патроны, картечь и топор припрятаны до грядущего
часа,
Здесь тоже долго подавляемое нельзя задушить,
Здесь тоже могут восстать наконец, убивая и руша,
Здесь тоже могут собрать недоимки возмездья.
Потому я шлю этот привет через море
И не отрекаюсь от этих страшных родов и кровавых крестин,
Но, вспомнив тоненький плач над волнами, буду ждать
терпеливо, с надеждой,
И отныне, задумчивый, но убежденный, я сохраню это великое
наследство для всех стран мира.
С любовью обращаю эти слова к Парижу,
Где, надеюсь, найдутся певцы, что поймут их,
Ведь должна быть жива во Франции музыка тех лет.
О, я слышу, как настраивают инструменты, скоро звук их
заглушит враждебные голоса,
Я надеюсь, что ветер с востока принесет к нам торжественный
марш свободы.
Он достигнет сюда, и, от радости обезумев,
Я побегу перелагать его в слова, воздать ему славу, -
И еще пропою тебе песню, подруга моя.

ГОД МЕТЕОРОВ

(1859-1860)

Год метеоров! Зловещий год!
Закрепить бы в словах иные из твоих деяний и знамений,
Воспеть бы твои девятнадцатые президентские выборы,
Воспеть бы высокого седого старика,
взошедшего на эшафот в Виргинии.
(Я был совсем рядом, молчал, сжав зубы, наблюдал,
Я стоял возле тебя, старик, когда спокойно и равнодушно,
дрожа только от старости и незаживших ран, ты взошел
на эшафот.)
Воспеть бы, не жалея слов, твои отчеты о всеобщей переписи.
Таблицы населения и производства, воспеть бы твои корабли
и грузы,
Гордые черные корабли, прибывающие в Манхаттен,
Одни набитые иммигрантами, другие, те, что идут с перешейка, -
золотом,
Спеть бы обо всем этом, приветствовать всех, кто сюда прибывав
Воспеть бы и вас, прекрасный юноша! Приветствую вас, юный
английский принц!
(Помните, как вздымались валы манхаттенских толп, когда
проезжали с кортежем из пэров?
Я тоже был в толпе, преданный вам всем сердцем.)
Не забуду воспеть чудо, корабль, входящий в мой залив.
Четкий и величавый «Грейт Истерн» плыл по моему заливу,
в нем было шестьсот футов,
Он входил в гавань, окруженный мириадами лодок, и я не забуду
его воспеть;
Не забуду комету, что нежданно явилась с севера, полыхая
в небесах,
Не забуду странную, бесконечную процессию метеоров,
ослепляющую и в то же время видимую совершенно
отчетливо.
(Миг, только миг она несла над головами клубы неземного огня,
Потом удалилась, канула в ночь и пропала.)
Воспеваю это порывистыми, как и все это, словами - хочу, чтобы
этим сиянием сияли гимны,
Твои гимны, о год, крапленный злом и добром, - год зловещих
предзнаменований!
Год комет и метеоров, преходящих и странных, - ведь и здесь,
на земле, есть такой же преходящий и странный!
И я пересекаю ваши рои и скоро кану в ночь и пропаду; в конце
концов эта песня
И я сам только один из твоих метеоров!

ИЗ ЦИКЛА «МОРСКИЕ ТЕЧЕНИЯ»

ИЗ КОЛЫБЕЛИ, ВЕЧНО БАЮКАВШЕЙ


Из колыбели, вечно баюкавшей,
Из трели дроздов, подобной музыке ткацкого челнока,
Из темной сентябрьской полночи,
Над бесплодными песками и полем, по которым бродил одинокий
ребенок, босой, с головой непокрытой,
Сверху, с небес, омытых дождем,
Снизу, из трепета зыбких теней, дышавших, сплетавшихся,
словно живые,
Из зарослей вереска и черной смородины,
Из воспоминаний о певшей мне птице,
Из воспоминаний о тебе, мой скорбный брат, - из падений
и взлетов песни твоей,
Из долгих раздумий под желтой луной, так поздно встающей
и словно опухшей от слез,
Из первых предвестий любви и недуга, там, в той прозрачной
дымке,
Из тысяч немолкнущих откликов сердца,
Из множества ими рожденных слов,
Которым нет равных по силе и нежности,
Из этих слов, воскрешающих прошлое,
Порхавших, словно пушинка, то вверх, то вниз и уже высоко
в небесах,
Рождавшихся здесь, на земле, и потом ускользавших
поспешно, -
Я, взрослый мужчина, плачущий снова, как мальчик,
Который кидался на влажный песок, лицом к набегавшей волне,
Певец печали и радости, в котором прошлое встретилось
с будущим,
На все едва намекая, над всем паря и скользя, -
Сплетаю песню воспоминаний.
Однажды, Поманок,
Когда уже не было снега, и в воздухе пахло сиренью, и зеленела
трава,
Я видел в кустах шиповника, здесь, на морском берегу,
Двух пташек из Алабамы, -
Гнездо и четыре светло-зеленых яйца в коричневых крапинках,
И дни напролет самец хлопотал, улетая и вновь прилетая,
А самка с блестящими глазками дни напролет сидела молча
в гнезде,
И дни напролет любознательный мальчик, чтоб их не вспугнуть
стоявший поодаль,
Следил, наблюдал и старался понять.
Свет! Свет! Свет!
Дари нам свет и тепло, великое солнце!
Покуда мы вместе, - покуда мы греемся здесь!

Мы вместе!
Дует ли южный, дует ли северный ветер,
Белый ли день или черная ночь,
Дома иль где-нибудь там, над рекою, в горах -
Все время петь, забывая время,
Покуда мы вместе.
И вот внезапно,
Быть может, убитая, - кто ответит? - она исчезла,
Она поутру не сидела на яйцах в гнезде,
Не появилась ни к вечеру, ни назавтра,
Не появлялась уже никогда.
С тех пор все лето, в шуме прибоя,
В ночи, при луне, в безветренную погоду,
Над хрипло рокочущими волнами
Иль днем - кружась над шиповником, перелетая с куста
на куст, -
Я это видел, я слышал, - ее призывал одинокий супруг,
Печальный гость из Алабамы.
Дуй! Дуй! Дуй!
Дуй, ветер морской, на прибрежье Поманока,
Я жду, возврати мне супругу мою!

Под небом, сверкающим звездами,
Всю ночь напролет на выступе камня,
У моря, почти среди плещущих волн,
Сидел одинокий чудесный певец, вызывающий песнями слезы.
Он звал супругу.
И то, что пел он, из всех людей на земле понятно мне одному.
Да, брат мой, я знаю,
Я сделал то, что другим недоступно,
Я сохранил, как сокровище, каждую ноту.
Бывало, бывало не раз, я, крадучись, выходил на прибрежье,
Бесшумно, почти растворяясь в тенях, избегая лунного света,
То слушая смутные зовы, отзвуки, отклики, вздохи,
То глядя во мглу, на белые руки волн, неустанно кого-то
манившие,
И, босоногий мальчишка, с копною волос, растрепанных ветром, -
Долго, долго я слушал.
Я слушал, чтобы запомнить и спеть, и вот я перевел эти звуки,
Идя за тобою, мой брат.
Покоя! Покоя! Покоя!
Волна, догоняя волну, затихает,
За нею нахлынет другая, - обнимет ее и также затихнет
в объятьях,
Но мне, но мне любовь не приносит покоя.
Понизу движется месяц - как поздно он встал!
Как медленно всходит - он, верно, также
отягощен любовью, любовью.
К берегу море, безумствуя, льнет,
Полно любовью, любовью.
О, ночь! Не моя ли любовь порхает там, над прибоем?
Не она ль, эта черная точка - там, в белизне?
Зову! Зову! Зову!
Громко зову я тебя, любимая.
Высокий и чистый, мой голос летит над волнами.
Наверное, ты узнаешь, кто зовет тебя здесь,
Ты знаешь, кто я, любимая.
Низко висящий месяц!
Что за пятно на твоей желтизне?
О, это тень, это тень супруги моей!
О месяц, молю, не томи нас в разлуке так долго!
Земля! Земля! О земля!
Куда ни направлюсь, я думаю только о том, что ты бы могла
возвратить мне супругу - если б хотела!
Куда ни взгляну, мне кажется, будто я вижу ее неясную тень.
О восходящие звезды!
Быть может, та, о ком я тоскую, взойдет среди вас!
О голос! Трепетный голос!
Пусть громче разносится он в пространстве, -
Сквозь землю, через леса!
Где-то, силясь его уловить, находится та, о ком я тоскую,
Звените, ночные песни!
Безответные песни, ночные!
Песни неразделенной любви! Песни смерти!
Песни под желтой, медлительной, тускло глядящей луной!
Под этой холодной луной, почти погрузившейся в море!
Безумные песни отчаянья!
Но тише! Криков не надо!
Тише, я буду шептать.
И ты на мгновенье умолкни, ты, глухо шумящее море.
Мне слышится, где-то вдали отвечает моя супруга,
Едва уловимо, - о, дай мне прислушаться, тише!
Но только не смолкни совсем, ибо ей уж тогда не вернуться.
Вернись, любимая!
Слышишь, я здесь!
Этой созревшею песней я говорю тебе, где я,.
Этот ласковый зов обращаю к тебе, к тебе.
О, берегись, не дай себя заманить!
То не голос мой, нет, то ветер свистит,
То брызги и шум клокочущей пены,
А там - скользящие тени листьев,
О, темнота! Безответность!
О! Я болен тоскою моей!
О, желтый нимб в небесах близ луны, опустившейся в море!
О, грустное отраженье в воде!
О, голос! О, скорбное сердце!
О, мир - и я, безответно поющий, безответно поющий всю ночь!
О, жизнь! О, прошлое! Гимны радости
Под небом - в лесах - над полями.
К любимой! К любимой! К любимой! К любимой! К любимой!
Но нет любимой, нет ее больше со мной!
Мы расстались навеки!

И песнь умолкает.
А все остальное живет - сияют светила,
И веют ветры, и длятся отзвуки песни,
И, жалуясь гневно, могучее старое море по-прежнему стонет,
Кидаясь на серый шуршащий песок на берег Поманока.
И желтый растет полумесяц - он опускается, никнет, лицом едва
не касается волн.
И вот восторженный мальчик с босыми ногами в воде, с волосами
по ветру,
Любовь, таимая прежде, потом сорвавшая цепи и ныне -
заполыхавшая вдруг,
Значенье той песни, глубоко запавшее в душу,
И на щеках непонятные слезы,
Беседы - втроем, и звуки, и полутона,
И дикое старое море, чей ропот угрюмый
Сродни был вопросам, теснившимся в сердце ребенка,
И выдавал давно потонувшие тайны
Грядущему поэту любви.
Демон иль птица (сказала душа ребенка),
Ты пел для супруги? Иль, может быть, пел для меня?
Еще не прощался я с детством, уста мои спали,
Но вот я услышал тебя,
И мне открылось, кто я; я проснулся,
И тысячи новых певцов, и тысячи песен - возвышенней, чище,
печальнее песен твоих,
И тысячи откликов звонких возникли, чтоб жить со мной,
Жить и не умереть никогда.
О ты, певец одинокий, ты пел о себе - предвещая меня,
И я, одинокий твой слушатель, я, твой продолжатель,
вовеки не смолкну,
Вовеки не вырвусь, и это вовеки, и стоны любви в душе
не стихнут вовеки,
Вовеки не стану ребенком, спокойным, таким же, каким был
когда-то в ночи,
У моря, под желтой отяжелевшей луной,
Где все зародилось - и пламя, и сладостный ад,
И жажда моя, и мой жребий.
О, дай путеводную нить! (Она где-то здесь, во мраке.}
О, если вкусил я так много, дай мне вкусить еще!
Одно только слово (я должен его добиться),
Последнее слово - и самое главное,
Великое, мудрое, - что же? - я жду.
Иль вы мне шепнули его, иль шепчете, волны, издревле.
Из ваших ли влажных песков иль из пены текучей оно?
Что ж отвечаешь ты, море?
Не замедляя свой бег, не спеша,
Ты шепчешь в глубокой ночи, ты сетуешь перед рассветом,
Ты нежно и тихо лепечешь мне: «Смерть».
Смерть и еще раз смерть, да, смерть, смерть, смерть.
Ты песни поешь, не схожие с песнями птицы, не схожие с теми,
что пело мне детское сердце,
Доверчиво ластясь ко мне, шелестя у ног моих пеной,
Затем поднимаясь к ушам и мягко всего захлестнув, -
Смерть, смерть, смерть, смерть, смерть.
И этого я не забуду.
Но песню, которую темный мой демон, мой брат,
Мне пел в ту лунную ночь на седом побережье Поманока,
Я сплел с моею собственной песней,
С миллионами песен ответных, проснувшихся в этот час,
А в них - слово неба, и ветра,
И самой сладостной песни,
То сильное мягкое слово, которое, ластясь к моим ногам
Или качаясь, подобно старухе в прекрасных одеждах,
склонившейся над колыбелью,
Шептало мне грозное море.

КОГДА ЖИЗНЬ МОЯ УБЫВАЛА ВМЕСТЕ С ОКЕАНСКИМ ОТЛИВОМ

1

Когда жизнь моя убывала вместе с океанским отливом,
Когда я бродил по знакомым берегам,
Когда проходил там, где рябь прибоя всегда омывает тебя,
Поманок,
Где волны взбегают с хрипом и свистом,
Где неистовая старуха вечно оплакивает своих погибших детей,
В этот день, это было поздней осенью, я пристально смотрел на
юг,
И электричество души сбивало с меня поэтическую спесь -
Я был охвачен чувством, что эта кромка отлива,
Ободок, осадок, воплощает дух моря и суши всей планеты.
Мой зачарованный взгляд обращался на север, опускался, чтобы
разглядеть эту узкую полоску,
Солому, щепки, сорняки и водоросли,
Пену, осколки блестящих камешков, листья морской травы,
оставленные отливом отбросы,
Я проходил милю за милей, и разбивающиеся волны ревели
рядом со мной.
И когда я снова и снова искал подобия,
Ты, Поманок, остров, похожий на рыбу, преподнес мне все это,
Пока я бродил по знакомым берегам,
Пока с наэлектризованной душой искал образы.
2

Когда я брожу по незнакомым берегам,
Когда слушаю панихиду, голоса погибших мужчин и женщин,
Когда вдыхаю порывы неуловимых бризов,
Когда океан подкатывается ко мне все ближе и ближе с такою
таинственностью,
Тогда для бесконечности я тоже значу не больше,
Чем горсть песчинок, чем опавшие листья,
Сбившиеся в кучу и завалившие меня, как песчинку.
О, сбитый с толку, загнанный в угол, втоптанный в грязь,
Казнящий себя за то, что осмелился открыть рот,
Понявший наконец, что среди всей болтовни, чье эхо
перекатывается надо мной, я даже не догадывался, кто я
и что я,
Но что рядом с моими надменными стихами стоит мое подлинное
Я, еще нетронутое, невысказанное, неисчерпанное,
Издали дразнящее меня шутовскими песенками
и поздравлениями,
Взрывающееся холодным ироническим смехом над любым,
написанным мною словом,
Молча указывая сначала на мои стихи, потом на песок
под ногами.
Я осознал, что действительно не разбирался ни в чем,
ни в едином предмете и что никто из людей не способен
разобраться,
Здесь, у моря, Природа использовала свое превосходство, чтобы
устремиться ко мне и уязвить меня,
Только потому что я осмелился открыть рот и запеть.
3

Два океана, я сблизился с вами,
Мы ропщем с одинаковой укоризной, перекатывая неведомо зачем
волны и песок,
Этот сор и дребезг - вот образ для меня, и для вас, и для всего
сущего.
Вы, осыпающиеся берега со следами разрушения,
И ты, похожий на рыбу остров, приемлю то, что у меня под
ногами,
Что твое, то и мое, отче.
Я тоже - Поманок, я тоже пенился, громоздил бесконечные
наносы и был выброшен на твой берег,
Я тоже только след прибоя и осколков,
Я тоже оставляю на тебе, похожий на рыбу остров, свои
обломки,
Я бросаюсь к тебе на грудь, отче,
Я так к тебе прижимаюсь, что ты не можешь меня оттолкнуть,
Я стискиваю тебя до тех пор, пока ты мне не ответишь хоть
чем-нибудь.
Поцелуй меня, отче,
Коснись меня губами, как я касаюсь любимых,
Шепни мне, покуда я сжимаю тебя, тайну твоего ропота, которой
я так завидую.
4

Отливайте, волны жизни (прилив еще повторится),
Неистовая старуха, не прекращай своих рыданий,
Бесконечного воя над погибшими, но не бойся меня, не отвергай
меня,
Не ропщи так хрипло и сердито, не буйствуй у моих ног, когда
я касаюсь тебя или заимствую у тебя силы.
Я с любовью думаю о тебе и обо всем,
Я делаю выводы за тебя и за тот призрак, что свысока
наблюдает, как мы пролагаем путь, но следует за мной
и за всеми нами.
Это я и все мы - разметанные наносы, мертвые тельца,
Снежная белая пена и пузыри.
(Смотри, тина опадает наконец с моих мертвых губ,
Смотри, мелькают и искрятся все цвета радуги),
Пучки соломы, песок, обломки,
Поднятые на поверхность многими противоборствующими
настроениями,
Шторма, штиля, темени, зыби,
Обдумывание, взвешивание, вздох, соленая слеза, прикосновение
жидкости или земли -
Все это поднято нескончаемыми трудами, перебродило
и вышвырнуто;
Два или три свежесорванных цветка, плывущих по волнам,
вынесенных течением,
Именно для нас, которые справляют панихиду Природы,
Именно оттуда, откуда трубят трубы грома,
Мы, капризные, сами не знающие, откуда нас занесло, мы
распростерты перед вами,
Перед теми, кто сидит здесь или ходит,
И кто бы вы ни были, мы тоже часть наноса, лежащего у ваших
ног.

СЛЕЗЫ


Слезы! слезы! слезы!
В ночи, в одиночестве, слезы
На белеющий берег падают капля за каплей, и их поглощает
песок.
Слезы, и ни единой звезды, всюду тьма и безлюдье,
Мокрые слезы бегут по лицу, укутанному темною тканью;
О, кто этот призрак? эта тень в темноте, вся в слезах?
Кто это бесформенной глыбой сгорбился там на песке?
Слезы, что струятся ручьями, слезы всхлипов и мук,
заглушаемых дикими воплями;
О буря, что зародилась и выросла и быстро помчалась бегом
по отлогому берегу моря!
О дикая и мрачная буря ночная - о рыгающий и бешеный
шторм!
О тень, ты при свете дня такая благопристойная, чинная,
с размеренным шагом и спокойным лицом,
Но в ночи, когда никто не глядит на тебя, - о, тогда вырывается
из берегов океан
Слез! слез! слез!

ПТИЦЕ ФРЕГАТУ


Ты спала эту ночь высоко в небесах, выше бури,
Ты проснулась - и снова на сказочных крыльях в полет
(В дикой ярости шторм? Ты взмыла над штормом,
Там, в небе, твой отдых, и небо, твой раб, словно в люльке,
качает тебя);
Ты плывешь синим пятнышком над горизонтом далеким,
Как за светилом, встающим из вод, слежу с корабля за тобой
(Я и сам только пятнышко, точка в безбрежности мира).
Далеко, далеко в море, -
Когда гневный прибой этой ночью усеял обломками берег,
Когда над землей показался счастливый, безоблачный день,
Зажглась розовая заря, вспыхнуло солнце,
Хлынул чистый лазурный воздух, -
Далеко, далеко в море вновь показалась и ты.
Ты рождена мериться силами с бурей (вся ты - крылья!),
Состязаться и с небом, и с сушей, и с морем, и с ураганом,
Ты воздушный корабль, никогда не спускающий парусов,
Ты без устали дни и недели летишь вперед и вперед сквозь
пространство, кружишься над царствами,
На Сенегале закат ты встречаешь, а утро - в Америке,
Ты ликуешь, резвясь среди молний и грозовых облаков,
И когда ты проносишься там - будь у тебя моя душа, -
Какие радости, какие радости ты бы ведала, птица!

МОЛОДОЙ РУЛЕВОЙ У ШТУРВАЛА


Молодой рулевой у штурвала
Бережно ведет корабль.
Сквозь туман доносится скорбный звон
Океанского колокола - о предупреждающий колокол,
качающийся на волнах!
О, ты хорошо предостерегаешь, ты, колокол, звонящий у морских
рифов,
Звонящий, звонящий, чтоб корабль об опасности предупредить.
Ибо когда ты, рулевой, стоящий начеку, услышишь тревожный
звон,
Нос корабля поворачивается, тяжело груженный корабль
меняет галс, быстро уходит под серыми своими парусами,
Прекрасный, величественный корабль со всем своим огромным
богатством, веселый, невредимый.
Но ты, о корабль, бессмертный корабль! Корабль на корабле!
Корабль тела, корабль души - все в пути, в пути, в пути.

НОЧЬЮ НА МОРСКОМ БЕРЕГУ


Ночью на морском берегу
Стоит девочка рядом с отцом
И глядит на восток, в осеннее небо.
Там, наверху в темноте,
Беспощадные хищные тучи, похоронные тучи расстилаются
черными массами,
Злые и быстрые, они опускаются к нижнему краю небес,
К той ясной и прозрачной полоске небес, что осталась еще на
востоке,
Туда, где, большая, спокойная, встает владыка-звезда Юпитер.
И тут же, чуть повыше, поблизости
Плывут нежные сестры Плеяды.
Девочка, ухватившись за руку отца
И глядя с берега на эти похоронные тучи, которые победно
спускаются ниже, чтобы проглотить поскорее все небо,
Беззвучно плачет.
Не плачь, дитя,
Не плачь, моя милая,
Дай я поцелуями уберу твои слезы.
Беспощадные тучи - недолго им быть победителями,
Недолго им владеть небом, это только кажется, что звезды
проглочены ими,
Юпитер появится снова, будь покойна, взгляни на него завтра
ночью, и Плеяды появятся снова,
Они бессмертны, серебряные и золотые звезды, они засверкают
опять,
Большие звезды и малые засверкают опять, все это им нипочем,
Громадные бессмертные солнца и задумчивые долговечные
луны, - они засверкают опять.
Дорогое дитя, ты плачешь об одном лишь Юпитере?
Ты тоскуешь лишь о погребении звезд?
Есть нечто
(Нежно целуя тебя, я говорю тебе шепотом,
Я даю тебе первый намек, неясное указание, загадку),
Есть нечто, что даже бессмертнее звезд
(Много прошло погребений, много дней и ночей),
Нечто, что в мире пребудет даже дольше, чем светоносный
Юпитер,
Дольше, чем солнце, или какой-нибудь кружащийся спутник,
Или сверкающие сестры Плеяды.

МИР ПОД МОРСКОЙ ВОДОЙ


Мир под морской водой,
Леса на дне моря, их листья и ветви,
Морская капуста, бескрайние просторы лишайников, диковинные
семена и цветы, непроходимые чащи, прогалины,
розовый дерн,
Различные краски, бледно-серая, зеленая, пурпурная, белая,
золотая, игра света, проходящего сквозь воду;
Немые пловцы среди скал, кораллов, травы, камышей, - и пища
для этих пловцов;
Сонные существа, что пасутся, повиснув глубоко под водой, или
медленно ползут у самого дна, -
Кашалот на поверхности моря, выдувающий воздух и воду или
играющий гибким хвостом,
Акула со свинцовыми глазками, морж, черепаха, мохнатый
морской леопард и тропический скат.
Какие страсти, сраженья, схватки, погони видишь в этих
океанских глубинах, каким густым воздухом дышат эти
подводные твари,
Сразу меняется все, когда оттуда проникнешь сюда, к легкому
воздуху, которым дышат подобные нам существа, живущие
здесь, в нашей сфере,
И снова меняется все, когда отсюда проникнешь туда, еще выше,
в иные сферы и к иным существам.

НОЧЬЮ У МОРЯ ОДИН


Ночью у моря один.
Вода, словно старая мать, с сиплой песней баюкает землю,
А я взираю на яркие звезды и думаю думу о тайном ключе всех
вселенных и будущего.
Бесконечная общность объемлет все, -
Все сферы, зрелые и незрелые, малые и большие, все солнца,
луны и планеты,
Все расстоянья в пространстве, всю их безмерность,
Все расстоянья во времени, все неодушевленное,
Все души, все живые тела самых разных форм, в самых разных
мирах,
Все газы, все жидкости, все растения и минералы, всех рыб
и скотов,
Все народы, цвета, виды варварства, цивилизации, языки,
Все личности, которые существовали или могли бы существовать
на этой планете или на всякой другой,
Все жизни и смерти, все в прошлом, все в настоящем
и будущем -
Все обняла бесконечная эта общность, как обнимала всегда
И как будет всегда обнимать, и объединять, и заключать в себе.

ИЗ ЦИКЛА «У ДОРОГИ»

БОСТОНСКАЯ БАЛЛАДА


Чтоб вовремя попасть в Бостон, я встал пораньше утром,
Местечко выбрал на углу - отсюда будет видно.
Дай дорогу, Джонатан!
Дорогу полиции президента! Дорогу правительственной пушке!
Дорогу федеральной пехоте и коннице - и призракам раненых
и калек!
Мне любо глядеть на звезды и полосы и слушать оркестр,
играющий «Янки Дудль»,
Как ярко сверкают сабли в передних рядах!
Каждый идет с револьвером, чопорно прям, шагает по граду
Бостону.
За войском - тучею пыль, плетутся вслед ветераны,
Один с деревянной ногой, другой без кровинки в лице,
с повязкой на ранах.
Вот это так зрелище! Мертвые поднялись из земли!
Могилы с дальних холмов и те спешат подивиться!
Призраки! Тысячи призраков на флангах и в арьергарде!
Треуголки проедены молью, а костыли - из тумана!
Старые тяжко бредут, на молодых опираясь!
Руки на перевязях висят!
Что же печалит вас, призраки-янки? Почему выбивают дробь
беззубые челюсти?
Иль вас трясет лихорадка? Иль вы, приняв костыли за оружие,
хотите прицелиться?
Если глаза вам застелет слезами, вам не увидеть полиции,
Если начнете стонать - заглушите правительственную пушку.
Стыдитесь, вы, старые безумцы! Полно махать деревяшками,
не рвите свои седые волосы!
Кругом стоят ваши правнуки, их жены смотрят из окон,
И все они так разодеты, так чинно себя ведут!
Час от часу хуже! Не можете выдержать? Вы отступаете?
Вид живых смертельным для вас оказался?
Так убирайтесь отсюда! Прочь! Врассыпную!
В могилы! Назад, на холмы, вы, старые калеки!
Не здесь ваше место, не здесь!
Теперь здесь место иному - сказать ли чему, джентльмены
Бостона?
Я шепну это на ухо мэру - пусть он пошлет представителей
в Англию!
Они получат согласье парламента, поедут с телегой
к королевскому склепу,
Выроют гроб короля Георга, вынут монарха из савана и кости
его соберут для поездки.
Садитесь, янки, на быстрый клипер, - груз для тебя готов,
чернобрюхий клипер!
Поднять якоря! Распустить паруса! Держать прямиком
на Бостон!
А вот теперь вызывайте полицию, тащите правительственную
пушку!
Зовите сюда крикунов из конгресса, откройте новое шествие,
поставьте на страже пехоту и конницу!
Центральное место - заморскому гостю!
Смотрите, достойные граждане! Смотрите из окон, дамы!
Комиссия вскрыла ящик, расправила кости монарха, приклеила
те, что плохо держались.
Отлично! Череп на ребра! Теперь корону на череп!
Старый пьяница, ты отомстил! Корона взяла свое, и более, чем
свое!
Руки в карман засунь, Джонатан, - все в порядке!
Великий ты плут и дельце обделал на славу.

ЕВРОПА

(72-й и 73-й годы этих Штатов)

Вдруг из затхлой и сонной берлоги, из берлоги рабов,
Она молнией прянула, и сама себе удивлялась,
И топтала золу и лохмотья, и сжимала глотки королей.
О надежда и вера!
О тоска патриотов, доживающих век на чужбине!
О множество скорбных сердец!
Оглянитесь на былую победу и снова идите в бой.
А вы, получавшие плату за то, что чернили Народ, - вы, негодяи,
глядите!
За все пытки, убийства, насилия,
За тысячи подлых уловок, которыми лукавая знать выжимала
трудовые гроши у бедноты простодушной,
За то, что королевские уста лгали им, надругались над ними,
Народ, захвативший власть, не отомстил никому и дворянских
голов не рубил:
Он презирал жестокость королей.
Но из его милосердия выросла лютая гибель, и дрожащие
монархи приходят опять,
С ними их обычная свита: сборщик податей, поп, палач,
Тюремщик, вельможа, законник, солдат и шпион.
Но сзади всех, смотри, какой-то призрак крадется,
Неясный, как ночь, весь с головою укутан в бесконечную
пунцовую ткань,
Не видно ни глаз, ни лица;
Только палец изогнутый, словно головка змеи,
Из багряных одежд появился и указует куда-то.
А в свежих могилах лежат окровавленные юноши,
И веревка виселицы туго натянута, и носятся пули князей,
и победившие гады смеются,
Но все это приносит плоды, и эти плоды благодатны.
Эти трупы юношей,
Эти мученики, повисшие в петле, эти сердца, пронзенные серым
свинцом,
Холодны они и недвижны, но они где-то живут, и их невозможно
убить.
Они живут, о короли, в других, таких же юных,
Они в уцелевших собратьях живут, готовых снова восстать
против вас,
Они были очищены смертью, умудрены, возвеличены ею.
В каждой могиле борца есть семя свободы, из этого семени
вырастет новый посев,
Далеко разнесут его ветры, его вскормят дожди и снега.
Кого бы ни убили тираны, его душа никуда не исчезает,
Но невидимо парит над землею, шепчет, предупреждает, советует.
Свобода! пусть другие не верят в тебя, но я верю в тебя
до конца!
Что, этот дом заколочен? хозяин куда-то исчез?
Ничего, приготовьтесь для встречи, ждите его неустанно.
Он скоро вернется, вот уже спешат его гонцы.

РУЧНОЕ ЗЕРКАЛО


Держи его с угрюмой злостью, - гляди, что оно посылает назад
(кто это там? неужели это ты?),
Снаружи нарядный костюм, внутри мерзость и прах,
Уже нет ни сверкающих глаз, ни звонкого голоса, ни упругой
походки,
Теперь у тебя руки раба, и глаза, и голос, и походка раба,
Дыханье пропойцы, лицо объедалы, плоть, пораженная дурною
болезнью,
Легкие отгнивают у тебя по кускам, желудок дрянной,
истощенный,
Суставы поражены ревматизмом, нутро набито мерзопакостной
дрянью,
Кровь циркулирует темной ядовитой струей.
Вместо слов - бормотня, слух и осязание притуплены,
Не осталось ни мозга, ни сердца, исчез магнетизм пола, -
Вот что из зеркала глянет на тебя перед тем, как ты отсюда
уйдешь,
Такой итог, и так скоро - после такого начала!

БОГИ


Божественный Друг, безупречный Товарищ,
Уверенно ждущий, невидимый, но существующий, -
Будь моим Богом.
Ты, ты, Человек-Идеал,
Честный, умелый, прекрасный, уверенный, любящий,
Совершенный телом и безграничный духом, -
Будь моим Богом.
О Смерть (ибо Жизнь мне уже служила),
Ты, вводящая нас в чертоги небесные, -
Будь моим Богом.
Нечто, нечто от самых могучих, лучших, кого я знаю, вижу,
воображаю
(Чтобы косности узы порвать на тебе, о душа), -
Будь моим Богом.
Все великие помыслы и устремленья народов,
Все деянья и подвиги высшего одушевления, -
Будьте моими Богами.
А также Пространство и Время,
А также форма Земли, божественная и чудесная,
А также иные прекрасные формы, достойные преклонения,
А также сверкающий шар солнца, а также звезды в ночи, -
Будьте моими Богами.

КОГДА Я СЛУШАЛ УЧЕНОГО АСТРОНОМА


Когда я слушал ученого астронома
И он выводил предо мною целые столбцы мудрых цифр
И показывал небесные карты, диаграммы для измерения звезд,
Я сидел в аудитории и слушал его, и все рукоплескали ему,
Но скоро - я и сам не пойму отчего - мне стало так нудно
и скучно,
И как я был счастлив, когда выскользнул прочь и в полном
молчании зашагал одинокий
Среди влажной таинственной ночи
И взглядывал порою на звезды.

О Я! О ЖИЗНЬ!


О я! О жизнь! Изо всех неотвязных вопросов
О бесконечной чреде маловеров, о безумцах, заполнивших
города,
О себе самом с неизменным упреком себе (ибо кто безумней
меня и кто маловерней?)
О глазах, напрасно мечтающих видеть свет, о низменных целях
и вечной борьбе за жизнь,
О ничтожных плодах усилий, о трудолюбивых оборванных людях
вокруг меня ежедневно,
О пустых и бесплодных годах столь многих других, с которыми
путь мой сплетала судьба, -
Вопрос: «О я!» - так печален и неотвязен. Что хорошего в этом,
О я, о жизнь?
Ответ
То, что ты здесь, - что жизнь существует и личность,
То, что великая игра продолжается и ты можешь внести свой
вклад в виде строчки стихов.

ОДНОМУ ИЗ ПРЕЗИДЕНТОВ


Все, что вы делаете и говорите - над Америкой зыбкое марево,
Вы не учились у Природы политике Природы - широте,
прямоте, беспристрастью,
Не поняли вы, что только такое и подобает Штатам,
А все, что меньше, рано иль поздно, развеется, как туман.

Я СИЖУ И СМОТРЮ


Я сижу и смотрю на горести мира - я вижу позор, произвол
и гнет,
Я вижу незримые слезы, я слышу рыдания юношей, которых
мучает совесть, раскаянье в подлых поступках,
Я наблюдаю уродства жизни: вот матери, брошенные детьми,
голодные, нищие, близкие к смерти,
Вот жены, чья жизнь исковеркана мужем, а вот вероломные
соблазнители,
Я вижу все, что скрыто от взора, - страдания ревности
и неразделенной любви, все тайные язвы людские,
Я вижу битвы, чуму, тиранию, я вижу замученных, брошенных
в тюрьмы,
Я вижу голод на корабле - матросы бросают жребий, кого
убить, чтоб спаслись остальные,
Я вижу высокомерье богатых, агонию нищих - рабочих,
и негров, и всех, кто делит их жребий.
Да, все - и низость одних, и бесконечные муки других - я,
сидя здесь, наблюдаю,
Я вижу, я слышу, и я молчу.

ЩЕДРЫМ ДАЯТЕЛЯМ


Все, что даете мне, с радостью я принимаю,
Пищу, лачугу и сад, немного денег на память о встрече с моими
стихами,
Ночлег и еду для прохожего, когда я скитаюсь по Штатам, -
зачем же я стану стыдливо скрывать, что я принимаю дары?
Разве сам я из тех, кто ничего не дарит ни мужчине, ни
женщине?
Нет, и мужчинам и женщинам я даю доступ ко всем богатствам
вселенной.

ЛЮБОВНАЯ ЛАСКА ОРЛОВ


Иду над рекою по краю дороги (моя утренняя прогулка, мой
отдых),
Вдруг в воздухе, в небе, сдавленный клекот орлов,
Бурная любовная схватка вверху, на просторе,
Сцепление, сжатые когти, живое бешеное колесо,
Бьющих четыре крыла, два клюва, тугое сцепление кружащейся
массы,
Кувыркание, бросание, увертки, петли, прямое падение вниз,
Над рекою повисли, двое - одно, в оцепенении истомы,
Висят в равновесии недвижном, - и вот расстаются, и когти
ослабли,
И в небо вздымаются вкось на медленно-мощных крылах,
Он - своим и она - своим раздельным путем.

ДЕРЕВЕНСКАЯ КАРТИНА


За широкими воротами мирной риги деревенской
Озаренная поляна со скотом и лошадьми,
И туман, и ширь, и дальний, уходящий горизонт.

ИЗУМЛЕНИЕ РЕБЕНКА


Мальчишкою малым, бывало, замолкну и с изумлением
слушаю,
Как в воскресных речах у священника бог выходит
всегда супостатом,
Противоборцем людей или мыслей.

КРАСИВЫЕ ЖЕНЩИНЫ


Женщины сидят или ходят, молодые и старые,
Молодые красивы, но старые гораздо красивее.

МАТЬ И ДИТЯ


вижу спящее дитя, прикорнувшее к груди своей матери,
спящие мать и дитя недвижны, - тс! - я наблюдаю за ними.
долго, долго.

МЫСЛЬ


О вере, о покорности, о преданности;
Я стою в стороне и смотрю, и меня глубоко изумляет,
Что тысячи тысяч людей идут за такими людьми, которые
не верят в людей.

НАШИМ ШТАТАМ

(В их 16-е, 17-е и 18-е президентства)

Почему все такие вялые, растерянные? Почему все дремлют
и я дремлю?
Какой удручающий сумрак! Что за пена и грязь на воде!
Кто эти летучие мыши? Эти шакалы, засевшие в Капитолии?
Какое гнусное президентство! (О Юг, испепели их своим
палящим солнцем! Север, заморозь своим ледяным
дыханием!)
И это конгрессмены? Нелицеприятные судьи? Это президент?
Ну что ж, посплю-ка и я, покуда спят наши Штаты.
Когда сгустится мрак, грянет гром и засверкают разряды,
не миновать нам проснуться,
Юг, Север, Запад и Восток, побережье и сердце страны - все
мы, конечно, проснемся.

ИЗ ЦИКЛА «БАРАБАННЫЙ БОЙ»

О ПЕСНИ, СПЕРВА, ДЛЯ НАЧАЛА


О песни, сперва, для начала
Легонько ударьте в тугой бубен, расскажите о том, как я рад
и горд за свой город,
Как он призвал всех к оружию, как подал пример, как
мгновенно поднялся на ноги
(О великолепный! О Манхаттен мой несравненный!
О самый стойкий в час беды и опасности! О надежный, как
сталь!),
Как ты воспрял - с каким хладнокровием сбросил мирные
одеяния,
Как заменили барабан и рожок твою сладкую оперную музыку,
Как ты повел всех на войну (вот эти солдатские песни и пойдут
у нас для начала),
Как впереди всех гремела барабанная дробь Манхаттена.
Сорок лет в моем городе солдат видели только на парадах,
Сорок лет пышных смотров, покуда внезапно владычица этого
переполненного и буйного города,
Бодрствующая среди кораблей, домов, неисчислимых сокровищ,
Окруженная миллионами своих детей,
Внезапно, глубокой ночью,
Получив известие с юга,
Не ударила яростно кулаком по панели.
Электрический ток бил по ночи, покуда
На рассвете наш улей не выплеснул с грозным жужжаньем свои
мириады.
Из домов и фабрик, из каждой двери
Вышли они, взволнованные, и вот - Манхаттен вооружается!
Под барабанную дробь
Юноши строятся и вооружаются,
Вооружаются мастеровые (прочь рубанок, мастерок, кувалду),
Адвокат покидает свою контору и вооружается, судья покидает
суд,
Возчик бросает свой фургон посреди улицы, спрыгивает
и швыряет поводья на лошадиные крупы,
Приказчик покидает лавку, хозяин, счетовод, привратник также
ее покидают;
Повсюду дружно формируются и вооружаются отряды,
Новобранцы - почти дети, старики показывают им, как носить
снаряжение, и они тщательно затягивают ремни,
Вооружаются на улицах, вооружаются в домах, блестят стволы
мушкетов,
Белые палатки скапливаются в лагеря, окружаются караулом,
пушки гремят и на восходе и на закате,
Ежедневно прибывают вооруженные полки, проходят по городу
и грузятся на причалах
(Как они прекрасны, как шагают к реке, потные, с ружьями
на плечах!
Как я люблю их, как сжал бы в объятьях их, загорелых,
в запыленных мундирах!),
Город взбудоражен. «К оружию! К оружию!» - слышится
везде и всюду,
Флаги свисают с колоколен, со всех общественных зданий
и магазинов,
Плач разлуки, мать целует сына, сын целует мать
(Разлука для матери - нож в сердце, но она не скажет
ни слова, чтобы удержать сына),
Шум, эскорт, впереди шеренги полицейских, расчищающих
дорогу,
Безудержный энтузиазм, дикие вопли толпы в честь ее
любимцев,
Артиллерия, молчаливые, сверкающие, как золото, пушки
тащатся, погромыхивая, по булыжнику
(Молчаливые пушки, скоро нарушится ваше молчанье,
Скоро вас снимут с передков, чтобы начать кровавую
работу),
Вся шумиха мобилизации, вся решительность вооружения,
Лазаретная служба, корпия, бинты и лекарства,
Женщины, записавшиеся в сестры милосердия, дело, начатое
всерьез, безо всякого парада;
Война! Выступает вооруженный народ! Он готов к бою,
отступление невозможно;
Война! На недели, на месяцы или на годы - вооруженный
народ выступает ей навстречу.
Маннахатта в походе - воспоем же ее по достоинству!
Слава мужественному бивуачному житью
И стойкой артиллерии -
Пушки блистают, как золото, одним великанам под силу
справиться с пушками,
Снимем их с передков! (Отнюдь не для приветственных
салютов, как в минувшее сорокалетие,
Заложим в них не только пыжи и порох.)
А ты, владычица кораблей, ты, Маннахатта,
Древняя покровительница этого гордого, доброго, буйного
города,
В эпохи мира и довольства окруженная своими детьми, ты
нередко печалишься или хмуришься,
Но сейчас ты радостно улыбаешься, старая Маннахатта.

1861


Военный город! Год борьбы!
Сладкие рифмы и чувствительные любовные романсы
не для тебя, суровый год!
Ты не сидишь у стола, как бледный поэтик, сюсюкая тихо
стишки,
Но, как сильный мужчина, выпрямясь, в синей одежде, шагаешь
с ружьем на плече,
Мускулистый, загорелый, с тесаком за поясом сбоку.
Я слышу, как зычный твой голос гремит по всему континенту;
Мужественный твой голос, о год, раздается в больших городах,
Я видел тебя в Манхаттене, как рабочего среди рабочих,
Видел, как ты широко шагал по прериям от Иллинойса,
от Индианы,
Как быстро упругим шагом ты устремился на Запад,
сойдя с Аллеганских гор,
Видел тебя у Великих озер, в Пенсильвании, на судах реки
Огайо,
И к югу вдоль рек Теннесси и Кумберленда и у Чаттануга
на горной вершине,
Я видел тебя, мускулистого, в синей одежде, с оружьем,
могучий год,
Я слышал твой решительный голос, гремевший снова и снова,
Твой голос, внезапно запевший из уст кругложерлых пушек,
И я вторю тебе, стремительный, гулкий, неистовый год!

БЕЙ! БЕЙ! БАРАБАН! - ТРУБИ! ТРУБА! ТРУБИ!


Бей! бей! барабан! - труби! труба! труби!
В двери, в окна ворвитесь, как лихая ватага бойцов.
В церковь - гоните молящихся!
В школу - долой школяров, нечего им корпеть над учебниками,
Прочь от жены, новобрачный, не время тебе тешиться с женой,
И пусть пахарь забудет о мирном труде, не время пахать
и собирать урожай,
Так бешено бьет барабан, так громко кричит труба!
Бей! бей! барабан! - труби! труба! труби!
Над грохотом, над громыханьем колес.
Кто там готовит постели для идущих ко сну? Не спать никому
в тех постелях,
Не торговать, торгаши, долой маклеров и барышников, не пора
ли им наконец перестать?
Как? болтуны продолжают свою болтовню и певец собирается
петь?
И встает адвокат на суде, чтобы изложить свое дело?
Греми же, барабанная дробь, кричи, надрывайся, труба!
Бей! бей! барабан! - труби! труба! труби!
Не вступать в переговоры, не слушать увещаний,
Пронеситесь мимо трусов, пусть молятся и хнычут,
Пронеситесь мимо старца, что умоляет молодого,
Заглушите крик младенца и заклинанья матерей,
И встряхните даже мертвых, что лежат сейчас на койках, ожидая
похорон!
Так гремишь ты, беспощадный грозный барабан! так трубишь
ты, громогласная труба!

ПЕСНЯ ЗНАМЕНИ НА УТРЕННЕЙ ЗАРЕ

Поэт

О новая песня, свободная песня,
Ты плещешь, и плещешь, и плещешь, в тебе голоса, в тебе
чистые звуки,
Голос ветра, голос барабана.
Голос знамени, и голос ребенка, и голос моря, и голос отца,
Внизу на земле и вверху над землею,
На земле, где отец и ребенок,
Вверху над землею, куда глядят их глаза,
Где плещется знамя в сиянье зари.
Слова, книжные слова! Что такое слова?
Больше не нужно слов, потому что, смотрите и слушайте,
Песня моя здесь, в вольном воздухе, и я не могу не петь,
Когда плещется знамя и флаг.
Я скручу струну и вплету в нее
Все, чего хочет мужчина, все, чего хочет младенец, я вдохну
в нее жизнь,
Я вложу в мою песню острый, сверкающий штык, свист пуль
и свист картечи
(Подобно тому, кто, неся символ и угрозы далекому будущему,
Кричит трубным голосом: «Пробудись и восстань! Эй,
пробудись и восстань!»
),
Я залью мою песню потоками крови, крови текучей и радостной,
Я пущу мою песню на волю, пусть летит, куда хочет,
Пусть состязается с плещущим знаменем, с длинным
остроконечным флажком.
Флаг

Сюда, певец, певец,
Сюда, душа, душа,
Сюда, мой милый мальчик, -
Носиться со мною меж ветрами и тучами, играть
с безграничным сиянием дня!
Ребенок

Отец, что это там в небе зовет меня длинным пальцем?
И о чем оно говорит, говорит?
Отец

В небе нет ничего, мой малютка,
И никто никуда не зовет тебя - но посмотри-ка сюда,
В эти дома загляни, сколько там чудесных вещей,
Видишь, открываются меняльные лавки,
Сейчас по улицам поползут колесницы, доверху наполненные
кладью.
Вот куда нужно смотреть, это самые ценные вещи, и было
нелегко их добыть,
Их жаждет весь шар земной.
Поэт

Свежее и красное, как роза, солнце взбирается выше,
В дальней голубизне растекается море,
И ветер над грудью моря мчится-летит к земле,
Сильный упрямый ветер с запада и с западо-юга,
Шалый ветер летит по воде с белоснежной пеной на волнах.
Но я не море, я не красное солнце,
Я не ветер, который смеется, как девушка,
А после бурлит и сечет, как кнутами.
Не душа, которая бичует свое тело до ужаса, до смерти,
Но я то, что приходит незримо и поет, и поет, и поет,
Я то, что лепечет в ручьях, я то, что шумит дождем,
Я то, что ведомо птицам, в чаще, по вечерам и утрам,
Я то, что знают морские пески и шипящие волны,
И знамя, и этот длинный флажок, которые плещутся-бьются
вверху.
Ребенок

Отец, оно живое - оно многолюдное - у него есть дети,
Мне кажется, сейчас оно говорит со своими детьми,
Да, я слышу - оно и со мной говорит - о, это так чудесно!
Смотри, оно ширится, - и так быстро растет - о, посмотри,
отец,
Оно так разрослось, что закрыло собою все небо.
Отец

Перестань ты, мой глупый младенец,
То, что ты говоришь, печалит и сердит меня,
Смотри, куда смотрят все, не на знамена и флаги,
На мостовую смотри, как хорошо она вымощена, смотри, какие
крепкие дома.
Знамя и флаг

Говори с ребенком, о певец из Манхаттена,
Говори со всеми детьми на юге и на севере Манхаттена,
Забудь обо всем на свете, укажи лишь на нас одних, хотя мы
и не знаем зачем,
Ведь мы бесполезные тряпки, мы только лоскутья,
Которые мотаются по ветру.
Поэт

Нет, вы не только тряпки, я слышу и вижу другое,
Я слышу, идут войска, я слышу, кричат часовые,
Я слышу, как весело горланят миллионы людей, я слышу
Свободу!
Я слышу, стучат барабаны и трубы трубят,
Я быстро вскочил и лечу,
Я лечу, как степная птица, я лечу, как морская птица, я лечу
и смотрю с высоты.
Мне ли отвергать мирные радости жизни? Я вижу города
многолюдные, я вижу богатства несчетные,
Я вижу множество ферм, я вижу фермеров, работающих в поле,
Я вижу машинистов за работой, я вижу, как строятся здания,
одни только начали строить, другие приходят к концу,
Я вижу вагоны, бегущие по железным путям, их тянут за собою
паровозы,
Я вижу кладовые, сараи, железнодорожные склады и станции
в Бостоне, Балтиморе, Нью-Орлеане, Чарлстоне,
Я вижу на Дальнем Западе громадные груды зерна, над ними
я замедляю полет,
Я пролетаю на севере над строевыми лесами, и дальше -
на юг - над плантациями, и снова лечу в Калифорнию,
И, взором окинувши все, я вижу колоссальные доходы
и заработки,
Я вижу Неделимое, созданное из тридцати восьми штатов,
обширных и гордых штатов (а будут еще и еще),
Вижу форты на морских берегах, вижу корабли, входящие
в гавани и выходящие в море,
И над всем, над всем (да! да!) мой маленький узкий флажок,
выкроенный, как тонкая шпага,
Он поднимается вверх, в нем вызов и кровавая битва, теперь
его подняли вверх,
Рядом с моим знаменем, широким и синим, рядом со звездным
знаменем!
Прочь, мирная жизнь, от земли и морей!
Знамя и флаг

Громче, звонче, сильнее кричи, о певец! рассеки своим криком
воздух!
Пусть наши дети уже больше не думают, что в нас лишь
богатство и мир,
Мы можем быть ужасом, кровавой резней,
Теперь мы уже не эти обширные и гордые штаты (не пять
и не десять штатов),
Мы уже не рынок, не банк, не железнодорожный вокзал,
Мы - серая широкая земля, подземные шахты - наши,
Морское прибрежье - наше, и большие и малые реки,
И поля, что орошаются ими, и зерна, и плоды - наши,
И суда, которые снуют по волнам, и бухты, и каналы - наши,
Мы парим над пространством в три или четыре миллиона
квадратных миль, мы парим над столицами,
Над сорокамиллионным народом, - о бард! - великим
и в жизни и в смерти,
Мы парим в высоте не только для этого дня, но на тысячу лет
вперед,
Мы поем нашу песню твоими устами, песню, обращенную
к сердцу одного мальчугана.
Ребенок

Отец, не люблю я домов,
И никогда не научусь их любить, и деньги мне тоже не дороги,
Но я хотел бы, о мой милый отец, подняться туда, в высоту,
я люблю это знамя,
Я хотел бы быть знаменем, и я должен быть знаменем.
Отец

Мой сын, ты причиняешь мне боль,
Быть этим знаменем страшная доля,
Ты и догадаться не можешь, что это такое - быть знаменем
сегодня и завтра, всегда,
Это значит: не приобрести ничего, но каждую минуту
рисковать.
Выйти на передовые в боях - о, в каких ужасных боях! Какое
тебе дело до них?
До этого бешенства демонов, до кровавой резни, до тысячи
ранних смертей!
Флаг

Что ж! демонов и смерть я пою,
Я, боевое знамя, по форме подобное шпаге,
Все, все я вложу в мою песню - и новую радость, и новый
экстаз, и лепет воспламененных детей,
И звуки мирной земли, и все смывающую влагу морскую,
И черные боевые суда, что сражаются, окутанные дымом,
И ледяную прохладу далекого, далекого севера, его шумные
кедры и сосны,
И стук барабанов, и топот идущих солдат, и горячий
сверкающий Юг,
И прибрежные волны, которые, словно огромными гребнями,
чешут мой восточный берег и западный берег,
И все, что между Востоком и Западом, и вековечную мою
Миссисипи, ее излучины, ее водопады,
И мои поля в Иллинойсе, и мои Канзасские поля, и мои поля
на Миссури,
Весь материк до последней пылинки,
Все я возьму, все солью, растворю, проглочу
И спою буйную песню, - довольно изящных и ласковых слов,
музыкальных и нежных звуков,
Наш голос - ночной, он не просит, он хрипло каркает вороном
в ветре.
Поэт

О, как расширилось тело мое, наконец-то мне стала ясна моя
тема,
Тебя я пою, о ночное, широкое знамя, тебя, бесстрашное, тебя,
величавое,
Долго был я слепой и глухой,
Теперь возвратился ко мне мой язык, снова я слышу все
(маленький ребенок меня научил).
Я слышу, о боевое знамя, как насмешливо ты кличешь меня,
Безумное, безумное знамя (и все же, кого, как не тебя,
я пою?).
Нет, ты не тишь домов, ты не сытость, ты не роскошь богатства.
(Если понадобится, эти дома ты разрушишь - каждый из них
до последнего,
Ты не хотело бы их разрушать, они такие прочные, уютные,
на них так много истрачено денег,
Но могут ли они уцелеть, если ты не реешь над ними?)
О знамя, ты не деньги, ты не жатва полей,
Но что мне товары, и склады, и все, привезенное морем,
И все корабли, пароходы, везущие богатую кладь,
Машины, вагоны, повозки, доходы с богатых земель, я вижу
лишь тебя,
Ты возникло из ночи, усеянное гроздьями звезд (вечно
растущих звезд!),
Ты подобно заре, ты тьму отделяешь от света,
Ты разрезаешь воздух, к тебе прикасается солнце, ты меряешь
небо
(Бедный ребенок влюбился в тебя, только он и увидел тебя,
А другие занимались делами, болтали о наживе, о наживе).
О поднебесное знамя, ты вьешься и шипишь, как змея,
Тебя не достать, ты лишь символ, но за тебя проливается кровь,
тебе отдают жизнь и смерть,
Я люблю тебя, люблю, я так люблю тебя,
Ты усыпано звездами ночи, но ведешь за собою день!
Бесценное, я гляжу на тебя, ты над всеми, ты всех зовешь
(державный владыка всех), о знамя и флаг,
И я покидаю все, я иду за тобой, я не вижу ни домов, ни машин,
Я вижу лишь тебя, о воинственный флаг! О широкое знамя,
я пою лишь тебя,
Когда ты плещешь в высоте под ветрами.

ПОДНИМАЙТЕСЬ, О ДНИ, ИЗ БЕЗДОННЫХ ГЛУБИН


Поднимайтесь, о дни, из бездонных глубин, покуда не помчитесь
все горделивей и неистовей,
Долго я поглощал все дары земли, потому что душа моя алкала
дела,
Долго я шел по северным лесам, долго наблюдал
низвергающуюся Ниагару,
Я путешествовал по прериям и спал на их груди, я пересек
Неваду, я пересек плато,
Я взбирался на скалы, вздымающиеся над Тихим океаном,
я выплывал в море,
Я плыл сквозь ураган, меня освежал ураган,
Я весело следил за грозными валами,
Я наблюдал белые гребни волн, когда они поднимались так
высоко и обламывались.
Я слышал вой ветра, я видел черные тучи,
Я смотрел, задрав голову, на растущее и громоздящееся
(о, величавое, о, дикое и могучее, как мое сердце!),
Слушал долгий гром, грохотавший после молнии,
Наблюдал тонкие зигзаги молний, когда, внезапные и быстрые,
они гонялись друг за дружкой под всеобщий грохот;
Ликуя, смотрел я на это и на то, что подобно этому, - смотрел
изумленно, но задумчиво и спокойно,
Вся грозная мощь планеты обступала меня,
Но мы с моей душой впитывали, впитывали ее, довольные
и гордые.
О душа - это было прекрасно, ты достойно меня подготовила,
Пришел черед утолить наш большой и тайный голод,
Теперь мы идем, чтобы получить у земли и неба то, что нам
еще никогда не давали,
Мы идем не великими лесами, а величайшими городами,
На нас низвергается нечто мощней низверженья Ниагары,
Потоки людей (родники и ключи Северо-Запада, вы
действительно неиссякаемы?).
Что для здешних тротуаров и районов бури в горах и на море?
Что бушующее море по сравнению со страстями, которые
я наблюдаю?
Что для них трубы смерти, в которые трубит буря под черными
тучами?
Гляди, из бездонных глубин восстает нечто еще более свирепое
и дикое,
Манхаттен, продвигаются грозной массой спущенные с цепи
Цинциннати, Чикаго;
Что валы, виденные мной в океане? Гляди, что делается здесь,
Как бесстрашно карабкаются - как мчатся!
Какой неистовый гром грохочет после молнии - как
ослепительны молнии!
Как, озаряемое этими вспышками, шагает возмездие
Демократии!
(Однако, когда утихал оглушительный грохот, я различал
во тьме
Печальные стоны и подавленные рыданья.)
Громыхай! Шагай, Демократия! Обрушивай возмездие!
А вы, дни, вы, города, растите выше, чем когда-либо!
Круши все грознее, грознее, буря! Ты пошла мне на пользу,
Моя душа, мужавшая в горах, впитывает твою бессмертную
пищу,
Долго ходил я по моим городам и поселкам, но без радости,
Тошнотворное сомненье ползло передо мной, как змея,
Всегда предшествуя мне, оно оборачивалось, тихо, издевательски
шипя;
Я отказался от возлюбленных мной городов, я покинул их,
я спешил за ясностью, без которой не мог жить,
Алкал, алкал, алкал первобытной мощи и естественного
бесстрашия,
Только в них черпал силу, только ими наслаждался,
Я ожидал, что скрытое пламя вырвется, - долго ждал на море
и на суше;
Но теперь не жду, я удовлетворен, я насыщен,
Я узрел подлинную молнию, я узрел мои города
электрическими,
Я дожил до того, чтобы увидеть, как человек прорвался вперед,
как воспряла мужествующая Америка,
И теперь мне уже ни к чему добывать хлеб диких северных
пустынь,
Ни к чему бродить по горам или плыть по бурному морю.

ИДИ С ПОЛЯ, ОТЕЦ


Иди с поля, отец, - пришло письмо от нашего Пита,
Из дома выйди, мать, - пришло письмо от любимого сына.
Сейчас осень,
Сейчас темная зелень деревьев, желтея, краснея,
Овевает прохладой и негой поселки Огайо, колеблясь от легкого
ветра,
Созрели яблоки там в садах, виноград на шпалерах.
(Донесся ль до вас аромат виноградных гроздий
И запах гречихи, где пчелы недавно жужжали?)
А небо над всем так спокойно, прозрачно после дождя,
с чудесными облаками;
И на земле все так спокойно, полно жизни и красоты -
на ферме сейчас изобилье.
В полях тоже везде изобилье.
Иди же с поля, отец, иди, - ведь дочь тебя кличет,
И выйди скорее, мать, - выйди скорей на крыльцо.
Поспешна идет она, недоброе чуя - дрожат ее ноги,
Спешит, волос не пригладив, чепца не поправив.
Открыла быстро конверт,
О, то не он писал, но подписано его имя!
Кто-то чужой писал за нашего сына... о несчастная мать!
В глазах у нее потемнело, прочла лишь отрывки фраз:
«Ранен пулей в грудь.., кавалерийская стычка... отправлен
в госпиталь...
Сейчас ему плохо, но скоро будет лучше».

Ах, теперь я только и вижу
Во всем изобильном Огайо с его городами и фермами
Одну эту мать со смертельно бледным лицом,
Опершуюся о косяк двери.
«Не горюй, милая мама (взрослая дочь говорит, рыдая,
А сестры-подростки жмутся молча в испуге),
Ведь ты прочитала, что Питу скоро станет лучше»,
Увы, бедный мальчик, ему не станет лучше (он уже
не нуждается в этом, прямодушный и смелый),
Он умер в то время, как здесь стоят они перед домом, -
Единственный сын их умер.
Но матери нужно, чтоб стало лучше:
Она, исхудалая, в черном платье,
Днем не касаясь еды, а ночью в слезах просыпаясь,
Во мраке томится без сна с одним лишь страстным желаньем
Уйти незаметно и тихо из жизни, исчезнуть и скрыться,
Чтобы вместе быть с любимым убитым сыном.

СТРАННУЮ СТРАЖУ Я НЕС В ПОЛЕ ОДНАЖДЫ НОЧЬЮ


Странную стражу я нес в поле однажды ночью;
Ведь днем рядом со мной был сражен ты, мой товарищ, мой сын.
Только раз я взглянул в дорогие глаза, но их взгляд
я никогда не забуду,
Только одно прикосновенье твоей простертой руки,
И мне снова в бой, нерешенный и долгий,
Лишь поздно вечером, отпросившись, я вернулся туда
и нашел там
Твое холодное тело, мой товарищ, мой сын! (Оно никогда
не ответит на поцелуи.)
Я повернул тебя лицом к звездам, и любопытный ветер овевал
нас ночным холодком,
Долго на страже стоял я в душистом безмолвии ночи, и кругом,
простиралось вдаль поле сраженья,
Странную стражу с горькой отрадой я нес,
Но ни слезы, ни вздоха; долго, долго на тебя я глядел,
Потом сел рядом с тобой на холодной земле, подперев рукой
подбородок,
Проводя последние часы, бесконечные, несказанные часы,
с тобой, мой товарищ, - ни слезы, ни слова, -
Молчаливая, последняя стража любви над телом солдата
и сына,
И медленно склонялись к закату звезды, а с восхода вставали
другие,
Последняя стража, храбрец мой (не смог тебя я спасти,
мгновенно ты умер,
Так крепко тебя я любил, охранял твою жизнь, непременно мы
встретимся снова);
Потом кончилась ночь, и на заре, когда стало светать,
Товарища бережно я завернул в его одеяло,
Заботливо подоткнул одеяло под голову и у ног
И, омытого лучом восходящего солнца, опустил его в наспех
отрытую яму,
Отстояв последнюю стражу, без смены, всю ночь, на поле
сраженья,
Стражу над телом друга (оно никогда не ответит на поцелуи),
Стражу над телом товарища, убитого рядом со мной, стражу,
которой я никогда не забуду,
Не забуду, как солнце взошло, как я поднялся с холодной земли
и одеялом плотно укрытое тело солдата
Схоронил там, где он пал.

СОМКНУТЫМ СТРОЕМ МЫ ШЛИ


Сомкнутым строем мы шли по неизвестной дороге,
Шли через лес густой, глохли шаги в темноте;
После тяжелых потерь мм отступали угрюмо;
В полночь мы подошли к освещенному тускло зданью
На открытом месте в лесу на перекрестке дорог;
То был лазарет, разместившийся в старой церкви.
Заглянув туда, я увидел то, чего нет на картинах, в поэмах:
Темные, мрачные тени в мерцанье свечей и ламп,
В пламени красном, в дыму смоляном огромного факела
Тела на полу вповалку и на церковных скамьях;
У ног моих - солдат, почти мальчик, истекает кровью (раненье
в живот);
Кое-как я остановил кровотеченье (он побелел, словно лилия);
Перед тем как уйти, я снова окинул все взглядом;
Санитары, хирурги с ножами, запах крови, эфира,
Нагроможденье тел в разных позах, живые и мертвые;
Груды, о, груды кровавых тел - даже двор переполнен,
На земле, на досках, на носилках, иные в корчах
предсмертных;
Чей-то стон или вопль, строгий докторский окрик;
Блеск стальных инструментов при вспышках факелов
(Я и сейчас вижу эти кровавые тела, вдыхаю этот запах);
Вдруг я услышал команду: «Стройся, ребята, стройся!»
Я простился с юношей - он открыл глаза, слегка улыбнулся,
И веки сомкнулись навек, - я ушел в темноту,
Шагая сквозь мрак, шагая в шеренге, шагая
По неизвестной дороге.

ЛАГЕРЬ НА РАССВЕТЕ, СЕДОМ И ТУМАННОМ


Лагерь на рассвете, седом и туманном,
Когда, проснувшись так рано, я выхожу из своей палатки,
Когда бреду по утренней прохладе мимо лазаретной палатки,
Три тела я вижу, их вынесли на носилках и оставили без
присмотра,
Каждое накрыто одеялом, широким коричневатым шерстяным
одеялом,
Тяжелым и мрачным одеялом, закрывающим все сверху донизу.
Из любопытства я задерживаюсь и стою молча,
Потом осторожно отворачиваю одеяло с лица того, кто ближе;
Кто ты, суровый и мрачный старик, давно поседевший,
с запавшими глазами?
Кто ты, мой милый товарищ?
Потом я иду ко второму - а кто ты, родимый сыночек?
Кто ты, милый мальчик, с детской пухлостью щек?
Потом - к третьему - лицо ни старика, ни ребенка, очень
спокойное, словно из прекрасной желто-белой слоновой
кости;
Юноша, думаю, что признал тебя, - думаю, что это лицо -
лицо самого Христа,
Мертвый и богоподобный, брат всем и каждому, он снова
лежит здесь.

КОГДА Я СКИТАЛСЯ В ВИРГИНСКИХ ЛЕСАХ


Когда я скитался в Виргинских лесах
Под музыку листьев, под ногами шуршавших (была уже осень),
Я заметил под деревом могилу солдата,
Он был ранен смертельно и похоронен при отступленье - я
сразу все понял:
Полдневный привал, подъем! Надо спешить! И вот надпись
Нацарапана на дощечке, прибитой к стволу:
«Храбрый, надежный, мой хороший товарищ».
Долго я стоял там и думал, а потом побрел дальше.
Немало лет протекло с тех пор, немало событий,
Но в смене лет, событий, наедине и в толпе, я порой вспоминаю
Могилу неизвестного солдата в Виргинских лесах, с надписью
краткой:
«Храбрый, надежный, мой хороший товарищ».

КАК ШТУРМАН


Как штурман, что дал себе слово ввести свой корабль в гавань,
хотя бы его гнало назад и часто сбивало с пути,
Как следопыт, что пробирается вглубь, изнуренный
бездорожною далью,
Опаленный пустынями, обмороженный снегами, промоченный
реками, идущий вперед напролом, пока не доберется
до цели, -
Так даю себе слово и я сложить для моей страны - услышит ли
она или нет - боевую походную песню,
Что будет призывом к оружью на многие года и века.

ВРАЧЕВАТЕЛЬ РАН

1

Согбенный старик, я иду среди новых лиц,
Вспоминая задумчиво прошлое, отвечаю ребятам
На их: «Расскажи нам, дед», и внемлющей мне молодежи
(Взволнован, ожесточен, я думал забить боевую тревогу,
Но пальцы мои разжались, голова поникла, - я снова
Стал раненым боль облегчать, над мертвыми молча
скорбеть);
Скажи о военных годах, об их неистовом гневе,
Об их беспримерных героях (иль только одной стороны? Ведь
был так же храбр и противник),
Так будь же свидетелем вновь - расскажи о двух армиях
мощных,
О войске стремительном, славном, - поведай о том, что видел,
Что врезалось в память тебе. Какие битвы,
Победы и пораженья, осады навек ты запомнил?
2

О девушки, юноши, любимые и дорогие.
От ваших вопросов опять в памяти прошлое встало;
Вновь я, солдат, покрытый пылью и потом, прямо с похода
Кидаюсь в сраженье и с криком после удачной атаки
Врываюсь во взятый окоп.» Но вдруг словно быстрый поток
все уносит,
И все исчезает, - не вспомню о жизни солдатской
(Помню, что было много лишений, мало утех, но я был
доволен).
В молчанье, в глубоком раздумье,
В то время как мир житейских забот и утех дальше несется,
Забытое прочь унося, - так волны следы на песке смывают, -
Я снова вхожу осторожно в двери (и вы все вокруг,
Кто б ни были, тихо идите за мной и мужества не теряйте).
Неся бинты, воду и губку,
К раненым я направляюсь поспешно,
Они лежат на земле, принесенные с поля боя,
Их драгоценная кровь орошает траву и землю;
Иль под брезентом палаток, иль в лазарете под крышей
Длинный ряд коек я обхожу, с двух сторон, поочередно,
К каждому я подойду, ни одного не миную.
Помощник мой сзади идет, несет поднос и ведерко,
Скоро наполнит его кровавым тряпьем, опорожнит и снова
наполнит.
Осторожно я подхожу, наклоняюсь,
Руки мои не дрожат при перевязке ран,
С каждым я тверд - ведь острая боль неизбежна,
Смотрит один с мольбой (бедный мальчик, ты мне незнаком,
Но я бы пожертвовал жизнью для твоего спасенья).
2

Так я иду! (Открыты двери времени! Двери лазарета
открыты!)
Разбитую голову бинтую (не срывай, обезумев, повязки!),
Осматриваю шею кавалериста, пробитую пулей навылет;
Вместо дыханья - хрип, глаза уже остеклели, но борется жизнь
упорно.
(Явись, желанная смерть! Внемли, о прекрасная смерть!
Сжалься, приди скорей.)
С обрубка ампутированной руки
Я снимаю корпию, счищаю сгустки, смываю гной и кровь;
Солдат откинул в сторону голову на подушке,
Лицо его бледно, глаза закрыты (он боится взглянуть
на кровавый обрубок,
Он еще не видел его).
Перевязываю глубокую рану в боку,
Еще день, другой - и конец, видите, как тело обмякло, ослабло,
А лицо стало иссиня-желтым.
Бинтую пробитое плечо, простреленную ногу,
Очищаю гнилую, ползучую, гангренозную рану,
Помощник мой рядом стоит, держа поднос и ведерко.
Но я не теряюсь, не отступаю,
Бедро и колено раздроблены, раненье в брюшину.
Все раны я перевязываю спокойно (а в груди моей полыхает
пожар).
4

Так в молчанье, в глубоком раздумье
Я снова по лазарету свой обход совершаю;
Раненых я успокоить стараюсь ласковым прикосновеньем,
Над беспокойными ночи сижу, есть совсем молодые,
Многие тяжко страдают, - грустно и нежно о них вспоминаю.
(Много солдат обнимало вот эту шею любовно,
Много их поцелуев на этих заросших губах сохранилось.)

ДОЛГО, СЛИШКОМ ДОЛГО, АМЕРИКА


Долго, слишком долго, Америка,
Путешествуя по дорогам гладким и мирным, ты училась только
у радости и процветания,
Но теперь, но теперь настала пора учиться у горестей, бороться
со страшными бедами и не отступать,
И теперь только можно понять и показать миру, каковы твои
дети в массе своей
(Ибо кто, кроме меня, до сих пор понимал, что являют собой
твои дети в массе своей?).

ДАЙ МНЕ ВЕЛИКОЛЕПНОЕ БЕЗМОЛВНОЕ СОЛНЦЕ

1

Дай мне великолепное безмолвное солнце со снопами лучей
раскаленных,
Дай мне налитых соком красных плодов, созревших в осеннем
саду,
Дай мне поле, где травы, не зная косы, растут на приволье,
Дай мне зелень деревьев, виноград на шпалерах,
Дай маис молодой, молодую пшеницу, дай медлительность мирных
животных - они учат довольству,
Дай мне тихую, тихую ночь, как бывает на взгорьях к западу от
Миссисипи, где глядел я вверх на звезды,
Дай мне запах прекрасных цветов в саду на рассвете, - где я
мог бы бродить в одиночестве.
Дай мне женщину в жены - у нее сладкое дыханье, от нее
никогда не устанешь,
Дай мне чудо-ребенка - дай спокойную жизнь, вдали от
городской суеты и шума, в деревне,
Дай мне спеть мои песни, как птице, когда захочется спеть их
свободно, для своего только слуха,
Дай мне чувство уединения - дай мне Природу, ее
первозданность, здоровье!
Так взывал и молил я (бесконечно измучась, устав от войны);
Так взывал день за днем, просил, открывая все сердце.
Я и ныне взываю, но все же я верен тебе, о мой город;
Я хожу, о мой город, по твоим мостовым много лет,
Я давно пленен тобой, город, отпустить меня ты не хочешь,
Ты с избытком питаешь мой дух - ты даешь мне видеть лица
(Я мечтал убежать, уйти от тебя, но ты меня покоряешь,
И уже развеяно то, к чему взывала моя душа!).
2

Пусть у тебя будет великолепное безмолвное солнце,
Пусть у тебя будут леса, о Природа, и тихие опушки,
Пусть у тебя будут поля клеверов и тимофеевки, фруктовые
сады и посевы маиса,
Пусть у тебя цветет гречиха и в ней гудят сентябрьские
пчелы -
Дай мне улицы, лица людские - дай эти толпы, нескончаемо
движущиеся по тротуарам!
Дай миллионы глаз, дай женщин, дай тысячи товарищей
и влюбленных!
Новых встречать хочу каждый день - новые руки в своих руках
держать каждый день!
Дай мне ярчайших зрелищ! Улицы дай Манхаттена!
Дай мне Бродвей, где маршируют солдаты, - дай дробь
барабанов и звуки труб!
(Солдаты построены в роты или полки - часть их, отправляясь
в далекую даль, горит отвагой,
Другие - время их истекло - возвращаются в поредевших
рядах - молодые и все же очень старые, устало идут,
не замечая ничего вокруг.)
Дай мне берега и пристани с тесно обступившими их черными
кораблями!
Это по мне! Жизнь, полная напряжения! Многоликая,
насыщенная до краев!
Жизнь театров, баров, больших гостиниц - она по мне!
Салон парохода! Палуба с толпами людей, движение - это
по мне! И факельное шествие!
Плотно сбитый отряд, отправляющийся на войну,
с нагруженными повозками позади,
Бесконечный поток людей, охваченных страстью, с сильными
голосами, людей, всегда в действии,
Улицы Манхаттена - их могучий пульс, звучащие, как ныне,
барабаны,
Не знающий покоя, шумный хор, звяканье и лязг мушкетов
(и даже вид раненых),
Толпы Манхаттена - их музыкальный хор - разноголосый
и буйный, и свет сверкающих взоров -
Лица, глаза Манхаттена навеки во мне.

НЕ МОЛОДОСТЬ ПОДОБАЕТ МНЕ


Не молодость подобает мне,
Не изысканность, я не умею тратить время на разговоры,
Неуклюжий в салоне, без манер, не танцор,
В ученом кругу безмолвен и скован, ибо я не привык к наукам,
К красоте и учености я не привык - но что-то мне все же
привычно, -
Я ходил за ранеными солдатами и утешал умирающих,
А в минуты досуга и посреди бивуака
Складывал эти песни.

ТЫ, ЗАГОРЕЛЫЙ МАЛЬЧИШКА ИЗ ПРЕРИЙ


Ты, загорелый мальчишка из прерий,
И до тебя приходило в наш лагерь много желанных даров,
Приходили и хвалы, и подарки, и хорошая пища, пока наконец
с новобранцами
Не прибыл и ты, молчаливый, без всяких подарков, - но мы
глянули один на другого,
И больше, чем всеми дарами вселенной, ты одарил меня.

ОДНОМУ ШТАТСКОМУ


Ты просил у меня сладковатых стишков?
Тебе были нужны невоенные, мирные, томные песни?
По-твоему, то, что я пел до сих пор, было непонятно и трудно?
Но ведь я и не пел для того, чтобы ты понял меня или шел бы
за мной,
Я и теперь не пою для тебя.
(Я рожден заодно с войною,
И барабанная дробь - для меня сладкая музыка, и мне любы
похоронные марши,
Провожающие бойца до могилы с тягучим рыданием,
с конвульсией слез.)
Что для таких, как ты, такие поэты, как я? Оставь же мою
книгу,
Ступай и баюкай себя тем, что ты можешь понять, какой-нибудь
негромкой пианинной мелодией,
Ибо я никого не баюкаю, и ты никогда не поймешь меня.

ПРОЩАЛЬНОЕ СЛОВО СОЛДАТУ


Прощай же, солдат,
С тобой мы делили суровость походов,
Быстрые марши, житье на бивуаках,
Жаркие схватки, долгие маневры,
Резню кровавых битв, азарт, жестокие грубые забавы,
Милые смелым и гордым сердцам, вереницу дней, благодаря
тебе и подобным тебе
Исполненных войной и воинским духом.
Прощай, дорогой товарищ,
Твое дело сделано, но я воинственнее тебя,
Вдвоем с моей задорной душой
Мы еще маршируем по неведомым дорогам, через вражеские
засады,
Через множество поражений и схваток, зачастую сбитые
с толку,
Все идем и идем, все воюем - на этих страницах
Ищем слова для битв потяжелее и пожесточе.

ПОВЕРНИСЬ К НАМ, О ЛИБЕРТАД


Повернись к нам, о Либертад, ибо война кончилась,
Ширься впредь без всяких сомнений, решительно охватывай
мир,
Отвернись от войны, от стран былого, свидетельствующих
о прошлом,
От певцов, поющих отребья славы прошлого,
От гимнов феодальному миру, от триумфов королей, рабства,
каст и сословий,
Повернись к миру, которому предназначены грядущие
триумфы - откажись от мира отсталости,
Оставь его певцам былого, отдай им отребья прошлого,
Но то, что останется, останется для тех, кто воспоет тебя, -
войны грядут для тебя
(Подумай, в свое время на тебя работали былые войны,
нынешние также послужат тебе);
Так повернись же, Либертад, и не бойся - обрати свой
бессмертный лик
К будущему - оно величавее всего, что было в прошлом,
И оно бодро и уверенно готовится к тебе, Либертад.

ИЗ ЦИКЛА «ПАМЯТИ ПРЕЗИДЕНТА ЛИНКОЛЬНА»

КОГДА ВО ДВОРЕ ПЕРЕД ДОМОМ ЦВЕЛА ЭТОЙ ВЕСНОЮ СИРЕНЬ

1

Когда во дворе перед домом цвела этой весною сирень
И никла большая звезда на западном небе в ночи,
Я плакал и всегда буду плакать - всякий раз, как вернется
весна.
Каждой новой весной эти трое будут снова со мной!
Сирень в цвету, и звезда, что на западе никнет,
И мысль о нем, о любимом.
2

О, могучая упала звезда!
О, тени ночные! О, слезная, горькая ночь!
О, сгинула большая звезда! О, закрыл ее черный туман!
О, жестокие руки, что, бессильного, держат меня! -
О, немощное сердце мое!
О, шершавая туча, что обволокла мое сердце и не хочет
отпустить его на волю.
3

На ферме, во дворе, пред старым домом, у забора, беленного
известью,
Выросла высокая сирень с сердцевидными ярко-зелеными
листьями,
С мириадами нежных цветков, с сильным запахом, который
мне люб,
И каждый листок есть чудо; и от этого куста во дворе,
С цветками такой нежной окраски, с сердцевидными
ярко-зелеными листьями,
Я ветку, всю в цвету, отломил.
4

Вдали, на пустынном болоте,
Притаилась пугливая птица и поет-распевает песню.
Дрозд одинокий,
Отшельник, в стороне от людских поселений.
Поет песню, один-одинешенек, -
Песню кровоточащего горла,
Песню жизни, куда изливается смерть. (Ибо хорошо, милый
брат, я знаю,
Что, если бы тебе не дано было петь, ты, наверное, умер бы.)
5

По широкой груди весны, над страною, среди городов,
Между изгородей, сквозь вековые чащи, где недавно из-под земли
пробивались фиалки - крапинки на серой
прошлогодней листве,
Проходя по тропинкам, где справа и слева полевая трава,
проходя бесконечной травой,
Мимо желтых стеблей пшеницы, воскресшей из-под савана
в темно-бурых полях,
Мимо садов, мимо яблонь, что в розовом и в белом цвету,
Неся мертвое тело туда, где оно ляжет в могилу,
День и ночь путешествует гроб.
6

Гроб проходит по тропинкам и улицам,
Через день, через ночь в большой туче, от которой чернеет
земля,
В великолепии полуразвернутых флагов, среди укутанных
в черный креп городов,
Среди штатов, что стоят, словно женщины, облаченные
в траур;
И длинные процессии вьются за ним, и горят светильники
ночи,
Несчетные факелы среди молчаливого моря лиц и обнаженных
голов,
И ждет его каждый поселок, и гроб прибывает туда, и всюду
угрюмые лица,
И панихиды всю ночь напролет, и несется тысячеголосое могучее
пение,
И плачущие голоса панихид льются дождем вокруг гроба,
И тускло освещенные церкви, и содрогающиеся от горя
органы, - так совершаешь ты путь
С неумолчным перезвоном колоколов погребальных,
И здесь, где ты так неспешно проходишь, о гроб,
Я даю тебе ветку сирени.
7

(Не только тебе, не тебе одному, -
Цветы и зеленые ветки я всем приношу гробам,
Ибо свежую, как утро, хотел бы пропеть я песню тебе, о светлая
и священная смерть!
Всю тебя букетами роз,
О смерть, всю тебя покрываю я розами и ранними лилиями,
Но больше всего сиренью, которая цветет раньше всех,
Я полной охапкой несу их тебе, чтобы высыпать их на тебя, -
На тебя и на все твои гробы, о смерть.}
8

О плывущая в западном небе звезда,
Теперь я знаю, что таилось в тебе, когда месяц назад
Я шел сквозь молчаливую прозрачную ночь,
Когда я видел, что ты хочешь мне что-то сказать, ночь
за ночью склоняясь ко мне,
Все ниже поникая с небес, как бы спускаясь ко мне (а все
прочие звезды глядели на нас),
Когда торжественной ночью мы блуждали с тобою (ибо что-то
не давало мне спать),
Когда ночь приближалась к рассвету и я глядел на край неба,
на запад, и увидел, что вся ты в истоме тоски,
Когда прохладною прозрачною ночью я стоял на взгорье,
обвеваемый бризом,
И смотрел, где прошла ты и куда ты ушла в ночной черноте,
Когда моя душа, вся в тревоге, в обиде, покатилась вслед за
тобою, за печальной звездой,
Что канула в ночь и пропала.
9

Пой же, пой на болоте,
О певец, застенчивый и нежный, я слышу твою песню, твой
призыв,
Я слышу, я скоро приду, я понимаю тебя,
Но я должен помедлить минуту, ибо лучистая звезда задержала
меня,
Звезда, мой уходящий товарищ, держит и не пускает меня.
10

О, как я спою песню для мертвого, кого я любил?
И как я спою мою песню для милой широкой души, что ушла?
И какие благовония принесу на могилу любимого?
Морские ветры с Востока и Запада,
Дующие с Восточного моря и с Западного, покуда не встретятся
в прериях, -
Эти ветры - дыхание песни моей,
Их благовоние я принесу на могилу любимого.
11

О, что я повешу на стенах его храмины?
Чем украшу я мавзолей, где погребен мой любимый?
Картинами ранней весны, и домов, и ферм,
Закатным вечером Четвертого месяца, серым дымом,
светозарным и ярким,
Потоками желтого золота великолепного, лениво заходящего
солнца,
Свежей сладкой травой под ногами, бледно-зелеными листьями
щедрых дерев,
Текучей глазурью реки - ее грудью, кое-где исцарапанной
набегающим ветром,
Грядою холмов на речных берегах с пятнами теней и с большим
изобилием линий на фоне небес,
И чтобы тут же, поблизости, - город с грудой домов,
со множеством труб дымовых,
И чтобы бурлила в нем жизнь, и были бы мастерские, и рабочие
шли бы с работы домой.
12

Вот тело и душа - моя страна,
Мой Манхаттен, шпили домов, искристые и торопливые воды,
корабли,
Разнообразная широкая земля, Юг и Север в сиянии,
берега Огайо, и сверкающая, как пламя, Миссури,
И бесконечные вечные прерии, покрытые травой и маисом.
Вот самое отличное солнце, такое спокойное, гордое,
Вот лилово-красное утро с еле ощутимыми бризами,
Безграничное сияние, мягкое, постепенно растущее,
Чудо, разлитое повсюду, омывающее всех, завершительный
полдень,
Сладостный близкий вечер, желанная ночь и звезды,
Что сияют над моими городами, обнимая человека и землю.
13

Пой же, пой, серо-бурая птица,
Пой из пустынных болот, лей песню с укромных кустов,
Бесконечную песню из сумерек лей, оттуда, где ельник и кедр.
Пой, мой любимейший брат, щебечи свою свирельную песню,
Человеческую громкую песню, звучащую безмерной тоской.
О звенящий, и свободный, и нежный!
О дикий, освобождающий душу мою, о чудотворный певец,
Я слушаю тебя одного, но звезда еще держит меня (и все же
она скоро уйдет),
Но сирень с властительным запахом держит меня.
14

Пока я сидел среди дня и смотрел пред собою,
Смотрел в светлый вечереющий день с его весенними нивами,
с фермами, готовящими свой урожай,
В широком безотчетном пейзаже страны моей, с лесами,
с озерами,
В этой воздушной неземной красоте (после буйных ветров
и шквалов),
Под аркою неба предвечерней поры, которая так скоро проходит,
с голосами детей и женщин,
Я видел неугомонные приливы-отливы морей, я видел корабли
под парусами,
И близилось богатое лето, и все поля были в хлопотливой
работе,
И бесчисленны были людские дома, и в каждом доме была своя -
жизнь,
И вскипала кипучесть улиц, и замкнуты были в себе города, -
и вот в это самое время,
Обрушившись на всех и на все, окутав и меня своей тенью,
Надвинулась туча, длинный и черный плащ,
И мне открылась смерть и священная сущность ее.
И это знание сущности смерти шагает теперь рядом со мною
с одной стороны,
И эта мысль о смерти шагает рядом с другой стороны,
И я - посредине, как гуляют с друзьями, взяв за руки их, как
друзей,
Я бегу к бессловесной, таящейся, все принимающей ночи,
Вниз, к морским берегам, по тропинке у болота во мраке,
К темным торжественным кедрам и к молчаливым елям,
зловещим, как призраки.
И певец, такой робкий со всеми, не отвергает меня,
Серо-бурая птица принимает нас, трех друзей,
И поет славословие смерти, песню о том, кто мне дорог.
Из глубоких, неприступных тайников,
От ароматных кедров и елей, таких молчаливых, зловещих, как
призраки,
Несется радостное пение птицы.
И чарующая песня восхищает меня,
Когда я держу, словно за руки, обоих ночных товарищей,
И голос моей души поет заодно с этой птицей.
Ты, милая, ты, ласковая смерть,
Струясь вокруг меня, ты, ясная, приходишь, приходишь
Днем и ночью, к каждому, ко всем!
Раньше или позже, нежная смерть!
Слава бездонной Вселенной
За жизнь и радость, за любопытные вещи и знания,
И за любовь, за сладкую любовь, - но слава ей, слава, слава
За верные и хваткие, за холодящие объятия смерти,
Темная мать! Ты всегда скользишь неподалеку тихими
и мягкими шагами,
Пел ли тебе кто-нибудь песню самого сердечного привета?
Эту песню пою тебе я, я прославляю тебя выше всех,
Чтобы ты, когда наступит мой час, шла твердым и уверенным
шагом.
Могучая спасительница, ближе!
Всех, кого ты унесла, я пою, радостно пою мертвецов,
Утонувших в любовном твоем океане,
Омытых потоком твоего блаженства, о смерть!
От меня тебе серенады веселья,
Пусть танцами отпразднуют тебя, пусть нарядятся, пируют,
Тебе подобают открытые дали, высокое небо,
И жизнь, и поля, и громадная многодумная ночь.
Тихая ночь под обильными звездами,
Берег океана и волны - я знаю их хриплый голос,
И душа, обращенная к тебе, о просторная смерть под густым
покрывалом,
И тело, льнущее к тебе благодарно.
Над вершинами деревьев я возношу мою песню к тебе,
Над волнами, встающими и падающими, над мириадами полей
и широкими прериями,
Над городами, густо набитыми людом, над кишащими людом
дорогами, верфями,
Я шлю тебе эту веселую песню, радуйся, радуйся, о смерть!
15

В один голос с моей душой
Громко, в полную силу пела серо-бурая птица,
Чистыми и четкими звуками широко наполняя ночь.
Громко в елях и сумрачных кедрах,
Звонко в сырости и в благоуханье болот,
И я с моими товарищами там, среди ночи.
С глаз моих спала повязка, чтобы могли мне открыться
Бесконечные вереницы видений.
И забрезжили предо мною войска,
И, словно в беззвучных снах, я увидел боевые знамена,
Сотни знамен, проносимых
сквозь дымы боев, пробитых картечью и пулями,
Они метались туда и сюда, сквозь дымы боев, рваные, залитые
кровью,
И под конец только два-три обрывка остались на древках (и все
в тишине),
Вот и древки разбиты, расщеплены.
И я увидел мириады убитых на кровавых полях,
Я увидел белые скелеты юношей,
Я увидел, как трупы громоздятся над грудами трупов,
Но я увидел, что они были совсем не такие, как мы о них
думали,
Они были совершенно спокойны, они не страдали,
Живые оставались и страдали, мать страдала,
И жена, и ребенок, и тоскующий товарищ страдали,
И бойцы, что оставались, страдали.
16

Проходя мимо этих видений, проходя мимо ночи,
Проходя один, уже не держа моих товарищей за руку,
Проходя мимо песни, что пела отшельница-птица в один голос
с моею душою, -
Победная песня, преодолевшая смерть, но многозвучная, всегда
переменчивая,
Рыдальная, тоскливая песня, с такими чистыми трелями, она
вставала и падала, она заливала своими потоками ночь,
Она то замирала от горя, то будто грозила, то снова взрывалась!
счастьем,
Она покрывала землю и наполняла собой небеса -
И когда я услышал в ночи из далеких болот этот могучий
псалом,
Проходя, я расстался с тобой, о сирень с сердцевидными
листьями,
Расцветай во дворе у дверей с каждой новой и новой весной.
От моей песни я ради тебя оторвался
И уже не гляжу на тебя, не гляжу на запад для беседы с тобою,
О лучистый товарищ с серебряным ликом в ночи.
И все же сохраню навсегда каждую, каждую ценность, добытую
мной этой ночью, -
Песню, изумительную песню, пропетую серо-бурою птицей,
И ту песню, что пропела душа моя, отзываясь на нее, словно
эхо,
И никнущую яркую звезду с полным страданья лицом,
И тех, что, держа меня за руки, шли вместе со мною на призыв
этой птицы,
Мои товарищи и я посредине, я их никогда не забуду ради
мертвого, кого я любил,
Ради сладчайшей и мудрейшей души всех моих дней и стран, -
ради него, моего дорогого,
Сирень, и звезда, и птица сплелись с песней моей души
Там, среди елей душистых и сумрачных, темных кедров.

О КАПИТАН! МОЙ КАПИТАН!


О Капитан! мой Капитан! сквозь бурю мы прошли,
Изведан каждый ураган, и клад мы обрели,
И гавань ждет, бурлит народ, колокола трезвонят,
И все глядят на твой фрегат, отчаянный и грозный!
Но сердце! сердце! сердце!
Кровавою струей
Забрызгана та палуба,
Где пал ты неживой.
О Капитан! мой Капитан! ликуют берега,
Вставай! все флаги для тебя, - тебе трубят рога,
Тебе цветы, тебе венки - к тебе народ толпится,
К тебе, к тебе обращены восторженные лица.
Отец! ты на руку мою
Склонися головой!
Нет, это сон, что ты лежишь
Холодный, неживой!
Мой Капитан ни слова, уста его застыли,
Моей руки не чувствует, безмолвен и бессилен,
До гавани довел он свой боевой фрегат,
Провез он через бурю свой драгоценный клад.
Звените, смейтесь, берега,
Но горестной стопой
Я прохожу по палубе,
Где пал он неживой.

У БЕРЕГОВ ГОЛУБОГО ОНТАРИО

(Из поэмы)

Посторонитесь, Штаты!
Дорогу мне - простому, обыкновенному человеку, человеку
прежде всего.
Уплатите мне отработанное мною.
Дайте петь песни о великой Идее, а все остальное возьмите себе.
Я любил землю, солнце, зверей, я презирал богатство,
Я делился со всеми, кто бы ни попросил, заботился об увечных
и неразумных, отдавал свой заработок другим,
Ненавидел тиранов; спорил, не считаясь с богом; терпеливо,
терпимо относился к людям, не сгибал голову ни перед
чем известным иль неизвестным,
Дружил с неучеными мужественными людьми, и с юнцами,
и с матерями семейств,
Читал эти листья себе на вольном воздухе, проверял их
на деревьях, звездах, реке,
Проходил мимо всего, что оскорбляло мою душу или пачкало
мое тело,
Хотел лишь того для себя, чего для других добивался,
Спешил в лазареты, где товарищей находил из всех штатов
(Сколько солдат, умирая, склоняли голову на эту грудь,
Скольких кормила эта рука, этот голос ободрил,
Скольких к жизни вернули - этот голос, эта рука);
И, никого не отвергнув, откликаясь на все,
Охотно я подожду, чтобы поняли меня и оценили как надо.
Скажи, Мать, разве не был я верен заветам твоим?
Разве образ твой исказил я в жизни своей и в делах?

ИЗ ЦИКЛА «ОСЕННИЕ РУЧЬИ»

БЫЛ РЕБЕНОК, И ОН РОС С КАЖДЫМ ДНЕМ


Был ребенок, и он рос с каждым днем и каждый день видел
новое,
И на что бы он ни взглянул - он всем становился,
И все становилось частью его на этот день, на этот час
Или на многие, многие годы.
Ранняя сирень стала частью его,
И трава, и белый или розовый вьюнок, белый и красный
клевер, и песня синицы,
И мартовские козочки, и розовые поросята, табунок
жеребят, и резвый теленок,
И шумливый птичий двор, и утята в грязи возле пруда,
И рыбы, так непонятно повиснувшие под водой,
и сама красивая непонятная вода,
И водяные растения с большими плоскими листьями - все
стало частью его.
Апрельские и майские побеги стали частью его,
Зимние всходы и желтые всходы маиса, и овощи огородов,
И яблони - сначала в цвету, а потом все в плодах,
и лесная ягода, и придорожный сорняк,
И старый пьянчужка, ковыляющий домой из сарая при
кабаке, где он отсыпался после попойки,
И учительница, идущая в школу,
Послушные мальчики и драчуны-забияки,
Румяные девочки в чистеньких платьях, и босоногие
негритята,
И все, что менялось в городе и деревне, в которых он рос.
И родители: тот, кто зародил его, и та, что его носила
и родила,
Они дали ему не только жизнь,
Они отдавали ему себя каждый день, они стали частью его.
Мать, спокойно собирающая ужин на стол,
Мать в чистом чепчике и платье, ее ласковые уговоры,
и когда она проходит мимо - запах свежести от нее
и от ее одежды.
Отец, сильный, поглощенный делами, раздражительный,
грубый, переменчивый, несправедливый,
Подзатыльники, быстрая громкая речь, когда он торгуется
до хрипоты ради выгодной сделки,
Семейный уклад, привычные словечки, гости, вещи
и сладкая на сердце тоска.
Привязанность, с которой не совладать, ощущенье всего,
что окружает тебя, и сомненье - а вдруг все окажется
сном?
Дневные сомненья, и сомнения ночи, и желанье узнать: так
ли это все и как именно,
Такое ли все, каким оно кажется, или все это только
проблеск и промельк?
Люди, снующие по улицам городов, - что они, как
не промельк и проблеск?
А сами улицы, фасады домов, товары в витринах,
Экипажи, фургоны, тяжелые настилы пристаней, скопления
и заторы у переправы,
Деревня на взгорье, когда издали видишь ее на закате
с другого берега быстрой реки,
Тени, отсветы сквозь дымку, на колокольне, на крышах,
там, за две мили отсюда.
А тут рядом шхуна, сонно дрейфующая вместе с отливом,
с маленькой лодкой, зачаленной за кормой,
Или сумятица теснящихся волн, всплеск ломких гребней,
удары прибоя,
В высоком небе пожар облаков и вдали полоса коричневой
отмели, затерявшейся в чистом недвижном просторе,
И горизонт, и пролетевшая чайка, и запах соленых лагун,
водорослей, ила, -
Все это стало частью ребенка, - он рос с каждым днем,
и каждый день видел новое, и не перестанет расти,
будет всегда расти с каждым днем.

ГОРОДСКАЯ МЕРТВЕЦКАЯ


Праздно бродя, пробираясь подальше от шума,
Я, любопытный, замедлил шаги у мертвецкой, у самых ворот.
Вот проститутка, брошенное жалкое тело, за которым никто
не пришел,
Лежит на мокром кирпичном помосте,
Святыня-женщина, женское тело, я вижу тело, я только на него
и гляжу,
На этот дом, когда-то богатый красою и страстью, ничего
другого не вижу,
Промозглая тишина не смущает меня, ни вода, бегущая
из крана, ни трупный смрад,
Но этот дом - удивительный дом, - этот прекрасный
разрушенный дом,
Этот бессмертный дом, который больше, чем все наши здания,
Чем наш Капитолий под куполом белым с гордой статуей там,
наверху, чем все старинные соборы с вознесенными в небо
шпилями,
Больше их всех этот маленький дом, несчастный, отчаянный
дом,
Прекрасный и страшный развалина-дом, обитель души, сама
душа,
Отверженный, пренебрегаемый всеми, - прими же вздох моих
дрогнувших губ
И эту слезу одинокую, как поминки от меня, уходящего,
Мертвый дом, дом греха и безумья, сокрушенный, разрушенный
дом,
Дом жизни, недавно смеявшийся, шумный, но и тогда уже
мертвый,
Месяцы, годы звеневший, украшенный дом, - но мертвый,
мертвый, мертвый.

ЭТОТ ПЕРЕГНОЙ

1

Вдруг что-то ошеломило меня, когда я думал, что я
в безопасности,
И я бегу из любимого тихого леса,
Я не стану бродить по лугам,
Я не пойду, не разденусь, чтобы встретиться с моим
любовником - морем,
Я не стану прижиматься моим телом к земле, чтобы ее тело
обновило меня.
Почему же ее не тошнит, эту землю?
Как можешь ты жить на земле, ты, весенняя зелень?
Как можешь ты давать мне здоровье, ты, травяная кровь, кровь
корней, плодов и зерен?
Разве изо дня в день не пихают в тебя, о земля, пораженные
болезнями трупы?
Разве каждый материк не набит до краев мертвецами?
Куда же ты девала эти трупы, земля?
Этих пьяниц и жирных обжор, умиравших из рода в род?
Куда же ты девала это тухлое мясо, эту вонючую жижу?
Сегодня их не видно нигде, или, может быть, я заблуждаюсь?
Вот я проведу борозду моим плугом, я глубоко войду в землю
лопатой и переверну верхний пласт,
И под ним, я уверен, окажется смрадное мясо.
2

Вглядитесь же в эту землю! Рассмотрите ее хорошо!
Может быть, каждая крупинка земли была когда-то частицей
больного - все же смотрите!
Прерии покрыты весенней травой,
И бесшумными взрывами всходят бобы на грядах,
И нежные копья лука, пронзая воздух, пробиваются вверх,
И каждая ветка яблонь усеяна гроздьями почек,
И пшеница с таким бледным лицом воскресает из своей
усыпальницы,
И начинают опять покрываться зеленоватым туманом
шелковица и плакучая ива,
И птицы-самцы поют утром и вечером, а их самки сидят в своих
гнездах,
И вылупляются цыплята из яиц,
И возникают новорожденные твари, корова рождает теленка
и жеребенка кобыла,
И честно встают на пригорке темно-зеленые листья картошки,
И желтые стебли маиса встают, и сирень зацветает у дверей
во дворе,
И летняя зелень горда и невинна над этими пластами умерших.
Какая химия!
Что ветры и вправду не веют заразой,
Что нет никакого подвоха в этой влаге прозрачно-зеленого моря,
которая жаждет любовно прижаться ко мне,
Что я без опаски могу ей дозволить лизать мое голое тело
множеством своих языков,
Что мне не грозят те хвори, которые влиты в нее,
Что все чисто всегда и вовеки,
Что так сладостна студеная вода из колодца,
Что ежевика так сочна и душиста,
Что ни яблони, ни апельсины, ни виноград, ни дыни, ни сливы,
ни персики не отравляют меня,
Что, когда я лежу на траве, она не заражает меня,
Хотя, может быть, каждая былинка травы встает из того, что
было когда-то болезнью.
Этим-то Земля и пугает меня, она так тиха и смиренна,
Она из такого гнилья создает такие милые вещи,
Чистая и совсем безобидная, вращается она вокруг оси, вся
набитая трупами тяжко болевших,
И такие прелестные ветры создает она из такого ужасного
смрада,
И с таким простодушным видом каждый год обновляет она
свои щедрые, пышные всходы,
И столько услад дает людям, а под конец получает от них такие
отбросы в обмен.

ЕВРОПЕЙСКОМУ РЕВОЛЮЦИОНЕРУ, КОТОРЫЙ ПОТЕРПЕЛ ПОРАЖЕНИЕ


И все же, мой брат, моя сестра, не отчаивайся,
Иди, как и прежде, вперед - Свободе нужна твоя служба,
Одна или две неудачи не сломят Свободу - или любое число
неудач,
Или косность, или неблагодарность народа, или предательство,
Или оскаленные клыки властей, пушки, карательные законы,
войска.
То, во что мы верим, притаилось и ждет нас на всех
континентах,
Оно никого не зовет, оно не дает обещаний, оно пребывает
в покое и ясности, оно не знает уныния.
Оно ждет терпеливо, чтобы наступил его срок.
(Да, я воспеваю не только покорность,
Я также воспеваю мятеж,
Ибо я верный поэт каждого бунтовщика во всем мире,
И кто хочет идти за мною - забудь об уюте и размеренной
жизни,
Каждый миг ты рискуешь своей головой).
Бой в разгаре, то и дело трубят тревогу, - мы то наступаем,
то отходим назад,
Торжествуют враги или думают, что они торжествуют,
Тюрьма, эшафот, кандалы, железный ошейник, оковы делают
дело свое,
И славные и безымянные герои уходят в иные миры,
Великие трибуны и писатели изгнаны, они чахнут в тоске
на чужбине,
Их дело уснуло, сильнейшие глотки удушены своей собственной
кровью.
И юноши при встрече друг с другом опускают в землю глаза,
И все же Свобода здесь, она не ушла отсюда, и врагам досталось
не все.
Когда уходит Свобода, она уходит не первая, не вторая,
не третья,
Она ждет, чтобы все ушли, и уходит последней.
Когда уже больше не вспомнят нигде, ни в одной стране, что
на свете есть любящие,
Когда ораторы в людных собраниях попытаются чернить их
имена,
Когда мальчиков станут крестить не именами героев, но именами
убийц и предателей,
Когда законы об угнетении рабов будут сладки народу и охота
за рабами будет одобрена всеми,
Когда вы или я, проходя по земле и увидев невольников,
возрадуемся в сердце своем
И когда вся жизнь и все души людей будут уничтожены
в какой-нибудь части земли, -
Лишь тогда будет уничтожена воля к Свободе,
Лишь тогда тиран и нечестивец станут владыками мира.

ПТИЧЬИМ ЩЕБЕТОМ ГРЯНЬ


Птичьим щебетом грянь, о язык мой, про радость поры, когда
сирень зацветает (она в памяти снова и снова),
Отыщи мне слова о рождении лета,
Собери апреля и мая приметы желанные (так на морском
берегу собирают камешки дети) -
Стонут лягушки в прудах, терпкий, бодрящий воздух,
Пчелы, бабочки, воробей с незатейливым пеньем,
Синяя птица, и ласточка, быстрая, словно стрела, и с
золочеными крыльями дятел,
Солнечная дымка над землею, клубы дыма цепляются друг
за друга, вздымается пар,
Мерцанье холодных вод и рыба в тех водах,
Лазурное небо, бегущий ручей, - и все это в искрах веселых...
Хрустальные дни февраля, кленовые рощи, где делают кленовый
сахар,
Где порхает реполов, у него бойкий блестящий глаз
и коричневая грудка,
Он подает чистый певучий голос на вечерней и на утренней
заре,
Он бесшумно носится в саду среди яблонь, строя гнездо
для подруги;
Тающий мартовский снег, ива выбрасывает свои желто-зеленые
побеги, -
Это весна! Это лето! Что принесло оно и чего мне недостает?
Душа моя, ты на свободе, но что-то тревожит меня, а что -
я не знаю;
В дорогу, скорее в дорогу - измерим все дали и выси!
О, если б летать, как летает птица!
О, если бы, словно корабль, под парусом мчаться!
Взлетать за тобою, душа, как взлетает корабль на хребты
водяные,
Впитать в себя все - все краски, все звуки, синее небо, и травы,
и капли росы на рассвете,
И запах сирени; ее сердцевидные листья темно-зеленого цвета,
Лесные фиалки, и хрупкий, бледный цветок по прозванью
«невинность», -
Все вещи во всех разновидностях, не ради вещей, ради их
природы, -
Спеть песню любимым кустам в один голос с птицей,
Птичьим щебетом грянуть про радость поры, когда сирень
зацветает (она в памяти снова и снова).

МУЗЫКАЛЬНОСТЬ

1

Звучность, размеренность, стройность и божественный дар
говорить слова,
Пройди года, и дружбу пройди, и наготу, и целомудрие, и роды,
Реки грудью пройди, и озера, и земли,
И горло свое разреши, и впитай в себя знания, века, племена,
преступление, волю,
И сокруши все преграды, и возвысь и очисти душу, и утвердись
в своей вере,
И лишь тогда ты, быть может, достигнешь божественной власти:
говорить слова.
И к тебе поспешат без отказа
Войска, корабли, библиотеки, картины, машины, древности,
города, отчаяние, дружба, горе, убийство, грабеж, любовь,
мечта,
Придут, когда нужно, и покорно прорвутся сквозь губы твои.
2

О, почему я дрожу, когда я слышу голоса человеческие?
Воистину, кто бы ни сказал мне настоящее слово, я всюду
пойду за ним, -
Как вода за луною безмолвной струистой стопой идет вокруг
шара земного.
Все только и ждет настоящего голоса;
Где же могучая грудь? где же совершенная душа, прошедшая
через все испытания?
Ибо только такая душа несет в себе новые звуки, которые
глубже и слаще других,
Иначе этим звукам не звучать.
Иначе и губы и мозги запечатаны, храмы заперты, литавры
не бряцают,
Только такая душа может открыть и ударить,
Только такая душа может выявить наружу то, что дремлет
во всех словах.

ВЫ, ПРЕСТУПНИКИ, СУДИМЫЕ В СУДАХ


Вы, преступники, судимые в судах.
Вы, острожники в камерах тюрем, вы, убийцы, приговоренные
к смерти, в ручных кандалах, на железной цепи,
Кто же я, что я не за решеткой, почему не судят меня?
Я такой же окаянный и свирепый, что же руки мои не в оковах
и лодыжки мои не в цепях?
Вы, проститутки, по панели гуляющие или бесстыдствующие
в своих конурах,
Кто же я, что могу вас назвать бесстыднее меня самого?
Я виновен! Я сознаюсь - сам прихожу с повинной!
(Не хвалите меня, почитатели, - к черту ваши льстивые
слова!
Я вижу, чего вы не видите, я знаю, чего вы не знаете.)
Внутри, за этими ребрами, я, загрязненный, задохшийся,
За этим притворно бесстрастным лицом постоянно клокочут
сатанинские волны,
Злодейства и развраты мне по сердцу,
Я гуляю с распутными и пылко люблю их,
Я чувствую, что я один из них, я сам и проститутка
и каторжник
И с этой минуты не буду отрекаться от них, ибо как
отрекусь от себя?

ЗАКОНЫ ТВОРЕНИЯ


Законы творения
Для могучих художников и вождей, для молодой поросли
просветителей и совершенных поэтов Америки,
Для благородных ученых и будущих музыкантов.
Все да входят в единый ансамбль мироздания, в слитную
истину мироздания,
Ничто не должно нарушать законы вселенной, дабы все труды
говорили о высшем законе, законе неповиновения.
В чем, по-вашему, суть творения?
Чем, по-вашему, можно насытить душу, кроме свободы ходить
где угодно и никому не повиноваться?
Что, по-вашему, я твержу вам на сотни ладов, кроме того, что
каждый мужчина и каждая женщина не уступают Богу?
И что нет Бога божественнее, чем Вы сами.
И что именно это в конечном счете подразумевают все мифы,
древние и сегодняшние.
И что вы или каждый должны подходить к творениям в свете
этих законов.

УЛИЧНОЙ ПРОСТИТУТКЕ


Не волнуйся, не стесняйся со мною, - я Уолт Уитмен,
щедрый и могучий, как Природа.
Покуда солнце не отвергнет тебя, я не отвергну тебя,
Покуда воды не откажутся блестеть для тебя и листья
шелестеть для тебя, слова мои не откажутся блестеть
и шелестеть для тебя.
Девушка, возвещаю тебе, что приду к тебе в назначенный час,
будь достойна встретить меня,
Я повелеваю тебе быть терпеливой и благостной,
покуда я не приду к тебе.
А пока я приветствую тебя многозначительным взглядом,
чтобы ты не забыла меня.

ЧУДЕСА


Ну кто же теперь верит в чудеса?
А я вот во всем вижу чудо:
Проходя по улицам Манхаттена,
Глядя поверх крыш на далекое небо,
Бродя босиком по самой кромке прибоя
Или стоя под деревом где-то в лесу,
Говоря днем с теми, кого я люблю, и по ночам лежа в постели
с теми, кого я люблю,
Или за столом, пируя с друзьями,
Разглядывая незнакомых людей, сидящих напротив в вагоне,
Или следя, как пчелы вьются над ульем в летний полдень,
Или как стадо пасется в лугах,
Любуясь на птиц, или на чудесных стрекоз,
Или на чудо заката, или на звезды, светящие спокойно и ясно,
Или на крутой, восхитительно тонкий изгиб молодого
весеннего месяца;
Все это и остальное для меня чудеса,
Слитые вместе, и каждое в отдельности - чудо.
Для меня каждый час дня и ночи есть чудо,
Каждый кубический дюйм пространства - чудо,
Каждый квадратный ярд земной поверхности - чудо,
Каждый фут в ее глубину полон чудес.
Для меня море открывает все новые чудеса:
Рыбы - скалы - движение волн - корабли - их команда, -
Каких вам еще надо чудес!

ИСКРЫ ИЗ-ПОД НОЖА


Где целый день нескончаемо движется толпа городская,
Чуть в сторонке стоят и смотрят на что-то дети, я подошел
к ним и тоже смотрю.
У самой обочины, на краю мостовой,
Точильщик работает на станке, точит большущий нож;
Наклоняясь, он осторожно подносит его к точилу;
Мерно наступая на педаль, он быстро вращает колесо, и, лишь
он надавит на нож чуткой и твердой рукою,
Брызжут щедрыми золотыми струйками
Искры из-под ножа.
Как это трогает и захватывает меня -
Грустный старик с острым подбородком, в ветхой одежде,
с широкой кожаной лямкой через плечо,
И я, готовый во всем раствориться, зыбкий призрак,
случайно остановившийся здесь, весь внимание,
Люди вокруг (немыслимо малая точка, вкрапленная
в пространство),
Заглядевшиеся, притихшие дети, беспокойная, шумная,
сверкающая мостовая,
Сиплое жужжание крутящегося точила, ловко прижатое лезвие,
Сыплющиеся, прядающие, летящие стремительным золотым
дождем
Искры из-под ножа.

О ФРАНЦИИ ЗВЕЗДА

(1870-1871)

О Франции звезда!
Была ярка твоя надежда, мощь и слава!
Как флагманский корабль, ты долго за собой вела весь флот,
А нынче буря треплет остов твой - без парусов, без мачт,
И нет у гибнущей, растерянной команды
Ни рулевого, ни руля.
Звезда померкшая,
Не только Франции, - души моей, ее надежд заветных!
Звезда борьбы, дерзаний, порыва страстного к свободе,
Стремления к высоким, дальним целям,
восторженной мечты о братстве,
Предвестье гибели для деспота и церкви.
Звезда распятая - предатель ее продал -
Едва мерцает над страною смерти, геройскою страной,
Причудливой и страстной, насмешливой и ветреной страной.
Несчастная! Не стану упрекать тебя за промахи,
тщеславие, грехи,
Неслыханные бедствия и муки все искупили,
Очистили тебя.
За то, что, даже ошибаясь, всегда ты шла к высокой цели,
За то, что никогда себя не продавала ты, ни за какую цену,
И каждый раз от сна тяжелого, рыдая, просыпалась,
За то, что ты одна из всех твоих сестер, могучая,
сразила тех, кто над тобою издевался,
За то, что не могла, не пожелала ты носить те цепи,
что другие носят,
Теперь за все - твой крест, бескровное лицо,
гвоздем пробитые ладони,
Копьем пронзенный бок.
О Франции звезда! Корабль, потрепанный жестокой бурей!
Взойди опять в зенит! Плыви своим путем!
Подобна ты надежному ковчегу, самой земле,
Возникнувшей из смерти, из пламенного хаоса и вихря,
И, претерпев жестокие, мучительные схватки,
Явившейся в своей нетленной красоте и мощи,
Свершающей под солнцем
свой предначертанный издревле путь -
Таков и твой, о Франция, корабль!
Исполнятся все сроки, тучи все размечет,
Мучениям придет конец, и долгожданное свершится.
И ты, родившись вновь, взойдя над всей Европой
(И радостно приветствуя оттуда звезду Колумбии),
Опять, о Франции звезда, прекрасное искристое светило,
В спокойных небесах яснее, ярче, чем когда-нибудь,
Навеки воссияешь.

УКРОТИТЕЛЬ БЫКОВ


Далеко-далеко на севере, в захолустье, средь мирных пастбищ,
Живет мой приятель-фермер, герой моих рассказов,
прославленный укротитель быков;
Ему пригоняют трехгодовалых и четырехгодовалых быков,
совершенно диких,
Он берется за самого свирепого - и ломает ему норов,
укрощает его;
Он смело выходит, даже не взяв в руки кнута, на двор, где
бычок мечется, обезумев,
Упрямо мотая головой, с бешеными глазами, -
Только глянь! - как скоро его ярость утихла, как быстро мой
друг усмиряет его!
Погляди, по фермам вокруг есть немало быков, молодых
и старых, и это он, мой приятель, он укротил их,
И все знают его, все любят его;
Погляди, среди них есть такие красивые, такие величественные,
У одного светло-бурая масть, другой весь в крапинах, есть
быки с белым ремешком вдоль спины, есть пестрые.
Есть с широко разведенными рогами (добрая примета!),
и глянь - ярко-рыжие,
Глянь - два со звездочкой на лбу, - у всех круглые бока,
широкие спины,
Как прочно и грузно стоят они, упершись в землю копытами,
и какие глаза у них умные!
Как смотрят они на своего укротителя - им хочется, чтобы он
подошел к ним, как они все поворачиваются к нему
головами!
Как они выражают покорность, как беспокойны, когда он
от них уходит, -
Я гадаю про себя: что же они думают о нем (прочь книги,
политика, прочь все поэмы),
Признаюсь, я завидую обаянию лишь этого человека - моего
молчаливого, неграмотного друга,
Которого любят десятки быков, который живет на ферме
Далеко-далеко на севере, в захолустье, средь мирных пастбищ.

СТРАНСТВУЯ УТРОМ


Странствуя утром,
Выплыв из ночи, из мрачных мыслей, думая о тебе,
Мечтая о тебе, гармоничный Союз, о тебе, божественно
поющая птица,
О тебе, переживающий дурные времена мой край, удушаемый
черным отчаянием, всяким коварством, изменой,
Чудо узрел я - дроздиху, кормящую своего птенца,
Песнопевца-дрозда, чьи восторженные звуки, полные радости
и веры,
Всегда укрепляют мой дух, согревают его.
И тогда я подумал и почувствовал:
Если черви, и змеи, и мерзкие личинки могут превратиться
в сладостное, одухотворенное пение,
Если можно всякую гадкую тварь так преобразить, нужной,
благодетельной сделать,
Тогда я могу верить в тебя, в твои судьбы и дни, о родина;
Кто знает - может, эти уроки годны и для тебя?
Быть может, благодаря им когда-нибудь твоя песня поднимется
радостной трелью,
И ей будет предназначено прозвенеть на весь мир.

ГОРДАЯ МУЗЫКА БУРИ

1

Гордая музыка бури!
Ветер, вольно летящий, звонко свистящий вдоль прерий!
Шумно качающий кроны деревьев! Ветер горных ущелий!
Форму обретшие бледные тени! Вы, потайные оркестры!
Вы, серенады призраков, чьи скрипки сеют тревогу,
Влившие в ритмы природы наречия всех времен и народов,
Вы, мелодии великих композиторов! Вы, хоры!
Вы, безудержные, причудливые, религиозные пляски! Вы,
пришедшие к нам с Востока!
Ты, зыбкий ропот реки, ты, грозный шум водопадов!
Ты, грохот пушек далеких и цокот копыт кавалерии!
Эхо яростных битв, разноголосье горнистов!
Гул проходящих войск, наполняющий позднюю ночь,
торжествующий над моим бессильем,
Проникающий в мою одинокую спальню, - как все вы
захватываете меня!
2

Продолжим наш путь, о душа моя, и пусть остальное отходит.
Внимай всему неотрывно, ибо все стремится к тебе.
Вместе с полночью входят они в мою спальню,
Их пенье и пляски - они о тебе, душа.
О праздничная песнь!
Дуэт жениха и невесты - свадебный марш,
Губы, жаждущие любви, и сердца, переполненные любовью,
Разрумянившиеся щеки, и ароматы - шумный кортеж, полный
дружеских лиц, молодых и старых, -
Ясные ноты флейт, и кантабиле звучных арф,
И вот, гремя, приближаются барабаны!
Победа! Ты видишь в пороховом дыму пробитые пулями,
но развевающиеся знамена? И бегство побежденных?
Ты слышишь крики побеждающей армии?
(Ах, душа, рыдания женщин - хрипение раненых в агонии,
Шипенье и треск огня - чернеющие руины - и пепел городов,
и панихиды, и людское отчаянье.)
Теперь наполняйте меня, мелодии древности и средневековья!
Я вижу и слышу древних арфистов, внимаю их арфам
на празднествах Уэльса,
Я миннезингеров слышу, поющих песни любви,
И менестрелей, и трубадуров, ликующих бардов средневековья,
Но вот зазвучал гигантской орган,
Рокочет тремоло, а внизу, как скрытые корни земли
(Из которых все вырастает порывами и скачками -
Все формы силы, и красоты, и грации - да, все краски, какие
мы знаем,
Зеленые стебли травы, щебечущие птицы, играющие,
смеющиеся дети, небесные облака),
Таится основа основ, и зыблется, и трепещет,
Все омывая, сливая, рождая все из себя и жизни давая опору.
И вторят все инструменты,
Творения всех музыкантов мира,
Торжественные гимны, восторги ликующих толп,
И страстные зовы сердца, и горестные стенанья,
И все бесконечно прекрасные песни тысячелетий,
И задолго до их всеобъемлющей музыки - первозданная
песня Земли,
Где звуки лесов, и ветра, и мощных волн океана
И новый сложный оркестр, связующий годы и небеса, несущий
всему обновленье,
Поэтами прошлого названный Раем,
А после блужданье, и долгая разлука, и завершение странствий,
И путь окончен, Поденщик вернулся домой,
И Человек и Искусство с Природой слились воедино.
Tutti! Во славу Земли и Неба!
На этот раз Дирижер Всемогущий взмахнул чудодейственной
палочкой,
То мужественный зов хозяина мира,
И вот отвечают все жены.
О голоса скрипок!
(Не правда ли, голоса, вы идете от сердца, которому не дано
говорить,
Томящегося, озабоченного сердца, которому не дано говорить.)
3

Ах, с младенческих лет,
Ты знаешь, душа, как для меня все звуки становятся музыкой,
Голос матери моей в колыбельной или в молитве
(Голос - о нежные голоса - все милые памяти голоса!
И высшее в мире чудо - голоса дорогой моей матери или
сестры),
Дождь, прорастанье зерна, и ветер над тонколистой пшеницей,
И моря ритмичный прибой, шуршащий о влажный песок,
Чириканье птиц, пронзительный крик ястребов
Иль крики дичи ночной, летающей низко, держащей путь на юг
иль на север,
Псалмы в деревенской церкви или под сенью деревьев пикник
на зеленой поляне,
Скрипач в кабачке - и под треньканье струн залихватские
песни матросов,
Мычащее стадо, блеющие овцы - петух, кукарекающий
на рассвете.
Мелодии всех прославленных в мире народов звучат вкруг меня,
Немецкие песни дружбы, вина и любви,
Ирландские саги, веселые джиги и танцы - напевы английских
баллад,
Французские и шотландские песни, и надо всем остальным -
Творенья великой Италии.
Вот на подмостки, с бледным лицом, но движима огненной
страстью,
Выходит гордая Норма, размахивая кинжалом.
Бот обезумевшая Лючия идет с неестественным блеском
в глазах,
И дико клубятся по ветру ее разметавшиеся волосы,
А вот Эрнани гуляет в саду, украшенном пышно для свадьбы,
Среди ночных ароматов роз, сияя от радости, он держит
любимой руку
И слышит внезапно жестокий призыв, заклятье смертное рога.
Скрестились мечи, развеваются белые волосы,
Но все ясней баритон и баc электрический мира,
Дуэт тромбонов - во веки веков. Libertad!
Густая тень испанских каштанов,
У старых, тяжелых стен монастырских - печальная песня,
То песня погибшей любви - в отчаянье гаснущий светоч жизни
и юности,
Поет умирающий лебедь - сердце Фернандо разбилось.
Преодолевшая горе, возвращается песня Амины,
Бесчисленны, как звезды, и радостны, точно утренний свет,
потоки ее ликований.
(Но вот, переполнена счастьем, идет и она!
Сияют глаза - контральто Венеры - цветущая матерь,
Сестра горделивых богов - запела сама Альбони.)
4

Я слышу те оды, симфонии, оперы,
Я слышу Вильгельма Телля - то говорит пробужденный,
разгневанный грозный народ,
Звучат «Гугеноты», «Пророк» и «Роберт-Дьявол» Мейербера,
И «Фауст» Гуно, и «Дон-Жуан» Моцарта.
Звучит танцевальная музыка всех народов,
Вальс (этот изящный ритм, затопляющий, захлестывающий
меня блаженством),
Болеро под звон гитар и щелканье кастаньет.
Я вижу религиозные пляски и старых и новых
времен,
Я слышу древнюю лиру евреев,
Я вижу, идут крестоносцы, вздымая крест к небесам,
под воинственный грохот литавров,
Я слышу, поют монотонно дервиши, и песнь прерывают
безумные возгласы, и, все в неистовом круговерченье, они
обращаются к Мекке.
Я вижу религиозные пляски экстазом охваченных арабов
и персов,
А там, в Элевзине, жилище Цереры, я вижу пляску нынешних
греков,
Я вижу, как плещут их руки, когда изгибается тело,
Я слышу ритмичное шарканье пляшущих ног,
Я вижу древний неистовый пляс корибантов - жрецов,
которые ранят друг друга,
Я вижу юношей Рима, бросающих и хватающих дротики под
пронзительный звук флажолетов,
Вот они падают на колени, вот поднимаются снова.
Я слышу, как с мусульманской мечети взывает к творцу
муэдзин,
Я вижу внутри, в мечети, молящихся (ни проповеди,
ни доводов важных, ни слов),
Но в странном, благочестивом молчанье - пылают лбы,
запрокинуты головы и страстный восторг выражают лица.
Я слышу и многострунные арфы египтян,
Простые песни нильских гребцов,
Священные гимны Небесной империи
И нежные звуки китайского кинга (и скалы и лес зачарованы)
Или под флейту индуса, под звон будоражащей вины -
Вакхический клич баядерок.
5

И вот уже Азия, Африка покидают меня - Европа завладевает
мной, заполняет мое существо,
Под гигантский орган, под оркестр звучит всемирный хор
голосов,
Могучий Лютера гимн "Eine feste Burg ist unser Gott",
"Stabat Mater dolorosa" Россини,
И, разливаясь в высоком пространстве собора, где так
прекрасны цветные витражи,
Ликует страстное "Agnus Dei" или "Gloria in Excelsis".
О композиторы! Божественные маэстро!
И вы, певцы сладкогласные Старого Света - сопрано! теноры!
басы!
Вам новый, поющий на Западе бард
Почтительно выражает любовь.
(Так все ведет к тебе, о душа!
Все чувства, все зримое, все предметы - они приводят к тебе,
Но в паши дни, мне кажется, звуки идут впереди всего
остального.)
Я слышу рождественский хор детей в соборе святого Павла
Иль под высоким плафоном огромного зала - симфонии,
оратории Генделя, Гайдна, Бетховена,
И «Сотворенье» меня омывает прибоем божественных волн.
Дай удержать мне все звуки (я с напряженьем, в безмерном
усилье, кричу),
Наполни меня голосами вселенной,
Дай мне изведать трепет всего - Природы, бури, воды
и ветра - опер и песен - маршей и танцев,
Наполни - влей их в меня - я все их жажду вобрать.
6

Ибо я сладко проснулся,
И, медля, еще вопрошая музыку сна
И вновь обращаясь к тому, что мне снилось - к неистовой буре,
Ко всем напевам, к сопрано и тенорам
И к быстрым восточным пляскам в религиозном экстазе,
К органу, ко всем инструментам, чудесным и разноликим,
Ко всем безыскусственным жалобам горя, любви и смерти,
Сказал я своей молчаливой, но жадной до впечатлений душе,
не в спальне своей, не в постели:
«Приди, я нашел для тебя тот ключ, который долго искал,
Пойдем освежимся средь жаркого дня,
Весело жизнь узнавая, странствуя в мире реальном,
Только питаясь и впредь нашей бессмертной мечтой».
И больше того сказал я:
К счастью, то, что ты слышишь, душа, это не звуки ветра,
Не грезы бушующей бури, не хлопанье крыльев морского
орла, не скрежет и скрип,
Не песни сияющей солнцем Италии,
Не мощный орган Германии - не всемирный хор голосов -
не сочетанья гармоний -
Не свадебные песнопенья - не звуки военных маршей,
Не флейты, не арфы, не зов горниста, -
Но к новым ритмам, близким тебе,
К стихам, пролагающим путь от Жизни к Смерти,
смутно дрожащим в ночной полумгле, неуловимым,
незапечатленным,
К ним мы пойдем среди яркого дня, их мы запишем.

МОЛЕНИЕ КОЛУМБА


Разбитый, хилый, дряхлый,
Выброшенный на дикий остров, далеко-далеко от родины,
Двенадцать печальных месяцев, зажатый между крутыми
скалами и морем,
Больной, изможденный, плечом к плечу со смертью,
Бреду вдоль берега,
Изливая наболевшую душу.
Меня переполняет скорбь!
До завтра, может быть, не доживу;
Ни отдыхать, о Боже, не могу, ни пить, ни есть, ни спать,
Пока не выскажу мою мольбу перед Тобой,
Не нагляжусь, не надышусь Тобой, не побеседую с Тобой,
Не отчитаюсь снова пред Тобой.
Ты ведаешь всю жизнь мою, за годом год,
Долгую, исполненную не только благочестием - зиждительным
трудом;
Ты ведаешь пост и молитвы юности моей,
Ты ведаешь задумчивую важность и прозренья зрелости моей,
Ты ведаешь и то, что, прежде чем начать, я предался Тебе,
Ты ведаешь и то, что позже все обеты исполнял, держался
твердо их,
Ты ведаешь, ни разу не утратил я ни веры, ни восторга пред
Тобой,
В оковах, в казематах, в немилости безропотно
Все от Тебя приемлющий, как должное, все, что Тобой
ниспослано.
Все начинания мои посвящены Тебе,
Все замыслы и все расчеты задумывались и выполнялись
с мыслью о Тебе,
По морю плыл, по суше странствовал к Тебе,
Желания, намерения, стремления, все мной достигнутое - Тебе.
О, я уверен, что они и в самом деле от Тебя -
Толчок, горение, несокрушимость воли,
Отчетливое внутреннее веление, которое сильнее слов,
Послание Небес, нашептываемое даже во сне, -
Вот что вело меня вперед.
Я с Божьей помощью свершил свой труд,
Я высвободил и расчистил древнейшие края земли, заросшие
и одичавшие,
Я сблизил полушария и неизвестное связал с известным.
Конец неведом мне, он весь в Тебе,
Велик он будет или жалок, я не знаю,
Быть может, он таит в себе необозримые пространства
и державы,
Быть может, грубый, меры не знающий людской подлесок, мне
хорошо известный,
Здесь приживется после пересадки, воспрянет, просветится,
станет достойным Тебя,
Быть может, в самом деле здесь мечи перекуются на орала,
Быть может, мертвый крест, безжизненный Европы крест,
ростки здесь пустит и расцветет.
Еще усилие, пусть этот неживой песок послужит алтарем;
За то, что Ты, о Боже, освещал мне жизнь,
Тобой ниспосланным лучом, спокойным, тихим,
Светил светлее света самого,
Невыразимым, несказанным светом,
За это, Боже, коленопреклоненно, своим последним словом
Я, старый, расслабленный и нищий, благодарю Тебя.
Конец мой близок,
Тучи уже сомкнулись надо мной,
Я сбился с курса, плавание не удалось,
Я уступаю корабли Тебе.
Руки, все мои мышцы расслаблены,
Мой мозг смущен и изможден,
Пусть распадутся ветшающие снасти, я от Тебя не отпаду,
Прильну к Тебе, о Боже, пускай меня колотят волны,
Тебя, Тебя-то я, по крайней мере, знаю.
Пророчествую или брежу?
Что знаю я о жизни? О себе?
Не знаю даже, завершено ли начатое дело.
Передо мной, дразня меня, сбивая с толку, стелятся неясные,
туманные догадки
Про новые, лучшие миры, про их могучие родины.
А новые внезапные виденья, что они значат?
Чудесно, словно Божьей дланью, мои отверзлись очи,
Сквозь небеса и воздух мне улыбается огромный смутный
призрак,
И по волнам далеким плывут бесчисленные корабли,
И гимны на неведомых наречьях приветствуют меня.

ИЗ ПОЭМЫ «СПЯЩИЕ»

Я ВИЖУ: ГОЛЫЙ КРАСАВЕЦ ГИГАНТ


Я вижу: голый красавец гигант плывет через морской
водоворот,
Его темные волосы сделались гладкими и плотно прильнули
ко лбу, он с силою вскидывает смелые руки и хочет
вытолкнуть себя ногами прочь,
Я вижу его белое тело и его бесстрашные глаза,
Ненавистны мне эти быстрые волны, что сейчас разобьют его
головою о скалы.
Что вы делаете, волны-бандиты?
Неужто вы убьете смельчака и гиганта - убьете в расцвете лет?
Долго он не сдается и борется,
Он весь в синяках, его бьет и калечит, но он держится, покуда
есть сила,
Бешеные волны запятнаны кровью, они несут его прочь, и мнут,
и швыряют его,
Они несут его прекрасное тело по кругу, снова и снова оно
налетает на скалы,
Быстро они уносят из глаз этот доблестный труп.

ЛЕДЯНОЙ УРАГАН, СЛОВНО БРИТВАМИ


Ледяной ураган, словно бритвами, врезается в берег, пушечный
залп возвещает крушение,
А потом утихает буря и выходит луна, барахтаясь в зыби
морской.
Я гляжу - вон беспомощно бьется корабль, слышу треск - он
налетел на скалу; слышу, люди завопили от ужаса, вопли
становятся глуше и глуше.
Я не в силах помочь, мои пальцы сжимаются в судороге,
Я могу лишь кинуться к волнам, пусть они обольют меня
и замерзнут на мне.
Я вместе с толпою, мы ищем, - ни одного не прибило живого.
Утром я помогаю подбирать мертвецов и складывать их рядами
в амбаре.

СКВО


Вот что рассказала мне мать, сидя как-то со мной за обедом,
О той поре, когда она была девочкой и жила в старом
родительском доме.
К старому дому ранним утром пришла краснокожая скво.
На спине у нее была вязанка того камыша, из которого плетутся
для стульев, сиденья,
Ее волосы, густые, прямые, блестящие, жесткие, черные,
наполовину закрывали ей лицо,
Ее поступь была упругой и легкой, а в голосе была
неизъяснимая прелесть.
Моя мать с изумлением и радостью глядела на эту незнакомую
женщину,
Глядела на дивную свежесть лица, на полные, гибкие
руки и ноги;
Чем дольше глядела моя мать на нее, тем сильнее влюблялась
в нее,
Никогда до той поры не видала она такой удивительной красоты
и чистоты.
Она усадила ее на скамью к очагу, она стала готовить ей пищу,
Работы она ей не дала, но она дала ей память и любовь.
Скво пробыла у нее целый день и ушла незадолго до вечера.
Моей матери так не хотелось, чтобы она уходила,
Всю неделю она думала о ней, она ждала ее долгие месяцы,
Много лет она вспоминала ее и в летнюю и в зимнюю пору,
Но краснокожая скво не вернулась, и больше ее в тех местах
не видали.

МЫСЛИ О ВРЕМЕНИ


Подумай о времени - обо всем, что было,
Подумай о сегодняшнем дне и о веках, которые придут за ним.
Задумывался ли ты, что и ты не вечен?
Не страшила ли тебя мысль о могильных червях?
Не боялся ли ты, что будущее - ничто для тебя?
А вдруг сегодняшний день - ничто? Вдруг бесконечное
прошлое - тоже ничто?
Если будущее - ничто, то и они звук пустой.
Подумай, так же вставало солнце на востоке, а мужчины
и женщины были живыми и подвижными, существовали
во плоти, и все вокруг было живым,
Подумай, было время, когда ни ты, ни я не видели,
не чувствовали, не думали, не участвовали в жизни,
Подумай, теперь мы живем и участвуем в жизни.
Не проходит ни дня единого, ни минуты и ни секунды, чтобы
не появился на свет человек.
Не проходит ни дня единого, ни минуты и ни секунды, чтобы
кто-то не умер.
Тянутся тошные ночи, а за ними тошные дни,
Но наконец позади бесконечные дни в постели,
Врач долго молчит, но вот его молчаливый и многозначительный
взгляд отвечает на твой вопрос,
Дети торопятся, плача, послали за братьями и сестрами,
Ненужные больше лекарства стоят на полке (в каждой комнате
запах камфары),
Верная рука живого человека не отпускает руку умирающего,
Ты целуешь холодеющий лоб, едва прикасаясь к нему
искривленными губами,
Но вот прерывается дыхание, перестает биться сердце,
Тело вытягивается на постели, и живой человек глядит на него,
Труп так же осязаем, как тело живого человека.
Живой человек смотрит на мертвеца,
Потом отводит свой взор и медлит недолго, затем, чтобы еще
раз внимательно взглянуть на труп.
Подумай только - мысль о смерти нерасторжимо связана
с мыслью о материи,
Подумай о чудесах земных, о городах и поселках и обо всех тех,
для кого важно нечто, что не взволнует нас.
Представь, с каким рвеньем мы строим свои дома,
Подумай о том, что другие их будут строить с таким же рвеньем,
а это нас не взволнует.
(Я видел, как человек строил дом, который ему прослужит всего
лишь семьдесят лет, восемьдесят от силы.
Я видел, как другой человек возводил дом, который прослужит
ему, может быть, чуть подольше.)
Черные тени ползут, покрывая всю землю, - их движение
бесконечно, - это тени смерти,
Тот, кто некогда был президентом, умер, и тот, кто сегодня
президент, несомненно, умрет в свой срок.
А вот воспоминание о судьбе обычной,
О том, как живут и умирают рабочие,
Одинаково, хотя каждый по-своему.
Всплески холодных волн у причала, лед и шуга на реке,
грязная кашица в лужах,
Серое, холодное небо над головой, меркнущий свет короткого
декабрьского дня,
Похоронные дроги и экипажи следом, хоронят старого
бродвейского кучера, почти вся процессия - кучера.
Мерным и твердым шагом направляются они к кладбищу,
под похоронный звон.
Миновали ворота, остановились у свежевыкопанной могилы,
живые люди сходят с экипажей, снимают гроб,
Гроб плывет на руках, его опускают и устанавливают в яме,
кладут кнут на крышку, быстро засыпают могилу,
Выравнивают бугор заступами - тишина,
Минута молчания - все неподвижны - дело сделано,
Благопристойно он похоронен - что можно сделать еще?
Он был неплохим парнем, собой недурен, вспыльчив, любил
крепкое слово,
Готов в огонь и воду за друга, не прочь был приволокнуться,
играл, ел вволю и пил вволю,
Знавал лучшие времена, но стал сдавать под конец, заболел,
друзья пустили шапку по кругу,
Умер он сорока одного года от роду, это его хоронили.
Путь свободен, фартук, рукавицы, дождевик с капюшоном,
ремень, тщательно выбранный кнут,
Хозяин, дежурный, выпускающий на линию, начальник
станции, кто-то бездельничает за твой счет, ты
бездельничаешь за чей-то счет, бегущая вперед дорога,
люди остаются позади.
Удачный денек, неудачный денек, хорошая выручка, плохая
выручка, отъезд и прибытие, ночные возвраты на станцию,
Подумай, как это знакомо и близко всем другим кучерам, но тебя
их судьба нисколько не взволнует.
Рынок, правительство, заработок, подумай, сколько дней и ночей
ты потратил, размышляя о них,
Подумай только, рабочие будут жить тем же самым, а нас это
мало взволнует или не взволнует совсем.
Грубыми или утонченными - какими бы ты ни считал зло
и добро, подумай лучше об огромной разнице между ними,
Подумай, что разница эта будет существовать для кого-то,
а мы с тобой будем лежать за ее пределами.
Подумай, сколько на свете радостей,
Предаешься ли ты развлечениям в городе? Или поглощен
бизнесом? Или же собираешься выдвинуть свою
кандидатуру? А может быть, тебе утехой жена и семья?
Или же мать и сестра? Или же дом и хозяйство? Или прекрасное
бремя материнства?
Все уплывает помалу, и мы с тобой уплываем,
И наступит тот день, когда нас ничто не взволнует.
Ферма, доход, урожай - как поглощен ты всем этим,
Подумай, останутся фермы, доходы и урожаи, но для тебя какое
это будет иметь значение?
То, что обещает будущее, - хорошо; и то, что сейчас, - хорошо.
Волноваться жизнью прекрасно и успокоиться в свой срок также
прекрасно.
Домашние радости, ежедневная работа, бизнес, строительство
домов - все это не иллюзия, все имеет вес, форму и свое
место,
Фермы, доходы, урожаи, рынки, заработки и правительства -
тоже не иллюзия,
Разница между добром и злом - отнюдь не заблуждение,
Земля - не звук пустой, человек, его жизнь и вещи,
сопутствующие ему в жизни, - все хорошо продумано.
Нет, ты не брошен на произвол судьбы, уверенно и надежно ты
сам строишь ее,
Ты сам, ты сам, ты сам, отныне и вовеки.
Не для того произведен ты на свет матерью и отцом, чтобы
стать прахом, но для того, чтобы стать Личностью,
Не для того ты рожден, чтобы стать человеком нерешительным,
но чтобы принимать решения,
Зерно личности долго созревало в тебе и наконец взошло
и обрело форму,
Отныне и навсегда ты в безопасности, что бы с тобой
ни случилось.
Долго сучили нить, пока наконец уток не переплел основу,
прочен рисунок ткани.
Все приготовления были продуманы и взвешены,
Долго настраивался оркестр, но вот взлетела дирижерская
палочка.
Желанный гость, которого так долго ждали, устроен в доме,
Он прекрасный и счастливый человек,
Радостно глядеть на него и быть с ним рядом.
Закон прошлого - от него не уйдешь,
Закон настоящего и будущего - от него тоже не уйдешь,
И от закона живых людей не уйдешь - он вечен,
И от закона движения и превращения невозможно уйти,
И от закона героев и людей творящих добро, невозможно уйти,
И никуда не уйдешь от закона низких людей, пьяниц
и доносчиков.
Черные тени ползут, покрывая всю землю, их движение
бесконечно,
Вот северянин движется в потоке времени, и южанин движется
в том же потоке, всюду люди - от Атлантического
до Тихоокеанского побережья,
И в краях, что лежат между побережьями, и повсюду в штате
Миссисипи - везде люди.
Великие мастера и космос, движущиеся в потоке времени, - это
хорошо, герои и люди, творящие добро, - тоже хорошо,
Известные вожди и изобретатели, люди богатые, набожные,
уважаемые, - все хорошо по-своему,
Но есть другая шкала оценок, по которой учитывается все.
Бесконечные орды невежественных и злых людей - не звук
пустой,
Первобытные племена, населяющие Азию и Африку, - не звук
пустой,
Поколения людей поверхностных - не звук пустой, они тоже
движутся в потоке времени.
Думая обо всем этом, мечтал я
Не о том, что мы совершенно изменимся, не о том, что закон
преобразится,
Но что герои и люди, творящие добро, должны подчиниться
общему закону, закону настоящего и прошлого
И что убийцы, пьяницы и лжецы должны подчиниться закону
настоящего и прошлого,
Ибо, возмечтал я, закон этот сам по себе может быть хорош.
И понял я, что цель и основа зримой жизни - преходящи
И лишь формируют личность для жизни неизвестной и вечной.
Если все превратится в прах и навоз,
Если черви и крысы - вот наш конец, тогда бейте тревогу!
Мы преданы!
Тогда можно поверить в смерть.
Веришь ли ты в смерть? Если бы я верил в
смерть, я умер бы непременно,
Неужели ты думаешь, я мог бы, довольный и благополучный
идти навстречу полному уничтожению?
Довольный и благополучный, я иду,
Куда иду - не знаю, но чувствую, что это хорошо,
Вся вселенная говорит о том, что это хорошо,
Прошлое и настоящее говорит, что это - хорошо.
Как прекрасны и совершенны животные!
Как прекрасна земля и мельчайший предмет на ней!
То, что зовется добром, - совершенно, и то, что зовется злом, -
совершенно.
Овощи и минералы - все прекрасно, и жидкости, ставшие
невесомыми, прекрасны,
Медленно и неизбежно они испарялись, медленно и неизбежно
они и уплывут.
Клянусь, я убежден, что каждый предмет, без исключения,
наделен бессмертной душой.
И деревья, вцепившиеся корнями в почву! И морские водоросли!
И животные!
Клянусь, я убежден, что нет ничего, кроме бессмертия!
Это тонкая и точная структура жизни придумана для него, что
туманные потоки существуют лишь для него и соединение
частей - все для него и что все приготовления для него,
что личность создана для бессмертия, что жизнь
и материя - все, все для бессмертия!

ИЗ ЦИКЛА «ШЕПОТ БОЖЕСТВЕННОЙ СМЕРТИ»

ШЕПОТ БОЖЕСТВЕННОЙ СМЕРТИ


Шепот смерти божественной, легким шорохам внемлю;
Ночь говорит - одними губами - шелестов зыбкий хорал;
Мягкие звуки шагов нисходящих - таинственных бризов
дыханье,
Рокот потока, бегущего вечно потока - плеск невидимых рек
(Иль это капают тихие слезы, неисчислимые слезы людские?).
Я вижу, явственно вижу в небе громады больших облаков;
Скорбно и медленно движутся вдаль, их формы безмолвно растут
и меняются;
Порой омраченная, полускрытая, в дали беспредельной звезда
Мелькнет и снова исчезнет.
(Чьи-то роды, вернее - бессмертное чье-то, торжественное
рожденье.
А там, за рубеж, недоступный для взора,
Уходит чья-то душа.)

ТОМУ, КТО СКОРО УМРЕТ


Из всех людей я выделяю тебя, ибо я принес тебе весть,
Ты скоро умрешь - пусть другие говорят, что хотят, я не стану
кривить душой,
Я прям и безжалостен, но я люблю тебя, - тебе спасения нет.
Нежно кладу на тебя мою правую руку, и ты ощущаешь ее,
Я не говорю ничего, молча приникаю головою к тебе,
Тихо сижу с тобой рядом, я верен тебе,
Я больше для тебя, чем сиделка, больше, чем отец или близкий,
Я отрешаю тебя от всего, оставляю лишь твою душу и тело, ты
бессмертен, ты сбросишь оковы,
Труп, который останется после тебя, - это не ты, а навоз.
Нечаянно солнце сверкнуло, где и не ждали его,
Уверенность и душевный покой наполняют тебя, и ты улыбнулся,
Ты забыл, что ты болен, я тоже забыл, что ты болен,
Что тебе аптечные склянки, что тебе рыдания друзей - я и ты,
мы с тобою вдвоем.
Остальные пусть уйдут от тебя, здесь не о чем скорбеть,
и сокрушаться,
Не сокрушаться я пришел, а поздравить тебя.

НА ПОМАНОКЕ


Две лодки с сетями отплыли от берега, стали недвижно,
Десять рыбаков в ожиданье; вот заметили мощный косяк
сельдей - невод падает в воду,
Лодки расходятся, каждая своим путем поворачивая по дуге
к берегу, загребают неводом рыбу;
Те, кто остался на берегу, невод вытягивают воротом.
А лодки носами уже на земле, в борта их стучатся волны,
Рыбаки, сложа руки, отдыхают в лодках, кое-кто стоит
по щиколотку в воде, пружиня на мускулистых ногах,
И на песке, от воды подальше, трепещут и бьются груды
поманокской сельди с зелеными пятнышками на спине.

ИЗ ЦИКЛА «ОТ ПОЛУДНЯ ДО ЗВЕЗДНОЙ НОЧИ»

ТАИНСТВЕННЫЙ ТРУБАЧ

1

Слушай! Странный трубач, небывалый трубач играет в ночи
прихотливые песни,
Незримо паря в воздушной стихии.
Трубач, я слушаю, чутко ловлю твой напев -
То бурный, крутящийся вихрем вокруг меня, надо мною,
То робкий, неясный, гаснущий где-то в пространстве.
Ко мне, о бесплотный! Ты, может быть, дух музыканта
Усопшего, взлеты мечты и восторг озарений
Изведавший в том бытии, которое было
Волной, океаном, вселенною звуков.
Теперь, экстатический дух, ты звонкой трубою
Ничьей души не тревожишь - одну лишь мою,
Лишь для меня играешь ты песню,
Чтоб я передал ее миру.
3

Труби, трубач, и звонко и внятно, - и буду я слушать,
Пока не отступит и шумный день,
И город, и весь взбудораженный мир
Пред этим широким, свободным и светлым потоком мелодий.
Небесной росою священный покой пролился на меня.
Брожу, как в раю, освеженный прохладою ночи,
Вдыхаю запахи роз, и травы, и влажного ветра,
И песня твоя возносит поникший мой дух - дает мне свободу
и силу,
Нежась и плавая на ветровом океане.
4

Труби, трубач! Воскрешай пред моими очами
Старинные зрелища - мир феодалов.
О, магия музыки! Вот вереницей ожившей
Идут кавалеры и дамы, пируют бароны, поют трубадуры,
И, в искупленье греха, ищут рыцари чашу святого Грааля.
Я вижу турнир - соперники в тяжких доспехах, на статных
конях боевых,
Я слышу лязг булата - удары мечей о брони,
Я вижу, как полчищем буйным идут крестоносцы - чу!
грохот литавров.
Монахи бредут впереди, вздымая кресты к небесам.
Труби же, трубач! Говори о любви,
О том, что включает весь мир, - и мгновенье и вечность.
Любовь - это пульс бытия, наслажденье и мука,
И сердце мужчины и женщины сердце - во власти любви.
Все в мире связует любовь,
Объемлет и все поглощает любовь.
Я вижу, вокруг меня теснятся бессмертные тени,
Я чувствую пламя, которым согрет весь мир, -
Румянец, и жар, и биенье влюбленных сердец,
И молнии счастья, и вдруг - безмолвие, мрак и желание смерти.
Любовь - это значит весь мир для влюбленных,
Пред ней и пространство и время - ничто.
Любовь - это ночь и день, любовь - это солнце и месяц,
Любовь - это пышный румянец, благоухание жизни.
Нет слов, кроме слов любви, нет мыслей, помимо любви.
Труби, трубач! Заклинай свирепого духа войны!
На зов твой пространство ответило эхом - подобным дальнему
грому.
Смотри - идут батальоны! Смотри, как в облаке пыли сверкают
штыки!
Я вижу солдат закопченные лица, я вижу вспышки в дыму, я
слышу пушечный грохот.
Не только войну, - твоя страшная песня, безумный трубач,
Рождает иные картины:
Разбой на дороге - грабеж, и убийство, и крики о помощи!
В пучине тонет корабль - смятенье, отчаянье, гибель!
Трубач! Я сам, верно, тот инструмент, на котором играешь ты
песни,
Ты плавишь мне сердце и мозг, их движешь, влечешь и меняешь.
Внезапно твой смутный напев навеял грусть на меня,
Ты погасил ласкающий светоч - надежду.
Я вижу рабство и гнет, произвол и насилье повсюду,
Безмерный чувствую стыд, ибо народ мой унижен - и этим
унижен я сам,
Моими стали страданья - обиды всего человечества, - и жажда
мщенья, и скрытая ненависть,
Меня гнетет пораженье - все кончено! Враг торжествует.
(Но исполином встает над руинами Правда, неколебимая до
конца!
Решимость и воля - стоять до конца!)
Труби же, трубач! Сыграй в заключенье
Такую высокую песнь, какой не играл никогда!
Играй для моей души, воскреси в ней надежду и веру
И дай мне провидеть грядущее,
Даруй мне его предвкушенье и радость.
О, счастье, о, ликованье - песня восторга!
О, звуки, чья сила - сильнее всего на земле!
То марш победивших людей, обретших свободу,
То в гимне все человечество славит всемирного бога, - и гимн
этот - радость!
Явились новые люди, мир стал совершенным, - и все это
радость!
В мужчине и женщине - мудрость, невинность, здоровье, и все
это - радость!
Веселье и смех вакханалий, и все это - радость!
Исчезли страдания, скорбь и война - нет грязи на старой
земле - осталась одна только радость.
Радостью море рокочет, радостью воздух струится,
Радость, радость, радость - свободы, веры, любви - радость
ликующей жизни!
Для полного счастья - достаточно жить и дышать!
Радость! Радость! Везде и повсюду - радость!

ЛОКОМОТИВ ЗИМОЙ


Хочу тебя прославить,
Тебя, пробивающегося сквозь метель зимним вечером.
Твое сильное дыхание и мерное биение твоего сердца в тяжелых
доспехах,
Твое черное цилиндрическое тело, охваченное золотом меди
и серебром стали,
Твои массивные борта, твои шатуны, снующие у тебя по бокам,
Твой размеренный гул и грохот, то нарастающий,
то теряющийся вдали,
Твой далеко выступающий вперед большой фонарь,
Твой длинный белый
вымпел пара, слегка розоватый в отсветах,
Густые темные клубы дыма, изрыгаемые твоей трубой,
Твой крепко сбитый остов, твои клапаны и поршни, мелькающее
поблескиванье твоих колес,
И сзади состав вагонов, послушных, охотно бегущих за тобою
И в зной и в дождь, то быстро, то медленно, но всегда в упорном
беге.
Ты образ современности - символ движения и силы - пульс
континента;
Приди послужить музе и уложись в стихи таким, каким я тебя
вижу,
Внося с собой бурю, порывы ветра и хлопья валящего снега,
Днем - предваряемый звоном сигнального колокола,
Ночью - молчаливым миганием твоих фонарей.
Горластый красавец!
Мчись по моим стихам, освещая их мельканьем твоих фонарей,
оглашая их твоим бесшабашным шумом,
Буйным, заливистым хохотом твоего свистка - будя эхо, грохоча,
сотрясая землю, все будоража,
Подчиняясь только своим законам, идя своим путем.
И голос твой не слезливая арфа, не бойкий рояль,
А пронзительный крик, повторяемый скалами и холмами,
Далеко разносящийся вдоль прерий, и по озерам,
И к вольному небу - весело, сильно, задорно.

О ЮГ! О МАГНИТ!


О Юг! О магнит! Сверкающий, благоуханный Юг! Мой Юг!
О, горячая кровь, о, страсть, порыв и трепет! Добро и порок! Ты
весь мне дорог!
О, как дорого мне все тут с рождения - все, что движется вокруг,
родные деревья, и злаки, и травы, и реки,
Дороги мне мои реки, медлительно текущие по серебристым
песчаным низинам и болотам,
Дороги мне Роанок и Саванна, Олтамахо и Пэди, Тамбигби
и Санти, Сабин и Кууза,
О, давние далекие блуждания, - в душе я опять задумчиво брожу
по берегам этих речек,
Опять во Флориде я плыву по прозрачным озерам, плыву
по Окичоби, иду по холмам, сквозь чудесные просеки
и темные чащи,
Вижу попугаев в лесах, вижу дынное дерево и в цвету железное
дерево,
Вновь я стою на палубе, плыву вдоль берегов Джорджии, вдоль
берегов Каролины,
Смотрю, где растет дуб, где желтая сосна, где душистый лавр, где
лимон и апельсин, кипарис и изящная карликовая пальма,
Мимо меня тянется, в первозданных каменьях, мыс за мысом;
я вхожу в залив Памлико, я стремительным взглядом
озираю весь край;
О, кусты хлопчатника! Плантации риса, сахара, конопли,
Вооруженный шипами кактус, громадные белые цветы лавра,
Далекие просторы, богатство и скудость, древние леса, увитые
омелой и космами мха,
Аромат и цветы ананаса, первозданная жуткая тишь (здесь,
в этих глухих топях крадется с ружьем разбойник
и укрывается в хижине беглый);
О, таинственное очарование почти неведомых, непроходимых
болот, кишащих гадами, тревожимых ревом аллигаторов,
криками сов и диких кошек, шипением гремучей змеи,
Многоголосый пересмешник, американский артист, поющий все
утро, поющий в лунном свете ночи,
Колибри, лесная индюшка, енот и опоссум;
Кукурузное поле в Кентукки, высокая, с длинными листьями
кукуруза, стройная, шелестящая на ветру, светло-зеленая,
с усиками, с красивыми, одетыми в тугую одежду
початками,
О, мое сердце! О, нежный, неукротимый зов, мне не заглушить
его, я должен ехать;
О, быть виргинцем, быть там, где я вырос! Быть каролинцем!
О, неистовое влечение! Я возвращаюсь к старой Теннесси
и больше не буду странствовать!

БЕДНОСТЬ, СТРАХ, ГОРЕЧЬ УСТУПОК


Бедность, страх, горечь уступок -
Враги, меня одолевшие в упорной борьбе.
(А что есть моя жизнь и жизнь всякого человека, как не борьба
с врагом, постоянная, извечная?)
Вы, унижения, гасящие страсть и порывы,
Жгучая боль разочарования в друге (это самая тяжелая рана
из всех!),
Тягостное косноязычие, мелкие сплетни,
Праздные разговоры за столом (и мой язык, самый праздный
из всех!),
Невыполненные решения, мучительный гнев, подавленные зевки!
Рано вам торжествовать, еще проявится мое истинное Я,
Оно еще преодолеет и подчинит себе все,
Оно еще пойдет в решающую, победоносную атаку.

МЫСЛИ


Об общественном мнении,
О рано или поздно неизбежном, спокойном утверждении
права (таком беспристрастном, уверенном,
обязательном!),
О президенте с побелевшим лицом, тайно вопрошающем
самого себя: «А что скажет в конечном счете народ?»,
О циничных судьях, о продажных членах конгресса,
губернаторах, мэрах - вот они стоят, растерянные,
у позорного столба,
О мямлящих или вопящих попах (скоро, скоро все их
покинут),
О том, что год от года убывает порядочность и авторитет
чиновников, судей, амвонов и школ,
О том, что растет, крепнет, ширится понимание
и собственное достоинство у мужчин и женщин,
Об истинном Новом Свете - о лучезарных Демократиях
повсюду, -
Их политика, армия, флот на службе народа, -
О сияющем солнце для всех, что они нам дадут, об их
внутреннем свете, который превыше всего остального,
О том, что все для них, все через них и все возникает от них.

ИСПАНИЯ, 1873-1874


Из мрака гнетущих туч,
Из-под феодальных обломков, из-под груды королевских
скелетов,
Из-под старого европейского хлама, когда рухнул шутовской
балаган,
Из-под развалин дворцов, и церквей, и церковных гробниц -
Вот оно глянуло вдруг, свежее, светлое лицо Свободы, знакомое
бессмертное лицо.
(Колумбия, как будто матери твоей лицо мелькнуло,
Как будто меч перед тобой сверкнул, -
И нас с тобой это сверкание сроднило!)
Тебя мы не забыли, родная!
Что же ты медлишь? Или ты ждешь, чтобы тучи заволокли
тебя вновь?
Но вот явилась же ты перед нами, - мы увидали тебя,
Теперь уже нам нельзя сомневаться, мы уже знаем тебя -
Ты там, как и всюду, ждешь, чтобы пришло твое время.

НА БЕРЕГАХ ШИРОКОГО ПОТОМАКА


На берегах широкого Потомака снова старые голоса.
(Все бормочешь, все волнуешься, неужели ты не можешь
прекратить свою болтовню?)
И старое сердце снова ликует, и снова всем существом ждешь
возвращенья весны,
Снова в воздухе свежесть и аромат, снова в летнем небе
Виргинии ясное серебро и синева,
Снова утром багрец на дальних холмах,
Снова неистребимая зеленеет трава, мягка и бесшумна,
Снова цветут кроваво-красные розы.
Напои мою книгу своим ароматом, о роза!
Осторожно промой каждый ее стих своею водой, Потомак!
Дай мне сохранить тебя, о весна, меж страниц, пока они еще
не закрылись!
И тебя, багрец на холмах, пока они еще не закрылись!
И тебя, неистребимая зелень травы!

ЯСНАЯ ПОЛНОЧЬ


Это твой час, о душа, твой свободный полет в бессловесное,
Вдали от книг, от искусства, память о дне изглажена, урок
закончен,
И ты во всей полноте поднимаешься, молчаливая, пристально
смотрящая, обдумывающая самые дорогие для тебя
темы -
Ночь, сон, смерть и звезды.

ИЗ ЦИКЛА «ПЕСНИ РАССТАВАНИЙ»

ГОДЫ СОВРЕМЕННОСТИ


Годы современности, годы несвершенного!
Ваш занавес поднимается, вижу, как выступают все более
высокие трагедии,
Вижу, как готовятся не только Америка, не только страна
Свободы, но и другие страны,
Вижу грандиозные явления и уходы, новые союзы, согласие
народов,
Вижу силу, двинувшуюся с непреодолимой энергией на мировые
подмостки
(Сыграна ли роль старых сил, старых войн? Выполнены ли их
задачи?),
Вижу Свободу во всеоружии, победоносную и величавую,
с Законом по одну сторону и Миром - по другую,
Потрясающее трио, выступающее против идеи иерархии;
Какова историческая развязка, к которой мы стремительно
приближаемся?
Вижу марши и контрмарши спешащих людских миллионов,
Вижу, как рушатся рубежи и границы древних аристократий,
Вижу опрокинутые пограничные столбы европейских монархий,
Вижу, что сегодня Народ начинает ставить свои пограничные
столбы (все прочее уступает ему дорогу);
Никогда вопросы не стояли так остро, как сегодня,
Никогда простой человек, его дух не был столь деятелен, столь
богоподобен,
Слышите, он требует и требует, не давая толпе передышки!
Вот он смело проникает повсюду, на суше и на море, покоряет
Тихий океан, архипелаги,
С помощью парохода, телеграфа, газеты, оптовой торговли
оружием,
Вместе с распространившимися по всему миру заводами он
связывает воедино всю географию, все державы;
Какие шепоты бегут перед вами через океаны, о державы?
Общаются ли все нации? Наступает ли для земного шара эпоха
единомыслия?
Формируется ли единое человечество? Ибо - слушайте!
Тираны трепещут, потускнел блеск корон,
Земля в волнении, она приближается к новой эре, быть может,
ко всеобщей грандиозной войне,
Дни и ночи изобилуют такими знамениями, что никто не
ведает, что же будет;
Годы вещие! Пространство, лежащее предо мной, переполнено
призраками - я тщетно пытаюсь проникнуть в него
взглядом,
Меня окружают образы незавершенных, предстоящих деяний,
О, невероятный пыл и напор, странный, экстатический жар
видений ваших, о годы!
Меня пронизывают ваши видения, годы! (Я не знаю, во сне я
или наяву!)
Америка и Европа, свершившие свое, тускнеют, отходят в тень,
Несвершенное, небывало грандиозное, надвигается, надвигается
на меня.

ПЕСНЬ НА ЗАКАТЕ


Величаво кончается день, затопляя меня,
Час пророческий, час, подводящий итоги,
Ты за горло берешь, и, пока еще светит твой луч,
Я пою тебя, жизнь, и тебя я пою, земля.
Рот души моей радость вещает открыто,
Взор души моей видит одно совершенство,
Настоящая жизнь моя преданно сущее все превозносит,
Подтверждая навек превосходство вещей.
И да славится каждый! Да славится все!
И да славится то, что зовется пространством, и духов несчетная
сфера,
И да славится тайна движения в любом существе, даже в малой
букашке,
И да славится речь, и да славятся чувства и плоть,
И да славится свет мимолетный, - да славится бледная тень
новорожденного месяца в западном небе,
И да славится все, что я вижу и слышу, к чему прикасаюсь!
Благо во всем,
Благо в довольстве животных,
В ежегодных возвратах зимы и весны,
В ликовании юности,
В упоении мужества,
В грациозном величии старости,
В прекрасных проекциях смерти.
Отбывать удивительно!
И оставаться чудесно!
Сердцу - с силой толкать все ту же невинную кровь:
Наслаждение - воздух вдыхать!
Говорить - и ходить - и руками за что-то хвататься!
Собираться ко сну, созерцать свое тело в постели!
Ощущать свое щедрое тело, довольное тело!
Быть немыслимым богом и жить меж богов!
Меж мужчин и меж женщин, которых люблю!
Удивительно, как прославляю я вас и себя!
Как участвуют мысли мои в спектакле, идущем вокруг!
Как спокойно над нами плывут облака!
Как несется Земля, мчатся Солнце, и месяц, и звезды!
Как поет и играет вода! (Я уверен, живая!)
Как деревья встают и стоят на могучих корнях, размахнув свои
ветви в листве!
(Я уверен, что каждое дерево - это живая душа.)
О, забавность вещей - даже самой ничтожной крупицы!
О, духовность вещей!
О, напев, что течет, омывая столетья и материки, настигая
сегодня меня и Америку!
Я беру твои мощные звуки, рассыпаю вокруг и бодро вперед
прохожу.
Я тоже пою тебя, солнце, твой восход, и зенит, и закат,
Я тоже взволнован красой и рассудком земли и всего, что
растет на земле,
Я тоже почувствовал неодолимый свой собственный зов.
Когда я проходил Миссисипи,
Когда странствовал в прериях,
Когда жил и глядел из окон моих глаз,
Когда шел я вперед поутру, когда видел зарю на востоке,
Когда окунался с побережья Восточного Моря и снова с отмелей
Западных Вод,
Когда я по Чикаго скитался и где только я не скитался,
В каких городах или тихих лесах, даже между прицелом войны,
Где бы я ни бывал, я всегда заряжался торжеством
и довольством.
Я пою, наконец, равнозначность, сейчас или в прошлом,
Я пою бесконечность финалов явлений,
Я пою продолженье Природы, пою продолжение славы,
Я хвалю электрическим голосом,
Потому что не вижу я несовершенства вселенной
И не вижу причины бояться дурного исхода.
О, закатное солнце! Хоть время уже наступило,
Я в восторге еще, я еще распеваю под солнцем, уж если
не слышно других!

МОЕ ЗАВЕЩАНИЕ


Богатый стяжатель, делец,
После усердных годов подсчитывая всю свою наживу, собираясь
уйти,
Распределяет между своими детьми земельные участки, дома,
И завещает акции, фонды, товары какой-нибудь больнице или
школе,
И оставляет деньги кое-кому из близких, чтобы купили себе на
память о нем сувениры из золота и драгоценных камней.
Я же к концу жизни, подводя ей итог,
Ничего никому не могу завещать после всех ее беспечных
годов -
Ни домов, ни земель, ни золота, ни драгоценных камней, -
Лишь несколько воспоминаний о войне для вас и ваших детей,
И маленькие сувениры о боевых бивуаках, о солдатах, и с ними
мое нежное чувство.
Все это я связываю воедино и вот - завещаю вам в этой охапке
стихов.

НЕТ, ЭТО НЕ КНИГА, КАМЕРАДО

(Из поэмы «Прощайте»)

Нет, это не книга, Камерадо,
Тронь ее - и тронешь человека,
(Что, нынче ночь? Кругом никого? Мы одни?)
Со страниц я бросаюсь в объятия к тебе, хоть могила
и зовет меня назад.
О, как ласковы пальцы твои, как они усыпляют меня,
Дыханье твое - как роса, биение крови твоей баюкает
и нежит меня,
И счастье заливает меня с головою,
Такое безмерное счастье.

ИЗ ЦИКЛА «ДНИ СЕМИДЕСЯТИЛЕТИЯ»

С МЫСА МОНТАУК


Стою, как на мощном клюве орла,
К востоку - моря простор (ничего, кроме моря и неба).
Прибоя накат, пена, а вдалеке корабли,
Бешенство волн, мелькают их белые гребни, они рвутся и рвутся
к берегу,
Вечно стремятся к нему.

ТЕМ, КТО ПОТЕРПЕЛ ПОРАЖЕНИЕ


Тем, кто потерпел поражение, не осуществив широких своих
стремлений,
Безымянным солдатам, упавшим первыми в первых рядах,
Спокойным, преданным своему делу механикам - страстным
путешественникам - лоцманам на кораблях,
Многим песням и картинам, полным высоких мыслей, но не
признанным, я воздвиг бы памятник, увенчанный
лаврами,
Высоко, выше всех остальных - памятник всем, безвременно
скошенным,
Охваченным пламенем каких-то странных томлений духа,
Потушенным ранней смертью.

ДРЯХЛЫЙ, БОЛЬНОЙ, Я СИЖУ И ПИШУ


Дряхлый, больной, я сижу и пишу,
И мне тягостно думать, что ворчливость и скука моих
стариковских годов,
Сонливость, боли, запоры, унынье, сварливая мрачность
Могут просочиться в мои песни.

ПЕРВЫЙ ОДУВАНЧИК


Свежий, простой и прекрасный, освободившийся из плена зимы,
Как будто никогда не бывало на свете ни мод, ни политики,
ни денежных дел,
Из пригретого солнцем, укрытого травой тайника,
невинный, тихий, золотой, как заря,
Первый одуванчик весны кажет свой доверчивый лик.

КОГДА КОНЧАЕТСЯ ОСЛЕПИТЕЛЬНОСТЬ ДНЯ


Когда кончается ослепительность дня,
Только темная, темная ночь показывает глазам моим звезды;
А когда отгремит величавый орган, или хор, или прекрасный
оркестр,
В молчании навстречу душе моей движется симфония истинная.

ИЗ МАЙСКИХ ЗРЕЛИЩ


Яблоневые сады, яблони все усыпаны цветом;
Пшеничные поля - вдалеке и вблизи - покрыты живым
изумрудным ковром;
Вечная, неистощимая свежесть каждого раннего утра;
Желтая, золотая, прозрачная дымка теплого послеполуденного
солнца;
Тянущиеся кверху кусты сирени со множеством пурпурных
или белых цветов.

БЛАГОСТНЫЕ ДНИ В МИРНОМ РАЗДУМЬЕ


Счастье - это не только разделенная любовь,
Не только почет, богатство, успехи в политике и войне;
Но, когда жизнь медленно вянет, и утихают бурные страсти,
И наступает великолепие прозрачных, тихих закатов,
И легкость, свершенье, покой охватывают тело,
словно свежий, благовонный воздух,
И осенние дни светятся мягким сияньем,
И наливается, наконец, яблоко и висит на ветке,
созревшее и готовое упасть, -
Тогда приходят самые счастливые, самые умиротворенные дни
Благостные дни в мирном раздумье.

ЕСЛИ БЫ МОГ Я

(Из стихотворения «Мысли на морском берегу»)

Если бы мог я помериться силой с великими бардами,
Запечатлеть черты величаво прекрасные,
Вызвать на состязанье Гомера со всеми боями и воинами -
Ахиллом, Аяксом, Гектором,
Нарисовать, как Шекспир, окованных скорбью Гамлета,
Лира, Отелло,
Или - как Теннисон Альфред - воспеть белокурых красавиц,
Если бы я овладел искусным размером
И совершенною рифмой - усладой певцов, -
Все это вместе, о море, я отдал бы с радостью,
Только бы ты согласилось мне передать колебанье единой
волны, одну ее прихоть
Или дохнуло в мой стих влажным дыханьем своим,
Отдав ему запах морской.

ОТЛИВ; ДНЕВНОЙ СВЕТ МЕРКНЕТ

(Из стихотворения «Мысли на морском берегу»)

Отлив; дневной свет меркнет,
Благовонная морская прохлада надвигается на землю, заливает
ее запахами водорослей и соли,
А с ними множество сдавленных голосов, поднимающихся
из клубящихся волн,
Приглушенные признания, рыдания, шепот,
Словно доносящиеся от далеких - или где-то укрытых -
людей.
Как они погружаются в глубину и вырываются на миг на
поверхность! Как они вздыхают!
Неназванные поэты - художники, величайшие из всех,
с дорогими им, но неудавшимися замыслами,
Любви безответность - хор жалоб веков - последние слова
надежды,
Отчаянный крик самоубийцы: «Уйти в безграничную пустыню
и не вернуться больше никогда».
Так вперед, к забвению!
Вперед, вперед, выполняйте свое дело, погребальные волны
отлива!
Вперед, наступает твоя очередь, яростный прибой!

О ГЛУХОЙ, ГРУБЫЙ ГОЛОС МЯТЕЖНОГО МОРЯ!


О глухой, грубый голос мятежного моря!
Днем и ночью брожу, вслушиваясь в твой шорох, в удары
прибоя,
Стараюсь понять странный смысл твоих слов
(Здесь я просто стремлюсь передать их) -
И табуны белогривых коней, что несутся на берег,
И широкую улыбку покрытого солнечной рябью лица,
И хмурое раздумье, а за ним бешенство ураганов,
И неукротимость, своеволье, причуды;
Как ты ни велик, океан, твои обильные слезы - о вечном,
недостижимом
(Что может еще возвеличить тебя, как не великие схватки,
обиды и пораженья), -
Твое огромное одиночество - ты его вечно ищешь
и не находишь:
Наверно, что-то отнято у тебя, и попранной вольности голос
все звучит и звучит яростно, не слабея,
Твое сердце, как большое сердце планеты, закованное бьется,
ярясь в твоих бурунах,
И широкий разбег, и срыв, и не хватает дыханья,
И размеренный шелест волн по пескам - шипенье змеи,
И дикие взрывы хохота - далекое рыканье льва
(Ты грохочешь, взывая к неба немой глухоте, - но теперь
наконец-то доверчиво изливаешь
Обиды свои, наконец-то другу в призрачной ночной тишине).
Последняя и первая исповедь планеты,
Возникающая, рвущаяся из глубин твоей души!
Эту повесть об извечной, всеобъемлющей страсти
Ты родной поверяешь душе!

ТВОЮ ЗВОНКОГОРЛУЮ ПЕСНЬ

  На восемьдесят третьем градусе северной широты, когда до полюса оставалось расстояние, которое быстроходный океанский пароход, плывущий по открытым водам, покрыл бы за сутки, - исследователь Грили услышал однажды пение полярной овсянки, веселыми звуками оглашавшей безжизненные просторы.

Твою звонкогорлую песнь средь арктической белой пустыни
Я приму как урок, одинокая птица, - ведь и мне, словно гостя,
встречать пронзительный ветер,
Подступивший трескучий мороз - замирающий пульс,
цепенеющий разум,
Этот плен ледяной, мою старость (о, стужа, суровая стужа!),
Этот снег в волосах, ослабевшие руки, озябшие ноги.
Я беру твою бодрую веру, о птица, я буду ей верен;
Петь мне не только лето и юг, не только юный восторг и теплые
волны прибоя -
Недвижный, затертый во льдах, как корабль, я грозной гряде
облаков, принесенной годами,
С радостью в сердце песню спою.

ЙОННОНДИО

  Смысл этого слова - плач по аборигенам. Это ирокезское слово, употреблявшееся как имя собственное.

Йоннондио, - ты песня, ты стихи,
Йоннондио, - сам звук твой, как псалом
Меж пустошей и скал, сквозь зимнюю пургу,
Во мне рождает смутную картину;
Йоннондио - взглянув на север или запад,
Я вижу бесконечное ущелье,
Я вижу прерии меж темных гор,
Я вижу, как сошлись индейцы на совет,
Могучие вожди и старые шаманы
В вечерних сумерках клубятся, словно духи
(Порода диких чащ и вольных горных круч!
Не образ, не стихи, - они придут позднее),
Йоннондио, - не став изображеньем,
Йоннондио, - навеки исчезают,
Стираются и уступают место
Растущим городам, и фабрикам, и фермам.
Глухой и звонкий звук, как причитанье,
На миг возникло в воздухе и мимо
Прошло и потерялось навсегда.
Йоннондио!

ИСТИННЫЕ ПОБЕДИТЕЛИ


Старые фермеры, путешественники, рабочие (пусть сгорбленные
- от труда, пусть искалеченные),
Старые моряки - много опасных дорог, бурь и крушений у них
позади,
Старые солдаты - они помнят походы, отступленья, кровавые
раны, -
Разве мало того, что они уцелели, выжили, - долгая жизнь
требует столько упорства! -
Они прошли через все испытанья, битвы и схватки - они-то
и есть
Истинные победители.

СТАРИКОВСКОЕ СПАСИБО


Стариковское спасибо, - пока я не умер,
За здоровье, за полуденное солнце, за этот неосязаемый воздух,
за жизнь, просто за жизнь,
За бесценные воспоминания, которые со мною всегда (о тебе,
моя мать, мой отец, мои братья, сестры, товарищи),
За все мои дни - не только дни мира, но также и дни войны,
За нежные слова, ласки, подарки из чужих краев,
За кров, за вино и мясо, за признание, которое доставляет мне
радость
(Вы, далекие, неведомые, словно в тумане, милые читатели,
молодые или старые, для меня безымянные,
Мы никогда не видались и никогда не увидимся, но наши души
обнимаются долго, крепко и долго),
За все, что живет, за любовь, дела, слова, книги, за краски
и формы,
За всех смелых и сильных, за преданных, упорных людей,
которые отстаивали свободу, во все века во всех странах,
За самых смелых, самых сильных, самых преданных (им особую
лавровую ветвь, пока я не умер, - в битве жизни отборным
бойцам,
Канонирам песни и мысли, великим артиллеристам, вождям,
капитанам души),
Как солдат, что воротился домой по окончании войны,
Как путник, один из тысяч, что озирается на пройденный путь,
На длинную процессию идущих за ним,
Спасибо, говорю я, веселое спасибо! от путника, от солдата
спасибо!

СКОРО БУДЕТ ПОБЕЖДЕНА ЗИМА


Скоро будет побеждена зима;
Скоро ледовые спайки развяжутся и растают. Еще немного -
И воздух, землю, волны зальют нежность, цветенье, рост -
тысяча форм поднимется
Из этих мертвых комьев, из холода, словно из низеньких
погребальных курганов.
Твои глаза, уши - все твои лучшие чувства, все, что способно
познать естественную красоту,
Проснется и наполнится ощущениями. Ты увидишь простые
зрелища, нежные чудеса земли,
Одуванчики, клевер, изумрудную траву, ощутишь раннее
благоухание, запах цветов,
Землянику под ногами, желто-зеленую иву, цветущие сливы
и вишни,
Малиновку, жаворонка и дрозда, распевающих песни свои, -
порхающую синюю птицу;
Такие сцены приносит ежегодная игра природы.

ЛУЧШИЕ УРОКИ


Брал ли ты уроки лишь у тех, что холили тебя, и восхищались
тобою, и во всем уступали тебе?
Не брал ли ты мудрых уроков у тех, что отвергают тебя
и враждуют с тобой? Или у тех, что оскорбляют тебя
и хотят спихнуть тебя с дороги?

СУМЕРКИ


Нежные, сладострастные, усыпляющие тени,
Солнце только что ушло, яркий свет растворился (я тоже скоро
уйду, растворюсь),
Дымка - нирвана - покой и ночь - забвение.

НЕ ТОЛЬКО СУХИЕ СУЧЬЯ С НЕВИДИМОЙ ЖИЗНЬЮ


Вы, песни, - не только сухие сучья с невидимой жизнью -
(чешуйчатые и голые, подобно лапам орла),
Может быть, как-нибудь в солнечный день (кто знает!) какой-то
будущей весной, каким-то летом - вы покроетесь почками,
Породите зеленеющие листья, прохладную тень, сочный плод,
Яблоки и виноград. Вырастут могучие ветви деревьев, - повеет
свежий, вольный, открытый воздух,
Любовь и вера расцветут, как благоухающие розы.

БЕЗ МАЧТ И ПАРУСОВ


В забытой лагуне, в безымянном заливе,
В недвижной унылой воде, у берега бросив якорь,
Старый, со снятыми мачтами, седой, израненный, отслуживший,
бессильный корабль,
После вольных плаваний по всем океанам земли, стал наконец,
пришвартован на крепких канатах,
Ржавея и плесневея.

ПОСЛЕ УЖИНА И БЕСЕДЫ


После ужина и беседы, когда день уже кончен,
Друг с дорогими друзьями прощается навсегда и все не может
проститься.
«Прощайте, прощайте», - не раз говорит он, губы его дрожат
(Так тяжело его руке выпустить эти руки - им больше не
встретиться,
Больше не будут делиться они ни горем, ни радостью,
ни старым, ни новым, -
Ждет его дальний путь, он никогда не вернется).
Все еще не решаясь, все оттягивая расставание - не упустить
бы ни слова, даже если оно и пустячно, -
Даже в дверях лицом повернувшись, будто ожидая, что вновь
окликнут, даже уже спускаясь по лестнице,
Все еще хочет задержаться, хотя бы ненадолго - вечерние тени
все гуще,
Все глуше слова прощанья - лицо уходящего тает в сумерках,
Вот его и совсем не видно - о, с какой неохотой ушел он!
И все говорил, говорил до последней минуты.

ИЗ ЦИКЛА «ПРОЩАЙ, МОЕ ВДОХНОВЕНЬЕ!»

МНОГО, МНОГО ВРЕМЕНИ СПУСТЯ


Только после того, как они пройдут долгий, долгий путь,
странствуя сотни лет, будут не раз отвергнуты,
После того, как разные наслоения: пробужденная любовь,
радость, мысли,
Надежды, желания, стремления, размышления, победы
мириад читателей
Оденут их, охватят и покроют инкрустациями веков и веков -
Только тогда эти стихи сделают все, на что они способны.

КОГДА ПОЯВИЛСЯ ПОЭТ В РАСЦВЕТЕ СИЛ


Когда появился поэт в расцвете сил,
Возрадовалась Природа (гладкий, бесстрастный шар, со всеми
своими зрелищами - дневными и ночными) и возгласила:
он - мой;
Но тут возвысила свой голос Душа Человека, ревнивая, гордая,
непримиримая: нет, он мой, только мой;
Тогда поэт в расцвете сил встал между ними и взял их за руки,
Итак вот он стоит, сегодня и всегда, слиятель, объединитель,
крепко держа их за руки,
И он никогда их не отпустит, пока не примирит,
Пока совсем, ликуя, не сольет их.

ОСЦЕОЛА

  Я уже был почти взрослый, когда в Бруклине, в штате Нью-Йорк, мне случилось встретиться (в середине 1838 г.) с одним военным моряком, воротившимся из форта Молтри (Южная Каролина). Я долго разговаривал с ним и узнал от него то, о чем повествуется ниже, - о смерти Осцеолы. Осцеола был молодой и бесстрашный вождь из племени семинолов. Во время войны во Флориде он сдался в плен нашим войскам, был заключен в тюрьму и умер в форте Молтри буквально от «разбитого сердца». Его болезнь была вызвана тоской по свободе. И лекарь и офицеры относились к нему очень сочувственно и делали все возможное, чтобы облегчить ему тюремный режим. И вот - конец.
Уолт Уитмен

Когда пришел его последний час,
Он медленно поднялся на подстилке,
Надел боевую одежду, рубаху, опоясал себя поясом, обмотал
себе ноги ремнями,
Потребовал, чтобы ему выдали киноварь (перед ним держали
его зеркальце),
Раскрасил себе половину лица, шею, запястья и тыльную
сторону рук,
Старательно приладил к поясу нож для снимания скальпов -
потом лег, отдохнул немного,
Потом снова привстал на ложе, улыбнулся и в глубоком
молчанье подал каждому руку,
И, обессиленный, пал на подстилку, и, крепко сжимая рукоять
томагавка,
Остановил взгляд на жене и на детях - последний.
(Пусть эти немногие строки сохранят его имя и память о том,
как он умер.)

СМЫСЛ «ЛИСТЬЕВ ТРАВЫ»


Не изгонять, не отграничивать и не выпалывать зло из его
угрожающей массы (ни даже разоблачать его),
Но умножать, объединять, довершать, расширять -
и прославлять бессмертие и добро.
Высока эта песня, слова ее и полет,
Она обнимает бескрайние сферы пространства и времени,
Всю эволюцию и в совокупности - поросль грядущего
и отошедшее.
Я запел ее в зреющей юности и пронес через жизнь,
Скитаясь, всматриваясь, не признавая авторитетов, включая
в песню войну и мир, день и ночь,
Не отступив от нее ни на краткий час,
Я заканчиваю ее здесь и теперь, больной, нищий и дряхлый.
Я пою о жизни, но скажите мне доброе слово о смерти:
Сегодня Смерть, словно тень, идет за мной по пятам, годами
преследуя, мой согбенный двойник,
Порой приближается, и тогда мы - лицом к лицу.

ПРОЩАЙ, МОЕ ВДОХНОВЕНЬЕ!


Прощай, мое Вдохновенье!
Прощай, мой милый товарищ, моя дорогая любовь!
Я ухожу, а куда - и сам не знаю,
Не знаю, что ждет меня впереди, не знаю, встретимся ли мы
с тобою, -
Так, значит, - прощай, мое Вдохновенье.
И ныне, в последний раз, дай мне оглянуться на минуту:
Все медленнее, все слабее тикает маятник в моей груди,
Пора уходить, надвигается ночь, скоро сердце перестанет
биться.
Долго мы жили вместе, радуя и лаская друг друга, -
Какой восторг! - а теперь расставаться время настало -
прощай, мое Вдохновенье!
И все же позволь - спешить я не буду,
Так долго мы жили друг с другом, засыпали вместе, сливаясь
почти воедино, в одно существо,
И теперь, если нам умереть, мы умрем вместе (да, нас никто
не разделит!).
Если нам уходить куда-то, навстречу неведомому, мы уйдем
вместе,
Быть может, мы станем богаче, счастливее и что-то познаем,
Может быть, ты ведешь меня ныне к моим самым высоким,
истинным песням (кто знает?),
Может быть, именно ты не даешь повернуть этот ключ
в роковой, последней двери - что же, в последний раз,
Прощай, - и привет тебе! - мое Вдохновенье.

ИЗ ЦИКЛА «ЭХО МИНУВШИХ ЛЕТ»

НЕТ, НЕ ГОВОРИ МНЕ СЕГОДНЯ О ПЕЧАТНОМ ПОЗОРЕ

(Зима 1873 г., во время сессии конгресса)

Нет, не говори мне сегодня о печатном позоре,
Не читай мне сегодня этих газетных страниц,
Статей, беспощадно клеймящих один лоб за другим,
Отчетов о преступлении за преступленьем.
Сегодня я не хочу о них слышать,
Отвернусь от них - отвернусь от белого Капитолия,
От этих пышных куполов, увенчанных статуями,
Перед глазами другое - непреходящее, торжествующее,
насущное, -
То, о чем нет статей и отчетов.
Вижу, честные фермы, вашу мирную жизнь на Севере
и на Юге, в штатах, ставших равными,
Вижу безвестные миллионы мужественных тружеников
на Западе и Востоке,
Вижу ваших тихих матерей, жен и сестер, не сознающих блага,
которое в них,
Вижу тысячи ваших жилищ, ни богатых, ни бедных, они встают
предо мной (даже в бедности они величавы),
Вижу вашу непоколебимую стойкость, отзывчивость, жертвы,
Вижу ваше неиссякаемое достоинство, скромное, но уверенное
в себе,
Вижу добро, всегда творимое вами, ясное, как свет, но
неприметное людям.
(Погружаюсь во все это, как смелый пловец ныряет в глубокую,
неизведанную воду.)
Вот о ком я думаю сегодня, позабыв обо всем остальном, о них
твержу,
Им иду я сегодня навстречу.

РАННИЕ СТИХОТВОРЕНИЯ

ПЕСНЯ МЯГКОТЕЛЫХ


Мы все послушны, мягкотелы,
Мы словно теста ком,
И южные рабовладельцы
Нас месят кулаком;
За них мы говорим, им служим
Болтливым языком.

Они вопят, и вой их дикий
Мы поддержать должны.
«Фрисойлеры», «отмена рабства»
Опасны для страны,
И наши все политиканы
Покоя лишены.

Должны мы притушить «волненье», —
Пусть будет тишь да гладь! —
И всех «фанатиков» проклятых,
«Предателей» унять,
И «политично» «новых споров»
Не заводить опять.

Итак, опасно положенье,
Ведь можем все пропасть
Из мелочей работорговли, —
Разинет пропасть пасть,
И могут «партии две наши»
Туда стремглав упасть!

Прогресс и принципы, свобода,
Права народных масс —
Лишь громкие слова, пустые,
Они ничто для нас!
Уметь привлечь «людей практичных»
Важней всего сейчас.

Важней тех слов другое слово,
Оно для нас девиз,
Коварно юную свободу
Убить мы поклялись.
Откройте ж тайну мягкотелых —
То слово «компромисс».

О нашем времени потомство
Когда-нибудь прочтет
И, нас кляня за вероломство,
Свой суд произнесет.
Что будущее нам! Ведь важен
Сегодняшний доход!

О мягкотелые, все вместе
Мы способом любым
Разгневанных рабовладельцев
Скорее ублажим
И тем Союз всех наших штатов
Всемерно укрепим.

Коль говорить открыто правду
(Кто с ней из нас знаком?),
Мы служим лишь рабовладельцам, —
Спасенье наше в том,
А кто еще среди народа
Нас помянет добром!

Ведь ясно вам, кто в Вашингтоне
Найдет себе приют,
Кому там теплые местечки
Охотно раздают?
Как галки, стаи мягкотелых
Себе там гнезда вьют.

Итак, мужайтесь, компаньоны,
Держись, библейский Дик!
Уокер, Уэбстер, Купер с нами,
У нас один язык!
А также Брукс, и Бриггс, и Феникс,
Союз наш так велик!

Решительность деяний смелых
Пугает нас всегда, —
Чтоб не постигла мягкотелых
Ужасная беда,
Спасайтесь, братья, «компромиссом»
Без всякого стыда!

КРОВАВЫЕ ДЕНЬГИ*

Предавший тело и кровь Христову.
1

Давно, когда Иисус прекрасный
Свершал на земле свое призванье,
Явился Иуда и предал за деньги
Его божественное тело.

Он проклят был прежде, чем высох пот в сжатом его кулаке,
Сгустилась тьма над продавшим подобие бога,
Как будто сброшен землей и отринут небом,
Повис он в воздухе, самоубийца.

С тех пор прошло много глухих и мрачных столетий,
И многие в кошельки принимали
Сребреники, как за сына Марии.

И все еще ходит такой, говоря:
«Что вы дадите мне, и я вам предам его?»
И платят такому тридцать сребреников.
2

Взгляни, избавитель,
Взгляни, первородный из смертных,
Поверх высоких деревьев рая;
Ты видишь, что ты все еще в оковах,
Измучен и нищ, в человеческом виде,
Тебя поносят, бичуют, в тюрьму бросают,
Тебя не хотят признать равным с другими;
Усердные слуги властей, с дрекольем, с мечами,
Тебя окружают опять в дьявольской злобе;
И тянутся руки толпы, как стервятников когти,
Тебе в лицо плюют, по щекам тебя ударяют;
Избито, в кровоподтеках, связано твое тело,
Мрачнее смерти твоя душа.

Свидетель мучений и брат рабов,
Все еще продается твое подобье,
Все еще торгует Искариот.
* Это стихотворение явилось непосредственным откликом на речь американского буржуазного политика Уэбстера, выступавшего за соглашение с рабовладельцами (1850).

РАНЕН В ДОМЕ ДРУЗЕЙ

И будут спрашивать его, откуда эти раны на твоих руках?
Тогда он ответит — эти раны нанесли мне в доме моих друзей.

Захария, XIII, 6


Если ты запнешься, Свобода,
Не враг твой открытый добьется победы,
А в доме друзей нанесут тебе раны.

Виргиния, мать величий,
Не красней, что ты мать рабов,
Ты худших рабов породить могла бы —
Мягкотелых гадов, вшей человечества, —
Вопят и кричат они о свободе
Так, что кровь им в лицо ударяет,
А сами готовы на все преступленья;
Они все надежды веков продадут за попойку,
Как черви в навозе, всегда пресмыкаясь;
Им доллар дороже евангельских слов;
Любовь их, надежда — лишь мысль о наживе,
Она, словно саван, их жизнь облекает;
Великие подвиги славных героев,
Которым могли б позавидовать боги,
Призыв погибающих, вопли женщин,
Восторги наций освобожденных —
Сердца у них в груди не тронут,
А только затронут их карман.

Вспыльчивая Каролина,
Ты можешь скривить свои губы с презреньем,
Погрязшая в рабстве, будь все же судьбе благодарна,
Что нет у тебя такого отродья.

Вставай, юный Север!
Течет в жилах трусов старая кровь:
Седой подхалим, трусишка бледный,
Притворный иль подлинный болтун,
Они вопят, как грудные дети, —
Как долго они представлять нас будут?

Боритесь, сплотясь, храбрее, чем воины,
Немногие доблестные спартанцы,
Не бойтесь свирепой крикливой злобы,
А бойтесь раздвоенного жала,
Что тянется к вам из травы под ногами!

ИЗ СТИХОТВОРЕНИИ, НЕ ВОШЕДШИХ В ПОЗДНИЕ ИЗДАНИЯ «ЛИСТЬЕВ ТРАВЫ»

ОТВЕЧАЙТЕ!


Отвечайте мне! Отвечайте!
Каждого к ответу! кто спит — разбудите! чтобы никто не посмел увильнуть!
Долго ли нам жить лицемерием и подлостью?
Я громко зову всех и каждого: распределим наши роли по-новому!
Пусть то, что было впереди, уйдет назад, а то, что позади, идет
вперед и говорит во весь голос;
Пусть убийцы, изуверы, ханжи, идиоты предлагают новые планы!
А старые — прочь, в долгий ящик!
Пусть будет вывернуто все наизнанку — все теории и лица людей,
Пусть все идеи станут явно преступными, а также все воплощения идей!
Пусть никто никому ничего не сулит, кроме черной, постылой работы!
Пусть никто никого не направит к тому, что ему предназначено в жизни.
(Да и знаешь ли ты, что тебе предначертано в жизни?)
Пусть любовь, что таится в каждом, затаится совсем, навсегда!
пусть умрет или уйдет, не родившись!
Пусть сострадание, что таится в каждом, затаится совсем, навсегда!
Пусть корчатся люди в тоске, простирая бесцельные руки! пусть
отнимутся у них языки! и глаза их утратят надежду!
Пусть никто не войдет в их сердце с молодым сладострастием любви!
(О страны! о дни! вы задушены всеобщей продажностью,
Вы задавлены, словно высокой горой, грабительством, бесстыдством;
И, подобно волнам океана, заливает вас безмерная наглость,
о мои дни, мои страны!
Ибо даже молнии и грозные громы войны не очистили нашего воздуха.)
Пусть те, кто не верят ни в рожденье, ни в смерть, все еще
ведут за собой остальных! (Скажи, почему бы не вести им тебя?)
Пусть земля станет адом для всех! Пусть дни будут чернее, чем
ночи! Пусть никто не знает ни сна, ни покоя!
Пусть мир никогда не достанется тому или той, для кого он был создан!
Пусть по-прежнему сердце юноши ускользнет от сердца
старика и сердце старика — от сердца юноши!
Пусть исчезнут солнце и луна! пусть зрители аплодируют лишь
декорациям! пусть под звездами будет одна лишь апатия!
Пусть свобода не будет неотъемлемым правом для каждого
и всякий, кто может тиранить другого, пусть тиранствует
в свое удовольствие!
Пусть поддерживают только неверных!
Пусть подлость, измена, предательство, злоба, насмешка,
жадность, непристойность, бездарность и похоть будут
превыше всего! пусть преклонятся пред ними писатели,
судьи, религии, философии, правительства, семьи!
Пусть гнуснейшие женщины рожают детей от гнуснейших мужчин!
Пусть священник все еще играет в бессмертие!
Пусть торжественно воцарится смерть!
Пусть у нас ничего не останется, кроме праха учителей, юристов,
художников, ученых, моралистов и просвещенных, образованных людей!
Пусть тот, кто не читал моих стихов, будет сейчас же расстрелян!
Пусть корова и лошадь, верблюд, и пчела, и рак, и моллюск,
и угорь, и скат — все они и подобные им пусть уравнены будут с людьми!
Пусть приспособятся церкви к змеенышам, гадам, червям
и умершим от скверной болезни!
Пусть браки происходят среди дураков, и только среди дураков!
Пусть мужчины в своем кругу говорят и думают похабно
о женщинах! и женщины в своем кругу — о мужчинах!
Пусть только и будут на свете что деньги, бизнесы, импорты,
экспорты, налоги, авторитеты, прецеденты, и бледные
щеки, и несварение желудка, и безверье, и непристойная
брань, и невежество!
Пусть судьи и преступники поменяются своими местами! пусть
в тюрьмы посадят тюремщиков, а ключи отдадут заключенным!
(Скажи, что мешает такой перемене?)
Пусть сделаются господами рабы! а господа — рабами!
Пусть борцы за новые порядки сойдут с подмостков, на которых
они вечно дерут глотку! пусть на эти подмостки взойдут
идиоты или сумасшедшие!
Пусть американец, европеец, австралиец, азиат, африканец
вооружаются друг против друга, как против кровожадных
врагов! пусть даже спят с орудием! пусть никто
не доверяет другому!
Пусть господствует только модная мудрость, а ту, что не в моде,
пусть гонят и осыпают насмешками!
Пусть облако, плывущее по небу, пусть морская волна, пусть
лук с огородной гряды, пусть помидоры, укроп и шпинат
показываются только на выставках, и то за высокую плату!
Пусть всякий, кто живет в этих Штатах, уступает всегда и во
всем небольшому числу сволочей!
Пусть эти немногие сволочи хватают все, что им вздумается!
пусть остальные сидят в дураках, зубоскалят, дохнут
с голоду и выполняют приказы!
Пусть каждый город будет богат и обширен, но ни в одном
не останется ни поэта, ни героя, ни мудреца, ни влюбленного!
Пусть неверующие уничтожат все веры насмешкой,
Если останется кто, не утративший веры, пусть накинутся
на него с кулаками!
Пусть вера будет вырвана из наших сердец и мы лишимся той
силы, которая помогала нам жить!
Пускай проститутки, пускай проституты будут почтенны
и чинны, пусть они пляшут спокойно, покуда все основано
на видимости! (О видимость! видимость! видимость!)
Пусть безумие все еще держит под опекою ум!
Пусть книги заменяют собою животных, деревья, ручьи, облака!
Пусть аляповатые портреты героев заменяют собою героев!
Пусть мужчина не жаждет быть мужественным!
Пусть он идет по стопам чахоточных, изнеженных, евнухов!
Пусть белые снова начинают топтать чернокожих ногами!
Пусть люди глядят в зеркала, изучая отражения вещей, а сами
вещи остаются неизученными!
Пусть ищет мужчина наслаждений повсюду, только не в себе самом!
Пусть женщина ищет счастье повсюду, только не в себе самой!
(Был ли хоть единственный час в твоей жизни, когда ты был
истинно счастлив?)
Пусть краткий миг жизни не подготовит нас к вечности,
которую дарует нам смерть!

СТИХОТВОРЕНИЯ, НЕ ПЕЧАТАВШИЕСЯ ПРИ ЖИЗНИ ПОЭТА

БЕДНЯКИ


Место мое среди вас,
Но почему же я предпочел быть бедным, а не богатым?
Путь к богатству и мне доступен,
Но я его не избрал,
Я предпочел остаться с вами.

Я СТОЮ И СМОТРЮ


Я стою и смотрю в тень от тучи,
Но я вижу даль, где светит солнце,
Я вижу легкий туман на высоких белых шпилях города,
Я вижу сверканье водоемов вдали.

ВОСПОМИНАНИЯ, 64 ГОД


Я видел кровавое всесожженье в пустыне Манассас*,
Я видел раненых, убитых, никогда не забывал о них.
(Они с тех пор были со мной — они вошли в мои стихи.)
Они всегда в моих стихах,
Даже скоро позабытых.

* Манассас — город в штате Виргиния, при котором происходили кровопролитные сражения северян с южанами.

ВОСХОД СОЛНЦА


Темнокожие смотрели, как всходило солнце, красный
блестящий шар в утренней мгле.
«Разве оно не выглядит красивым?» — заметил один,
«Да, — ответил другой, — но оно выглядит слишком уж властным».

ПРОЗА

АМЕРИКАНСКИЕ РАБОЧИЕ ПРОТИВ РАБСТВА

(Из газеты «Бруклин дейли игл» от 1 сентября 1848 г.)

Вопрос о том, быть или не быть рабству на новых территориях, которые, по всеобщему мнению, отойдут к нам в результате Мексиканской войны, — это вопрос, в котором сталкиваются интересы, с одной стороны, широких масс трудящихся-белых, миллионов рабочих, фермеров и ремесленников нашей страны, а с другой — интересы нескольких тысяч богатых, «утонченных» аристократов-рабовладельцев Юга. Опыт показал (и сейчас это очевидно для всякого непредубежденного человека), что широкие массы уважающих себя и достойных уважения рабочих не могут не то чтобы процветать, но даже и существовать в рабовладельческом штате. Представьте себе, чем были бы штаты Нью-Йорк, Пенсильвания или Огайо, насколько меньше было бы в них мужественной независимости, благополучия и счастья, если бы рабочие были и здесь рабами, вместо того чтобы работать, как правило, каждый сам на себя. Мы вовсе не хотим издеваться над Югом, но, оставляя в стороне образованных и воспитанных аристократов и имея в виду основную массу белого населения, нельзя не заметить, насколько эта масса обездолена, невежественна и бездеятельна. Конечно, рабство (если смотреть на него с узкой точки зрения богача) —это благо для одного из тысяч, но оно разрушительно влияет на достоинство и на чувство независимости всех трудящихся и на самый труд. Честного бедняка-рабочего в рабовладельческом штате ставят в то же положение, что и обученного раба-негра, — а таких рабов немало, и владельцы отдают их внаем на сторону. Бесполезно распространяться об этом — достаточно сказать, что свободный рабочий Северных штатов, как бы он ни был беден, никогда добровольно не согласится на такое унижение.

Влияние рабовладельчества низводит достоинство рабочего до уровня рабства, уровня потрясающе низкого. Именно это должно побудить всех без исключения трудящихся Севера,

Востока и Запада встать на защиту своих прав, своего достоинства и унаследованного от отуов порядка, при котором люди в поте лиуа зарабатывают себе кусок хлеба, —порядка, который они должны обеспечить и для своих детей. Пусть они провозгласят со всей той силой, которая к лицу их великому делу, что они не дадут низвести себя до презренного уровня, близкого к скотству, до положения товара, наемного тягла! Мы призываем каждого рабочего Севера, Востока и Запада: засучившего рукава плотника, каменщика с мастерком в руках, каменотеса с мощной грудью, кузнеца с закопченным сажей лицом, мускулистого корабельного мастера, чей молоток так задорно стучит на всех наших верфях, сапожников и возчиков, кучеров и землекопов, грузчиков и слесарей, меховщиков и канатчиков, мясников и механиков, лудильщиков и портных, шляпников, каретников, столяров, — мы призываем всех честных пильщиков и штукатуров, которые сами распоряжаются своими мускулами, призываем всех тружеников сказать громко, голосом, раскаты которого долетят до всех уголков страны, что рабочие свободных Соединенных Штатов не желают быть низведенными до положения рабов-негров, не желают, чтобы их труд рассматривался как рабский на территориях, которые если станут частью Соединенных Штатов, то на деньги, выплаченные рабочими в виде налогов и ценою их пота и крови. С особой силой мы призываем трудящихся земли — плодовитое племя обветреннолицых отцов и сыновей, которые населяют свободные штаты и составляют для нашей республики истинный оплот надежнее всяких стен и армий, — их мы призываем сказать: хотят они жить «свободными и независимыми» не только на словах, но и осуществляя на деле обычаи и законы, которые сильнее конституций, — или согласны быть свободными только по букве, а в действительности быть сведенными на положение рабов.

По вопросу о рабстве на новых территориях не может быть половинчатого решения: либо рабство там будет введено, либо нет. Если бы еще сами рабы или их владельцы сражались за эти территории, или заплатили за них, или добыли их другими способами, — тогда у плантаторов было бы еще какое-то основание защищать свои требования. Но всем известно что на 49/50 заплачено за это кровью и трудом свободных людей — среднего сословия и рабочих, — которые сами трудятся и не владеют рабами. Неужели они сдадутся на милость аристократам-плантаторам Юга? Да и сами свободные от рабства белые бедняки Юга, захотят ли они этого? Чудовищно даже задавать такой вопрос!

При создавшемся положении весьма любопытно установить, кто же ратует за введение рабства, и уяснить себе те коварные методы, какими добиваются полупризнания подобных претензий у северян, которые уж никак бы не должны были на это идти. Ведь теория и практика, подлинные интересы самих плантаторов и мнение всех наших великих государственных деятелей, как северян, так и южан, от Вашингтона до Сайлеса Райта, — все говорит за строгое ограничение рабства теми штатами, где оно уже есть. С этой надеждой устремлен был в будущее проницательный взор Вашингтона, это защищал в своих речах Джефферсон, и это начертала его рука; об этом возносили молитвы Франклин, Мэдисон и Монро. И вот теперь на Юге собралась небольшая кучка людей, рыцарски утонченных, талантливых, возглавляемых своего рода интеллектуальным Саладином, — людей, заявляющих, что они представляют независимые штаты, а на деле излагающих свои собственные никчемные теории и высокомерно противопоставляющих себя всей остальной республике, презрение к которой они едва скрывают. Надо признать, что они смелы и самоуверенны — в этом их сильная сторона. С искусной, но бесстыдной логикой они ссылаются на конституцию, выступая против принципа, провозглашенного еще наиболее чтимыми творцами этой самой конституции. И эта кучка, весьма малочисленная, которую могло бы смести с лица земли одно дыхание вольно дышащей груди Севера, — это и есть те люди, которые предъявляют свои наглые требования вопреки интересам трудящихся Северных штатов, фермеров, рабочих, — словом, девяти десятых всего населения республики. Можно восхищаться рыцарской дерзостью этих людей (иногда граничащей с нахальством). Так мы восхищаемся, читая в учебниках истории о бесстрашии королей и вельмож, призванных на суд слишком долго терпевшего угнетение народа... Но развитие морали и свободы человечества (а следовательно, и его счастья) не может быть остановлено такими людьми. Тысячи благородных сердец Севера и весь Восток, а также поднимающийся на ноги гигант свободного Запада, — когда придет время, конечно, сметут рабовладельцев с их теориями, как океанский прилив затопляет устье какой-нибудь речки, которая до этого бежала по пескам к морю. Уже слышен рев нарастающего прибоя, и если горстка близоруких людей попытается его остановить, он поглотит и ее в своей грозной ярости.

НАША ВРАЖДЕБНОСТЬ К ЮГУ

(Из газеты «Бруклин фримэн» от 9 сентября 1848 г.)

Довольно удачной уловкой тех конгрессменов, которые хотели бы распространить рабство и на новые территории, является утверждение, что «Юг» чего-то хочет, чего-то добивается, чемто кому-то угрожает. Но что они разумеют, говоря о «Юге»? Хотят ли они этим сказать, что все белое население Юга, а не только те, кто владеет рабами, торгует рабами или разводит рабов, торжественно заявило, что оно не отступится от того, что называет своим «правом» введения рабства на новых землях? Хотят ли они сказать, что сотни тысяч белых фермеров, рабочих, ремесленников, служащих, людей свободных профессий, не владеющих рабами, кровно заинтересованы в этом?

Очевидно, пришло время заявить официальным представителям рабовладельчества в Вашингтоне, что рабовладельцы и работорговцы Южных штатов — это еще не «Юг» и что мы в свободных штатах знаем это. Мы знаем, что в настоящее время значительное большинство белого населения Виргинии, Кентукки, Миссури, Мэриленда и Делавэра разделяют взгляды аболиционистов на освобождение негров. Их не разделяют, может быть, рабовладельцы, но даже среди последних число сторонников этих взглядов значительно, и с каждым днем оно все возрастает. Даже в Джорджии, где за последние пять лет развилась промышленность и осознано, наконец, значение огромных естественных богатств штата, до сих пор не использованных в сонной атмосфере рабовладельчества, — даже там теперь многие разделяют эти взгляды. Мы думаем, что во всех рабовладельческих штатах большинство белого населения, с чем бы оно молчаливо ни мирилось, чувствует, что собственные его интересы враждебны рабовладельчеству. И такой вывод для них неизбежен, если они хоть сколько-нибудь задумаются над этим вопросом.

Однако почти все богатства и почти вся власть в Южных штатах находится в руках немногочисленных аристократов-рабовладельцев. В 1786 году Джефферсон, бывший тогда американским представителем в Париже, видя, как усиливаются их агрессивные настроения, писал по этому поводу генералу Вашингтону:

«В Южных штатах в настоящее время господствуют аристократические тенденции, и то, что эти тенденции будут расти и распространяться, — в порядке естественного хода событий».

Пророчество Джефферсона оправдалось. Невозможно для кучки богачей владеть основной массой трудящихся без того, чтобы неизбежно не прийти к выводу, что и все, кто трудится, даже не являясь их собственностью, все же стоят неизмеримо ниже их — представителей этой малочисленной привилегированной группы. И вот в ряде случаев мы были свидетелями того, как конгрессмены из рабовладельческих штатов вызывающе утверждали, что их черным рабам живется лучше, чем белым рабочим Севера. «Потому что, — торжествующе приводили они свой излюбленный аргумент, — наши черные обеспечены пищей, кровом и защитой, тогда как ваши белые рабочие часто не имеют ни того, ни другого, ни третьего». Эти люди не могут понять, что свобода, образование и горделивое чувство независимости могут быть так же дороги бедняку-рабочему, как и богачу-плантатору.

Нас, восстающих против распространения рабства на новые территории, нас обвиняют в том, что мы ненавистники «Юга». То, что мы не враждебны трудящемуся большинству белого населения Южных штатов, не владеющему рабами, достаточно очевидно из всего вышесказанного, — разве что они являются врагами собственных своих интересов и рабство им почему-то по вкусу. То, что мы не враждебны многим уважаемым плантаторам, которые, как и мы, осуждают рабство, тоже должно быть очевидно, потому что мы желаем для них лишь того, что они сами для себя желают. Остается обвинение в том, что мы враждебны аристократическому меньшинству — примерно одной пятнадцатой, в крайнем случае одной десятой, белого населения Юга, — враждебны меньшинству, владеющему рабами. Преследуя великую цель, нельзя не стать чьим-нибудь врагом, — будем утешаться хоть этим. Вернее даже будет сказать, что нельзя избегнуть обвинений в том, что являешься чьим-то врагом, потому что в конце концов в интересах всех классов, в интересах как большинства, так и меньшинства, добро должно возобладать над злом.

ВОСЕМНАДЦАТЫЕ ВЫБОРЫ ПРЕЗИДЕНТА1

Обращение Уолта Уитмена ко всем молодым американцам — на Севере, Юге, Востоке и Западе

До американской эры классовая структура всех наций была следующая: на первом месте — король, на втором — высшая знать и дворянство, на третьем — широкие массы рабочих, фермеров, моряков и всех трудящихся людей. В американском государстве первый и второй из названных классов теоретически не существуют, а тот, который называется в монархических странах третьим, и есть, по существу, не что иное, как американская нация, народ.

Рабочие, фермеры, матросы и т. п. составляют примерно шесть миллионов населения Соединенных Штатов; число торговцев, юристов, врачей, учителей, священников доходит до пятисот тысяч; рабовладельцев насчитывается триста пятьдесят тысяч, а всего жителей в Штатах около тридцати миллионов (семь десятых этого количества — женщины и дети). В настоящее время личный состав американских правительственных учреждений, исполнительных органов и т. д. состоит из краснобаев-юристов, речистых, но ничтожных и хилых старцев, профессиональных политиков, светских фатов, людей с плохим пищеварением и им подобных, — лишь в редких случаях попадается человек из народа; результаты этого налицо, а со временем они будут, конечно, еще заметнее. Вина за это, если можно усмотреть здесь вину, ложится — не без основания — на народ, и когда-нибудь, несомненно, все это изменится.

Много ли сделано для претворения в жизнь теоретических основ американского государства? Конечно, немало. Но еще больше предстоит сделать. Кого удовлетворяет одна теория?! Говорю вам, не откладывайте, смело взгляните на подлинные факты. По моему мнению, только лучший из лучших имеет право стать президентом, судьей, генералом; когда появляются один или два таких человека, они озаряют своим светом нацию на целую тысячу лет.

Я надеюсь дожить до того дня, когда люди, подобные нынешним руководителям федеральных, штатных и муниципальных учреждений, военного и военно-морского ведомства, будут вызывать лишь презрительную усмешку, а в конгресс и другие правительственные органы придут опытные рабочие и молодежь в рабочей одежде, прямо от станков и машин, и, выполнив свой государственный долг, с достоинством вернутся к прежнему труду. Молодые американцы должны быть готовы выполнить с честью эту высокую миссию, они обладают для этого нужными качествами. Запомните: тому, кто не доказал своего превосходства, дорогу не уступают, и незачем это делать! У американских рабочих, у молодого поколения, больше простой, грубоватой отваги, чувства товарищества, добросовестности, дальновидности и способности к любому занятию, даже самому важному и ответственному, нежели у всех официальных представителей законодательной, исполнительной и судебной власти, военного и военно-морского командования, больше, чем у всех литераторов. Я был бы счастлив, если бы кузнец или лодочник — храбрый, умный, бывалый, бородатый здоровяк средних лет, с загорелыми руками, лицом и грудью, в опрятном рабочем костюме, пришел с Запада, из-за Аллеганских гор, и занял пост президента; я непременно голосовал бы за такого достойного человека, предпочтя его другим кандидатам.

Надо, чтобы каждый американец, чтобы весь наш народ проникся этой мыслью, и тогда она в конце концов найдет воплощение в действиях.

Сегодня нас опутывает мишура, называемая респектабельностью. Везде царит душная атмосфера, превращающая миллионы фермеров и рабочих Соединенных Штатов в покорное орудие небольшой кучки политиканов. Кто-нибудь должен сделать первый смелый шаг! Наш народ, доверчивый, великодушный, уважающий авторитеты, позволяет американскому правительству заводить такие порядки, какие допустимы лишь в тех государствах, где властвуют короли и наследственная аристократия, но какие недопустимы там, где есть достойные правители. Если так пойдет и дальше, придется назвать президента по-другому и ввести родословные грамоты. Нет, не может это продолжаться! Американцы не дураки! Но все же, видимо, лишь вопиющие несообразности и грубая узурпация прав могут поднять нацию на борьбу и расчистить дорогу для лучшего будущего.

Но что порочного, спросят меня, в нынешней системе раздачи государственных должностей? Ведь внешне все в порядке? Нет, безусловно, нет! Среди всех лиц, занимающих ныне государственные посты в Соединенных Штатах, не найдется и одного на тысячу, который был бы избран волей народа и заботился бы о его благе. Все кандидатуры выставляются и проталкиваются большими или малыми кучками политиканов; многие получают назначения, как плату за участие в предвыборных махинациях; каждый преследует сугубо личные и узкопартийные цели. Ни на посту президента, ни в конгрессе, ни среди американских послов за границей, ни в числе губернаторов, ни в законодательных собраниях штатов, в городских мэриях и муниципальных советах, ни в полиции или в суде я не вижу ни одного смелого, крепкого, молодого, образованного, решительного сына Америки, пользующегося общей любовью, который поставил бы себе задачу выполнять свой долг, игнорируя партии, мужественно презирая их. Наоборот, каждый из господ, которым доверены интересы народа, — предатель, озабоченный лишь личной выгодой, да тем, как возвеличить свою партию. Официальные посты, и президентский в том числе, продаются и покупаются, становятся предметом предвыборного торга, проституируются и достаются проституткам мужского пола. В Северных и Восточных штатах мы видим сонмы «мягкотелых» и паразитов-чиновников, продажных редакторов, подлипал при десятке тысяч должностных лиц, мечтающих только о том, как бы нажиться за счет политики, урвать для себя кусок пожирнее; и всем им чужды принципы — ценнейшее достояние человека. На Юге бесчисленные пустословы, хвастуны и декламаторы мелодраматического толка своим визгом нарушают покой не только собственных штатов, но и всей Америки. Это наглецы, каких свет не видывал; прежде им фантастически везло — последние двадцать лет пистолетами и дубинками, криками и угрозами они вынуждали Америку идти на одну трусливую уступку за другой, и тем они не кончили, а только начали. У них одна тайная цель — расколоть союз штатов.

Уж дальше некуда! Так неужели эти выродки и будут вечно поставлять нам президентов? И неужели партии навеки узурпировали власть? И так и будут властвовать над народом в тридцать миллионов душ юристы, «мягкотелые» да триста пятьдесят тысяч рабовладельцев? Но где же настоящие американцы? Где трудовой люд — пахари, лесорубы, землекопы? Где плотники, каменщики, механики, возчики, мастеровые? Куда девалось мужество и здравый смысл Соединенных Штатов? У нашего правительства этих качеств не заметно. У президента и подавно.

Шестнадцатое и семнадцатое президентства показали, что подлость и бездушие свойственны правителям Соединенных Штатов в той же мере, как любому иностранному деспоту — королю или императору. Разницы нет. Эти два последних президентства войдут в историю нашей страны как небывалый позор и самое грозное предостережение. Никогда еще мы не наблюдали таких бездарных, малодушных, ненадежных, лживых политиканов, таких нравственных уродов! Никогда еще Соединенные Штаты не подвергались такому поруганию, такой опасности предательства. Главные цели, ради которых было создано наше государство, беззастенчиво попираются. В Северных штатах нагло проповедуют, что рабство не хуже свободы, наоборот — даже лучше! Нам предлагают установить торговлю рабами. Всюду хмурые лица и отсутствие взаимного понимания, всюду человек унижен и доведен до отчаяния. Президент ест нечистоты и экскременты на завтрак, обед и ужин, хвалит и хочет заставить всю страну следовать его примеру. Грязью и кровью пропитано ложе президента. Кровью обагрены полы в конгрессе. Вся Америка вспыхнула от гневного удивления, когда было совершено гнуснейшее предательство нашего времени; теперь она бледнеет от новых чувств, наблюдая, как со всех сторон стремятся оправдать это преступление перед теми, кто прежде не смел протестовать во весь голос. Наша тенденция заселять новые территории свободным трудовым людом, согласно основным договорам Соединенных Штатов, заключенным нашими предками: президентами, старыми солдатами2, первыми конгрессами, — тенденция, имеющая громадное значение для жизни и благосостояния народных масс, теперь грубо попирается плантаторами, и во всех случаях кровавая рука президента поддерживает рабовладельцев в борьбе против свободных людей. В пятнадцати штатах триста пятьдесят тысяч рабовладельцев распространили свою власть на самых достойных граждан — миллионы белых рабочих, фермеров, ремесленников, лодочников и других; их не допускают к участию в политической жизни, к занятию государственных постов, за малейшие попытки высказаться по поводу зла, которое рабство приносит белым людям, их секут плетьми, обмазывают дегтем и вываливают в перьях, привязывают к речным плотам и стволам деревьев, а то и убивают. Жители новых территорий3 лишены возможности образовать полноправные штаты, если они не подчинились требованию ввести у себя рабские кандалы, наручники и железные ошейники. За отказ ставленники президента подвергли преследованиям и бросили в тюрьму губернатора и многих членов законодательного собрания штата Канзас, — те по сей день остаются в цепях. На огромной территории, не преобразованной еще в штаты, равной по размерам площади всей остальной страны, которой суждено со временем диктовать Америке законы, засела исполнительная, судебная, военная и военно-морская власть, изменившая народу — истинному хозяину государства и присягнувшая на верность тремстам пятидесяти тысячам рабовладельцев. Она поклялась отдать на милость рабовладельцам и их наследникам весь Американский континент и насильно охранять господство плантаторов над рабами-землепашцами, рабами-рудокопами, рабами-возчиками, рабами-матросами и т. д. Рабство стало признанной американской системой — всевластной, общенациональной, конституционной, оправданной, как ни в чем не уступающей свободе. Мало того: нынче днем или ночью полиция и агенты президента могут именем закона схватить, кого хотят, в любом уголке страны, решив, кому быть свободным, а кому рабом; и суд не посмеет вмешаться, а федеральное правительство, как мы не раз убеждались, не пожалеет ни солдат, ни пушек, чтобы обеспечить исполнение.

Значит ли это, что Соединенные Штаты не развиваются? Отнюдь нет! Хотя все, чего касается рука правительства, подавлено и охвачено отчаянием, но все, что находится вне сферы влияния правительства (а эта часть всегда преобладает!), цветет и благоденствует. Светит солнце, колосятся нивы, люди бодро занимаются своими делами, строятся дома, приходят и уходят корабли. Что бы ни переживала наша республика — дурное или хорошее, она живет, ее основы прочны и продержатся много веков. Поистине нет худа без добра: зло и несправедливость порождают решимость и гнев, и тогда проявляется истинный характер нации.

Молодая Америка не даст сломить себя и задушить в пору своего созревания. Она будет жить, она еще даст бой политиканам и тремстам пятидесяти тысячам рабовладельцев!

В настоящее время, когда истекает мандат нынешнего президента, освистанного и осмеянного, делегаты политиканов на предвыборных съездах выдвинули кандидатами Бьюкенена из Пенсильвании и Филлмора из Нью-Йорка. Эти лица, хотя представляют разные партии, схожи во всем с нынешним президентом: оба они за раскол страны, оба прожженные политиканы, признающие лишь узкопартийные интересы, что в корне противоречит главным целям основателей Соединенных Штатов. Такие кандидаты выдвинуты силами политиканов, но в Америке уже выросла и другая сила. Поднимается новое, мощное племя, племя людей с решительной поступью; близок день, когда оно смело встанет во весь рост перед президентами, конгрессами и партиями, смерит их суровым взглядом и потребует за все ответа, — это племя молодых сынов Америки, порождение и свидетельство мощи страны, Запада и Востока, Севера и Юга.

В ответственный час родина выдвигает этих молодых: они необходимы. Сделать надо многое. И прежде всего — требуется, чтобы народ понял, кто отравляет политическую жизнь Соединенных Штатов. Откуда все эти партийные делегаты? Откуда появляются на предвыборных съездах все эти сторонники Бьюкенена и Филлмора? Не из круга сильных, вольнолюбивых американцев, не из трудовых семей, не из среды бережливых фермеров, не из рядов здоровой молодежи, педагогов, поэтов, ученых — образованных, скромных, пользующихся любовью; не из числа кораблестроителей, машинистов, садоводов, косарей и жнецов, не из рабочих, не из породы крепких южан, которые в прошлом кормили всю страну; не из переселенцев Запада, живущих в бревенчатых хижинах на расчищенных полянах в лесах, горах и прериях; не из толковых, прямодушных, щедрых калифорнийских золотоискателей; не из честных горожан, которые держатся в стороне от грязной политики.

Откуда же появляются каждый раз эти диктаторы, навязывающие Америке президентов? Из контор стряпчих, из тайных обществ, из городских трущоб, кабаков и ночлежек; из таможен, полицейских участков, почтовых контор и игорных притонов; из резиденции президента; из тюрем, домов предварительного заключения и венерологических больниц; из тайных мест, где разрабатываются под покровом ночи дьявольские планы раскола Штатов; из политических катафалков, гробов в этих катафалках и саванов в этих гробах; из болячек и язв страны; из гнойных ран больших городов — вот откуда собираются самые влиятельные и многочисленные делегаты на общенациональные, штатные, городские и районные предвыборные партийные съезды.

Что же это за личности? Чиновники и те, кто мечтает стать чиновниками; бандиты, сводники, честолюбцы, клеветники, заговорщики, убийцы, сутенеры, портовые надзиратели, таможенные клерки, подрядчики, продажные редакторы; дрессированные пудели, готовые по приказу стоять на задних лапках; маклеры, люди без веры, враги единства страны, террористы; налетчики, грабящие почту; охотники за беглыми рабами, поборники рабства; креатуры нынешнего президента и креатуры претендентов на этот пост; шпионы, хвастуны, политические махинаторы, осквернители могил, скандалисты, взяточники, соглашатели, беглые арестанты; специалисты по подкупу конгресса, приживалы, промотавшиеся картежники, разоблаченные шулера, подхалимы, игроки на скачках, дуэлянты, носители запрещенного оружия; слепые, глухие, прыщеватые, со скрытыми язвами на теле от дурной болезни, но с толстыми золотыми цепями на животе, купленными на дань проституток и на поборы с народа; пресмыкающиеся, ползучие гады, вши, вычесанные из волос, отбросы рода человеческого, сызмала продающие свободу.

Кто эти Бьюкенен и Филлмор, если снять с них ватные плечи и смыть краску? Что общего с нашим временем у этих гальванизированных старцев, стоящих одной ногой в могиле? Их сверстники давно сошли со сцены; остались они двое, как след и воплощение мелких политических сделок и комбинаций, случайностей и прошлых обид; чуждые современности, они олицетворяют собой политические могильные памятники самого раннего периода Штатов, но никак не молодую, здоровую поросль сегодняшней Америки. И речи и действия этих двух кандидатов доказывают, что их сердец не коснулись ни живительный огонь гуманизма Нового Света, ни его слава, — моральная мощь, которая сильнее любых правительств. И так же ясно, что ни тот, ни другой кандидат политиканов по сей день не имеет даже малейшего представления о подлинных масштабах и характере современной борьбы, которая находится в зачатке, но будет длиться много лет, хотя и не всегда с успехом. А эти два старика по-прежнему живут в своих благоустроенных поместьях, поглощенные ничтожными интересами. По-прежнему их занимает одна лишь министерская возня, комитеты и комиссии, и уши их не слышат, как шумит за стенами громадный мир. Так что же общего у этих старцев с нашим временем?

Сограждане! Если вы сопровождаете этих кандидатов в их предвыборных поездках, или числитесь в общих с ними избирательных списках, или агитируете за них на митингах и в печати, или хотя бы верите, что от них может быть прок, тогда вы тоже глухи к голосу эпохи, не поняли ее духа, не увидели, что она все время порождает молодых американцев иной, высшей формации. И бурное кипение не напрасно: более дружественный, мощный и жизнеутверждающий дух современности, пока только зреющий, — дух человека, еще не осознавшего своей силы, победит! Но это уже заметно в литературе, в быту, в коммерции и в остальных областях жизни.

К вам я обращаюсь, моряки, грузчики, возчики, мясники, землепашцы, лесорубы, торговцы, плотники, каменщики, мастеровые и чернорабочие, — ко всем людям в Штатах, которые трудятся ради куска хлеба! Рабочие! Шайка изолгавшихся северян-пустозвонов прожужжала вам уши привычными речами о демократии и демократической партии. Другая производит много шума вокруг столь важного и значительного слова, как «американизм». Но то, что так называемая демократия поклялась теперь осуществить, обещает грядущим поколениям простых людей больше бед, чем самая страшная болезнь. Вторая партия не отстает от этой. Обе они спекулируют великим словом «американизм», оставаясь глухими к его смыслу, подобно тем, кто громче всех и больше всех кричат о религии, а сами ночью совершают зверские убийства, сеют в мире ненависть, страх, предубеждения, кастовую рознь, кровавую месть, издают законы о наказании за политические взгляды и верования, требуют отречения от принципов. Добродетель, которую являет собой американизм, постигла судьба многих добродетелей: народные массы, обладающие ими, сами этого не сознают; но их хотят продать именно под флагом американизма безнравственным политиканам, которым даже неведомо, что такое добродетель. Чего опасаются молодые люди? Я подскажу им, чего им надо больше всего опасаться. Коварства американцев, которое еще страшнее, чем коварство итальянцев. Мне кажется, что худшего коварства нет на свете.

Что ожидает свободных фермеров и рабочих? В прошлом веке такие фермеры и труженики, как мы, были в основном рабами, крепостными, по закону лишенными свободы; такое положение сохранилось кое-где в континентальной Европе по сей день. Те, кого сегодня считают свободными гражданами в Соединенных Штатах, в Англии и в других странах, обязаны своей свободой делам и людям прошлого — и недавнего и далекого; и точно так же дела и люди нашего времени решат судьбу грядущих поколений.

Джефферсон, Вашингтон и первые конгрессы завещали обширные плодородные земли Запада простым людям — фермерам и рабочим; ныне решается вопрос, кому разросшиеся еще больше западные земли будут принадлежать в дальнейшем. Кто завладеет ими: трудящиеся или поработители трудящихся?

Превратят ли американских рабочих будущего в крепостных? И неужели труд низведут до самого низкого уровня и женщин будут хлестать бичами в поле за невыполненную работу? Если закон не запретит рабства на всех национальных территориях, как было это запрещено при зарождении нашей республики и как того требуют основные договоры штатов, а будет, наоборот, допущено дальнейшее расширение и укрепление рабства на Американском континенте, то еще много веков к нашей Федерации будут прибавляться, один за другим, рабовладельческие штаты, и вся страна покроется громадными плантациями в тысячи акров каждая. Не видать нам тогда в Америке свободных фермеров и рабочих, как нет их в европейских деспотиях; и под угрозой окажется существование свободных штатов, ибо на необъятной территории Запада можно создать такое количество рабовладельческих штатов, что они возобладают над всеми остальными.

Рабочие, мужчины и женщины! Эти бескрайные просторы Америки принадлежат вам, они —ваше достояние, на них со временем появятся многолюдные города, бесчисленные фермы, стада, амбары, рощи, золотые сады; здесь ждут ваших потомков неотчуждаемые земли. Подлые политиканы и продажные северные редакторы виляют и обманывают вас. Болёе откровенные южанераскольники, главари трехсот пятидесяти тысяч рабовладельцев, не скрывают своих позиций и принципа, на котором они зиждутся. Губернатор Мак-Даффи, стоящий за раскол Соединенных Штатов, с наглой откровенностью заявляет, что трудовому народу опасно доверять политические права и власть, что республика рухнет, если закон не будет строго охранять интересы тех, кто превращает в рабов людей, работающих в поле и на фабриках. Сенатор-раскольник Кэлхун кричит на весь мир, что он против главной статьи основного договора штатов, гласящей, что все люди рождены свободными и равными, и внушает своим адептам — нынешним главарям трехсот пятидесяти тысяч рабовладельцев, вождям так называемой демократии, советникам президентов, протащившим в кандидаты Филлмора и Бьюкенена, — мысль бороться против этой статьи, которая якобы явилась в свое время опаснейшей политической ошибкой... Вот какие речи мы услыхали на семьдесят третьем году существования наших Штатов! И эти речи нашли отражение в законах, принятых конгрессом, в действиях правительства и в подборе партиями кандидатов на пост президента.

Разве не обанкротились политические партии? Со всей смелостью я утверждаю: обанкротились окончательно. Америка переросла партии, они перед ней лилипуты. Партии, как правило, поддерживают самые темные дела и самых дурных людей, — чем хуже человек, тем больше они стараются. Ни к старым, ни к новым партиям нет у меня доверия. Предположим, что создана какая-то новая партия под наивозвышенными лозунгами и она стала у власти с самыми благими намерениями. Надолго ли хватит ее благородства? На сколько лет? На год или того меньше? Стоит только такой партии добиться победы на выборах и получить возможность раздавать государственные должности, как в нее устремятся политиканы из других, побежденных группировок, и вот она уже перезрела и гниет, подобно своим предшественницам.

Какое право имеет любая политическая партия командовать американским правительством? Да никакого! Нельзя позволять ни одной партии — ни так называемой демократической, ни аболиционистской, ни антииммигрантской — монопольно поставлять нам президентов. У всякого молодого американца должно быть достаточно ума, чтобы это сознавать. Я сказал, что старые партии мертвы, но их дряблые тела еще дышат, гнилые рты еще извергают визгливую бессмыслицу, которая хорошо знакома нам по предвыборным съездам, а политиканы, прячась в тени, лгут, пытаясь обмануть народ, запугать и подсунуть ему в качестве кандидатов на пост президента Филлмора или Бьюкенена.

Какая наглость! Требовать, чтобы одна партийная платформа, одна группировка или одна религия подчинила себе все остальные и властвовала над огромной и многообразной страной, над свободными и равноправными штатами! Ведь главное-то не платформа, главное — человек! Когда падут партии, падут и их платформы, которые то и дело воздвигают политиканы и рушат или вертят во все стороны, перекрашивают и меняют.

Что такое платформа президента Соединенных Штатов? Основные договоры штатов, Декларация независимости, федеральная конституция, деяния первых конгрессов. Платформа президента — это завещание наших предков, пример общественной деятельности Вашингтона, Джефферсона и Мэдисона, это всем теперь понятные и неоспоримые права человека везде, где светит солнце, льют дожди и растет трава.

Много вздора болтают в Америке о федеральной конституции. Конституция — великолепное стройное здание, воздвигнутое не для блага отдельных личностей, а для блага всего народа, и не на год, а на тысячу лет, быть может, на много тысячелетий. Его архитектуру определяет не какой-нибудь особый сорт камня, не своды или колонны, а весь облик в целом. Это величайший образец нравственного зодчества. Мне представляется, что зодчими его были пророки и боги. Мало кто это понимает, даже среди американцев. Как всякое произведение, воплощающее совершенство, как человек, воплощающий все достоинства, наша конституция будет правильно оценена только с течением времени. Лет через пятьсот — шестьсот ее величие будет лучше понято по результатам.

Федеральная конституция есть второй из американских основных договоров. И это сооружение, с его подпорами, входами и прочим, зиждется на первом основном договоре (иногда называемом Декларацией независимости), фундаментом которого явилось обязательство со стороны штатов впредь считать, что все люди сотворены свободными и равными и наделены неотчуждаемыми правами на жизнь и свободу (иначе говоря, правительство не смеет издавать законы, лишающие граждан этих природных прав, и каждый, кто посягнет на эти права, подлежит наказанию). Таковы были основы нашей республики с начала ее существования. Таковыми они должны остаться навеки. Этот договор — не частное суждение какого-то лица, нет, это документ, составленный по всей форме, скрепленный подписями уполномоченных и ратифицированный каждым штатом в отдельности; Джордж Вашингтон на Библии поклялся перед армией хранить ему верность. Это наивысший американский закон, имеющий больше значения, нежели президенты, конгрессы, избирательные кампании и т. д., ибо все проходит, все меняется, а он остается. И наиболее важно заставить следовать ему во всех делах, касающихся новых территорий. И позже, преобразуясь в штат, каждая из них обязана неукоснительно закон этот соблюдать.

Среди отличительных черт теории американского государства есть такая: нельзя обращать человека в собственность. Когда появятся у нас разумные, истинно американские судьи, эти слова воплотятся в их решениях, и все штаты, как один, сделают такие решения обязательными для себя.

Каждый существующий штат сам себе хозяин, и каждый новый штат тоже. Когда создается новый штат, федеральное правительство уступает ему свои права, отказываясь от прежних функций, за исключением некоторых специфических, которые определены конституцией, и только в этих пределах правительство имеет право вмешиваться в дела штата.

Достойное правительство ведет себя гораздо проще, чем это у нас принято: от ненужных вмешательств оно воздерживается. Девять десятых всех законов, утверждаемых во время зимних сессий конгресса в Вашингтоне и в столицах штатов, не только не нужны, но — скажем прямо — вредны, их измышляют специально на потребу привилегированным лицам и классам.

Любой психически здоровый человек, достигший двадцати одного года, если он не преступник, должен пользоваться правом голоса по месту жительства. Никаких других условий быть не должно. Со временем так и будет.

Американское государство представляет собой, по сути дела, сумму договоров с каждым из тридцати миллионов жителей страны (а в будущем — по мере роста Соединенных Штатов — с каждым из ста миллионов, а может быть, пятисот миллионов!) об охране его жизни, свободы, его занятий, имущества; ни одно исключение, никакая позорная дискриминация граждан не допустимы. Только этим путем государство проявляет свое величие, утверждает равенство; иначе оно останется государством каст, построенным на одних основах с европейскими монархиями.

Итак, общенациональные функции доверены штатам. А если они относятся к своим функциям недобросовестно и несправедливы к некоторым людям, имеет ли центральное правительство право вмешиваться? Нет, ни в коем случае. Надо ждать, сколько бы ни пришлось. Нужно, чтобы штат самостоятельно исправил свои ошибки, другого пути нет. Краеугольным камнем основных договоров Америки является убеждение, что штат — сам себе хозяин. Если отнять это, то можно с успехом отнять решительно все; если отнять это, то союз штатов распадется.

Следует ли возвращать беглых рабов? Да, следует. Можно многим поступиться, но доверием никогда.

Согласно одной из статей четвертой главы конституции, штаты взаимно обусловили, что если человек является служащим или рабочим в каком-то штате, он подчиняется законам этого штата, и никакие законы другого штата, где он нашел себе убежище, не избавляют его от обязательств перед прежним хозяином, которому он и должен быть возвращен. Эта часть конституции, принятая штатами — основателями конфедерации, должна выполняться ими и теперь в обычном порядке, по существу и по форме. Конгресс США имеет не больше оснований принимать законы по этому поводу, чем по поводу сотни других статей конституции, рассчитанных на честное выполнение. Почему же конгресс выделил лишь эту статью? Я всегда был склонен верить, что честный уговор имеет для штатов не меньшее значение, чем законы конгресса и распоряжения президента. Доверие обладает неотразимой силой, и дружба тоже; но юристы не способны это понять, они считают, что на людей действует только принуждение.

А можно ли избежать выполнения четвертой главы конституции, — скажем, мотивируя это ее несправедливостью? Нет, полагаю, что никоим образом нельзя, даже если мотивировать несправедливостью. Штаты обязаны соблюдать договор по духу и но форме, независимо от того, нравится им это или нет; все статьи конституции одинаково важны, и каждую надо выполнять так, чтобы она не противоречила остальным. Что касается так называемого закона о беглых рабах, который был нагло навязан народу конгрессом США и президентом, то он находится в прямом противоречии со всей конституцией, и против него надо бороться всюду — на Юге и на Севере — словами, действиями, а если понадобится, и оружием.

Будем ли мы решать эти вопросы сами, не передоверяя их почтенным судьям и ученым? Я считаю, что решать мы должны все сами.

Настанет день, когда у нас появится президент-спаситель, который в полной мере признает права личности, зафиксированные в нерушимых правах штатов, — главной основе нашей конфедерации. Не президент для избранных, а президент для всех. И политически и географически Америка может вместить все человечество, а не хватит земель — освоят еще!

Молодые американцы, рабочие, фермеры и все остальные! Долго ли вы намерены терпеть шпионство и террор со стороны трехсот пятидесяти тысяч рабовладельцев? Или вы тоже превратились в их рабов, в их самых послушных рабов? Неужели ни один из вас не осмелится возвысить голос и мужественно заявить протест против рабства, потребовать уничтожения этой системы, как враждебной интересам белых людей? Разве не осталось у нас ни одного писателя, оратора, педагога, в ком бьется живое сердце, а будут жить только подонки, готовые слизывать плевки трехсот пятидесяти тысяч рабовладельцев? Неужели нет в пятнадцати обширных густонаселенных штатах Севера ни одной смелой, свободолюбивой души? Разве не найдется среди самих рабовладельцев таких людей, которых приводит в отчаяние их жизнь, которым опротивели мучительные обязанности, более тяжкие, чем подневольный труд под бичом надсмотрщика на кукурузных полях и сахарных плантациях? Или, быть может, триста пятьдесят тысяч рабовладельцев вообразили, что им удастся навсегда зажать рот проповедникам, поэтам, философам, всем мыслящим людям в Соединенных Штатах, задушить свободную литературу, свободную мысль, извечную славную мечту о свободе? Слепы они, что ли? Разве не чувствуют рабовладельцы, как с каждым часом все туже сжимается вокруг них кольцо смерти?

Вы, молодежь Южных штатов! Неужели вам ненавистно слово «аболиционист»? Или вы не знаете, что Вашингтон, Джефферсон, Мэдисон и другие великие президенты, а также все наиболее известные борцы за независимость и все лучшие умы Америки были аболиционистами?

К вам мой призыв, молодые американцы! К вам, рабочие, фермеры, лодочники, ремесленники и весь трудовой люд Юга наравне с трудовым людом Севера! Либо вы уничтожите рабство, либо оно уничтожит вас!

Послушайте и вы, триста пятьдесят тысяч рабовладельцев! Предположим, вы завладеете Канзасом, неужто вы думаете, что этим все кончится? Вы думаете, будет конец, если вы вместе с политиканами посадите в президентское кресло Бьюкенена или Филлмора? Нет, ничто так не сыграет на руку вашим противникам, как захват вами Канзаса, ибо тогда поднимется такая буря, которая не утихнет, пока Канзас не будет освобожден. А в том, что он будет освобожден, я не сомневаюсь.

О господа, вам и неведомо, кого взрастила Свобода в Соединенных Штатах и на кого она возлагает надежды в нужный час! Мало вы знаете, что на самом деле представляют собой свободные штаты, вам известно лишь то, что говорят предавшие их «избранники народные». Вы думаете, что, предав столько тысяч людей, они побоятся предать еще одну горстку — вас? Вы выросли на плантациях и в маленьких городках, окруженные лакеями и горничными, вы не знаете, как знаю я, горячих, непокорных людей, населяющих Северо-Восток и Восток, Запад и Северо-Запад, берега Тихого океана, такие города, как Манхаттен, Бруклин, Ньюарк, Бостон, Вустер, Хартфорд, Нью-Хейвен, Провиденс, Портленд, Бангор, Огесту, Олбени, Буффало, Рочестер, Сиракузы, Локпорт, Кливленд, Детройт, Милуоки, Расин, Шебойган, Мэдисон, Галину, Берлингтон, Айова-Сити, Чикаго, Сент-Луис, Цинциннати, Колумбус, Питтсбург, Филадельфию, Сан-Франциско, Сакраменто и многие другие. Через меня услышьте волю Америки, проявившую себя в больших городах. Где рабство существует, там оно существует. Американские основные договоры, здравый .смысл, все обстоятельства, вместе взятые, требуют, чтобы вопрос о рабстве разрешался в рамках тех штатов, которые заражены им, — эти штаты могут сохранять рабство, пока они считают это нужным, или могут отказаться, когда захотят. Но ни одной квадратной мили, ни одного квадратного фута земли на нашем континенте не должно быть впредь отдано рабовладельцам. Если вздумают принять законы, разрешающие рабство на новых территориях, эти законы будут аннулированы. При организации новых территорий те законы, которые годятся для свободных американцев, должны применяться для всех; если они вас устраивают — прекрасно; если нет — прочь с этих территорий! Что сделано, того не изменишь, но больше компромиссов не будет. Нынешние события закаляют нацию и делают ее с каждым часом сильнее. Нация — это не картонный конгрессмен и картонный президент, это — остро наточенная смертоносная сталь.

Независимые издатели и состоятельные люди! Распространяйте и перепечатывайте для блага народа мое воззвание! Состоятельные люди во всех частях Соединенных Штатов, я разрешаю вам, я прошу вас перепечатать его и переиздать в любом виде, чтобы наводнить экземплярами города Севера, Юга, Востока и Запада. Пусть его читают те миллионы рабочих, которых вы хотите привлечь. Писатели, мыслители, коммерсанты, ученые и просто добрые люди почти все разделяют мою позицию. Но широкие массы рабочих и большая часть фермеров еще находятся на распутье, не знают, за кого голосовать, кому верить. Смело заявляю: я хочу, чтобы мое имя — Уолт Уитмен — стало им известно, ибо я намерен многое сказать им в будущем. Я чувствую, что их лучшие мысли еще не высказаны, но рвутся наружу; я также сознаю, что всему миру еще нужно показать на деле характер, гордость, дружественность и совесть Америки.

Соединенные Штаты и весь мир находятся накануне грандиозных событий. Борьба между свободой и рабством развертывается не только здесь, но и повсюду. Уже светлеет горизонт, и я уверен, в скором времени мы станем свидетелями такой потрясающей драмы, какой еще не знала история. Старики сыграли свою роль, на сцене им больше делать нечего; если они не удалятся добровольно, от них нужно решительно и твердо потребовать, чтобы они ушли.

Мир, в котором существуют хозяева и рабы, короли и аристократы, устарел, народы мира ставят новые вехи. Границы и пограничные знаки все меньше могут разделять людей. Современные изобретения — орудия человеческого труда, пароход, паровоз, электрический телеграф, массовая газета, дешевая книга, трансокеанская почта — соединяют обитателей земного шара в одну семью; Америка стоит и долго будет стоять как сторонник, поборник этого, как маяк среди наций. Все говорит о близости невиданных перемен. Пришли в движение миллионы и десятки миллионов людей. Никогда еще в мире, где царит несправедливость, не звучали так властно слова о справедливости, никогда еще идея равенства не поднималась так гордо и решительно, как в наши дни. Никогда еще так остро не ставились вопросы, никогда еще так горячо не требовали на них ответа. Никогда еще простой человек не проявлял такой энергии, не был так божественно великолепен, как в наши дни. Он увлекает за собой миллионы людей, он пробивает себе дорогу, он шагает к Северному полюсу и к Южному, заселяет берега Тихого океана, индо-азиатские страны — колыбель языков и народов, новые архипелаги и Австралию, исследует Африку, совершает раскопки в Ассирии и Египте, заново пишет историю, расширяет принципы морали, размышляет над вопросами души, над основами основ. Он ничего не принимает на веру, а хочет сам во всем разобраться. Какие голоса доносятся из Европы, из-за Атлантического океана и Тихого океана? Какие грядут исторические перемены? Повсюду трепещут тираны, колеблются троны, человечество пребывает в волнении, оно жаждет лучшего будущего, священной войны. Никому не известно, что произойдет, но все понимают, что надвигаются события, которые явятся величайшим нравственным переворотом. Кто же будет действовать от имени Америки в этой грандиозной борьбе?

ИЗ СБОРНИКА «ПАМЯТНЫЕ ДНИ»

ВЕЛЕНЬЕ СЧАСТЛИВОГО ЧАСА

В лесу. 2 июля 1882 г. Если я вообще собираюсь это сделать, то откладывать больше нельзя. Беспорядочная, вся сплошь скачки и пропуски, кипа дневниковых записей, заметок 1862—1865 годов, зарисовок природы 1877—1881 годов и последующих западных и канадских наблюдений — огромный пакет, перевязанный веревкой, — и в этот день, в этот час. (А что за день! И какой наступил час! Никогда еще я так не наслаждался смеющимися травами, легким ветерком, солнцем и небом, во всем их великолепии, и идеальной температурой воздуха.) Я решился, словно бы что-то толкало меня, пойти домой, развязать эту пачку, пересмотреть свои беглые записки и заметки, и, прямо как есть, подробные и краткие, не меняя порядка, отдать в печать — и, неприбранные, несообразные, пусть они теперь живут сами по себе. Они, во всяком случае, осветят какую-то полосу в жизни человечества. А ведь сколь немногие дни и часы из жизни его удостоились быть замеченными, да и те не из-за особой своей ценности, но по прихоти случая. И пожалуй, еще одно: задумав что-либо, мы долго готовимся, строим планы, прикидываем, примериваемся, а наступает время делать дело, и оказывается, что мы еще не готовы, и все идет вверх дном, и вместо искусной работы мы выдаем детище спешки и незрелой мысли. Но что бы там ни было, я повинуюсь необычайно властному веленью счастливого часа. Быть может, если я не стану ничего делать со всеми этими записками, из печати выйдет самая своенравная, самая непосредственная и пестрая книга на свете.

ОТВЕТ НАСТОЙЧИВОМУ ДРУГУ

Вы спрашиваете о подробностях, частностях моего детства и юности, о моем происхождении, о родословной, в особенности о моих бабках и прабабках и о нидерландских моих предках с материнской стороны; о том крае, где я родился и вырос;, и о местах, где еще раньше родились мои отец и мать, а до них — их родители; хотите, чтобы я рассказал о Нью-Йорке и Бруклине, какими они были, когда я жил там подростком и молодым человеком. Вы говорите, что все эти подробности интересуют вас главным образом как истоки и зародыши «Листьев травы». Прекрасно, вы узнаете обо все этом, хотя бы понемногу. Я частенько задумывался о значении всего этого и понял, что, исследуя колена, быть может и весьма отдаленные, происхождение, прошлое и совокупность всех ступеней, можно безусловно пополнить и завершить свои представления. Так вот, недавно, запертый на неделю дома из-за нездоровья и желая как-то избыть скуку, я, как нарочно, совсем для другой цели (так и неосуществленной, скорее всего она и останется в забросе), принялся разбираться именно в этих самых подробностях; и если вы удовольствуетесь тем, что они просто достоверны с точки зрения дат и фактов, ничем не приукрашены, рассказаны на мой собственный лад, с присущей мне словоохотливостью, они к вашим услугам. Я готов сделать из них выдержки, ибо приветствую все, что помогает сэкономить труд, но в таком виде они лучше всего выражают то, что я хотел бы сообщить.

ПОМАНОК, И МОЯ ЖИЗНЬ ТАМ В ДЕТСТВЕ И В ЮНОСТИ

Поманок (так назывался он искони), который поистине стоит того, чтобы им заинтересовались, протянулся на восток через округа Кинг, Куинс и Саффолк, всего на сто двадцать миль, на севере его — пролив Лонг-Айленд, множество красивых, разнообразных и живописных небольших бухт, узких протоков, кос и по-морскому широких просторов, и все это на сотни миль, до мыса Ориент. Со стороны океана — огромная южная бухта, испещренная бесчисленными островками, чаще небольшими, но и очень крупными тоже, кое-где в нее вдаются длинные песчаные отмели, от полумили до полутора миль длиной. А иногда, например у Рокэуэя и дальше на восток вдоль Хэмптона, океан обрушивается прямо на остров, ему ничто не препятствует. На восточном берегу несколько маяков; здесь произошло множество трагических кораблекрушений, иные совсем в недавнее время. Мальчишкой я наслышался преданий об этих крушениях, а одно или два произошли чуть ли не на моих глазах. Например, в 1840 году в виду Хэмпстедского побережья погиб «Мексико» (об этом упоминается в «Спящих», в «Листьях травы»). А несколько лет спустя, во время зимнего шторма, у Хэмптона затонул бриг «Элизабет» — страшное это было крушение, тогда-то и погибла Маргарет Фуллер вместе с мужем и ребенком.

Эта южная бухта сравнительно неглубока, в холодные зимы вся покрыта толстым слоем льда. Мальчишкой я, бывало, часто отправлялся по льду за угрями с кем-нибудь из закадычных друзей, прихватив с собой санки, топорик и трезубец для ловли угрей. Мы пробивали во льду проруби, случалось, попадали, что называется, на золотую жилу, и наполняли свои корзинки огромными, жирными, мясистыми и белыми рыбинами. Куда ни глянь, простор, лед, мы везем санки, пробиваем, проруби, всаживаем в угрей трезубцы — это ли не радость для мальчишки! Берега бухты, зимней порой и летней, и все, чем заполнял я там дни детства, пронизывает мои «Листья травы». Очень любил я бродить летом по берегу и собирать яйца чаек. (Чайки откладывают два или три яйца, размером чуть больше половины куриного, и оставляют их прямо на песке, чтобы солнце грело их и выводило птенцов.)

Восточный конец Лонг-Айленда, места вокруг бухты Пиконик, я тоже знал хорошо — не раз плавал вокруг острова Шелтер и дальше, до Монтока, долгие часы проводил на Черепашьем холме, у старого маяка, что стоит на самом краю мыса, и глядел вдаль, на не знающие покоя воды Атлантического океана. Я заводил там дружбу с ловцами скумбрии или с рыбачьими артелями, промышлявшими морским окунем. На Монтокском полуострове (он протянулся миль на пятнадцать, и это все хорошее пастбище) встречал я иногда полудиких пастухов — диковинных, грязных, они жили там в ту пору, чуждые какого бы то ни было общества и цивилизации, на богатых пастбищах они пасли огромные табуны коней, стада коров и овец,- принадлежащие фермерам восточных поселений. А иногда попадались и немногие оставшиеся еще в ту пору на полуострове индейцы или метисы, но теперьто они все уж наверно вымерли.

Ближе к середине острова раскинулась Хэмпстедская равнина, в те годы (1830—1840) самые настоящие прерии — открытая, необитаемая, почти бесплодная, поросшая лишь сорняком и черникой, но было там и вдоволь пастбищ для скота, главным образом для дойных коров, их пасли там сотни, даже тысячи, и вечерами можно было видеть, как они направляются по домам и сворачивают именно там, где полагается (а пастбища тоже принадлежали поселкам, и жители владели ими сообща). Я часто бродил перед заходом солнца по краю этой равнины, и, кажется, по сей день вижу бесконечную процессию коров, слышу позвякиванье жестяных и медных колокольчиков, иных близко, иных подальше, вдыхаю вечернюю свежесть, душистую прохладу, вижу, как садится солнце.

В этом же краю острова, только дальше к востоку, протянулись широкие полосы сосны и карликового дуба, однообразные и унылые — тут обычно жгли древесный уголь. Но сколько прекрасных дней и часов выдалось мне там, когда я бродил по безлюдным дорогам, вдыхая странные, неистовые запахи! Здесь, да и повсюду на острове и на его берегах я жил и бывал наездами на протяжении многих лет, во все времена года, — верхом, на лодке, но по большей части пешком (тогда я был ходок хоть куда), — впитывал поля, берега, морские происшествия, разных людей: прибрежных жителей, фермеров, лоцманов, — из числа и среди рыбаков у меня всегда было много знакомцев, — ходил всякое лето под парусами, всегда любил пустынный залив, южный его край, и по сей день там проходят иные счастливейшие мои часы.

Пишу — и все это вновь возвращается ко мне, через даль сорока с лишком лет: успокоительный шелест волн, и соленый запах — времена детства, и кажется, вновь я собираю морские съедобные ракушки, босой, закатав штаны; волочу сети по ручью; и снова запах заросших осокой лугов; лодка, груженная сеном, и пикники на морском берегу, и походы на рыбную ловлю; или, уже позднее, небольшие путешествия по Нью-Йоркскому заливу и дальше в лоцманских суденышках. В эту же более позднюю пору, живя в Бруклине (1836—1850), я в хорошее время года каждую неделю отправлялся на Кони-Айленд, в ту пору длинный, голый, пустынный пляж, весь в полном моем распоряжении, где я любил, искупавшись, шагать взад и вперед по плотному песку и на память часами читать бурунам и чайкам Гомера или Шекспира. Но я забегаю вперед, лучше держаться избранной колеи.

НА БРОДВЕЕ

Я часто бывал на Бродвее и хорошо знал его — этот знаменитый нью-йоркский проспект, кишащий разношерстными толпами, славящийся обилием выдающихся личностей. В те времена я видел там Эндрю Джексона, Уэбстера, Клея, Сьюорда, Мартина Ван Берена, пирата Уокера, Кошута, Фитца Грина Халлека, Брайанта, принца Уэльского, Чарльза Диккенса, первых японских послов и многое множество других тогдашних знаменитостей. Всякий раз что-нибудь новое, вдохновляющее; но для меня были всего интересней торопливые, необъятные и нескончаемые людские потоки. Помню, я видел в суде на Чеймберз-стрит, в здании муниципалитета, Джеймса Фенимора Купера — он вел там какое-то дело (кажется, возбудил против кого-то дело о клевете). Видел я там и Эдгара По и обменялся с ним несколькими словами (было это году в тысяча восемьсот сорок пятом или сорок шестом), у него в конторе, на третьем этаже, в доме на углу Дьюэн или Пирл-стрит. Он был редактор и владелец или совладелец «Бродвейского журнала». Я зашел к нему по поводу одного моего материала, который он напечатал. Принял он меня весьма радушно, хотя и сдержанно, и показался мне красивым, хорошо одетым и т. д. У меня сохранилось ясное и приятное воспоминание о его внешности, голосе, манере держаться, — он был очень доброжелательный, простой, но какой-то тихий, быть может, усталый. Здесь же на западной стороне, сразу за Хьюстон-стрит, я видел однажды (году, наверно, в тридцать втором, в морозный солнечный январский день) сгорбленного, одряхлевшего, но когда-то, видно, крепкого старика, бородатого, закутанного в богатые меха, в высокой собольей шапке — его вели и поддерживали, почти несли вниз по ступеням высокого парадного крыльца десяток друзей и слуг, они забегали друг перед другом, подставляли ему руки и плечи, направляли его нетвердые шаги и, наконец, подняли, усадили в роскошные сани и укрыли меховой полостью. Упряжка была — лучше некуда. (Не воображайте, будто нынешние кони лучше всех прочих; таких коней, какие были пятьдесят лет назад на Лонг-Айленде, или на Юге, или в Нью-Йорке, не сыскать в целом свете; в ту пору лошадей любили норовистых, ретивых, а не просто смирных и послушных.) Да, так вот я, паренек лет тринадцати — четырнадцати, стоял и долго глазел на закутанного в меха старика, окруженного друзьями и слугами, на то, как бережно его усаживали в сани. Помню ретивых коней, грызущих удила, кучера с кнутом в руке и второго, рядом, для пущей осторожности. Старик, вокруг которого так хлопотали, и сейчас стоит у меня перед глазами. То был Джон Джейкоб Астор.

В годы тысяча восемьсот сорок шестой — сорок седьмой и следующие я все еще жил в Нью-Йорке, был писателем и типографом, пребывал, по обыкновению, в добром здоровье и время проводил весело.

ПОЕЗДКИ В ОМНИБУСЕ И КУЧЕРА

Одну особенность той поры никак нельзя обойти молчанием, а именно: бродвейские омнибусы и их кучеров. Экипажи эти все еще (я пишу в 1881 г.) составляют одну из характерных черт Бродвея — они по-прежнему курсируют по Пятой авеню, Мэдисон-авеню и по Двадцать третьей улице. Но дни расцвета, когда на Бродвее счету не было этим неподражаемым старинным колымагам, безвозвратно миновали. «Желтоперый», «Красноперый», «Бродвей», «Четвертая авеню», «Короткоштанник» и еще многие другие, которые существовали двадцать — тридцать лет назад, все исчезли. А люди, без которых их невозможно представить, которые сообщали им жизнь и смысл, — кучера — поразительное, самобытное, своенравное и быстроглазое племя (не только Рабле и Сервантеса, но даже Гомера и Шекспира они привели бы в неистовый восторг), — до чего они памятны мне и как не сказать о них словечко. Сколько часов, утрами и после полудня, сколько развеселых вечеров провел я с ними, в июне или в июле, когда становилось попрохладнее, катил из конца в конец по Бродвею и слушал их россказни (чего только от них не наслушаешься, какие же они были мастера рассказывать и изображать все в лицах), а случалось, и сам декламировал какой-нибудь бурный монолог из Юлия Цезаря или Ричарда (тут можно было кричать во все горло, рокотать своим густым басом — и никто тебя не прервет). Да, в ту пору я знал всех кучеров: Джека с Бродвея, Портного, Упрямца, Билла, Буйного Джорджа, Старого Слона, его брата Молодого Слона (он появился позднее), Пьянчугу, Папашу Риса, Большого Фрэнка, Желтого Джо, Пита Кэлахана, Пэтси Ди и десятки других, а были их сотни. Удивительные у них были свойства, все больше плотские — по части еды, питья, женщин, и уж гордецы они были, каждый на свой лад! Встречались среди них и увальни, но на большинство я бы положился в любых обстоятельствах — на их доброжелательство и честь. И не только дружелюбие, а подчас и нежность встречал я там, но и почерпнул немало поучительного. (Критики, наверно, будут от души смеяться, но эти бродвейские поездки в омнибусах, эти кучера, и моя декламация, и шальные выходки безусловно способствовали созреванию «Листьев травы».)

НАЦИОНАЛЬНЫЙ ПОДЪЕМ

Я уже где-то говорил, что три президентства, предшествовавшие 1861 году, показали, что в республиканской Америке правители могут быть столь же неумелыми и безнравственными, как и в европейских монархиях. Но какими словами сказать о стремительной и блестящей атаке на рабовладельцев, сторонников отделения от США, на этого заклятого врага, в час, когда он показал свое истинное лицо? Буря, разразившаяся в стране после чарлстонских выстрелов в национальный флаг, с несомненностью подтвердила то, в чем до этого сильно сомневались, и привела к окончательному расколу. На мой взгляд, на свете не было и нет другого столь же величественного и волнующего доказательства политического прогресса и демократии. И важнее всего было не то, что вырвалось на поверхность — хотя важно и это, — но то, что крылось в глубине. В пучинах людских душ закладывался и креп твердый поддонный пласт — воля нации Нового Света, исполненная решимости, выражающая чаяния большинства, не терпящая никакого вмешательства, никаких возражений, готовая противостоять любым случайностям и способная в любой час разорвать сковавшие ее путы и разразиться землетрясением. Это, конечно же, лучший урок нашего века, нашей Америки, и быть к нему причастным — величайшая честь. Эта война за отделение сделала нас очевидцами двух прекрасных зрелищ, бессмертных свидетельств величия демократии, каким нет равных в истории — одно мы видели в начале ее, другое — в конце. Это буря, разразившаяся в стране, когда все взялись за оружие, и мирное, согласное расформирование армий летом 1865 года.

ВЫСОКОМЕРИЕ

Даже после бомбардировки Самтера4 опасный характер восстания и решимость рабовладельческих штатов оказать сильное и упорное вооруженное сопротивление центральной власти почти никем на Севере не были оценены в должной мере. Девять десятых населения свободных штатов смотрели на мятеж в Южной Каролине с чувством, в котором была равная доля высокомерия, с одной стороны, гнева и скепсиса — с другой. Никто не верил, что к мятежу примкнут Виргиния, Северная Каролина, Джорджия. Один видный и очень осторожный представитель центральной власти предсказывал, что все будет кончено «через два месяца», и ему верили. Помню свой разговор об этом на фултонском пароме с мэром города Бруклина. Мэр сказал, что он от всей души желает, чтобы южные забияки совершили какой-нибудь открытый враждебный акт: тогда им устроят такой погром, что ни о каких попытках отделиться больше не будет слышно, — но сомнительно, чтоб у них хватило духу на что-нибудь серьезное. Помню еще, что бойцы 13-го Бруклинского, собравшись у городского арсенала перед выступлением в поход в качестве призванных на тридцать дней, получили по куску веревки, и каждый привязал его к дулу своего мушкета — так, чтоб все видели: предполагалось, что, участвуя в общем триумфальном возвращении, которое не заставит себя долго ждать, он будет тащить на аркане пленного южанина.

БИТВА ПРИ БУЛЛ-РАНЕ, ИЮЛЬ 1861 г.

Всем этим настроениям суждено было исчезнуть, уступив место совершенно противоположным, под влиянием страшного удара — битвы при Булл-Ране. Как нам теперь ясно, это было, бесспорно, одно из самых удивительных сражений, какие только знала история. (Все битвы и их исход имеют характер гораздо более случайный, чем это принято думать, но в данной битве все было сплошной случайностью, делом удачи. Обе стороны до самого последнего момента считали себя победительницами.

И действительно, каждая имела совершенно одинаковые шансы быть разгромленной. Только ложный слух, или целый ряд таких слухов, в последнее мгновенье вызвал панику среди правительственных войск и заставил их обратиться в бегство.) Разбитые части начали вступать в Вашингтон по Длинному мосту в понедельник 22-го, на рассвете серого, дождливого дня. В дни боев — субботу и воскресенье (20-го и 21-го) —стояла страшная сушь и жара, пыль, грязь, копоть впитывались в потную кожу слоями, один слой за другим всасывались этими разгоряченными телами в одежде, полной носившихся в воздухе частиц сухой глины, всюду взметаемых шагающими по сухим дорогам, по полям, истоптанным полками, вереницами телег, орудий и т. п., — и все эти люди в пелене сумрака, пота, дождя возвращались теперь, стремясь потоками по Длинному мосту, — после страшного перехода в двадцать миль, — растерянные, униженные, охваченные паникой. Куда девались бахвальство и кичливая заносчивость, с которыми вы выступали в поход? Где ваши знамена, где ваши оркестры, где те веревки, на которых вы обещали привести , своих пленных? Не слышно оркестров, не видно ни одного знамени, которое не прильнуло бы, поникнув от стыда, к своему древку.

Солнце встало, но не сияет. Солдаты появляются, сперва одиночками, сконфуженные, а там все гуще и гуще, на улицах Вашингтона, на Пенсильвания-авеню, на ступенях у подъездов. Идут беспорядочными толпами, иногда разрозненными частями, отделениями, ротами. Изредка — целый полк в полном порядке, с офицерами (кое-кого недостает: храбрецы убиты); люди маршируют в молчании, опустив голову, суровые, чуть не валясь от усталости, черные от грязи, но каждый с мушкетом и бодро печатая шаг. Но это исключения. Тротуары Пенсильвания-авеню, Четырнадцатой улицы и т. д. запружены, забиты горожанами, неграми, клерками, разнообразной толпой зрителей; в окнах — женщины, полны любопытства, глядят, как проходят толпы этих покрытых грязью солдат (да когда же конец?). Но никто ни слова, ни единого замечания (половина зрителей — сецессионисты, и притом из самых опасных, ничего не говорят, но ехидная усмешка в глазах). К полудню Вашингтон весь пестреет этими солдатами разбитой армии — дикими на вид, со странным выражением лица, до нитки промокшими (дождь упорно моросит целый день) и страшно усталыми, голодными, измученными, натершими себе ноги до волдырей. Добрые люди (их не слишком много) тащат им поесть, ставят на огонь бельевые баки — приготовить суп, сварить кофе. Расставляют столы на тротуарах, закупают возами хлеб, быстро режут его толстыми ломтями. Вот две пожилые дамы, очень красивые, самые образованные и милые во всем городе, — они стоят за наскоро сооруженным из простых досок столом, уставленным всякой едой, и раздают ее; и весь день через каждые полчаса из их дома выносят новое и новое пополнение; и они стоят под дождем, седовласые, деятельные, безмолвные, и раздают пищу, а по щекам их все время, почти непрерывно, струятся слезы. Посреди всей этой тревоги и суеты, этих толп, при этом отчаянном напряжении как-то странно видеть, что многие, очень многие солдаты спят, — несмотря ни на что, погружены в глубокий сон. Повалившись где попало, на ступеньках крыльца, у фундамента дома, под забором, прямо тут же на тротуаре или в каком-нибудь пустом закоулке, они мирно спят. Вот бедный парень семнадцати — восемнадцати лет лежит на крыльце богатого особняка и спит мертвым сном. Иные даже во сне крепко сжимают в руках мушкет; иные лежат группами — товарищи, братья, — тесно прижавшись друг к другу. И на них печально льет дождь.

День прошел. Наступил вечер. Улицы, бары полны народу; всюду кучки слушающих, расспрашивающих, всюду страшные слухи, панические известия: замаскированные батареи, наш полк перебит и т. д. — всякие истории и их сочинители, хвастливые пустомели, тщеславные развлекатели уличных толп. Твердость, мужество как будто совсем покинули Вашингтон. Главная гостиница— Вилларда — полна эполетов. (Вижу их и хочу сказать им два слова. Вы здесь, носители эполетов? А где ваши роты? Где ваши солдаты? Ничтожные люди! Что вы там толкуете о военном счастье, о том, что вы сбились с дороги, о всякой такой чепухе! Говорю вам прямо: я считаю, что в этом отступлении виноваты вы. Лгите, хвастайте, рисуйтесь в роскошных салонах Вилларда и барах или где вам угодно — никакие разглагольствования вам не помогут. Булл-Ран — дело ваших рук; обладай вы половиной или хоть десятой долей того мужества, которым отличаются ваши солдаты, ничего этого не случилось бы.)

Между тем в Вашингтоне, среди высокопоставленных лиц и их окружения — смесь страшной прострации, растерянности, бешенства, стыда, беспомощности и ошеломляющего разочарования. Самое худшее не грозит: оно уже наступило. Через несколько часов — быть может, прежде чем нам снова захочется есть, — мятежные генералы со своими победоносными ордами обрушатся на нас. Мечта человечества, славный союз, который мы считали таким крепким, непоколебимым, — вдруг разлетелся вдребезги, как фарфоровая тарелка! Горькая, горькая минута! Быть может, гордая Америка никогда больше не узнает другой такой. Надо складывать пожитки и, не теряя времени, бежать. Эти белые дворцы, этот увенчанный куполом Капитолий там, на холме, так величественно возвышающийся над деревьями, — оставить их врагу или разрушить перед уходом? Ибо это факт, что среди некоторых сановников, офицеров, клерков, чиновников, повсюду в Вашингтоне и вокруг него, в течение суток после Булл-Рана открыто, во всеуслышание говорилось о безоговорочной сдаче, о подчинении Югу, о немедленном смещении и устранении Линкольна. Если бы командиры мятежников и их войска, преследуя противника, смелым наполеоновским маневром вступили в тот же самый день (или хотя бы на следующий) в Вашингтон, они, быть может, овладели бы положением, встретив поддержку со стороны сильной фракции северян. Один из наших полковников, вернувшись с поля сражения, публично, в присутствии множества офицеров и штатских, в комнате, полной народа, высказал мнение, что борьба бесполезна: южане доказали свое превосходство, и самое лучшее, что может сделать центральное правительство, — это, прекратив всякие попытки помешать их продвижению, снова допустить их к руководству на любых условиях, какие они соблаговолят предложить. И в целой толпе офицеров и штатских не нашлось никого, кто захотел бы возразить против этого! (Да, это был первый из тех трех или четырех критических моментов, пережитых страной за четыре бурных года, когда казалось, что существование Союза висит на волоске.)

РАНЕНЫЙ

18 июня. В одном лазарете захожу к Томасу Хэйли, М-ской роты 4-го Нью-Йоркского кавалерийского полка. Славный ирландский парень, замечательный образчик сильной и мужественной юности, но с простреленными легкими, обреченный на гибель; приехал к нам из Ирландии, чтобы вступить в ряды армии; здесь у него ни друзей, ни знакомых, — сейчас он крепко спит (но сном смерти), — пуля прошла легкое навылет. В первый раз я увидел Тома три дня тому назад, когда его только что сюда принесли; я думал, он не проживет и полсуток (хотя вид у него на первый взгляд не такой уж плохой). Он лежит передо мною голый по пояс, чтоб было не так жарко, превосходно сложенный, на щеках и на шее еще сохранились следы загара. Разговаривать с ним невозможно, так как тяжелая рана, возбуждающие лекарства и абсолютная новизна окружающих предметов, лиц, обстановки и т. п. приводят к тому, что, даже бодрствуя, бедняга ведет себя как испуганный, затравленный зверь. По большей части он спит или дремлет. (Иногда мне кажется, что он знает больше, чем показывает.) Я часто сижу возле него в полном молчании. Минут десять он дышит тихо и ровно, как спящий ребенок. Бедный мальчик — такой красивый, мускулистый, с роскошной, густой, блестящей шевелюрой. Как-то раз, когда я сидел, глядя на него, он вдруг, без всякого перехода, проснулся, открыл глаза, внимательно оглядел меня, слегка повернув ко мне голову, чтобы удобней было смотреть — долгим, ясным безмолвным взглядом, — вздохнул, потом отвернулся и опять погрузился в дремоту. Так и не узнал бедный, сраженный насмерть юноша, что делалось в сердце склонившегося над ним незнакомца...

В ПЛЕНУ У ЮЖАН

Майкл Стэнсбери, 48 лет, моряк, южанин по рождению и воспитанию, в прошлом — капитан государственного лонг-шолского плавучего маяка, стоявшего в Лонг-Шоле, пролив Памлико, — хоть и южанин, однако твердый сторонник центрального правительства, —был взят в плен 17 февраля 1863 года и провел около двух лет в лагерях Конфедерации; однажды был освобожден по приказу губернатора Ванса, но вновь арестован офицером мятежников; затем отправлен в Ричмонд для обмена, — но вместо обмена доставлен (в качестве уроженца Юга, а не солдата) в Солсбери, Северная Каролина, где и оставался до последнего времени, пока ему не удалось скрыться среди обмениваемых, приняв фамилию одного убитого солдата, и прибыть сюда через Уилмингтон. В Солсбери провел примерно год и четыре месяца. С октября 1864 года в тамошнем лагере для пленных насчитывалось около одиннадцати тысяч человек: около ста из них были южане— сторонники центрального правительства, двести—дезертиры из северной армии. Прошлой зимой тысяча пятьсот пленных ради спасения своей жизни перешли на сторону Конфедерации, с условием, что им придется нести лишь караульную службу. Из одиннадцати тысяч выжило не более двух тысяч пятисот, да и среди последних пятьсот человек превратились в беспомощных, жалких калек, и лишь остальные были в состоянии передвигаться. В иные дни по утрам хоронили до шестидесяти трупов: в среднем на день приходилось около сорока умерших. Пища состояла из кукурузной муки самого грубого размола — зерно пополам с шелухой и кочерыжкой; иногда раз в неделю выдавалась порция сорговой патоки; мясо, самыми микроскопическими дозами, —раз в месяц, не чаще. В лагере, где содержалось одиннадцать тысяч человек, имелись для виду палатки, — их не хватало даже на две тысячи. Подавляющее большинство пленных жило в землянках, в самых ужасных условиях: иные замерзали насмерть, у многих были отморожены руки и ноги. Иногда караульные мятежников без всякого повода, просто от злости или чтоб развлечься, вдруг открывали стрельбу по лагерю. Налицо были все ужасы, какие только можно выдумать, — голод, переутомление, грязь, паразиты, отчаяние, быстрая потеря чувства собственного достоинства, идиотизм, умопомешательство, постоянные убийства. У Стэнсбери жена и ребенок в Ньюберне — он написал им отсюда, место на плавучем маяке по-прежнему за ним (в плен его захватили, когда он, навестив свою семью в Ньюберне, возвращался в лодке на свой маяк). В Солсбери на его глазах многие, доставленные туда настоящими здоровяками, через несколько недель превращались в развалины — главным образом из-за постоянных душевных терзаний по поводу своего безнадежного положения. У него самого неподвижный, тяжелый, странно мертвенный взгляд человека, годами прозябавшего во мраке и холоде, так что его добрым человеческим свойствам не было возможности развиться.

ВОЗВРАЩЕНИЕ ПЛЕННЫХ С ЮГА

Освобожденные из плеца солдаты возвращаются из южных тюрем. Я видел их немало. Глядеть на них страшнее, чем на поля сражений или на раненых в лазаретах, даже на самых тяжелых. Видел я, например, большой корабль, который доставил в Аннаполис числа двадцать пятого несколько сот человек, и только трое смогли самостоятельно сойти на берег. Остальных вынесли с корабля и положили тут же неподалеку. Неужто эти щуплые, землисто-бледные, обросшие серой щетиной, сморщенные, как обезьяны, карлики — неужто это и вправду живые люди, а не мумии? Почти все они лежали молча, не шевелясь, но ужасно было выражение их глаз и бескровные опавшие губы, жалкие полоски кожи, уже не закрывавшие обнажившихся зубов. Столь горестного зрелища, пожалуй, еще не видывали на нашей земле. (Есть деяния, преступления, которые можно простить; но это не из их числа. Те, кто в нем повинен, будут прокляты во веки веков самым страшным, неизбывным проклятием. В этих тюрьмах более пятидесяти тысяч человек были обречены на смерть от голода, — ты пробовал ли представить себе, читатель, что такое голод? —и это в стране изобилия.) Неописуемая низость, тирания, нескончаемый чудовищный поток все усиливающихся, почти неправдоподобных жестокостей — все это, видно, стало правилом обращения с военнопленными в тюрьмах Юга. Приходится жалеть не столько умерших, сколько иных из тех, что вышли оттуда живыми — если можно назвать их живыми; многие лишились рассудка и уже никогда не оправятся.

НАСТОЯЩИЙ ПАМЯТНИК КЭЛХУНУ5

Сегодня в одной из лазаретных палаток для особо тяжелых случаев, ухаживая за только что подвергшимся ампутации раненым, я слышал разговор его товарищей, двух соседей по койке. Один, с высокой температурой, но поправляющийся, был незадолго до этого доставлен поздно ночью из Чарлстона. Другой — из тех, кого мы теперь называем «ветеранами» (то есть коннектикутский юноша, вероятно не достигший и двадцати пяти лет, из которых последние четыре он провел в рядах действующей армии во всех концах страны). Они болтали о том, о сем. Лихорадящий больной заговорил о памятнике Джону К. Кэлхуну, который он видел, и стал его описывать. «Видал я памятник Кэлхуну, — возразил ветеран. — Тот, о котором ты говоришь, — не настоящий. А вот я настоящий видел. Это опустошенный, весь в развалинах, Юг; почти вся молодежь мужского пола от семнадцати до тридцати лет перебита или изувечена: все старинные семейства разорены — богатые впали в нищету, плантации заросли сорной травой, рабы вырвались на свободу и стали хозяевами; самое слово «южанин» покрыто позором. Вот это и есть настоящий памятник Кэлхуну».

НОЧНОЙ ПЕРЕЛЕТ ПТИЦ

Приходилось ли вам когда-либо слышать, как ночью, переселяясь в начале или конце лета на новые места, летят в черном небе прямо над головой целыми легионами птицы? Это незабываемо. Вчера после двенадцати приятель вызвал меня послушать этот особенный шум, который издают необычайно большие стаи пернатых, устремившихся к северу (в этом году довольно поздно). Было тихо, темно, чувствовался восхитительный запах, свойственный этому часу (у ночи есть свой собственный аромат), и я подумал, какая это редкостная музыка. Я слышал характерное движение — изредка «напор могучих крыл», но чаще бархатистое протяжное шуршанье — иногда совсем близко, — и беспрерывно доносились птичьи оклики, чириканье и рулады. Это длилось с двенадцати до начала третьего. Были минуты, когда мне удавалось ясно различить, какие там летели птицы: я угадал рисовок, кардиналов, дроздов, белоголового воробья, и с огромной высоты несколько раз достиг моего слуха посвист ржанки.

ЛЕТНИЕ КАРТИНЫ. ПРАЗДНОСТЬ

10 июня. Сейчас, в 5.30 пополудни, когда я пишу здесь у ручья, кругом царит ни с чем не сравнимое умиротворенное великолепие и веет свежестью. В полдень прошел сильный ливень с короткими ударами грома, с молнией, а теперь над головой не столь уже необычайное, но все же не поддающееся описанию небо (не поддается описанию его сущность, а не отдельные черты) прозрачной голубизны, по которому плывут окаймленные серебром облака, и ослепительное чистое солнце. Внизу нежная листва распустившихся во всю свою мощь деревьев — пронзительные, протяжные, заливистые напевы птиц — громче всего слышны капризные рулады сварливого дрозда и приятный для слуха бойкий крик двух зимородков. Целых полчаса я следил, как они резвятся и в воде и под водой, — видимо, это излюбленная их забава по вечерам. Они гоняются друг за другом, выписывая в воздухе круги и петли, шаловливо ныряют в воду, вздымая алмазные струи, а затем грациозно взлетают на своих вкось поставленных крыльях, проносясь иногда так близко от меня, что я могу хорошо разглядеть их темно-серое оперенье и белые, как молоко, шеи.

БЛАГОУХАНИЕ ЗАКАТА. ПЕРЕПЕЛИНЫЙ НАПЕВ. ДРОЗД-ОТШЕЛЬНИК

19 июня, от 4 до 6.30 часов дня. Сижу один возле речки — полное одиночество, но пейзаж живописный и довольно разнообразный — сияет солнце, свежий ветер веет (ночью несколько раз был ливень), трава и деревья великолепны — игра светлых и темных оттенков зелени, теней и полутеней, блестящая рябь воды в затонах— страстный напев флажолета, издаваемый перепелом где-то поблизости, — чуть слышная возня лягушек там внизу, у пруда. — вороны каркают вдали — молодые свиньи роют землю возле дуба, под которым я сижу; некоторые, фыркая, подходят ко мне, но тотчас с хрюканьем кидаются в сторону. И вновь чистая мелодия перепела — дрожанье теней от листвы на бумаге, когда я пишу, — высокое небо с белыми облаками, и солнце склоняется к западу, — быстрое мельканье ласточек-береговушек, снующих взад и вперед (их норки под ближним обрывом глинистого берега), — запах кедра и дуба, такой ощутительный с наступлением вечера, — благоухание, краски, бронза и золото почти уже спелой пшеницы — клеверные поля с их медовым запахом — высокие стебли кукурузы с длинными шелестящими листьями — большие участки пышного темно-зеленого картофеля, испещренные белыми цветами, — старый, почтенный, покрытый бородавками дуб надо мной — и, вперемежку с двухнотным напевом дрозда, непрерывный шорох ветра в соседних соснах.

Уже поднявшись, чтоб идти домой, долго стою, вслушиваясь в чудную прощальную песню (не дрозд ли это отшельник?), льющуюся из какого-то укромного уголка там, в поросшем кустами болоте, и неторопливо, мечтательно повторяющуюся вновь и вновь. А ласточки десятками кружат, резвясь в последних лучах заката, словно мелькающие спицы какого-то воздушного колеса.

ИЮЛЬСКИЙ ПОЛДЕНЬ У ПРУДА

Опаляющая жара; правда, ее умеряет чистота воздуха, — бе? лые и розовые кувшинки с большими сердцевидными листьями, зеркальная вода заводи, берега, густо поросшие кустарником, живописные буки, тень и мох; переливчатый, пронзительный зов какой-то птицы из чащи нарушает жаркую, расслабляющую, сладостную тишину; изредка оса, шершень, пчела или шмель (они вьются около самого лица и рук, но не тревожат меня, и я не тревожу их, и, разведав меня и не найдя для себя ничего, они улетают); над головой обширный простор неба, такого чистого, и вон там ястреб медленно и величаво кружит плавными спиралями; а над самой поверхностью пруда две свинцово-серые стрекозы с перепончатыми кружевными крылышками стремительно гоняются друг за другом, а не то замирают на месте, трепеща крыльями (может быть, они красуются так, чтобы развлечь меня?), — сам пруд с мечевидными листьями аира, между которыми снуют ужи, — изредка вспорхнет черный дрозд, и мне видны красные отметины на крыльях, когда он косо срезает воздух над самой моей головой; звуки, которые только подчеркивают безлюдье, жару, яркий свет и густые тени, — где-то крякает утка (сверчки и кузнечики молчат в полуденный жар, но я уже различаю первую песню цикады), потом издали доносится стук и рокот жатки, которую лошади быстро тащат по ржаному полю на том берегу (какую это желтую или светло-коричневую птицу величиною с цыпленка, с короткой шеей и длинными ножками, я только что видел, когда она, неуклюже хлопая крыльями, пролетела вон там, над деревьями?); и этот аромат, тонкий, но ощутимый — свежий, нежный клеверный дух в моих ноздрях; а над всем, объемля все, и глаза и душу, вольный простор неба, голубого и прозрачного, — и там, на западе, высокие серо-белые кучевые облака: «стая макрелей», называют их моряки; небо все в серебристых завитках, словно это пряди волос, разметанные ветром, все шире, все воздушнее — нечто безгласное, бесформенное, — и все же, кто знает, может быть, самая реальная из реальностей, критерий всего?

ЦИКАДЫ И ЗЕЛЕНЫЕ КУЗНЕЧИКИ

22 августа. Резкое однообразное пение цикад либо стрекотанье зеленых кузнечиков, — последних я слышу по ночам, первых — круглые сутки. Я всегда восхищался утренним и вечерним щебетом птиц, но этих странных насекомых, оказывается, могу слушать с неменьшим наслаждением. Сейчас, в полдень, когда я пишу, пенье одинокой цикады раздается с дерева, что стоит в двухстах футах от меня, — долгое, протяжное и очень громкое жужжанье, расчлененное на отдельные вихри, или колеблющиеся круги, — до известного момента возрастающее в силе и стремительности, а потом постепенно, легко сходящее на нет. Каждая фраза длится одну-две минуты. Песня цикад очень подходит к обстановке — она разливается, полная значения, мужественная, напоминающая доброе старое вино, не ароматное, но гораздо лучше всех ароматов на свете.

А кузнечики — как описать мне их задорную речь? Один из них поет, сидя на иве прямо против открытого окна моей спальни, в двадцати ярдах от дома; последние две недели он каждую ночь, при ясной погоде, убаюкивал меня.

На днях я совершил вечернюю прогулку верхом; проехав с полмили по лесу, я слышал мириады кузнечиков; это было любопытно, но я предпочитаю своего одинокого соседа на том дереве.

Мне хочется сказать еще несколько слов о пенье цикад, пусть это будет даже повторением. Протяжные, хроматические, трепетные крещендо, словно медный диск гудит, кружась без конца, посылая в пространство звуковую волну за волной, сперва в довольно сдержанном, но затем все более убыстряющемся и все более четком ритме или темпе, достигая предела энергии и выразительности и, наконец, торопливо, грациозно замирая и растворяясь в пространстве. Это не мелодия певчей птицы, — совсем не то; заурядный музыкант, быть может, подумает: здесь вовсе нет никакой мелодии, но более тонкий слух уловит неповторимую гармонию: монотонную, но какой размах в этом медном гуде, наплывающем вновь и вновь, подобно ударам цимбалов или вихревому движению медных метательных колец.

КРАСКИ. КОНТРАСТЫ

Какая игра красок и света в разные времена года, в разное время дня, а там, на линии далекого горизонта, слабо окрашенная полоса ландшафта теряется в небе. Пока я на исходе дня бреду, прихрамывая, по тропинке, несравненный закат сквозь длиннолистую кукурузу, окаймляющую тропинку с запада, мечет в меня, копье за копьем, расплавленный сапфир и золото.

В другой раз. Густая темная зелень тюльпанного дерева и дубов, серый цвет болотного ивняка, матовые тона платана и черного ореха, изумруд кедров (после дождя) и светлая желтизна бука.

ВОРОТА ОТКРЫТЫ

6 апреля. Да, весна уже ощутима, во всяком случае — ее признаки. Я сижу в ярком солнечном свете на берегу ручья, его поверхность слегка рябит ветер. Вокруг — тишина, утренняя свежесть, приволье. Мои товарищи — два зимородка — плавно скользят, вьются, носятся взад и вперед, ныряют, порой разлучаясь своенравно, потом — снова вместе. Поминутно мне слышится их гортанное щебетанье; иной раз, кроме этого странного звука, не слышу ничего. К полудню оживают другие птицы. Резкие нотки малиновки и музыкальный пассаж в два голоса, один из них — восхитительное отчетливое журчанье; тут участвуют какие-то другие птицы, которых я не могу определить. К этому время от времени присоединяется (вот как раз слышу) тихое мурлыканье чем-то встревоженных древесных лягушек у пруда. Порой — приглушенный свист довольно сильного ветра в ветвях.

И вот — бедный сухой листок, давно побитый морозом, примчался, крутясь, откуда-то сверху, оторопелый беглец на простор, на солнце — и скорей в воду, которая крепко берет его и, захлестнув, быстро уносит прочь. Кусты и деревья еще голы, но буки по большей части сохранили остатки прошлогоднего убранства— сморщенные желтые листья; многочисленные кедры и сосны еще зелены, и трава уже обещает быть пышной. А надо всем этим — дивно прекрасный голубой свод, игра светотени и плывущие в молчанье крупные хлопья белых облаков.

ЗВЕЗДНЫЕ НОЧИ

21 мая. Я снова в Кэмдене. Опять те же небывало прозрачные, звездные, темно-голубые ночи, словно доказывающие, что, каким бы роскошным и ярким ни был день, есть чем помериться с ним и у другого времени суток. Редчайший, изящнейший образчик непрерывной светотени, длящейся от заката до девяти утра. Я спустился к Делавэру, переплыл его, потом повернул обратно — и так без конца. Венера — словно сверкающее серебро — высоко на западе. Большой тонкий бледный серп молодого месяца, взойдя полчаса тому назад, томно прячется за поперечную тучку, потом вдруг выходит из-за нее. Арктур — прямо над головой. С юга чуть веет дивным запахом моря. Сумрак, легкая прохлада; все детали картины неизъяснимо успокоительны, бодрящи, — это одно из тех мгновений, что полны для души намеков, которых не передать словами. (Ах, где находило бы себе пищу духовное начало, не будь ночи и звезд?) Недвижный воздушный простор и бледная синева неба — разве это не чудеса?

Постепенно ночь меняла свой внешний и внутренний облик, становясь все величественней. Я почти физически почувствовал чье-то реальное присутствие: безмолвную близость Природы. Огромное созвездие Гидры покрыло своими кольцами больше полнеба. Лебедь, раскинув крылья, летел вдоль Млечного Пути. Северный Венец, Орел, Лира — вот они, на своих местах. Со всего небосклона, сквозь прозрачную голубую полутьму, мне мигают огни. Все обычное ощущение движения, вся животная жизнь словно исчезли, став вымыслом. Странная сила, подобная безмятежному сну египетских богов, овладела миром, могучая, хоть и бесплотная. Перед этим я видел множество летучих мышей, порхавших в светлом сумраке, метавшихся черными точками во все стороны над рекой; теперь их уже нет. Вечерняя звезда скрылась, месяц тоже. Тревога и покой мирно улеглись рядом в потоке теней, объявших вселенную.

26 августа. День был солнечный, и настроение у меня — forzando6. А потом ночь — совсем другая, невыразимо задумчивая, со своим собственным сдержанным, нежным сиянием. Венера медлит на западе в невиданном за все лето чувственном великолепии. Марс взошел рано, за ним — мрачная красная луна, два дня как начавшая убывать; Юпитер — на ночном меридиане; а длинный курчаво-наклонный Скорпион раскинулся во всей красе на юге, с Антаресом на шее. Марс шествует теперь полным властелином по небосклону; целый месяц я каждый день после ужина выхожу из дома — встречать его; иной раз в полночь встаю еще раз взглянуть на его небывалый блеск. (Оказывается, один астроном недавно рассмотрел в новый вашингтонский телескоп, что у Марса есть спутник, а может быть, даже два.) Бледный, далекий, но близкий на небосклоне, ему предшествует Сатурн-

ДАЛЕКИЕ ЗВУКИ

Топор Дровосека, мерные глухие удары цепа и пение петуха на гумне (на которое неизменно откликаются другие петухи), мычание скотины, но главное — ветер, близко или далеко, в вершинах высоких деревьев или средь низенького кустарника — он так нежно овевает лицо и руки в этот ласкающе-мягкий ясный полдень, самый прохладный за долгое время (2 сентября). Я не сказал бы, что ветер вздыхает, ибо я всегда улавливаю в нем настойчивую, ясную, бодрую, хотя и монотонную мелодию, она часто меняется, льется то замедленно, то быстро, то мужественно, то вкрадчиво. Там, подальше, несколько сосен — как свистит в них ветер. Или на море — я легко могу себе представить, как он сейчас мечет волну, как далеко забрасывает летящие клочья пены, своевольно насвистывая, принося запах соли, — это парадоксально, но при всей своей неугомонности он порождает в нас чувство вечного покоя.

Другие заметки. А какое солнце и луна здесь, в это время! Никогда не бывало более чудесного солнца днем — пышный, величественный шар, громадный, ласковый, пламенный, — и никогда не бывало более восхитительной луны по ночам, в особенности три-четыре последние ночи. И планеты — никогда не пылал так ярко, никогда не казался таким большим чуть желтоватый Марс (астрономы говорят, — правда ли это? — что за все последнее столетие теперь он находится на ближайшем от нас расстоянии) — и, довольно высоко, державный Юпитер (только что его закрыла Луна), а на западе, когда заходит Солнце, растерявшая свои лучи и утомленная, словно после пиршества богов, сладострастная Венера.

ЛУГОВОЙ ЖАВОРОНОК

16 марта. Чудесное, ясное, сверкающее утро, уже с час как поднялось солнце, воздух холодный, но в меру. Какой отпечаток налагает на весь предстоящий день песня лугового жаворонка, усевшегося в сотне шагов от меня на изгороди! Две-три простых, светлых ноты, повторяемых время от времени, полных беззаботного счастья и надежды. Свойственным ему одному мерцающим замедленным полетом с частыми бесшумными движениями крыльев он летит и летит, опустится то на эту жердь изгороди, то на другую и, мерцая на солнце, порхает и поет в течение многих минут.

ОГНИ ЗАКАТА

6 мая, 5 часов пополудни. Этот час необыкновенной игры света и тени — колориста он может привести в исступленье, — длинные иглы расплавленного серебра, по горизонтали пронзающие деревья (они сейчас во всем блеске своего зеленого наряда), превращают в огненное чудо каждый листок, каждую ветку, плашмя ложатся на безграничный простор только что вызревших трав, отчего во всей красе выступает любая былинка в отдельности, — так бывает только в эту пору дня. Я отыскал такие места, где можно ловить эти эффекты в наибольшем их совершенстве. Широкая полоса, мерцая и зыблясь, ложится на воду, за ней стремительно сгущаются черно-зеленые тени; так свет и тень, перемежаясь, полосами идут по всему берегу. Все это, вместе с гигантскими огненными стрелами, по горизонтали бьющими сквозь деревья, над травой, по мере того как солнце снижается, создает эффекты все более необыкновенные, все более прекрасные, неземные, пышные и ослепительные.

РАЗМЫШЛЕНИЯ ПОД ДУБОМ. СОН

2 июня. Четвертый день упорно дует северо-восточный штормовой ветер, льет дождь. Позавчера был мой день рождения. Мне пошел шестидесятый год. Несмотря на ненастье, я, надев боты и прихватив непромокаемое одеяло, каждый день хожу на пруд и укрываюсь под защиту огромного дуба; здесь я и пишу эти строки. Темные, похожие на дым облака в грозной тишине наискось бегут по небу; вокруг меня колышется нежная зеленая листва, сверху доносится ровная успокаивающая музыка хриплого ветра — могучий шепот природы. Здесь, в одиночестве, размышлял я о своей жизни, связывая события и даты, как звенья единой цепи, — размышлял без печали, без радости, здесь, скрывшись от дождя под дубом, в необыкновенно спокойном, уравновешенном состоянии духа.

А мой большой дуб! Крепкий, полный жизненных сил, зеленый—пять футов толщины в комле. Я подолгу сижу под ним или чуть поодаль. Вблизи от меня тюльпанное дерево — Аполлон лесов, — высокое и грациозное, но вместе с тем могучее и жилистое; у него так характерно расположены листья, так устремлены ветви, что, кажется, этот одетый буйной зеленью красавец вот-вот тронется с места и пойдет, если только захочет. (Мне приснилось как-то, что моиг любимые деревья вдруг зашевелились и стали прохаживаться вокруг меня, взад и вперед, это было очень любопытное зрелище; одно дерево, проходя мимо меня, наклонилось и прошептало: «Это мы все для вас, только для вас»,)

ЗАПАХ СЕНА И КЛЕВЕРА

3, 4, 5 июля. Ясная, жаркая, благоприятная погода — лето было доброе, клевер и травы удались и уже почти всюду скошены. В сараях и на проезжих дорогах стойко держится знакомый восхитительный аромат. Идешь в поле, оно серовато-белое, чуть ударяет в желтизну, снопы свалены в кучи; медленно подъезжают телеги, фермеры и коренастые подростки вилами кидают снопы на воз. Кукуруза вот-вот пойдет в метелку. По всем средним и южным штатам неисчислимыми боевыми порядками сплошь высоко поднялась, подобно копьям, эта поросль, она лоснится и клонится под ветром — пышный темно-зеленый плюмаж великого всадника, Земли. Я слушаю бодрый напев моего старого приятеля, перепела; для козодоев время уже миновало (хотя одного запоздалого бродягу я и слышал позапрошлой ночью). Наблюдаю плавный, величественный полет грифа, он то взмывает высоко, то снижается так, что видишь все его очертания, каждое перо распростертых крыльев, четко рисующихся на фоне неба. За эти дни, один или два раза, я видел, как в сумерки низко над землею пролетел орел.

НЕЗНАКОМЕЦ

15 июня. Сегодня я повстречал неведомую крупную птицу, почти со взрослую курицу, — горделивый, белый с темными крыльями, сокол, — судя по его клюву и общему виду, это был сокол, — но у него чистый, громкий, довольно музыкальный голос, напоминающий звук бубенчика. Сидя на вершине сухого дерева, склонившегося над водою, он кричал, смолкая на какое-то время, и снова кричал. Сидел он на дереве долго, я наблюдал за ним с противоположного берега. Затем он стрелой полетел вниз, скользнул почти над самой гладью воды, медленно набрал высоту — величественное зрелище — и поплыл по воздуху на своих упругих, широко раскинутых крыльях, ни разу не взмахнув ими, дважды или трижды кругами опустился и поднялся над прудом, вблизи от меня и ни на минуту не скрываясь из виду, словно бы для моего удовольствия. Один раз он пронесся буквально над моей головой, и я хорошо рассмотрел его круто изогнутый клюв и свирепые беспокойные глаза.

ПТИЧИЙ СВИСТ

Как много музыки (примитивной и дикой, конечно, но свежей и мелодичной) в простом птичьем свисте! Все, что издает птичье горло, — на четыре пятых только свист. Тут звуки всякого рода и характера. За последние полчаса, пока я сижу здесь, какая-то пичуга, спрятавшись в кустах, вновь и вновь заливается тем свистом, который я назвал бы трепетным. А вот показалась птица величиной с реполова, вся темно-красная, как тутовая ягода; она порхает среди кустов — головка, крылья, спина и грудь густокрасного, не очень яркого тона, — совсем не поет, насколько я мог убедиться.

4 часа. Вокруг меня идет настоящий концерт— не меньше десятка разных птиц старается изо всех сил. Несколько раз начинал брызгать дождик, и вся растительность сразу ожила. Сейчас, когда я набрасываю эти строки, сидя на бревне у самого берега пруда, сюда щедро льется птичья трель и щебет, а один пернатый затворник, укрывшись поблизости среди деревьев, поет поистине восхитительно — всего несколько нот, но полных почти человеческого чувства, поет долго-долго.

БРОДЯЧАЯ СЕМЬЯ

22 июня. Сегодня среди дня мы (Дж. Б., Ал. и я) отправились в большую экскурсию по окрестностям. Пейзаж — бесконечные каменные ограды (среди них есть почтенные старые особы, покрытые пятнами лишайника), много прекрасных белых акаций, шумные потоки, порой низвергающиеся с утесов, — и много коечего еще. Хорошо, что дороги здесь отличные (они действительно превосходны!), так как все время то спуск, то подъем, к тому же довольно крутой. У Б. чудная лошадь, молодая, сильная, в одно и то же время резвая и послушная. В наречной части округа Алстер масса пустующих земель, ровных и холмистых, покрытых изумительно буйной растительностью — полевыми цветами, кустарниками, — и нигде больше не видел я, кажется, такой могучей древесной стихии: красноречивых елей, многочисленных белых акаций, стройных кленов, ароматных бальзамных тополей. В поле и вдоль дорог — целые заросли высоких молочно-белых и золотисто-желтых ромашек.

Мы то и дело обгоняли всякий бродячий люд — тут были и одиночки, и целые семьи; одна такая семья в расшатанном одноконном фургоне, с корзинами, видимо, собственного производства, на продажу, — впереди муж на низких козлах правит, рядом изможденная жена с тщательно закутанным ребенком на руках, только красные ножки его торчат в нашу сторону — а в глубине фургона двое-трое скорчившихся ребятишек. Странная, трогательная, печальная картина. Будь я один и пешком, я остановился бы поговорить. Но часа через два, возвращаясь обратно, мы снова увидели их, немного дальше на той же дороге, в пустынном открытом месте, в сторонке; они распрягли лошадь и, видимо, устраивались на ночлег. Лошадь спокойно щипала траву неподалеку. Мужчина хлопотал возле фургона, мальчик набрал сухих веток и разводил костер — а проехав немного дальше, мы увидели и женщину: она шла пешком. Я не мог рассмотреть ее лица под защищающей от солнца широкополой шляпой, но фигура ее и походка говорили о нищете, страхе, лишениях. Она по-прежнему держала на руках закутанного в тряпье, полумертвого от голода ребенка, но несла в то же время две-три корзинки — видимо, пробовала продать их в ближайшем доме. Пятилетняя босая девчушка с красивыми глазами семенила за ней, цепляясь за ее юбку. Мы остановились и купили корзинки. Пока мы расплачивались, она скрывала лицо под широкими полями шляпы. Мы тронулись было в путь, но опять остановились: Ал. (видимо почувствовав жалость) поехал к месту ночлега семьи купить еще корзинку. Ему удалось заглянуть женщине в лицо и поговорить с ней. У нее были глаза, голос и движения трупа, оживляемого при помощи электричества. Она была совсем молодая, а муж, с которым она странствовала, — средних лет. Бедная, что же пришлось ей пережить, что у нее могло появиться это безумно испуганное лицо, эти стеклянные глаза, этот глухой голос?

ЧАСЫ ДЛЯ ДУШИ

(Фрагмент)

22 июля 1878 г. ...Большая часть неба словно только что забрызгана крупными брызгами ‘фосфора. Вашему взгляду удается проникнуть глубже и дальше обычного; звезды густы, как в поле пшеница. Не то чтобы какая-нибудь из них, отдельная, была слишком ярка; в зимние морозные ночи звезды острее, пронзительнее, но общее разлитое в небе сияние необычно для взора, для чувств, для души. Особенно для души. (Я убежден, что в природе, особенно в атмосфере, есть часы — утренние и вечерние, — специально обращенные к душе. В этом отношении ночь превосходит все, что может сделать самый заносчивый день.) В эту ночь, как никогда дотоле, небеса возвестили господнюю славу. Это были небеса Библии, Аравии, пророков, небеса древнейших поэм. В тишине, оторвавшись от мира (я ушел одиноко из дому, чтобы все это влилось в меня, чтобы не разрушить этих чар), я впитал в себя понемногу и обилие, и отдаленность, и жизненность, и насыщенность этого звездного свода, распростертого у меня над головой; свободный, бескрайне высокий, он раскинулся к северу, к югу, к востоку и к западу, а я, маленькая точка, внизу, посредине, вмещаю и воплощаю его в себе.

Как будто в первый раз вся вселенная бесшумно погрузила меня в свою светлую несказанную мудрость, которая выше — о, безгранично выше! — всего, что могут выразить наши книги, искусства, проповеди, прозрение и новые науки. Час души, религии— зримое свидетельство о боге в пространстве и времени, явное и ясное, как никогда. Нам показывают неизреченные тайны, все небо вымощено ими. Млечный Путь — сверхчеловеческая симфония, ода всемирного хаоса, презревшая звуки и ритмы, огнезарный взор божества, обращенный к душе. Тишина — неописуемая ночь, и звезды — далеко в тишине.

Рассвет. 23 июля. Сегодня между часом и двумя перед восходом солнца, на том же фоне, происходило иное. Иная красота, иной смысл. Луна еще высока и ярка, в воздухе и в небе что-то цинически-ясное, девственно-хладное, минервоподобное, нет уже ни лирики, ни тайны, ни экстаза, нет религиозного чувства, исчезло многообразное. Все, обращенное к одной душе. Каждая звезда сама по себе — словно вырезанная — отчетливо видна в бесцветном воздухе. Утро будет сладостно, прозрачно, свежо, но лишь для эстетического чувства, в его чистоте нет души. Я только что пытался описывать ночь, посягну ли на безоблачное утро? (Какая неуловимая нить между рассветом и душой человеческой? Ночи похожи одна на другую, и утра похожи одно на другое, но все же каждое утро особенное и каждая ночь иная.) Сначала огромная звезда невиданного, великолепно белого цвета с двумя или тремя длинными лучами, которые, словно пики различной длины, сверкают в утреннем эфире алмазами, — час этого великолепия и — рассвет...

ПОЛЕВЫЕ ЦВЕТЫ

Еще не кончилась, еще в разгаре пора полевых и лесных цветов. Мириады их обступили с обеих сторон дорогу в лесу, теснятся к ручьям, тянутся вдоль старых заборов, роскошным ковром устилают поля.

На каждом шагу попадается восьмилепестковый золотистожелтый цветок, размером почти в серебряный полудоллар, светлый, яркий, с коричневой кисточкой посредине. Вчера, во время долгой езды, я видел, как густо растет он всюду по берегам речек. Встречается еще чудное растеньице с синими цветами (синева старых китайских чашек, столь ценившихся нашими бабками), которым я никак не могу налюбоваться; каждый цветок чуть побольше десятицентовой монеты, и все растение покрыто ими. Белый цвет все же преобладает: дикая морковь, о которой я говорил, и благоуханный бессмертник. Но налицо — все краски, все красоты; особенно на многочисленных участках, поросших редким карликовым кедром и мелким дубом, — дикие астры всех оттенков. Несмотря на прикосновение мороза, храбрые маленькие создания стоят во всем своем великолепии. Листья деревьев тоже понемногу становятся желтыми, бурыми, бледно-зелеными. Уже виден темно-винный цвет сумаха, каучукового дерева и соломенный — дёрена, бука...

ЛАСТОЧКИ НАД РЕКОЙ

3 сентября. Облачно и сыро, ветер — прямо на восток. Тумана не видно, но воздух до отказа насыщен влагой, приятной после стоявшей последнее время жары. Утром, переправляясь через Делавэр, я заметил необычайное количество ласточек, летающих, кружащихся, быстрых, как молния, неописуемо грациозных, над самой водой. Целыми роями огибали они наш паром, пока он стоял на причале. А потом, когда мы двинулись, я долго следил за стремительно-увертливыми, петлистыми лентами их изломанного, пересекающегося полета над пристанью и широкой рекой. Тысячу раз в жизни видел я ласточек, но как будто не замечал особенной их красоты и роли в пейзаже. (Недавно я, целый час наблюдая полет этих птиц в огромном старом амбаре, вспомнил двадцать вторую песнь «Одиссеи», где Улисс истребляет женихов, внося ясность в положение, а Минерва в образе ласточки, промчавшись стрелой по всему пространству зала, садится на верхнюю балку и удовлетворенно созерцает бойню, чувствуя себя в своей стихии, ликующая, счастливая.)

ЗНАЧЕНИЕ ЭДГАРА ПО

1 января 1880 г. Ставя (по выражению, которое мог употребить сам Эдгар По) диагноз болезни, именуемой «человечеством», я подумал, что поэты, каковы бы они ни были, дают наилучший материал для выводов и заключений. Беря людей искусства в целом: музыкантов, художников, актеров и т. д. и рассматривая каждого из них как излучение или протуберанцы того бешено вращающегося колеса — поэзии, которая является осью и центром всякого искусства, видишь, что ни на чем нельзя лучше изучить причины, развитие и отличительные признаки эпохи — характер и болезнь века.

Всеми признано, что ничего нет лучше для мужчины и женщины, чем достойная и честная жизнь, безупречная в моральном отношении, чем удачно достигнутое равновесие в их деятельности, чем физическое здоровье и чистота, когда уделяется должное, но не больше, внимание чувству дружбы и эмоциональным побуждениям, чем жизнь, не знающая до конца ни спешки, ни праздности, ни устали. И все же есть другой тип человеческой личности, который дороже сердцу художника (ведь он любит игру резкой светотени). Это люди, которые всегда стремятся к цельности характера, к добру, ко всему героическому и, хотя не могут достигнуть этого, через ряд горестей, неудач и падений неизменно возвращаются все к тому же; то и дело оскверняя свой идеал, они все же страстно стремятся к нему, пока ум, рука и голос повинуются той силе, которую мы именуем волей. Это человеческая личность того типа, к которому в той или иной мере принадлежат Бернс, Байрон, Шиллер и Жорж Санд. Но не это наблюдаем мы в Эдгаре По. (Все эти мысли результат того, что последние три дня я с перерывами читал новое издание его стихов, — я брал книгу с собой на пруд и там постепенно прочел от начала до конца.) Понимание первого из намеченных мною типов человеческой личности Эдгар По облегчает уже тем, что является ему полной противоположностью.

В его поэзии нет ни крупицы моральных принципов, нет чувства действительности и порождаемого ею героизма, нет простых сердечных привязанностей. Эта поэзия, со своим избытком виртуозного мастерства, чрезмерной и неисправимой склонностью к звучной рифме и к ночным темам, с демоническим подтекстом каждой страницы, в конечном счете, вероятно, принадлежит к электрическим прожекторам литературы, блестящим до ослепительности, но лишенным тепла. В жизни По, как и в его стихах, есть что-то гипнотическое. Тот, кто смог бы разобраться в трудно уловимых влияниях и причинах, породивших эти стихи, несомненно связал бы их с происхождением и предками поэта, с его детством и юностью, с его физическими данными, его так называемым воспитанием, с книгами, которые он читал, и людьми, с которыми он общался, с литературными и светскими кругами Балтиморы, Ричмонда, Филадельфии и Нью-Йорка тех времен, — и уловил бы не только влияние всех этих мест и обстоятельств на поэта, но часто, очень часто, удивительное в нем отталкивание, отвращение, противодействие.

Нижеприводимый отрывок из корреспонденции в «Вашингтон стар» от 16 ноября 1875 года может разъяснить и дополнить мою точку зрения на эту интересную и знаменательную фигуру нашей эпохи. В то время в Балтиморе происходило торжественное перенесение останков По и открытие памятника на его могиле.

«Находясь в эти дни в Вашингтоне, «седой старец» съездил в Балтимору и, еле оправившийся от паралича, согласился проковылять на трибуну и молча просидел там до конца церемонии. Объясняя, почему он не хочет выступать, он сказал: «Мне очень захотелось приехать сюда и присутствовать здесь сегодня, чтобы отметить память По, и я не противился этому побуждению, но я не чувствую ни малейшего побуждения произносить речь, и этому, дорогие друзья, тоже не надо противиться». Однако после окончания церемонии Уитмен сказал в частной беседе: «Долго, вплоть до самого последнего времени, я чувствовал неприязнь к творчеству По. Я всегда требовал и сейчас требую от поэзии ясного, солнечного света и вольного воздуха, я хочу видеть даже в бурях страстей силу и мощь здоровья, а не кошмары, и всегда за всем этим — твердую основу моральных принципов. Не удовлетворяя этим требованиям, талант По все же завоевал своеобразное признание, и я теперь понимаю это признание и отдаю должное поэту.

Как-то во сне я видел корабль в море, в полночь, в бурю. Это не был большой, хорошо оснащенный парусник или величавый пароход, твердо держащий курс сквозь шторм, это была одна из тех чудесных маленьких яхт, которых я много перевидал на своем веку, когда они, самодовольно покачиваясь, стояли на якоре в водах Нью-Йорка или в заливе Лонг-Айленда, — теперь она неслась сквозь ночную метель, и шквалы, и волны, неуправляемая, с изодранными парусами и сломанным рангоутом. На палубе виднелась красивая, стройная худощавая фигура человека, — его, видимо, увлекал ужас, мрак и разрушение, центром и одновременно жертвой которого он являлся. Этого человека из моего зловещего сна можно сравнить с Эдгаром По, с его духом, его судьбою и его стихами, которые — сами по себе — тоже зловещие сновидения».

Можно еще многое сказать, но я хотел бы только подчеркнуть мысль, высказанную мною вначале. Масштаб эпохи, уязвимые места ее плотин, ее глубинные течения (часто более показательные, чем мощные поверхностные течения) безошибочно определяются по наиболее популярным поэтам. Опьянение нездоровой преизбыточностью и сверхъестественная таинственность, которые в XIX веке так властно овладели умами любителей поэзии, — что они означают? Непобедимая склонность поэзии к патологии, к извращенной красоте, болезненная тяга к самодовлеющей технической изощренности, — отказ от непреходящих для народа конкретных, первичных ценностей — таких, как тело, земля и море, пол и тому подобное, — и подстановка вместо них явлений второго и третьего ряда, — как связать все это с нынешним нездоровым отношением к жизни?

СЕПТЕТ БЕТХОВЕНА

11 февраля 1880 г. Хороший концерт был сегодня в фойе Филадельфийской оперы, — оркестр небольшой, но первоклассный. Никогда еще музыка не проникала так все мое существо, не умиротворяла и не переполняла меня, — никогда не давала мне так остро почувствовать своей выпрямляющей душу силы, своей невыразимости словами. Особенно захватило меня исполнение одного из лучших бетховенских септетов отлично подобранным и безупречно сыгранным ансамблем (скрипки, альт, кларнет, валторна, виолончель, контрабас), раскрыв мне упоительные чудеса. Очаровательная непринужденность, порой будто природа смеется в солнечном свете на склоне холма; серьезные и строгие монотонности, подобные пению ветра; звук рога в лесной чаще и его замирающие отголоски; мирное колыханье волн, через мгновение уже вздымающихся, гневно хлещущих, ропщущих, бурных; оглушительные взрывы смеха в промежутках; вдруг — что-то роковое, как сама природа подчас; но больше — непосредственное, легкое, беззаботное, как то чувство, с которым смотришь на голых детей, играющих или спящих. Мне радостно было даже следить, как искусно скрипачи ведут свои смычки, — каждое движение полно смысла. Я дал себе волю, как делаю порой, выйти за пределы себя. Передо мной возникла густая роща, полная певчих птиц, и среди них — простой гармонический дуэт, два человеческих существа, спокойно отстаивающих свое право на задумчивость, на ликование.

МГНОВЕННАЯ КАРТИНА ПРИРОДЫ

13 февраля. Переправляясь сегодня через Делавэр, я увидал прямо у себя над головой, не особенно высоко, летящую клином стаю диких гусей на фоне полдневных светло-дымчатых облаков. Я отлично видел их, хотя одно лишь мгновенье, следя за их полетом вперед и вперед на юго-восток, пока они не исчезли из глаз (глаза мои на открытом воздухе видят еще далеко, но читаю я в очках). Странные мысли наплывали на меня в течение тех двухтрех минут или еще меньше, пока я смотрел на то, как эти создания рассекают поднебесье, на огромный воздушный простор, даже на дымно-серый колорит всей картины (солнца не было), на воды внизу, на быстрый лет птиц, промелькнувших в одну минуту, мгновенно раскрывших передо мной необъятное зрелище природы с ее извечной наивной свежестью, с ее неведомыми тайниками моря, берега, неба и тотчас исчезнувших в пространстве.

БЛУЖДАЯ ПО ЛЕСУ

8 марта. Пишу это опять за городом, но уже в новом месте, сидя на стволе упавшего дерева в теплом, солнечном, полдневном лесу. Я брожу здесь в чаще среди высоких сосен, дубов и ореха, в густом подлеске лавровых кустов и диких виноградных побегов, по земле, покрытой валежником, мертвой листвой, буреломом, мхом; вокруг все безлюдно, первозданно, полно грозной тайны. Тропинки (они все же есть) бегут туда и сюда (откуда взялись, не знаю: здесь никто не ходит — ни люди, ни скот). Температура сегодня — около пятнадцати. Ветер гуляет по вершинам сосен; сижу, вслушиваюсь в его бесконечные хриплые вздохи там, наверху (и в тишину), прерывая это занятие бесцельным блужданьем по старым дорогам и тропам да пригибанием молодых деревцов — для упражнения, чтоб поразмяться. Появляются синие птицы, малиновки, полевые жаворонки.

На другой день, 9-го. С утра, почти весь день, — метель. Но я бродил целых два часа в том же самом лесу, по тем же тропинкам, среди падающих хлопьев. Ветра не было, но слышался мелодический, тихий ропот в соснах — очень внятный, удивительный, подобный шуму водопада, то затихающий, то вновь усиливающийся. Тонкое наслаждение для всех чувств — зрения, слуха, обоняния. Каждая снежинка оставалась лежать там, где упала: на хвое, на падубе, на лавровых кустах и т. д.; бесчисленные листья и ветви громоздились, выпячивая свою подчеркнутую изумрудными контурами белизну, несчетные колонны высоких, прямых, увенчанных бронзою сосен, легкий аромат смолы, смешанный с запахом снега. (Ибо все имеет свой запах, даже снег, надо только уметь различать; нет двух мест, даже двух моментов, каких бы то ни было, которые пахли бы совершенно одинаково. Как различно пахнут полдень и полночь, зима и лето, ветер и штиль!)

СМЕРТЬ ТОМАСА КАРЛЕЙЛЯ

10 февраля 1881 года. Итак, угас светильник, чье пламя уже давно трепетало и меркло.

Крупный писатель, деятель литературы, Карлейль оставил потомству наиболее точные зарисовки нашей бурной эпохи, с ее сокрушительными парадоксами, звоном и лязгом, ее родовыми муками. К тому же он был из той же породы, что и мы, — не потомок римлян или греков, а грт до мозга костей. Огромная, дикая, вулканическая фигура, он нес французскую революцию в самом себе даже в большей степени, чем в своих книгах. Пожалуй, в некоторых отношениях это был величайший ум Великобритании XIX столетия, проницательный и обширно эрудированный, даже с точки зрения академической учености. Но этот ум помещался в слабом теле. На каждой странице ощущается мучавшая его диспепсия, а некоторые говорят о полном поглощении художника болезнью. На примере его жизни—хотя она и была необычайно долгой — можно убедиться, до какой степени гений и все его взгляды могут оказаться в подчинении у желудка.

В этом человеке, видимо, боролись два противоположных, враждебных друг другу устремления, иногда буквально раздиравшие его на части. Это был осторожный, консервативный шотландец, который отчетливо сознавал всю никчемность современного радикализма, но одновременно его великое пламенное сердце требовало реформ, требовало перемен — часто вступая в неразрешимое противоречие с его скептическим умом. Трудно найти другого писателя, книги которого были бы исполнены столь безысходного отчаяния и горя, иногда рвущихся наружу, чаще скрываемых в глубине. Невольно приходит на память то место в поэме Юнга, где смерть все ближе настигает свою добычу и душа мечется в ужасе и отчаянии, взывая о помощи, крича, проклиная, тщетно пытаясь избежать участи всего сущего на земле.

Были у него и недостатки, даже, с американской точки зрения, серьезные пороки.

Его величие — не в литературных достоинствах его произведений (хотя таковые неоспоримы), не в написанных им книгах, а в том, что своими жгучими вопросами и сомнениями он взорвал самодовольное спокойствие наших дней. Пора уже нам, людям, говорящим на английском языке, понять, что гений —это власть. А то мы вечно пытаемся перекроить своих гениев согласно требованиям очередной моды, словно дамскую накидку! Карлейль сделал огромное дело! Как он встряхнул нашу сонную читающую публику своим библейским гневом и пророчествами! Сам Исайя не мог бы кипеть более испепеляющим презрением и грозить более страшным возмездием: «Корона гордыни, беспутство Эфраима будут втоптаны в грязь: несравненная красота, венчающая эту тучную долину, увянет, как хрупкий цветок». (Слово «пророчество» у нас в значительной степени утратило свой первоначальный смысл. Его сейчас понимают как простое предсказание событий. На самом деле это вовсе не основное значение древнееврейского слова, переводимого у нас как «пророк». Оно означает провидца, озаренного внутренним божественным светом и в своих речах открывающего божью волю. Предсказание событий просто одна — и не самая важная — из сторон пророчества. Основное — это дать выход божественным откровениям, рождающимся в душе пророка. Такова, в общих чертах, доктрина «Квакеров».)

Карлейль был человек величавой простоты и скрытой под внешней физической слабостью могучей силы — кряжистый дуб, которого не могла согнуть ни одна буря. Одетый как старый фермер, некрасивый, он поражал воображение даже своими слабостями. Правда, он писал ужасные вещи о докторе Франсия, был автором «Вниз по Ниагаре» и «Вопроса о черномазых» и отнюдь не восхищался нашими Соединенными Штатами. (Сомневаюсь, впрочем, чтобы он думал или говорил о нас хотя бы вполовину так плохо, как мы того заслуживаем.) Подобно Левиафану, вздымал он гигантские волны в океане современной литературы и политики. Что касается последней, то, чтобы понять его к ней отношение, надо самому лично увидеть и осознать все убожество существования, всю порочность и тупое безразличие, укоренившиеся среди преобладающей части населения британских островов, царящую там волокиту, угодничество и самодовольную тупость. Поэтому, хотя Карлейль не был чартистом или радикалом, я считаю, что он громче всех поднял голос протеста против последствий феодализма, и сегодня еще ощущаемых в Великобритании, против все растущей нищеты и деградации лишенных земли и крова двадцати миллионов, тогда как несколько тысяч, а вернее — сотен, владеют всей землей, всеми богатствами и всеми доходными местами. Ни торговля, ни навигация, ни клубы, ни культура, ни слава, ни пушки, ни избранный класс титулованного дворянства и утонченной аристократии, ни последние технические усовершенствования не могут явиться оправданием этой чудовищной несправедливости.

Чтобы осознать, как много сделал Карлейль для своей страны, достаточно представить — или попытаться представить, —как выглядело бы английское литературное воинство последних пятидесяти лет без Карлейля. Оно было бы подобно армии, лишенной артиллерии. Картина и без него была бы достаточно впечатляющая: Байрон, Скотт, Теннисон и другие — развеваются знамена, гарцуют кавалеристы, марширует пехота, но не слышно того орудийного грома, который так дорог сердцу настоящего солдата и который решает исход сражения и приносит победу.

За последние три года в Америку приходили отрывочные сведения об очень старом, иссохшем, одиноком человеке, который большую часть времени лежал на диване и лишь усилием своей могучей воли заставлял себя вставать с постели, но у которого уже не хватало сил, чтобы выйти на улицу. Краткие заметки о нем время от времени попадались мне в газетах. Одну такую заметку я прочел неделю тому назад, перед тем как выйти на свою часовую прогулку в восемь часов вечера. В тот прохладный и необыкновенно ясный вечер (это было 5 февраля 1881 г.) я шел по полевой тропинке и думал о Карлейле, его состоянии приближающейся и, возможно, уже наступившей смерти, и мысли мои были странно расплывчаты и как бы сливались с окружающей меня природой. На западе над горизонтом стояла планета Венера, снова во всем блеске своей красоты (почти год до этого она была какой-то тусклой и вялой); кроме того, в ней появилось новое свойство, которого я раньше не замечал: спокойная строгость и величие. Роскошная, сладострастная соблазнительница Киприда стала Венерой Милосской. Выше к зениту сияли Юпитер, Сатурн, Луна во второй четверти, за ними Плеяды, созвездие Тельца, красный Альдебаран. Ни одно облачко не затуманивало небосвод. Орион шагал на юго-западе, перетянутый своим бриллиантовым поясом, а немного ниже сверкало ночное солнце — Сириус. Каждая звезда как бы выросла, сияла ярче и казалась ближе, чем обычно. В иные ясные ночи крупные звезды совершенно затмевают мелкие, но тут я отчетливо видел малейшую звездочку или созвездие, и все они были так же близко. В Волосах Вероники блистала каждая жемчужина и появились новые, о существовании которых я и не подозревал. На северовостоке и севере четко рисовались Кассиопея, Кастор и Поллукс и обе Медведицы. И весь этот беззвучный неповторимый фейерверк был пронизан и объединен в моем сознании мыслями об умирающем Карлейле. (Если вы хотите смягчить и одухотворить или даже попытаться решить тайны смерти и гениальности, размышляйте над ними ночью под усеянным звездами небом.)

И вот теперь, когда Томас Карлейль ушел от нас, возможно ли, что он, чье тело обратится в прах и развеется ветрами, все еще существует как некая индивидуальность? Быть может, каким-то ускользающим от определения путем, не постигнутым за десять тысячелетий размышлений и догадок, недоступным нашим земным представлениям, он все же останется как определенная живая духовная личность, и в эти минуты проносится где-то в пространстве, среди всех этих звездных миров, которые при всей своей значительности и грандиозности являются лишь видимым пределом беспредельной вселенной. Я убежден, что так оно и есть. В тиши звездной ночи душа сама даст ответ на подобные вопросы, и это самый убедительный ответ, какой только возможен. Поэтому, когда меня гнетет какое-нибудь особенно горестное событие или мучительная проблема, я иду бродить под звездами и ищу у них последнего безмолвного утешения.

ЧЕТЫРЕ ПОЭТА АМЕРИКИ

16 апреля. Сегодня я посетил Лонгфелло. Пробыл у него недолго, но ушел с самым хорошим чувством. Я не большой любитель визитов, но поскольку три года тому назад автор «Евангелины» любезно навестил меня в Кэмдене во время болезни, я решил также повидать его — не только потому, что мне этого хотелось, но и из чувства долга. Лонгфелло был единственным именитым лицом, которому я нанес визит за время пребывания в Бостоне, и я не скоро забуду, как осветилось его лицо и с какой теплотой и очаровательной, как теперь говорят, старомодной учтивостью он меня принял.

Здесь мне кажется уместным сказать несколько слов о могучей четверке, положившей начало американской поэзии. Автор недавно появившейся в одном журнале статьи, от которого следовало бы ожидать большей осведомленности о моих убеждениях, пишет, что я проявляю «нетерпимость и пренебрежение» к ведущим поэтам, что я «высмеиваю их» и считаю «бесполезными». Если кто-нибудь хочет знать, что я думаю о наших поэтах (причем думаю давно и неоднократно выражал свои мысли вслух), я готов высказаться с полной откровенностью. Я не могу себе представить более удачного приобщения к миру поэзии, чем: то, что выпало на долю Америки благодаря Эмерсону, Лонгфелло, Брайанту и Уиттиеру. Эмерсон несомненно первый из них, что же касается остальных трех, я затрудняюсь сказать, кому из них я отдал бы пальму первенства. Каждый — большой поэт, каждый — мастер, каждый — неповторим. Эмерсон прекрасен нежной живой музыкой стиха, философской глубиной мысли, янтарной прозрачностью строк, напоминающей мед диких пчел, которых он так любит воспевать. Лонгфелло со своей богатой палитрой, изяществом формы и взыскательностью в выборе темы— певец всего, что украшает жизнь и возвышает любовь, — соперничает с лучшими поэтами Европы и, за одним исключением, пишет лучше, чем любой из них. В строках Брайанта как бы забился поэтический пульс огромной страны; он воспевает реки, леса, в его стихах веет ветер открытых просторов, они дышат ароматом полевых трав, виноградников, берез. В глубине души тяготея к траурным мелодиям, Брайант начал, а также кончил свой поэтический путь похоронными гимнами, но в отдельных стихотворениях он поднимался до осознания общечеловеческих истин,-побуждений, долга и провозглашал мораль, столь же вечную и беспощадную, как у Эсхила, если даже не изображал события столь же бурные и роковые. В Уиттиере же, певце своей особой темы (его увлечение войной и героизмом, несмотря на принадлежность к квакерам, ритм его стихов, напоминающий тяжелый шаг ветеранов Кромвеля), в Уиттиере живут та целеустремленность и духовная сила, которые создали Новую Англию, высокая нрав- $ ственность и горение Лютера, Мильтона и Джорджа Фокса; я не смею, не имею права сказать, что есть тут и примесь узости и нетерпимости, хотя у меня нет сомнений, что больше, чем в чемнибудь другом, мир нуждается и всегда будет нуждаться именно в подобной узости и подобной нетерпимости.

ПОЛОТНА МИЛЛЕ

18 апреля. Ходил за три-четыре мили, к Куинси Шоу, — смотреть собрание картин Ж.-Ф. Милле. Не заметил, как пролетело два часа. Никогда еще не приходилось мне испытывать ничего подобного. Без конца стоял перед «Сеятелем». Кажется, перед тем, которого знатоки называют «первым», так как художник дал второй, а потом и третий вариант — по мнению иных, всякий раз лучше прежнего. Но я сомневаюсь. В первом варианте — нечто такое, чего не уловить дважды: какая-то великолепная сумрачность, неповторимое сдержанное неистовство. Помимо этого шедевра, там еще много других (никогда не забуду простой вечерней сценки «Поят корову»), неподражаемых, совершенных в смысле живописи образцов подлинного мастерства, отмеченных к тому же, как мне показалось, той высшей, неуловимой моральной тенденцией художника (вернее всего, бессознательной), которой я всегда ищу. Все они, вместе взятые, дают мне полную историю того, что предшествовало Великой французской революции и ее вызвало: с одной стороны, долголетнее угнетение широких масс героического народа, ужасающая нищета, голод, отрицание за народом каких бы то ни было прав, попытка отбросить человечество на несколько поколений назад, — с другой стороны, сила природы, достигшая титанических размеров, возросшая и ставшая непреодолимой именно благодаря сопротивлению, грозно ожидающая мгновения, чтобы вырваться наружу, мстительная, — напор на плотины и, наконец, их прорыв — штурм Бастилии, казнь короля и королевы, кровавая буря террора. Но что же тут удивительного?

Можно ль желать, чтоб человек был иным?

Можно ль желать, чтоб народ был из дерева или из камня?

Чтобы не было справедливого воздаяния времен и судьбы?

Подлинная Франция — основа всего остального, — конечно, вся в этих картинах. Я имею в виду «Отдых работников в поле», и «Землекопов» и «Ангелюс». Иные представляют себе французов людьми низкорослыми, пяти — пяти с половиной футов, легкомысленными, вечно хихикающими. Ничего подобного. В массе своей население Франции накануне революции состояло из рослых, серьезных, таких же трудолюбивых, как нынче, простых людей. Революция и наполеоновские войны привели к измельчанию народного типа, но он возродится опять.

За одно только то, что мне там открылся новый мир картин Милле, никогда не забуду я своего краткого пребывания в Бостоне. Будет ли когда-нибудь у Америки такой вот художник, но ею самой порожденный, плотью и духом — ее созданье?

ДЕМОКРАТИЧЕСКИЕ ДАЛИ

(Фрагменты)

...Если в древности и в средние века высокие идеалы и мысли находили свое выражение столько же, если не больше, в других искусствах, сколько в литературе (недоступной массам и даже большинству представителей высших сословий), то в наши дни литература не только служит злободневным нуждам страны лучше, чем все другие искусства, вместе взятые, но стала единственным общим средством морального воздействия на массы. Живопись, скульптура, театр как будто уже перестали оказывать решающее или хотя бы сколько-нибудь важное влияние на людей — на их интеллект, поведение и даже эстетические вкусы. Большие возможности, большое будущее у зодчества. За ним следует музыка — самое одухотворенное, самое чувственное искусство, такое божественное и такое человечное; она выступает вперед, покоряет, захватывает первое место; в каких-то отношениях, каким-то нуждам она одна в состоянии удовлетворить. И все же в нашей сегодняшней цивилизации литература, бесспорно, царит над всеми искусствами, весит больше их всех, — она определяет характер и церкви и школы или, во всяком случае, могла бы их определять. Сфера ее влияния воистину беспредельна, особенно если мы включим сюда литературу научную.

Было бы полезно в интересах точности задержаться на отдельных вопросах. У литературы засеяно много полей: одни плодородны, другие не дают урожая. То, что я говорю в этих «Далях», касается в основном литературы художественной, в особенности поэзии — основы всего. В области наук и публицистики Америка как будто не внушает тревог, напротив, у нас есть основания надеяться, что эта литература будет и глубоко серьезна, и насущно полезна, и жизненна. Во многом эти надежды, пожалуй, и сейчас уже стали реальностью, они уже.вполне современны. Но в области литературы художественной для нашего века и для нашей страны требуется нечто основное и существенное, нечто такое, что равносильно сотворению мира. Политические мероприятия, видимость избирательного права и законодательство не могут одни влить в демократию новую кровь и поддержать в ее теле здоровую жизнь. Для меня нет сомнения, что пока демократия не займет в человеческих сердцах, в чувствах и в вере такого же прочного, надежного места, какое в свое время занимали феодализм или церковь, пока у нее не будет своих собственных вечных источников, бьющих всегда из глубин, — ее силы будут недостаточны, ее рост сомнителен, и главного очарования в ней не будет. Два-три подлинно самобытных американских поэта (или два-три живописца, или два-три оратора), поднявшихся над горизонтом, подобно планетам или звездам первой величины, могли бы примирить между собой и слить воедино разные народы и далеко отстоящие местности и придать этим Штатам больше сплоченности, больше нравственного единства и тождества, чем все их конституции, законодательства, политические, военные и промышленные мероприятия, взятые вместе. У каждого штата своя история, свой особый климат, особые города, особый жизненный уклад; поэтому-то им и необходимы общие типы, общие герои, общие успехи и неудачи, общая слава и общий позор. И не менее, а более, гораздо более им нужно целое созвездие могучих поэтов, художников, мудрецов, способных стать выразителями своей нации, того, что есть универсального, общего, присущего всей стране, — на севере, на юге, у прибрежий и в центре.

По словам историков, отдельные области, города и государства Древней Греции, вечно враждовавшие между собой, объединились, увы, лишь тогда, когда их покорили чужеземцы. Конечно, Америке никакой завоеватель не грозит и такого объединения ей, к счастью, ожидать не приходится, но все ж меня постоянно страшит мысль о наших внутренних распрях, о том, что у наших Штатов еще нет костяка, который скрепил бы весь организм в единое целое.

Во всяком случае, я убежден в необходимости для штатов — не сейчас, а в далеком будущем — объединиться по принципу искусства и нравственности, единственному надежному принципу. Я утверждаю, что в минуты общей опасности естественным объединителем штатов станет и должен стать отнюдь не закон, не личный интерес каждого, как обычно полагают у нас, не общность денежных, материальных интересов, а горячая и грандиозная Идея, расплавляющая все своим сокрушительным жаром и сливающая все оттенки различий в одну-единственную, безграничную духовную, эмоциональную силу.

Могут возразить (считаю такое возражение вполне основательным), что всеобщее благополучие, зажиточность масс, обеспеченных жизненными удобствами всякого рода, — это самое главное, и ничего другого не надо. Могут указать, что наша республика, превращая дикие степи в плодородные фермы, проводя железные дороги, строя корабли и машины, уже тем самым создает величайшие произведения искусства, величайшие поэмы и т. д. И могут спросить: не важнее ли эти корабли, машины и фермы, чем откровения самых великих рапсодов, художников или писателей?

Я с гордостью и радостью приветствую и корабли, и машины, и фермы, но, воздав им дань восхищения, повторяю опять, что, по-моему, душа человеческая не может удовлетвориться лишь ими. Опираясь на них (подобно тому, как опираются на землю ногами), душа жаждет высшего, того, что обращено к ней самой.

Эти соображения, эти истины подводят нас к важному вопросу о среднем типе американца — типе, который призваны выявить литература и искусство и который отразил бы общие национальные черты. Обычно столь проницательные американские мыслители либо оказывали этому вопросу весьма мало внимания, либо совсем не замечали его, словно погруженные в дремоту.

Мне хотелось бы по мере возможности разбудить даже политика, даже дельца и предостеречь их против той господствующей иллюзии, будто демократические учреждения, умственная бойкость и ловкость, хорошо налаженный общий порядок, материальный достаток и промышленность (сколь ни желательны и ценны они сами по себе) могут обеспечить успех всему нашему демократическому делу. В полной мере (или почти в полной мере) владея этими благами, Штаты победоносно вышли из борьбы с самым страшным из всех врагов — внутренним врагом, пребывающим в их собственных недрах7. Однако при беспримерном материальном прогрессе общество в Штатах искалечено, развращено, полно грубых суеверий и гнило. Таковы политики, таковы и частные лица. Во всех наших начинаниях совершенно отсутствует или недоразвит и серьезно ослаблен важнейший, коренной элемент всякой личности и всякого государства — совесть.

Я полагаю, что настала пора взглянуть на нашу страну и на нашу эпоху испытующим взглядом, как смотрит врач, определяя глубоко скрытую болезнь. Никогда еще сердца не были так опустошены, как теперь здесь у нас, в Соединенных Штатах. Кажется, истинная вера совершенно покинула нас. Нет веры в основные принципы нашей страны (несмотря на весь лихорадочный пыл и мелодраматические визги), нет веры даже в человечество.

Чего только не обнаруживает под разными масками проницательный взгляд! Ужасное зрелище. Мы живем в атмосфере лицемерия. Мужчины не верят в женщин, женщины — в мужчин. В литературе господствует презрительная ирония. Каждый из наших litterateurs8 только и думает, над чем ему посмеяться. Бесконечное количество церквей, сект и т. д., самые мрачные призраки из всех, какие я знаю, присвоили себе имя религии. Разговоры — одна болтовня, зубоскальство. От лживости, коренящейся в духе — матери всех фальшивых поступков, — произошло несметное потомство.

Один неглупый откровенный человек из Департамента сборов в Вашингтоне, объезжающий по обязанности службы города Севера, Юга и Запада для расследования всевозможных нарушений закона, поделился со мною своими печальными открытиями.

Испорченность деловых кругов в нашей стране не меньше, чем принято думать, а неизмеримо больше. Общественные учреждения Америки сверху донизу во всех ведомствах, кроме судебного, изъедены взяточничеством и злоупотреблениями всякого рода. Суд начинает заражаться тем же. В крупных городах процветает благопристойный, а порою и открытый грабеж и разбой. В высшем свете — легкомыслие, любовные шашни, легкие измены, ничтожные цели или полное отсутствие каких бы то ни было целей за исключением одной: убить время. В бизнесе (всепожирающее новое слово «бизнес») существует только одна цель — любыми средствами добиться барыша. В сказке один дракон сожрал всех других драконов. Нажива — вот современный дракон, который проглотил всех других. Что такое наше высшее общество? Толпа шикарно разодетых спекулянтов и пошляков самого вульгарного псшиба. Правда, за кулисами этого нелепого фарса, поставленного у всех на виду, где-то в глубине, на заднем плане, можно разглядеть колоссальные труды и подлинные ценности, которые рано или поздно, когда наступит их срок, выйдут из-за кулис на авансцену. Но действительность все-таки ужасна. Я утверждаю, что хотя демократия Нового Света достигла великих успехов в извлечении масс из болота, в котором они погрязли, в материальном развитии, в достижении обманчивого, поверхностного культурного лоска, — эта демократия потерпела банкротство в своем социальном аспекте, в религиозном, нравственном и литературном развитии. Пусть мы приближаемся небывало большими шагами к тому, чтобы стать колоссальной империей, превзойти империю Александра и гордую республику Рима. Пусть присоединили мы Техас, Калифорнию, Аляску и на севере простерлись до Канады, а на юге до Кубы. Мы стали похожи на существо, наделенное громадным, хорошо приспособленным и все более развивающимся телом, но почти лишенное души.

В качестве иллюстрации к сказанному приведу несколько беглых наблюдений, набросков с изображениями местностей и пр. Моя тема так значительна, что я не боюсь повторяться. После довольно долгого отсутствия я снова (сентябрь 1870 г.) в Нью-Йорке и в Бруклине. Я поселился здесь на несколько недель отдохнуть. Великолепие и живописность этих двух городов, их океаноподобный простор и грохот, их ни с чем не сравнимое местоположение, реки и бухта, сверкание морских приливов, новые высокие здания, фасады из железа и мрамора, величавые изящные, ярко расцвеченные, с преобладанием белых и синих красок, развевающиеся флаги, бесчисленные корабли, шумные улицы.

Бродвей, тяжелый, глухой, музыкальный, не смолкающий и ночью гул; конторы оптовиков, богатые магазины, верфи, грандиозный Центральный парк и холмистый парк Бруклина; я брожу среди этих холмов в великолепные осенние дни, размышляю, вникаю, впитываю в себя впечатления от толпы горожан, разговоры, куплю-продажу, вечерние развлечения, пригороды, — все это насыщает меня ощущениями мощи, избытка жизненных сил и движения, возбуждает во мне непрерывный восторг и вполне удовлетворяет и мои аппетиты, и мой эстетический вкус. Всякий раз, когда я переправляюсь на пароходике через Северную или Восточную реку или провожу время с лоцманами в их рубках, когда я толкаюсь на Уолл-стрите или на золотой бирже, я чувствую все больше и больше (да позволено мне будет признаться в моих личных привязанностях), что не одна только природа величественна своими полями, просторами, бурями, сменой дня и ночи, горами, лесами, морями, что творчество, искусство человека может быть так же величественно разнообразием хитроумных изобретений, улиц, товаров, зданий, кораблей: великолепны спешащие, лихорадочные, наэлектризованные толпы людей в проявлении своего многообразного делового гения (отнюдь не худшего гения среди всех остальных), величаво могущество тех неисчислимых и пестрых богатств, которые сосредоточены здесь.

Но, закрыв глаза на этот поверхностный, внешний блеск и сурово отвергнув его, всмотримся в то единственное, что имеет значение, всмотримся в Человеческую Личность. Внимательно изучая ее, мы задаем вопрос: существуют ли в самом деле у нас мужчины, достойные этого имени? Существуют ли атлетически сложенные люди? Где совершенные женщины, которые были бы под стать нашим материальным богатствам? Окружает ли нас атмосфера прекрасных нравов? Где милые юноши и величавые старцы? Есть ли у нас искусства, достойные нашей свободы и нашего благосостояния? Существует ли культура нравственная и религиозная, единственное оправдание высокой материальной культуры? Признайтесь, что для строгого глаза, смотрящего на человечество сквозь нравственный микроскоп, все эти города, кишащие ничтожными абсурдами, калеками, призраками, бессмысленно кривляющимися шутами, представляются какой-то выжженной, ровной Сахарой. Признайтесь, что в лавке, на улице, в церкви, в театре, в пивной, в канцелярии — всюду легкомыслие, пошлость, гнусное лукавство, предательство, всюду фатоватая, хилая, чванная, преждевременно созревшая молодежь, всюду чрезмерная похоть, нездоровые тела мужчин и женщин, подкрашенных, подмалеванных, в шиньонах; всюду грязный цвет лица, испорченная кровь, способность к материнству утрачивается или уже утрачена, вульгарные понятия о красоте, дурные манеры или, вернее, полное отсутствие манер, какого, пожалуй, не найти во всем мире.

Чтобы снова вдохнуть в этот плачевный порядок вещей здоровую и героическую жизнь, нужна новая литература, способная не только отражать или копировать видимость вещей и явлений, не только угождать, как проститутка, тому, что называется вкусом, не только забавлять для пустого препровождения времени, не только прославлять изысканное, стародавнее, изящное, не только выставлять напоказ свою умелую технику, ловкую грамматику, ритмику, — нужна литература, изображающая то, что под спудом, проникнутая религией, идущая в ногу с наукой, властью и умело справляющаяся со стихиями и силами жизни, способная наставлять и воспитывать и — что, пожалуй, важнее, ценнее всего — способная освободить женщину из невероятных клещей глупости, модных тряпок, худосочного опустошения души — нужна литература, могущая создать для Штатов сильное, прекрасное племя Матерей.

Итак, уразумев эти факты и соображения, а также то, что вытекает из них, обдумав все «за» и «против» и, несмотря ни на что, сохраняя веру в американские народные массы — в мужчин и женщин вообще и даже в отдельные личности, — видя в них материал для самой высокой литературы, я продолжаю свои размышления...

Народ! Он, как наша большая планета, может показаться полным уродливых противоречий и недостатков и при общем взгляде на него остается вечной загадкой и вечным оскорблением для поверхностно образованных классов. Только редкий космический ум художника, озаренный Бесконечностью, может постичь многообразные, океанические свойства Народа, а вкус, лоск образованности и так называемая культура всегда были и будут его врагами. Ярко позолочены самые гнусные преступления, самые свинские мерзости феодального и династического мира в Европе, представители которого — короли, и принцессы, и двор — так изящно одеты и блистают такой красивой наружностью. А Народ невежествен, грязен, пороки его неприглядны и грубы.

Литература, в сущности, никогда не признавала Народа и, что бы ни говорили, не признает его и сейчас. До сих пор она, говоря вообще, стремилась только к тому, чтобы создать сварливых, ни во что не верящих людей. Кажется, будто существует какая-то вечная взаимная вражда между жизнью литературы и грубым, крепким духом демократии. Правда, позднейшей литературе не чуждо милостивое, благосклонное отношение к Народу, но даже у нас редко встречается должная научная оценка и почтительное понимание скрытых в нем безмерных богатств и громадности его сил и способностей, присущих ему художественных контрастов света и тени. В Америке с этим соединяется полная надежность в минуты опасности и величавый исторический размах — во время войны или мира, — какого не найдешь у хваленых книжных героев и у рыцарей духа во всех летописях человечества.

...Судя по главным эпохам истории человечества, справедливость всегда в угнетении, мирная жизнь шествует среди провалов и ям, и не было еще такого времени, когда можно было бы сказать, что в жизни не существует рабства, нищеты, низости, лукавства тиранов и доверчивой наивности простого народа, как бы ни были разнообразны те формы, в которых выражаются эти явления. Иной раз тучи на минуту разойдутся, выглянет солнце — и снова, как будто навеки, глубокая тьма. Но есть бессмертное мужество и дар пророчества во всякой неизвращенной душе — она до последней минуты не должна и не может сдаваться. Да здравствует атака, да здравствует вечный штурм! Да здравствует не признанная толпою идея, за которую дерзновенно сражается человеческий дух, — неуклонные и неустанные попытки наперекор урокам прошлого и доводам здравого смысла.

Однажды, еще до войны, я тоже был полон сомнения и скорби. (Увы, мне стыдно признаться, как часто эти чувства приходили ко мне!) В тот день у меня был разговор с одним иностранцем, проницательным, хорошим человеком: его слова произвели на меня впечатление, — в сущности, они выражали мои собственные наблюдения и мысли. «Я много путешествовал по Соединенным Штатам, — говорил иностранец, — я наблюдал ваших политических деятелей, слушал речи кандидатов, читал газеты, заходил в пивные, вслушивался в непринужденные беседы людей. И я убедился, что ваша хваленая Америка с ног до головы покрыта язвами, и эти язвы — вероломство, измена и себе и своим собственным принципам! Из всех окон, из всех дверей на меня бесстыже глядели дикие личины раздора и рабства. Всюду я видел, как мерзавцы и воры либо устраивали других на всевозможные общественные должности, либо сами занимали эти должности. Север не менее порочен, чем Юг. Из сотни чиновников, служащих в федеральных учреждениях или в учреждениях какогонибудь штата или города, не было ни одного, который был бы действительно избран волей незаинтересованных лиц, волей самого народа. Все были навязаны народу большими или маленькими фракциями политиканов, при помощи недостойных махинаций и подкупленных выборщиков; заслуги и достоинства здесь не ценились нисколько. Всюду я видел, как миллионы крепких и смелых фермеров и мастеровых превращаются в беспомощный ломкий тростник в руках сравнительно немногочисленной кучки политиканов. Всюду, всюду я видел одну и ту же тревожную картину — как партии захватывают власть в государстве и с открытым бесстыдством пользуются ею для партийных целей».

Печальные, серьезные, глубокие истины. Но есть другие, еще более глубокие истины, которые преобладают над первыми и, так сказать, противостоят им. Над всеми политиканами, над их большими и малыми шайками, над их наглостью и хитрыми уловками, над самыми сильными партиями возвышается власть, может быть покуда еще дремлющая, но всегда держащая наготове — до поры до времени — свои суровые приговоры, а иногда и действительно разбивающая вдребезги самые сильные партии, даже в час их торжества и могущества.

В более светлые часы все кажется совершенно иным. Есть события и более существенные, чем избрание губернатора, мэра или члена конгресса, хотя, конечно, очень важно, кого избирают, и ужасно, если избирают невежду или негодяя, как это бывает порой. Но обман, как морские отбросы, всегда окажется на виду, на поверхности. Лишь бы самая вода была глубока и прозрачна. Лишь бы одежда была сшита из добротной материи: ей не повредят никакие позументы и нашивки, никакая наружная мишура, ей вовеки не будет сносу. Пусть в нашем народе и в нашей стране возникла кровавая смута; ведь это народ сам нашел в себе силы ее подавить.

В конце концов главное значение в стране имеет лишь средний человек.

...Когда я скитаюсь под разными широтами в разные времена года, я наблюдаю толпы в больших городах: в Нью-Йорке, Бостоне, Филадельфии, Цинциннати, Чикаго, Сент-Луисе, Сан-Франциско, Новом Орлеане, Балтиморе, когда я смешиваюсь с этими бесчисленными сонмами бойких, подвижных, добродушных и независимых граждан, мастеровых, мелких служащих, подростков, то при мысли об этом множестве таких свободных и свежих, таких любящих, таких гордых людей меня охватывает благоговейный трепет. С изумлением и стыдом я чувствую, что никто из наших гениев, талантливых писателей и ораторов не говорил с этими людьми по-настоящему. Мало кто мог (вернее, никто не мог) создать для них хоть единый образ или впитать в себя и претворить в себе их дух и главные особенности, которые, таким образом, остаются до сих пор незапечатленными и непрославленными.

Могущественно владычество плоти, еще могущественнее владычество духа. То, что заполняло и до сих пор заполняет наши сердца и умы и служит для них образцом, все еще приходит к нам из чужих краев. Великие произведения поэзии, включая Шекспировы, убийственны для гордости и достоинства простого народа, для жизненных соков демократии. Те литературные образцы, которые пришли к нам из других стран, из-за моря, родились при дворах, выросли в лучах солнца, светившего замкам, — все они пахнут королевскими милостями. Правда, есть у нас немало писателей, работающих в своем собственном стиле. Многие из них элегантны, многие учены, и все чрезвычайно приятны. Но подойдите к ним с национальным мерилом или с теми требованиями, которые мы предъявляем демократической личности, и они обращаются в прах. Я не знаю ни одного писателя, художника, оратора или кого бы то ни было, кто сумел бы почувствовать и выразить безгласные, но вечно живые и деятельные, всепроникающие стремления нашей страны, ее непреклонную волю. Неужели этих жеманных карликов можно назвать поэтами Америки? Неужели эти грошовые, худосочные штучки, эти стекляшки, выдающие себя за драгоценные камни, можно назвать американским искусством, американской драмой, критикой, поэзией? Мне кажется, что с западных горных вершин я слышу презрительный хохот Гения этих штатов.

В молчании, не торопясь, демократия вынашивает свой собственный идеал не только для искусства и литературы, не только для мужчин, но и для женщин. Сущность американской женщины (освобожденной от того допотопного и нездорового тумана, который облекает слово «леди»), женщины вполне развитой, ставшей сильным работником, равным мужчине, — ее сущность не только в работе, но и в решении жизненных и государственных вопросов. И кто знает, может быть, благодаря своему божественному материнству женщины станут даже выше мужчин. Материнство — вечный, высочайший, загадочный их атрибут. Во всяком случае, они могут сравняться с мужчинами, едва только захотят этого и сумеют отказаться от своих игрушек и фикций, чтобы, подобно мужчинам, столкнуться с подлинной, самостоятельной и бурной жизнью.

И наконец, чтобы закончить свою мысль (и, таким образом, перевыполнить заданный нам урок), мы должны сказать, что в наши дни вообще невозможно сколько-нибудь полное, эпическое изображение демократии в ее целостной сущности, потому что доктрины ее не найдут своего воплощения ни в одной отдельной области до тех пор, пока все области не будут пронизаны ее духом. Да, поистине безграничны наши дали! Сколько еще нужно распутать и высвободить! Сколько потребуется времени, чтобы дать нашему американскому миру почувствовать, что ему не на кого полагаться, кроме как на самого себя!

Друг мой, неужели ты думал, что демократия существует только для выборов, для политики и для того, чтобы дать наименование партии? Я говорю: демократия нужна для будущего, чтобы цветом и плодами войти в наши нравы, в высшие формы общения людей, в их верования, в литературу, в университеты и школы, в общественную и частную жизнь, в армию и флот. Как я уже указывал, еще мало кто до конца понял демократию и поверил в нее. А пожалуй, никто не понял и никто не поверил. И нельзя сказать, чтобы у нее были основания питать благодарность к своим приверженцам и защитникам: они принесли ей мало пользы, вернее, нанесли немалый вред. Демократия включает в себя все моральные силы страны, равно как и ее торговлю, финансы, машины, средства сообщения — словом, все ее историческое развитие в целом, и остановить это развитие так же невозможно, как задержать морской прилив или земной шар, несущийся по своей орбите. Несомненно также, что демократия живет, глубоко скрытая в сердцах огромного количества простых людей, американцев, главным образом коренных жителей сельских районов. Но ни там и нигде в стране она еще не стала пламенной, всепоглощающей, абсолютной верой...

То, о чем мы дерзаем писать, еще не существует. Мы странствуем с неначерченной картой в руках. Но уже близятся муки родов. Мы вступили в эпоху сомнений, ожиданий, энергичных формирований; и преимущество этой эпохи заключается именно в том, что нас одушевляют подобные темы: раскаленная войной и революцией, наша вдохновенная речь, хотя и не выдерживает критики в отношении изящества и закругленности фраз, приобретает подлинность молнии.

Может быть, мы уже получили свою награду (ибо почти во всех странах уже и теперь есть достойные всяких наград). Хотя не для нас предназначена радость вступить победителями в завоеванный город, хотя нашим глазам и не суждено узреть беспримерное могущество и блеск демократии, достигшей своего зенита и наполняющей мир сиянием такого величия, какого не знал ни один из королей и феодалов, — но для избранных уже существуют пророческие видения, есть радость участия в треволнениях нашего времени, радость смиренного послушания голосу духа святого, мановению божьей руки, которых другие не видят и не слышат. Для нас, избранных, существует горделивое сознание того, что, несмотря на сгущающиеся тучи, на окружающие нас соблазны, на томительное ожидание, — мы не были дезертирами, мы не предавались отчаянию, мы не отрекались от своей веры...

Что же, однако, говоря более точно, мы разумеем под литературой Нового Света? Разве литература уже в настоящее время не процветает у нас? Разве в Соединенных Штатах не действует сейчас больше типографских машин, чем в какой-либо другой стране? Разве у нас не выходит сейчас больше изданий, чем где бы то ни было? Разве наши издатели не становятся с каждым днем все жирней и наглей? (Пользуясь лживым и трусливым законом или, вернее, сплошным беззаконием, они набивают себе брюхо и романами других стран, и их стихами, и книгами по истории, и даже юмористикой, не платя авторам ни единого гроша, и отвечают свирепым отказом на их робкие намеки о плате.) Книги печатаются у нас в несметном количестве. Многим это кажется огромным успехом, но я считаю необходимым рассеять такие иллюзии. Страна может утопать в целых реках и океанах вполне удобочитаемых книг, журналов, романов, газет, стихотворных сборников, серийных изданий и прочей печатной продукции — вроде той, которая циркулирует ныне у нас, — и все эти книги могут быть полезны и ценны, сотни сносных, ловко написанных, не лишенных учености литературных новинок могут печататься здесь наряду с прочими сотнями или, верней, миллионами (выпущенными при помощи вышеуказанных грабительских методов), — и все же у этой страны или нации никакой литературы в строгом смысле этого слова не будет.

Приходится повторить наш вопрос: что мы разумеем под истинной литературой и — особенно — под демократической литературой будущего? Ответить на этот вопрос — нелегкое дело. Распутываясь, все нити ведут нас к прошедшему. Самое большое, что мы можем сделать, это высказать свои пожелания, прибегая к сравнениям и притчам.

Здесь следует снова напомнить основной урок, извлекаемый нами из истории мира: все, что вносит какая-нибудь нация или эпоха — при посредстве политики, экономики, героических личностей, военных успехов, — остается для всякого, кто захочет добросовестно и зорко всмотреться, сырым, незаконченным, покуда литература, создавая национальные прототипы, не облечет все это в плоть и кровь. Только эти прототипы придают нации форму, только они способны что-нибудь окончательно выразить, доказать, завершить и увековечить. Без сомнения, были такие богатейшие, могущественнейшие, густонаселенные страны древнего мира, такие величайшие люди и величайшие события, которые не оставили нам после себя никакого наследства. Без сомнения, многие страны, героические деяния, люди, о которых мы не знаем, как их звали, где и когда они были, во много раз превосходили тех, о которых известия дошли до нас. Для иных же путешествие через безбрежное море столетий завершилось благополучно. Что же было тем чудом, которое сопутствовало и помогало плыть этим малым суденышкам по бесконечным пучинам мрака, летаргии, невежества? Несколько письмен, несколько бессмертных творений, небольших по размерам, но охватывающих бесценные сокровища воспоминаний, исторических лиц, нравов, наречий и верований, с глубочайшими проникновениями и мыслями, всегда связующими, всегда волнующими старое, но вечно новое тело, старую, но вечно новую душу! Они—только они!—везли и везут этот драгоценнейший груз — дороже чести, дороже любви! Все лучшее, что пережито человечеством, спасено, сохранено и доставлено ими! Некоторые из этих утлых суденышек называются у нас Ветхий и Новый завет, Гомер, Эсхил, Платон, Ювенал и т. д. Драгоценные крупицы! И если бы пришлось выбирать, то, как бы это ни было ужасно, мы скорее согласились бы видеть разбитыми и идущими ко дну со всем своим грузом все наши корабли, находящиеся в портах или в плавании, лишь бы не утратить вас, и подобных вам, и всего, что связано с вами и выросло из вас!

Все созданные литературой герои, влюбленные, боги, войны, предания, житейские битвы, преступления, эмоции, радости (или еле уловимый их дух) — все это дошло до нас для озарения нашей личности и ее житейского опыта. Все это, собранное гением городов, народов и веков и выполненное в литературе, этой высшей форме искусства, насущно необходимо, исполнено высшего смысла. И если бы это погибло, нашей потери не могли бы возместить все необъятные сокровищницы целого мира!

Эти величавые и прекрасные памятники на больших дорогах времен, они стоят для нас! Для нас эти огни маяков, освещающие нам все наши ночи.

Безвестные египтяне, чертящие иероглифы; индусы, творящие гимны, заповеди и нескончаемый эпос; еврейский пророк с его духовными озарениями, подобными молнии, раскаленною докрасна совестью, со скорбными песнями-воплями, зовущими к мести за угнетение и рабство; Христос, поникший головою, размышляющий о мире и любви, подобный голубю; грек, создающий бессмертные образцы физической и эстетической гармонии; римлянин, владеющий сатирой, мечом и законом, — иные из этих фигур далеки, затуманены, иные ближе и лучше видны. Данте, худой, весь одни сухожилия, ни куска лишнего мяса; Анджело и другие великие художники, архитекторы, музыканты; щедрый Шекспир, великолепный, как солнце, живописец и певец феодализма на закате его дней, блещущих избыточными красками, распоряжающийся, играющий ими по прихоти; и дальше — вплоть до германцев Канта и Гегеля, которые, хотя и близки к нам, похожи на бесстрастных, невозмутимых египетских богов, словно они перешагнули через бездны столетий. Неужели этих гигантов и подобных им мы не вправе, пользуясь нашей излюбленной метафорой, приравнять к планетам, планетным системам, носящимся по вольным тропам в пространствах иного неба, — космического интеллекта, души?

Вы, могучие и светозарные! Вы возрастали в своей атмосфере не для Америки, но для ее врагов — феодалов, а наш гений — современный, плебейский. Но вы могли бы вдохнуть свое живое дыхание в легкие нашего Нового Света — не для того, чтобы поработить нас, как ныне, но на потребу нам, чтобы взрастить в нас дух, подобный вашему, чтобы мы могли (смеем ли мы об этом мечтать?) подчинить себе и даже разрушить то, что вы оставили нам! На ваших высотах — даже выше и шире — должны мы строить для здесь и теперь! Мне нужно могучее племя вселенских бардов с неограниченной, неоспоримой властью. Явитесь же, светлые демократические деспоты Запада!

Такими беглыми чертами мы отметили в своем воображении, что такое настоящая литература той или иной страны, того или иного народа. Если сравнить с нею кипы печатных листов, затопивших Америку, то по аналогии они окажутся не лучше тех мелких морских каракатиц, что движутся, вздымаясь и волнуясь, когда сквозь их густую массу плывет пожирающий ее кит, наполовину высунув из воды голову.

И однако, несомненно, что наша так называемая текущая литература (подобно беспрерывному потоку разменной монеты) выполняет известную, быть может необходимую, службу — подготовительную (подобно тому, как дети учатся читать и писать). Всякий что-то читает, и чуть ли не всякий пишет — пишет книги, участвует в журналах и газетах. В конце концов и эта литература — грандиозна по-своему. Но идет ли она вперед? Подвинулась ли она вперед за все это долгое время? Есть что-то внушительное в больших тиражах ежедневных и еженедельных изданий, в горах белой бумаги, нагроможденных по кладовым типографий, и в гордых грохочущих десятицилиндровых печатных машинах, на работу которых я могу смотреть часами. И таким образом (хотя Штаты не создали ни одного великого литературного произведения, ни одного великого писателя), нашими авторами все же достигается главная цель — забавлять, щекотать, убивать время, распространять новости и слухи о новостях, складывать рифмованные стишки и читать их, — и все это в огромных масштабах. В наши дни при соревновании книг и писателей, особенно романистов, так называемый успех достается тому (или той), кто бьет на низкопробную пошлость, на сенсацию, на аппетит к приключениям, на зубоскальство и прочее, кто описывает применительно к среднему уровню чувственную внешнюю жизнь. У таких, у наиболее удачливых из них, бесконечное множество читателей, доставляющих им изрядную прибыль, но весь их успех на неделю: их читают и сейчас же забывают. А у авторов, изображающих внутреннюю, духовную жизнь, хоть и маловато читателей и хоть этим читателям зачастую не хватает горячности, но зато они всегда есть и всегда будут.

По сравнению с прошлым наша современная наука парит высоко, наша журналистика очень неплохо справляется с делом, но истинная литература и даже обычная беллетристика, в сущности, совсем не движется вперед. Взгляните на груду современных романов, рассказов, театральных пьес и т. д. Все та же бесконечная цепь хитросплетенных и выспренних любовных историй, унаследованных, по-видимому, от старых европейских Амадисов и Пальмеринов, XIII, XIV и XV веков. Костюмы и обстановка приноровлены к настоящему времени, краски горячее и пестрее, уже нет ни людоедов, ни драконов, но самая суть не изменилась нисколько, — все так же натянуто, так же рассчитано на эффект — не стало ни хуже, ни лучше.

Где же причина того, что в литературе нашего времени и нашей страны, особенно в поэзии, не видно ни нашего здешнего мужества, ни нашего здоровья, ни Миссисипи, ни дюжих людей Запада, ни южан, ничего подлинного ни в физической, ни в духовной сфере? Вместо этого — жалкая компания франтов, разочарованных в жизни, и бойких маленьких заграничных господ, которые затопляют нас своими тонкими салонными чувствами, своими зонтиками, романсами и щелканьем рифм (в который раз их ввозят в нашу страну!). Они вечно хнычут и ноют, гоняясь за каким-нибудь недоноском мечты, и вечно заняты худосочной любовью с худосочными женщинами. Между тем величайшие события и революции и самые неистовые страсти, бурлившие в жизни народов на протяжении всемирной истории, с невиданной красотой и стремительностью проносясь над подмостками нашего континента (и всех остальных), дают писателям новые темы, открывают им новые дали, предъявляют им новые, величайшие требования, зовут к дерзновенному созиданию новых литературных идей, вдохновляемых ими, стремящихся парить в высоте, служить высокому, большому искусству (то есть, другими словами, служить богу, служить человечеству). Но где же тот автор, та книга, которые не стремятся идти по проторенной тропе, повторять то, что было сказано раньше, обеспечивая себе тем самым и элегантность, и лоск образованности, и, главное, рыночный сбыт? Где тот автор, та книга, которые поставили бы себе более высокую цель?..

Многие сейчас видят смысл жизни исключительно в том, чтобы первую ее половину отдать лихорадочному накоплению денег, а вторую — «развлечениям», путешествиям в чужие края и прочим способам пустого препровождения времени. Но если взглянуть с позиции более возвышенной, чем та, какую занимают эти люди, с позиций патриотизма, здоровья, создания доблестных личностей, религии, требований демократии, то вся эта масса стихов, литературных журналов, пьес, порожденных американским интеллектом, покажется смешной и бессмысленной. Эти произведения никого не питают, никому не придают новых сил, не выражают ничего типического, никому не указывают жизненной цели, и только пустые умы самого низкого пошиба могут находить в них какое-то удовлетворение.

Что касается так называемой драмы или драматического искусства в том виде, в каком оно предстает со сцены американских театров, скажу только, что оно заслуживает столь же серьезного отношения к себе и должно быть поставлено рядом с такими вопросами, как убранство стола для банкетов или подбор драпировок для бальных зал. Я не хочу также наносить оскорбления умственным способностям читателя (раз он уже проникся духом этих «Далей») и вдаваться в подробные объяснения того, по какой причине обильные излияния наших рифмоплетов — известных и малоизвестных — ни в коей мере не отвечают нуждам и высоким требованиям нашей страны. Америке необходима поэзия, которая была бы такой же дерзостной, современной, всеобъемлющей и космической, как она сама. Не игнорировать науку и современность призвана наша поэзия, а вдохновляться ими. Не столько в прошлое, сколько в будущее должна она устремлять свой взгляд. Подобно самой Америке, ее поэзия должна освободиться от влияния даже величайших образцов прошлого, и пусть она, почтительно отдавая им должное, до конца уверует только в себя самое, толькр в проявления своего собственного демократического духа. Подобно Америке, она должна поднять знамя священной веры человека в свое достоинство (этой первоосновы новой религии). Слишком долго наш народ внимал стихам, в которых простой человек униженно склоняется перед высшими, признавая их право на власть. Но Америка таким стихам не внемлет. Пусть в песне чувствуется не согбенная спина, а горделивость, уважение человека к себе — и эта песня будет усладой для слуха Америки.

Вполне возможно, что, когда наконец обнаружится настоящее золото и драгоценные камни, они засверкают отнюдь не там, где их ждали. Пока что юный гений американской поэзии, чуждаясь утонченных заграничных позолоченных тем, всяких сентиментальных, мотыльковых порханий, столь приятных правоверным издателям и вызывающих спазмы умиления в литературных кружках, — ибо можно быть уверенным, что эти темы не раздражают нежной кожицы самой деликатной, паутинной изысканности, — юный гений американской поэзии таится далеко от нас, по счастью, еще никем не замеченный, не изуродованный никакими кружками, никакими эстетами — ни говорунами, ни трактирными критиканами, ни университетскими лекторами, — таится в стороне, еще не осознавший себя, таится в каких-нибудь западных крылатых словах, в бойких перебранках жителей Мичигана или Теннесси, в речах площадных ораторов, или в Кентукки, или в Джорджии, или в Южной Каролине, таится в уличном говоре, в местной песне и едком намеке мастерового Манхаттена, Бостона, Филадельфии, Балтимора, или севернее, в Мэнских лесах, или в лачуге калифорнийского рудокопа, или за Скалистыми горами, или у Тихоокеанской железной дороги, или в сердцах у молодых фермеров Северо-Запада, или в Канаде, или у лодочников наших озер. Жестка и груба эта почва, но только на такой почве и от таких семян могут приняться и со временем распуститься цветы с настоящим американским запахом, могут созреть наши, воистину наши плоды. .

Было бы вечным позором для Штатов, было бы позором для всякой страны, отличающейся от прочих таким огромным и разнообразным пространством, таким изобилием природных богатств, такой изобретательской сметкой, такой великолепной практичностью, — было бы позором, если бы эта страна не воспарила над всеми другими, не превзошла бы их всех также и самобытным стилем в литературе, в искусстве, собственными шедеврами в интеллектуальной и художественной области, прототипами, отражающими ее самое. Нет страны, кроме нашей, которая не оставила бы хоть какой-нибудь отпечаток в искусстве. У шотландцев есть свои баллады, в которых до тонкости отразилось их прошлое, их настоящее, целиком сказался характер народа. У ирландцев — свои. У Англии, у Италии, у Франции, у Испании — свои. А у Америки? Повторяю опять и опять, не видно даже первых признаков, что в ней рождается соответствующий ее величию творческий дух, рождаются первоклассные произведения искусства, — а между тем у нее есть богатейший сырой материал, о каком другие народы не смели и думать, ибо в одной только четырехлетней войне скрыты целые россыпи, целые залежи эпоса, лирики, сказок, музыки, живописи и т. п.

ИЗ СТАТЬИ «ПОЭЗИЯ В СОВРЕМЕННОЙ АМЕРИКЕ — ШЕКСПИР — БУДУЩЕЕ», 1881 г.

Как это ни удивительно, высшим мерилом народа является его поэзия. Наличие ее или отсутствие — то и другое одинаково знаменательно. Это единственное мерило sine qua none 9 так же, как цветок розы или лилии, распускающийся на стебле, как спелый плод — яблоко или персик — для дерева (будь у него хоть самый стройный ствол и самая пышная крона). Ни одну страну, включая и Американскую республику, нельзя назвать подлинно великой страной, пока в ней не распустились цветы первоклассной, самобытной поэзии. Никакие подделки их не заменят.

И хотя не существует, по-видимому, общего представления о том, какие эстетические критерии соответствуют современному состоянию и намечающимся путям Нового Света, хотя нет еще и общей потребности в таких критериях, а может быть, никто о них и не задумывается, — я убежден, что до тех пор, пока у нашей страны не будет собственных, неоспоримых мастеров в области высокого искусства, до тех пор она, при всех своих замечательных достижениях политического, географического, экономического и даже интеллектуального порядка, будет представлять собой все более развитое и работоспособное тело (пусть даже мозг), почти или вовсе лишенное души. Как ни прикрашивать печальную истину, как ни маскировать ее убедительными на первый взгляд словами, опровержениями, объяснениями, проницательный взор неизбежно увидит эту пустоту, этот зияющий пробел. Ибо сокровенный смысл и цель наших Штатов — не только создание новой политической системы и обеспечение миллионов материальными благами, но, что важнее, создание новой демократической социологии и художественной литературы на уровне новой науки и нового времени. Если последнее не осуществится в Соединенных ‘Штатах — а только это и может спаять их воедино, — то и от первого будет мало проку.

Самые серьезные пороки наших поэтов — это духовная робость, отсутствие чувства реальности и подлинного патриотизма, а также своеобразное эстетическое заболевание, которое один мой знакомый, большой чудак, называет «манией красивости». «Неумеренное увлечение красотой и искусством, — говорит Шарль Бодлер, — доводит людей до чудовищных эксцессов. У человека, одержимого жадностью к прекрасному, атрофируется чувство истины и справедливости. Это нездоровая страсть, эстетический недуг, разъедающий нравственные устои, подобно раку».

Разумеется, наши многочисленные стихотворцы тоже делают полезное дело — в своем роде. За примерами недалеко ходить. Повсюду, где собираются светские люди, найдутся не лишенные способностей, сговорчивые человечки («общество» просто не могло бы обойтись без них), вполне пригодные для выполнения определенных обязанностей — сварить глинтвейн, починить сломанные очки, решить, подавать ли на стол сначала херес, а потом тушеных угрей или сначала тушеных угрей, а потом херес, устроить в гостиной у миссис А. Б. живые картины, в которых будут монах, еврей, влюбленный, Пэк, Просперо, Калибан и прочий необходимый ассортимент, — словом, приспособлять и отдавать свои скромные таланты на службу ближнему. Но в дни подлинных кризисов, великих бедствий и великих порывов — физических или духовных — такие люди совершенно бесполезны.

В общепринятом понятии поэт — некая одалиска мужского пола. Он поет или разыгрывает на рояле какие-то изысканные пьесы, делится чужими воспоминаниями или до позднего часа развлекает людей в комнатах, пропитанных запахом модных духов. Я не помню, чтобы за последние десять лет в печати хоть раз появились простые, здоровые, вселяющие бодрость стихи. Не так давно в новых номерах трех ежемесячных журналов были напечатаны стихи наших ведущих поэтов, и во всех этих стихах главная тема (трактованная вполне серьезно) — это горькая участь приятной молодой женщины, которой достался в мужья не богач, а бедняк!

Областью поэзии всегда будет не внешний мир, но внутренний, не макрокосм, а микрокосм; не Природа, а Человек. Я еще не говорил о том, как необходимо, чтобы у нас появилось племя великих бардов, которые могли бы высоко поднять перед всей страной вечные, оздоровляющие образцы, бесстрашно выйти на бой с алчностью, несправедливостью, неистребимым коварством и тиранией во всех ее видах (по-моему, в стране, которая в других отношениях уже достигла определенного развития, это и есть назначение первоклассных поэтов; в свое время и в других условиях это делали и древнееврейские псалмопевцы, и римлянин Ювенал, и, уж конечно, певцы Древней Индии и британские друиды). Долг подлинно великого поэта — противодействовать страшной угрозе, уже нависшей над Америкой; угроза эта — сплошная продажность в политике, наша хваленая религия — на самом деле маска из воска и кружев, — а в целом — самое вредное, отвратительное, что может появиться на земле: огромное, разнородное общество, разжиревшее от изобилия денег, товаров, деловых авантюр, развитое и в чисто интеллектуальном отношении, но совершенно лишенное здоровой моральной и эстетической основы, которая важнее всех на свете денег и интеллектуальных ценностей.

Неужели это только моя мечта, что в будущем у нас возникнет на западе, юге, востоке, севере могучее, спокойное племя таких поэтов, разных, но единых в душе, — не только самых совершенных поэтов, но и новых, великих пророков, более великих, чем в Иудее, и более страстных, которые выйдут на бой с этим злом и пронзят его, как луч света пронзает мрак?

ПИСЬМО О РОССИИ

Милостивый государь! Сейчас я получил ваше письмо, где вы просите у меня разрешения перевести на русский язык мои «Листья травы». Спешу ответить вам, что я горячо и охотно соглашаюсь на вашу просьбу и от всей души желаю вам удачи.

Вы — русские, и мы — американцы! Такие далекие и такие несхожие с первого взгляда — так различны социальные и политические условия нашего быта, такая разница в путях нашего нравственного и материального развития за последние сто лет, — и все же в некоторых чертах, в самых главных, наши страны так схожи. И у вас и у нас — разнообразие племен и наречий, которому во что бы то ни стало предстоит спаяться и сплавиться в единый союз; не сокрушенное веками сознание, что у наших народов у каждого есть своя историческая, священная миссия, свойственно вам и нам; пылкая склонность к героической дружбе, вошедшая в народные нравы, нигде не проявляется с такой силой, как у вас и у нас; огромные просторы земли, широко раздвинутые границы, бесформенность и хаотичность многих явлений жизни, все еще не осуществленных до конца и представляющих собою, по общему убеждению, залог неизмеримо более великого будущего; кроме того, и у вас и у нас есть свое независимое руководящее положение в мире, которое и вы и мы всячески стремимся удержать и за которое в случае надобности готовы выйти в бой против всего света; бессмертные стремления, живущие в глубине глубин обоих великих народов, такие страстные, такие загадочные, такие бездонные, — все это присуще в равной мере и нам, американцам, и вам, русским.

Так как заветнейшая мечта моя заключается в том, чтобы поэмы и поэты стали интернациональны и объединяли все страны, какие только есть на земле, теснее и крепче, чем любые договоры и дипломатия, так как подспудная идея моей книги — задушевное содружество людей (сначала отдельных людей, а потом, в итоге, всех народов земли), — я буду счастлив, что меня услышат, что со мною войдут в эмоциональный контакт великие народы России.

Этим народам я здесь и теперь (обращаясь в вашем лице к России и к русским и предоставляя вам право, если вы найдете удобным, напечатать мое письмо в качестве предисловия к вашей книге) — этим народам я шлю сердечный салют с наших берегов от имени Америки.

Уолт Уитмен.

Кэмден, Нъю-Джерси,

20 декабря 1881 года, Соединенные Штаты

РАЗНОЕ

КНИГИ ЭМЕРСОНА (Их теневые стороны)

Неизмеримы выси, беспредельны просторы и глубины той области, которую мы называем Природой, включая сюда человека как явление социально-историческое со всеми нравственноэмоциональными факторами, воздействующими на него. И какую ничтожную часть этой области (так подумалось мне сегодня) по-настоящему изобразила литература, если даже взять литературу всех веков во всем ее объеме. В лучшем случае она представляется нам маленькой флотилией суденышек, копошащихся у самых берегов безграничного моря и никогда не дерзающих, подобно Колумбу, пуститься в плаванье без географической карты в поисках Нового Света и тем самым окончательно опоясать нашу планету. Атмосфера этих дерзких идей не чужда Эмерсону, и кое-где в его книгах чувствуется и океан, и океанический воздух. Книги эти более непосредственно обращаются к нашему веку, к нашей американской действительности, чем книги какого-нибудь другого писателя. Но я начну с того, что приподниму над ним внешний покров — и это да послужит свидетельством, что я в силах понять всю глубину его проповеди. Я рассмотрю его книги с демократической и западной точки зрения. Я отмечу тени на этих залитых солнцем просторах. Ктото выразился о героических душах, что «там, где есть высокие вершины, неизбежны долины и глубокие пропасти». У меня неблагодарная задача: я хочу умолчать о вознесшихся к небу вершинах и залитых солнцем просторах и говорить лишь о голых пустынях и темных тенях. Я убежден, что ни один первоклассный художник, ни одно великое произведение искусства не могут обойтись без них.

Итак, во-первых, страницы Эмерсона, пожалуй, слишком хороши, слишком густы. (Ведь и хорошее масло, и хороший сахар — отличные вещи, но всю жизнь не есть ничего, кроме сахара с маслом, хотя бы самого лучшего качества!) Автор постоянно говорит о приволье, о дикости, о простоте, о свободном излиянии духа, между тем каждая строчка зиждется у него на искусственных профессорских тонкостях, на ученых церемониях, просеянных через три-чегыре чужих восприятия, — это у него зовется культурой, это тот фундамент, на котором он стоит. Он делает, он мастерит свои книги, ничто не растет у него само по себе. Это фаянсовые статуэтки, фигурки: фигурка льва, оленя, краснокожего охотника — грациозные статуэтки тонкой работы; поставить бы их на полке из мрамора или красного дерева в кабинете или в гостиной! Статуэтка зверя, но не зверь, статуэтка зверолова, но не зверолов. Да и кому нужен настоящий зверолов, настоящий зверь! Что делать настоящему зверю среди портьер, безделушек, настольных ламп, джентльменов и дам, негромко беседующих об искусстве, о Лонгфелло и Роберте Браунинге? Только намекни им, что это подлинный бык, настоящий краснокожий, неподдельные явления Природы, — все эти добрые люди в ужасе кинутся бежать кто куда.

Эмерсон, по моему мнению, лучше всего проявляет свои дарования отнюдь не в качестве художника, поэта, учителя, хотя, конечно, и тут его заслуги немалы. Главная его сила — критика, литературный диагноз. Им управляет не страсть, не пристрастие, не слабость, не фантазия, не преданность какой-нибудь идее, не заблуждение. Им управляет холодный и бескровный интеллект. (О, я знаю, что в нем, как во всех уроженцах новой Англии, где-то под спудом полыхает неугасимое пламя жаркой любви, эгоизма, но огонь этот скрыт от взора за холодным и бесстрастным фасадом и ничем не дает себя знать.) Эмерсон никогда не бывает пристрастен, односторонен (как это случается со всеми поэтами, по крайней мере, с лучшими из них), он глядит во все стороны, сочувствует всем. Под влиянием его произведений вы в конце концов перестанете благоговеть перед чем бы то ни было, вы уже не верите ни во что — только в себя самого. Эти книги заполняют — и прекрасно заполняют — одну из эпох вашей жизни, одну из стадий вашего духовного развития, — в этой роли они несказанно полезны (как и те религиозные догматы, которые тот же Эмерсон проповедовал в молодости). Эти книги только этап. Но в дни вашей старости, в критические или торжественные часы вашей жизни или в часы вашей смерти, когда душа жаждет утешающего и живительного воздействия бездонной Природы или ее соответствий в литературе и людях, — она отвернется от голого разума, как бы он ни был остер, и эти книги будут вам не нужны.

Для философа Эмерсон чересчур элегантен. Он требует от художника благовоспитанных, тонких манер. Он как будто не знает, что наши манеры — это те внешние признаки, по которым металлург или химик отличает один металл от другого. Для хорошего химика все металлы равно хороши, ибо таковы они и $сть. А верхогляд, разделяющий предрассудки толпы, сочтет золото и серебро лучшими из всех. Так и для истинного художника те манеры, что зовутся дурными, может быть, порою наиболее живописны и ценны. Вообразите, что книги Эмерсона вошли в нашу плоть и кровь, стали основой, млечным соком американской души — какими бы мы сделались прилизанными, грамматически правильными, но беспомощными и бескровными людьми. Нет, нет, дорогой друг! Хотя Штатам и нужны ученые, хотя, может быть, им также нужны такие джентльмены и дамы, которые довольно часто принимают ванну, никогда не смеются слишком громко и не делают ошибок в разговоре, — но было бы ужасно, если бы мы все до единого превратились в этих профессоров, джентльменов и дам ценою утраты всего остального. Штатам нужны превосходные деловые и социальные связи, отличные фермеры, моряки, мастеровые, клерки, превосходные отцы и матери. Побольше бы нам этих людей — дюжих, здоровых, благородных, любящих родину, и пусть у них сказуемые не согласуются с подлежащими, а взрывы их смеха звучат, как ружейные выстрелы! Конечно, Америке мало и этого, но это главное, что ей нужно, и нужно в огромном количестве. И кажется, что Америка по интуиции, бессознательно, ощупью идет именно к этой цели, несмотря на все страшные ошибки и отклонения от прямого пути. Создание (по примеру Европы) какогото особого класса сверхутонченных, рафинированных людей (отрезанных от остального человечества), — дело отнюдь не плохое само по себе, но для Соединенных Штатов оно не подходит, в нем гибель для нашей американской идеи, ее верная смерть. К тому же Соединенные Штаты не в силах создать такой особый, специальный класс, который по своему великолепию и духовной утонченности мог бы состязаться, или хотя бы сравниться, с тем, что создано главнейшими европейскими нациями в былые времена и теперь. Нет, не в этом задача Америки. Создать впервые в истории мира, на огромном и разнообразном пространстве земли — на западе, на востоке, на юге, на севере, — великий многоплеменный истинный Народ, достойный этого имени, состоящий из героических личностей, мужчин и женщин, — вот ради чего живет Америка. Если эта задача осуществится, она в той же мере (а может, и вдвойне, как мне кажется в последнее время) будет результатом соответствующих демократических социальных учений, литературы и искусств, — если они когда-нибудь возникнут у нас, — как и нашей демократической политики.

По временам мне казалось, что Эмерсон едва ли понимает или чувствует, что такое поэзия в высшем значении этого слова— поэзия Библии, Гомера, Шекспира. В сущности, ему больше по нраву шлифованные сочетания слов, или что-нибудь старинное, или занятное, например, стихи Уоллера «Ты, милая роза!», или строки Ловлэса «К Лукасте», затейливые причуды старых французских поэтов и т. д. Конечно, он восхищается силой, но восхищается ею как джентльмен и в глубине души полагает, что это величайшее свойство бога и поэтов должно быть всегда подчинено октавам, тонким приемам, нежному бряцанию звуков, словам.

Вспоминая, что я когда-то, много лет назад, подвергся, как и большинство молодежи, некоторому (хотя поверхностному и довольно позднему) влиянию Эмерсона, что я благоговейно читал его книги, обращался к нему в печати, как к «Учителю», и около месяца верил, что я и вправду его ученик, — я не испытываю никакого неприятного чувства, напротив, я очень доволен. Я заметил, что большинство молодых людей, обладающих пылким умом, неизбежно проходят через эту стадию душевной гимнастики.

Главное достоинство Эмерсоновой доктрины заключается в том, что она порождает гиганта, который разрушает ее. «Кто захочет быть всего лишь учеником и последователем?» — слышится у него на каждой странице. Никогда не было учителя, который предоставлял бы своим ученикам такую безграничную свободу идти самостоятельным путем. В этом он истинный эволюционист.

ВОПРОС О БРОДЯГАХ И СТАЧКАХ

(Часть предполагаемой лекции, так и не прочитанной)

Две мрачные и страшные угрозы—угрозы миру, здоровью, общественной безопасности, прогрессу, — давно уже знакомые правительствам Старого Света и не раз вызывавшие там падение династий, кровопролития, дни и месяцы террора, видимо, приближаются в последние годы к берегам Нового Света, — вернее, уже надвинулись на нас. Что означает их появление? (Я облекаю их в фантастические одежды, но они очень реальны.) Или молодым и огромным землям Америки тоже предназначено дать им приют и жилище, постоянное местопребывание?

Сейчас самый настоятельный и сложный вопрос всей политической жизни, оказывающий огромное влияние, на будущее, это — не абстрактный вопрос о демократии, а вопрос социальной и экономической организации, — отношение предпринимателей к рабочим и все, что с этим связано, — не только заработная плата, но и дух и принципы, на которых зиждутся эти отношения. Прогресс и мощь страны, тарифы и финансы — все, что так или иначе упирается в проблему Бедности («Наука о Богатстве» и десяток других названий дается этой проблеме, но я предпочитаю только что употребленное мною суровое слово). Я хочу прежде всего обратить внимание читателя на то, о чем вы, может быть, еще не думали, — на контраст между богатством и бедностью, существующей в цивилизованном мире, — чем он порождается и что означает? Должно быть, богачи не брезгливы. Нынешние богатства Европы есть результат и олицетворение векового грабежа, убийств, насилия, предательств, свинской жадности; Америка идет той же дорогой, у нас перед глазами те же приметы (не столь отвратительные и, может быть, не столь явные, — мы еще молоды, но изо всех сил стараемся наверстать упущенное).

Это может показаться странным, но именно среди тех людей, которых называют бедными и низкими, вы зачастую — больше того, как правило, — находите примеры самых высоких доблестей и героизма. И сомнительно, чтобы государство было спасено — идет ли речь о веренице монотонных лет или о периодах особо бурных потрясений — только теми людьми, которых принято называть достойными. Когда буря наиболее опустошительна, а болезнь наиболее опасна, помощь часто приходит с самой неожиданной стороны (вспомните изречение гомеопатов: лечите укус волосом укусившей собаки).

Американская революция 1776 года была просто большой стачкой, успешно достигшей ближайшей цели; что же касается подлинного успеха, измеряемого меркою столетий, огромными весами Времени, то о нем еще рано судить. Французская революция была безусловно стачкой, ужасной и беспощадной, направленной против вековечной нищеты, несправедливого распределения жизненных благ, против алчной монополии немногих, утопавших в изобилии, против того, чтобы подавляющее большинство трудового люда жило в грязи.

Если Соединенные Штаты, подобно государствам Старого Света, создадут у себя огромную массу бедных, отчаявшихся, недовольных, бездомных, нищенски оплачиваемых людей, каких мы все больше видим в последние годы, если эта язва будет непрерывно, хотя и медленно, въедаться в страну, словно рак в легкие или в желудок, то придется признать, что наш республиканский эксперимент, несмотря на все его поверхностные успехи, является, по существу, полной неудачей.

Фев р. 79. Я видел сегодня то, чего еще никогда не видел до сих пор, что поразило меня и озадачило: троих американцев, приличных на вид, из них двое молодых, с мешком за плечами и с длинными железными крюками в руках, подбирающих обрывки, тряпки, кости...

КТО ПОЛУЧАЕТ БАРЫШИ?

Сторонники охранительных пошлин любят пускать пыль в глаза, распространяясь о том, какую огромную выгоду страна извлекает из фабрик, шахт, искусственного экспорта — сколько миллионов принесло одно, сколько другое, — очень соблазнительно, возразить как будто нечего: каждый год грандиозные доходы от продажи хлопка, железа, шерсти, кожи и невесть чего еще, а все благодаря охранительным пошлинам. Но в действительности важно одно: в чьи карманы попадают все эти барыши? Их можно было бы оправдать, если бы хоть часть их доставалась трудящимся, так чтобы многие тысячи людей во всех штатах получили неотчуждаемые участки земли. Не фальшивый блеск сказочных состояний, о которых кричат результаты переписи, статистики, газетные сводки, а справедливое распределение и достаток для работающих мужчин и женщин — это было бы уже неплохо. Но на деле ничего подобного нет. Прибыли от охранительных пошлин загребают несколько десятков избранных — те, кто благодаря своим связям с конгрессом, законодательными органами штатов и банками или в силу других привилегий, образуют у нас аристократию кошелька — а она ничуть не лучше, чем были королевские династии или родовитое дворянство в Англии и на Европейском континенте. Как указал Сисмонди, подлинное процветание страны — это не большое богатство какого-нибудь одного класса, а такое положение, при котором народные массы обеспечены жилищем и землей. Это, может быть, не так эффектно, но, по существу, намного лучше.

НЕЗАПОЛНЕННЫЙ ПРОБЕЛ

Почти все страны, большие и малые, рано или поздно, в какое-нибудь время от глубокой древности до наших дней, создали, каждая по-своему, хотя бы одну великую, бессмертную песню, в которой воплощена и возвеличена доблесть, мудрость, красота человека, как их понимали в данной стране в ту или иную эпоху. Величественный эпос Индии, Библия, Гомер, «Нибелунги», «Поэма о Сиде», Дантов «Ад», Шекспировы драмы о человеческих страстях и феодальном обществе, песни Бернса, поэзия Гете в Германии, Теннисона в Англии, Виктора Гюго во Франции и многое другое — все это разнообразные, но бесспорные вехи (в известном смысле самое высокое, что создал человеческий ум и сердце, выше науки, техники, политических преобразований и т. д.), которые лучше, правдивее всего повествуют о долгих путях истории, отмечают этапы, каких достигало человечество, идеи, какие оно исповедовало при различных, сменявших одна другую цивилизациях... Где вклад Америки в собрание этих бессмертных памятников — вклад, достойный ее самой и современности? До сих пор наше демократическое общество (если рассматривать все его слои как одно целое) не имеет ничего (даже своей, самобытной музыки, этой крепчайшей национальной связи), похожего на ту могучую, живую, религиозную, общественную, эмоциональную, художественную, неопределимую, неописуемо прекрасную силу, которая сплавляла воедино отдельные части феодального общества в Европе и в Азии, чудодейственно переплетая, как на ткацком станке, уток любви, веры, верности и основу чувства ответственности, долга и счастья. (В Южных штатах, до отмены рабства, было нечто подобное...) При том, как обстоят сейчас дела в Соединенных Штатах, что может быть ужаснее и тревожнее, чем полное отсутствие такого единения, такой общности любви, верности и интересов между сравнительно небольшой группой удачливых богачей и огромной массой неудачников и бедняков? Не таит ли в себе такое положение серьезной опасности в общественнополитическом смысле? И не стоит ли нам задуматься над этой загадкой нашей демократии, над этим пробелом, который необходимо заполнить?

ИЗ СБОРНИКА «НОЯБРЬСКИЕ СУЧЬЯ»

НАШИ ИМЕНИТЫЕ ГОСТИ

(Фрагмент)

...От имени всей американской земли привет нашим знаменитым гостям! Такие визиты, такое радушие, рукопожатия, встречи лицом к лицу — это залог божественного слияния народов. Путешествия, беседы, взаимное ознакомление стран, все это на благо Демократии... О, если бы наша страна, о, если бы всякая страна в мире могла ежегодно, постоянно принимать у себя поэтов, мыслителей, ученых — даже официальных высокопоставленных лиц всякой иной страны в качестве почетных гостей. О, если бы Соединенные Штаты — особенно западные — могли принимать у себя такого гостя, как благородный и грустный Тургенев, или Виктор Гюго, или Томас Карлейль! Кастеляр, Теннисон, два или три великих парижских эссеиста, если бы мы и они встретились лицом к лицу — кто знает, может быть, нам удалось бы лучше понять друг друга10.

РОБЕРТ БЕРНС — ПОЭТ И ЧЕЛОВЕК

Какое суждение вынесет будущее о Роберте Бернсе и его произведениях, какое место оно отведет ему в том славном списке гениев, который окончательно определит только время, установив меру таланта по своим точным весам, я, разумеется, сказать не могу. Но такой, каким мы его узнали за истекшее неполное столетие из тщательно собранных записей его высказывании, песен, писем, анекдотов, воссоздающих образ великолепного шотландца с поразительной полнотой и подробностью, он для нас и нашего времени едва ли не самая интересная личность из всех известных поэтов. К тому же в характере Бернса и его стихотворениях есть много черт, которые делают его особенно близким Америке. По складу мыслей он был республиканцем и оказался бы в своей стихии на западе Соединенных Штатов, а возможно, и добился бы там выдающегося положения. Такие, как он, добродушные, пылкие, гордые, влюбчивые, общительные, молодые и не очень молодые люди добропорядочного среднего класса встречаются везде и повсюду, и в этом смысле он был типичен. Без таких, как он (а возможно, и без его стихотворений), не было бы сегодняшней Америки и ее всесильной демократии — не было бы обещания грандиозного будущего.

Пожалуй, в первую очередь следует помнить, в какую эпоху жил Бернс. Она охватывает американскую войну за независимость 1876—1883 годов, Великую французскую революцию и хаотичное нагромождение всевозможных событий в Европе и других частях света. Во всех сферах, точно звезды, сверкали блистательные имена — одни только восходили, другие стояли в зените, третьи уже гасли: Вольтер, Франклин, Вашингтон, Кант, Гете, Фултон, Наполеон. И в то время, когда в мире происходило столько грандиозного, столько достойного самой громкой славы, в маленькой шотландской деревушке разыгрывалась трагикомедия жизни и смерти Роберта Бернса!

Письма Бернса, собранные и опубликованные после его смерти, проливают яркий свет как на привлекательные, так и на слабые (и даже хуже) стороны его характера, его привычки, удачи и неудачи, стремления и привязанности. Его письма миссис Данлоп, миссис Маклехоуз (Кларинде), мистеру Томпсону, доктору Муру, Роберту Мьюру, мистеру Каннингему, мисс Маргарет Чалмерс, Питеру Хиллу, Ричарду Брауну, миссис Риддел, Роберту Эйнсли и Роберту Грэму дополняют портрет Бернса, человека и поэта, важными штрихами и оттенками. Правда, чувствуется, что он не гнушался заглядывать в «Руководство изящного эпистолярного искусства» и «Сборник французских цитат», а в его любовных письмах встречается высокопарное суесловие. Но все же эти письма для нас очень ценны. Портрет должен быть полным и верным: достоверность — любой ценой. Кроме того, по-моему, теперь уже все уяснили, что увидеть Бернса в истинном свете можно, только зная о нем все до мельчайших подробностей. Если историю его жизни рассказать полностью, ничего не опуская, она сама по себе все объяснит и оправдает (как, впрочем, и история почти любой другой жизни). Бернс был кровно связан с родной землей. В его лучших песнях звучат слова и мелодии шотландских народных баллад, однако он писал Томпсону, что их язык не понравится «ученым ушам» последнего, добавив: «Я считаю его простым, вы назовете его посконным». Решение Бернса писать на родном наречии было самым мудрым из всех, когда-либо им принятых. Тем не менее в 1789 году Мур пишет Бернсу: «Позвольте выразить пожелание, чтобы вы оставили шотландский диалект и шотландскую строфу и впредь использовали язык и размеры, принятые в современной английской поэзии».

Скоро (в январе 1887 г.) у нас будут отмечать стодвадцативосьмилетие со дня рождения Бернса лавиной банкетов, речей, статей и прочих бурных изъявлений восторга (главным образом, как замечает Уильям О’Коннор, со стороны тех, которые при жизни Бернса не заметили бы его существования, никогда не были бы с ним близки и ни в коем случае не стали бы читать его стихов). Пожалуй, сейчас самое время напечатать мои заметки, которые я набросал на досуге в разное время и которые до сих пор лежали без движения. Свои заметки о шотландском барде я начну с того, что выделю его из множества блестящих созвездий и галактик Старого Света, вгляжусь в него внимательно и попробую уяснить себе, какую роль именно он сыграл для нашей Западной республики. Для начала замечу, что никто другой из известных нам поэтов не передает в стихах так полно обаяние своей личности; кроме того, ни у кого стихи, по прошествии времени и по мере того, как их узнает все больше людей, не сливаются так неразрывно с обликом и судьбой сочинителя, придавая законченность всему, что нам о нем известно.

На мой взгляд, очарование немудрящих песенок Бернса для читающей публики сегодняшнего, да и завтрашнего дня в значительной степени определяется жизненными «ошибками» поэта, его печальной участью, его врожденной грустью, его кратковременным взлетом ввысь, где его ослепили и обожгли лучи мимолетной славы, после чего его последние годы были отравлены горечью, болезнями, долгами, когда от него отвернулись его почитатели, когда судьба трепала его, словно штормовые ветры, когда он исполнился недовольства всем на свете и в первую очередь самим собой, хотя и сохранил свой непокорный нрав (а уж непокорства Роберту Бернсу было не занимать). Я считаю, что все это по праву составляет неотъемлемую часть его творчества, — во всяком случае, создает тот неуловимый аромат, который отныне всегда будет сопутствовать и его песням, и их певцу. Именно сквозь эту призму жизненных неудач — благородного духа в низком окружении и преждевременной смерти в убогой обстановке (придающую всему прочитанному острый привкус горечи) — мы и должны рассматривать тот несомненный факт, что стихи Бернса прежде всего воспевают запретную любовь и хмельные пирушки. Может быть, именно в этом контрасте, в этом своеобразном посмертном комментарии и состоит секрет их очарования и славы их автора. Если бы он прожил благополучную, сытую и благонравную жизнь хотя бы на том уровне, который определила ему судьба (не говоря уж, конечно, о недосягаемом благоденствии и обильных гонорарах Теннисона, Виктора Гюго или Лонгфелло), и умер бы, дожив до старости и пользуясь уважением сограждан, раздался ли бы тогда тот взрыв горестных и покаянных рыданий, который весть о его смерти немедленно вызвала в Шотландии, а вслед за тем и повсюду, где говорят на английском языке? И разве этот поток слез, хотя и более ровный и спокойный, вошедший в берега посмертного признания, не льется до сих пор?

Милый наш Роб, отважный, остроумный, нежный, дружелюбный, со всеми слабостями и сильными сторонами, присущими тысячам ему подобных, он был, возможно, как я уже сказал, типичной фигурой для многочисленного племени молодых и не очень молодых людей, рожденных в простых порядочных семьях не только на Британских островах, но и в Америке, как на Севере, так и на Юге. По моему убеждению, неоценимая заслуга Бернса состоит уже в том, что он неопровержимо доказал высокие возможности, заложенные в простом народе, особенно в крестьянстве. (Для меня не представляет сомнения, что простая почва всегда была и есть обильно усеяна подобными самоцветами.) Не даром его называют Пахарем. «Роберт чаще всего сочинял стихи, идя за плугом, — рассказывает его брат Гилберт, — именно так были написаны некоторые из самых известных его стихотворений». В письме к графу Бучану Бернс писал в 1787 году: «Пора мне возвращаться к моим скромным занятиям и обхаживать свою сельскую музу обычным для меня способом — шагая за плугом». Бернс невысоко ставил положение поэта; скорее, он был склонен отзываться о нем пренебрежительно:

Штаны без дыр, зимою — кров,
Да хлеба кус, да кружка грога,
И рифмы для моих стихов —
Вот все, о чем прошу я бога
11.
 

О том же говорят его письма в стихах к Роберту Грэму, в которых он просит о покровительстве; умер лорд Гленкэрн, «один оплот», и теперь он обращается с просьбой к «Финтре, моей другой опоре» (а одно письмо, кроме того, наполнено бранью по адресу всех и вся). В сборнике его стихотворений вы не найдете единства, ничего похожего на ключевую мысль, которая служила бы хребтом или костяком его творчества. Возможно, сама эта разбросанность, случайность и есть источник очарования его песен. «Я пишу о том, о сем, как мне взбредет в мою безалаберную голову», — пишет он в письме к Томпсону.

В то время, согласно установившемуся обычаю — но в разительном несоответствии с характером Бернса, — между аристократами с одной стороны и людьми литературных занятий с другой существовали отношения, называемые патронажем. Они накладывали свой отпечаток на облик и содержание поэзии. Этиг отношения чувствуются во многих письмах Бернса, который даже был вынужден порой опускаться до угодничества. Надо полагать, что необходимость заискивать перед сильными мира сего (хотя она и приносила плоды в виде денег и признания) не меньше других невзгод отравляла ему жизнь и приблизила его преждевременную смерть.

Вместе с тем Бернс располагает к себе своей необычайной простотой и человечностью. Он поэтизирует обыденную жизнь и труд крестьянина (нрав и пристрастия которого, так же как и повседневный быт, в общем, одинаковы на всей земле) и, не в пример многим новым и некоторым старым поэтам, не покрывает своих грубоватых персонажей, их житейские дела и любовные отношения лаком и позолотой, не отдаляется от них и не возвышается над ними, а рисует их в привычной обстановке, где звучит их смех и пахнет их потом. Никто другой не сумел воспеть «парней и девчонок» — это племя неизменное во все века и во всех странах — от их собственного лица, как это сделал Бернс. У него не было какой-то цельной философии, его моральные воззрения сводятся к бездумному повтору избитых общих мест, дешевой мудрости, которую старые тетки и дядья внушают молодежи («главное дело, чтоб комар носу не подточил»). Но когда речь заходит про «красотку Нэнси» и «ячменное пиво», или про бродяг, или подвыпивших крестьян и вообще веселую пирушку:

Свобода и виски — это друзья, — перед нами предстают написанные неповторимо сочными красками картины бесшабашного разгула, кабацкого веселья и здорового молодого распутства — этакий ликующий хор развеселых нищих, которые затмевают собой лучшие полотна жизнелюбивой голландской, да и вообще любой школы.

Такого поэта, еще раз повторяю, демократическая Америка должна чтить и любить, однако при этом надо уметь трезво его оценивать. Его поклонники (из тех, что ежегодно собираются за чаркой «жгучего виски» на банкетах в его память) требуют для своего любимца места на самой вершине Парнаса, рядом с такими титанами, как Гомер, Шекспир и т. п. Откровенно говоря, эйрширскому барду не место рядом с ними. Он стоит особняком. Илиада и Одиссея воспевают мужество, находчивость, подлинный героизм перед лицом опасности, авторитет полководца, соперничество сильных, безграничную уверенность в себе, какую мы находим у властелинов, величие даже в животных чувствах. В произведениях Шекспира, где кипят изначальные человеческие страсти (по сути своей те же, что и у Гомера), воплощен дух и сущность феодального мира: в них встает норманский аристократ, честолюбивый, надменный, вознесенный над простыми людьми, вокруг которого бушуют бури, извергаются вулканы, небо дышит то жаром, то холодом. Бернс даже не пытался браться за подобные темы (некоторые скажут, что это делает ему честь). Его лира воспевает мысли и чувства молодого шотландского фермера, с трудом добывающего хлеб насущный на арендованной им бесплодной земле, его юмор, горячую кровь, житейские огорчения, любовное томление, пристрастие к выпивке, любовь к простой природе и ненависть к мрачной и аскетической церкви, забравшей силу в его стране; в его стихах встает Шотландия того времени и тех политических обстоятельств и события его недолгой поэтической карьеры с 1783 по 1796 год. У него чуткая интуиция и доброе сердце, но его ум едва только высвобождается от оков религиозности, а также влияния нищеты, невежества и своих собственных плотских инстинктов (от последних, впрочем, он так и не избавился до конца своих дней). Нельзя не признать, что в клубах беспечного пустозвонства неизменно мелькают искры настоящего огня, а иногда звучит подлинное вдохновение. Его не без основания объявили демократическим поэтом, тогда как Шекспира, с еще большим основанием, считают поэтом монархистского или аристократического толка. Однако великолепные героические образы Шекспира, написанные могучей свободной кистью с величайшим художественным мастерством, на мой взгляд, говорят несравненно больше уму и сердцу и даже являют собой более ценный пример для демократии, чем простецкие персонажи Бернса. Содержание некоторых его виршей бросает тень на его моральные устои, а в двух-трех случаях представляет его в очень невыгодном свете. Кроме того, он почти не способен на истинное парение духа. Это и составляет самый главный его недостаток и пробел с точки зрения высоких требований, предъявляемых искусству. Он ни разу не сумел подняться до подлинно идеального (хотя, мне кажется, имел к этому способность). Его стихи — это простые мелодии, иногда прелестные в своей безыскусности, но сложная гармония, оратории, симфонии ему не по плечу. (Не подумайте, что я хочу умалить его заслуги. Да будет благословенна память пылкого шотландца за наследие, которое он нам оставил, со всеми его достоинствами и недостатками!) К тому же он плохо знал самого себя. Хотя на деле он был свободолюбив и независим, он с гордостью называл себя в своих песнях реакционером и якобитом и неизменно и настойчиво твердил о своей сентиментальной приверженности к королевскому дому Стюартов, самой слабохарактерной, бесхребетной, неверной и безмозглой династии, которая когда-либо оказывалась на троне.

Итак, хотя мы, его почитатели в Новом Свете, не можем признать его великим в том смысле, в каком были несомненно велики пророк Исайя, и Эсхил, и Книга Иова, хотя его нельзя поставить рядом с Шекспиром — да, пожалуй, и даже с нашими современниками Теннисоном и Эмерсоном, — у него своя небольшая ниша, безыскусная и неповторимая, наполненная всеми ароматами земли, свой алтарь возле, хотя и за пределами, великого храма творцов искусства и поэзии, создававших шедевры, исполненные могучей мелодии, гармонии и силы, показывающие, как в борьбе и исканиях человек наконец достигает в себе слияния Реального и Идеального.

И Бернс всегда будет дорог, будет ближе и дороже всех других поэтов, великих и малых, для его земляков — шотландцев, особенно для шотландского трудового люда, ибо он был их, и только их поэт и воспевал их землю, их жизнь, их обычаи. В его стихах часты обращения к Шотландии: он был пылким патриотом своей страны. Его родина недавно воздвигла ему памятник. Он заявлял, что не претендует ни на какое другое звание, кроме «сельского барда». Он написал большинство своих произведений в молодости (собственно, он и умер еще совсем молодым). В полном собрании его сочинений добрая половина — черновые наброски. Он проявил гениальную прозорливость, когда решил писать на родном шотландском наречии, изобилующим сочными словечками, которые издают аромат диких трав и плодов. Кроме того, я готов простить Бернсу то, чего не простил бы никакому другому поэту. Как это ни странно, но даже часто встречающиеся огрехи, сырые места, признаки спешки (иногда даже банальность и беспомощность), в общем, оказываются как-то к месту в полном собрании его сочинений, где каждая строка героически напечатана «согласно манускрипту». Такое бесстрашное выставление напоказ недоделок привело бы в трепет любого другого поэта. Но у этого «чудного малого» недостатки почти не заслоняют достоинств. Они не только созвучны духу его стихотворений, но даже придают особую достоверность нарисованным им картинам сельской жизни и несут в себе истинный ячменный букет шотландского наречия. (Разве не бывает, что сама небрежность, беспечная нагота, недоделки и неряшливые пропуски, за которыми чувствуется истинный гений, а не нарочитая стилизация, радуют больше, нежели отточенное совершенство гладких, без сучка и задоринки, стихов?) Обратите внимание, как выразительны и неподражаемо своеобразны сами названия его песен: «За двадцать лет с годочком, Тэм!», «Джон Ячменное Зерно», «Прошлым летом бравый парень», «Беспутный буйный Вилли», «Была бы ты в ненастный день», «Добрый вечер, матушка!», «Весел я был, когда пряжу чесал», «Эх, дай мне лапку, девочка» и другие.

Более тщательно обработанные поэмы Бернса также рассчитаны на свежий, невзыскательный вкус и живой, но заурядный ум. По-своему они тоже неповторимы. «Две собаки» (одно из его лучших стихотворений), где Цезарь ведет беседу с Люатом, «Эйрские мосты», «Субботний вечер поселянина» и «Тэм О’Шентер» будут снова и снова читаться и вызывать заслуженное восхищение. Ни в одной из них нет особенной глубины, но то безыскусное содержание и нехитрая мораль, которые в них есть, дышат неповторимой свежестью. Если бы литература встала перед необходимостью сделать выбор, она скорей могла бы себе позволить выкинуть за борт многие изящные претенциозные вирши или даже целые книги стихов, чем эти немудрящие песенки.

Действительно, в своей собственной области этот поэт часто делает чрезвычайно верные замечания. Почти в каждом его стихотворении есть «изюминка», живая блестка ума. В его звонко зарифмованных строчках (часто даже уснащенных ничего не значащими звукосочетаниями) есть и едкая ирония, и меткие выпады против церковных старост, и шутливо-серьезные обращения к приятелям (он наверняка не возражал бы, если бы в число последних включили его обращение «к Сатане»), «к овце Мэйли и ее ягнятам», «к старой кобыле Мэгги», «к полевой мышке»,

Зверек проворный, юркий, гладкий, — «к горной маргаритке», «к пудингу Хаггис», «к насекомому, забравшемуся на шляпу», «к зубной боли», а изредка и к его собратьям — поэтам или покровителю или покровительнице, зачастую искрящиеся нежностью, своеобразным юмором, подлинно поэтическим вдохновением, еще чаще отмеченные блеском оригинального иронического ума, природной народной сметкой и разящим сарказмом. И тем не менее, как это ни странно, основной чертой характера Бернса, несмотря на его жизнелюбие и мужественность, была ипохондрия, склонность к грусти, явно просвечивающая в стихотворениях «Уныние», «Человек рожден для горя», «Погибель», «Эпитафия поэту» и др. Этот глубинный слой и порождал — по принципу контраста и парадокса — те легкомысленно-озорные высказывания, подоплеку которых так трудно разглядеть при поверхностном чтении. Однако мне именно в этих его стихах отчетливо видится атмосфера нищеты и отчаяния.

Я считаю, что талант Бернса, своеобразный, полнокровный и яркий, его душевный жар находят свое наиболее полное воплощение не в «Тэме О Шентере» и стихах «Субботний вечер поселянина», «Брюс — шотландцам», «Горянка Мери», «Две собаки» и т. п., но в «Веселых нищих», «Ячменном поле», «Шотландском виски», «Послании Джону Рэнкину», «Молитве святоши Вилли», «Ярмарке» (не говоря уж о некоей категории стихов, известных только небольшой группе посвященных в Шотландии и — из весьма веских соображений — нигде не издававшихся). В перечисленных мной стихотворениях вы найдете много непристойностей (в некоторых изданиях они выпущены), но их создатель встает в них в полный рост, его рука уверена, безошибочна, он верен сам себе и своему таланту. В других стихотворениях перед вами тоже встает облик поэта, более или менее точное отражение t его личности, но в перечисленных мной он как бы заявляет во всеуслышание:

Я. Роб, весь тут.

В заключение мне хочется сказать, что хотя в творчестве Бернса можно обнаружить множество недостатков, слабостей и литературных несовершенств (я не стал о них слишком распространяться в этой статье), все же, когда я окидываю взором его жизнь и творчество, я прихожу к выводу, что этот «чудной малый» со своей нежностью и мужественностью и со всеми своими противоречиями ближе и дороже мне, чем любой другой из когда-либо живших поэтов.

Примечания

Наверное, ни один человек не вызывал к себе такой искренней любви— и женщин и мужчин, — как Роберт Бернс, сказал один из его друзей. Причина этого легко объяснима: в его груди билось настоящее пылкое сердце, вам казалось, что вы слышите его толчки. «Кто-то заметил, что когда он пожимал вашу руку, его прикосновение обжигало. Конечно, боги наделили его поэтическим даром, но мать-природа сначала вылепила из него настоящего человека. Он умел глубоко чувствовать: в его стихах не было изысканного блеска, он писал о маргаритке, попавшей ему под башмак, и полевой мышке, у которой он нечаянно разрушил гнездо. И плуг и перо он держал твердой мужской рукой. И его любили. Имена женщин, подаривших ему свою симпатию и привязанность, составили бы целый список, большинство их отличалось такими благородными душевными качествами, что как говорит Роберт Чеймберз, «любовь таких женщин сама по себе свидетельствует в пользу Бернса». (Насколько я понимаю, эта цитата взята из очень редкой книги, изданной Мак-Ки в Килмарноке. Я же взял весь этот прекрасный абзац из отличной работы о Бернсе, написанной Амелией Барр.)

Памятник Роберту Бернсу в Дамфризе был торжественно открыт в апреле 1881 года лордом Роузберри. Эта церемония явилась событием в жизни всей Шотландии. Перед открытием памятника по улицам города прошла большая процессия, в которой были представлены все ремесла и общества этой части Шотландии. Во главе процессии шли скотоводы и пахари. Первые ехали на повозках в сопровождении доильщиц. Статуя сделана из сицилийского мрамора и поставлена на пятифутовый пьедестал из серого камня. Поэт сидит в свободной позе на старом пне. В левой руке у него пучок ромашек. Голова его повернута вправо, глаза смотрят вдаль. У его ног лежит шотландская овчарка. Брошенная на землю широкополая шляпа наполовину прикрывает сильно потрепанный сборник стихов. Тут же лежит свирель. На поэте одежда, в которой он изображен на портрете Насмита, черты лица также скопированы с этого портрета.

ВОСПОМИНАНИЕ ОБ ИНДЕЙСКОМ БЮРО

После окончания войны между Севером и Югом, в 1865 году, я работал несколько месяцев в Индейском бюро департамента внутренних дел в Вашингтоне (пока м-р Харлан не уволил меня за то, что я написал «Листья травы»). В то время туда, чтобы повидать Великого Отца, приезжало необычайно много индейских посетителей, ехали делегации по делам о договорах, о поселениях и т. д. Это были молодые или среднего возраста люди, а еще чаще старики, с Запада, Севера, реже с Юга, группами, от пяти до двадцати человек каждая, — наглядное доказательство того, что может создать Природа (при «выживании сильнейших» — все слабые особи погибли, их отсеяла смерть), — словно показывая, как земля и леса, воздействие бурь и стихий и суровая жизнь закаляют и формуют людей, настоящих вождей, богатырски рослых, невозмутимых, мускулистых, в совершенной красоте силы, — полное выявление и расцвет человеческой личности не благодаря высшей степени «культуры» и искусственной цивилизации, а вследствие уподобления нашего рода гигантским, живучим, кряжистым деревьям или монолитным, несокрушимым скалам, причем люди нисколько не уступают лучшим из этих деревьев и скал, а, пожалуй, даже и превосходят их.

Там были Омахи, Панкасы, Уиннебеги, Чейенны, Навахи, Апачи и многие другие. Позвольте мне последовательно изложить, употребляя настоящее время, то, что я видел и слышал на одной из этих конференций в Индейском бюро. Все головы и лица выразительны, даже красивы. Природа прорывается наружу из самых первобытных глубин. У большинства щеки раскрашены красной или другой краской. («Малый Холм» открывает собрание речью, которую переводчик переводит по частям.) У многих вокруг головы плотно затянутые уборы из пестрых лент и орлиных перьев. На шее ожерелья — медвежьи когти. Большинство вождей закутаны в широкие одеяла ярко-алого цвета; у двух или трех — синие, и у одного я вижу черное. (Мудрый человек по имени «Мясо» произносит короткую речь, очевидно спрашивая о чем-то. Уполномоченный по индейским делам Доул отвечает ему, и переводчик снова переводит по частям.) У всех главных вождей томагавки, или топорики, некоторые богато украшены. Видны клетчатые рубахи, не очень чистые. Теперь говорит рослый парень «Расщелина дня». На нем пышный головной убор из перьев и узких лент, из-под которого видно лицо, все раскрашенное желчно-желтой краской. Приглядитесь же к этому юному вождю. Несмотря на раскраску, «Расщелина дня» — красивый индеец, обходительный и спокойный. На нем темно-серое одеяние и мягкая черная шляпа, ноги обмотаны ремнями из оленьей кожи. Одежда его опрятна, и против нее не возразила бы и мода; она просторна и легка, так что видно его отличное сложение, особенно шея, грудь и ноги. («Аполлон Бельведерский!» — невольно воскликнул прославленный европейский художник, впервые увидев молодого индейца племени чокто.)

Один из краснокожих посетителей, худой и дикий на вид индеец, тот, что в черном шерстяном одеяле, увенчан пустой рогатой головой бизона. В чертах многих вождей я замечаю большое сходство с Бурбонами (мне сказали, что среди индейцев это нередко). Во время «переговоров» в канцелярии уполномоченного индейцы избегали садиться на стулья, они предпочитали сидеть на полу, прислонившись к чему-нибудь, или стоять у стен, завернувшись в свои одеяла. Хотя кой-кто из молодых, как я уже сказал, напоминал красотой великолепных животных, но мне кажется, что пальму первенства по живописности, по телосложению, по выразительности физиономий и т. д. следовало отдать старым или пожилым вождям и мудрецам.

Мой опыт и наблюдения в Индейском бюро привели меня к одному твердому убеждению: есть в американских аборигенах, в их наиболее характерных, существенных чертах, во всем их физическом облике что-то очень величавое, очень горделивое, что-то, отдаленно напоминающее наш цивилизованный идеал, — такое, чего не уловили наша литература, портретная живопись и т. п. и что почти наверное никогда не будет передано будущему. Ни один биограф, ни один историк, ни одни художник не уловил этого и, вероятно, не сможет уловить — настолько это отлично, настолько далеко от наших стандартных представлений о человеческих достоинствах. Перья, раскраска, даже пустой череп бизона не показались мне, мягко выражаясь, нелепей многих из тех мод, которые я видел в цивилизованном обществе. При описании этих выдающихся представителей аборигенов, среди которых мне, наверное, довелось видеть немало самых лучших, я не применил бы как определяющее слово «дикие» (во всяком случае, в обычном его значении). Я внимательно присматривался к ним, изучал их, и порою наши воплощения личного достоинства и геройства (как в условном, общепринятом представлении, так даже и в знаменитых поэмах и драмах) казались мне по сравнению с ними хилыми, тщедушными, ничтожными.

Переводчики, агенты Индейского бюро или другие белые, официально сопровождавшие индейцев, тоже всегда интересовали меня; я много беседовал с ними. Иногда, уже закончив служебные дела, я отправлялся в гостиницы, где располагались группы индейцев, и проводил там час или. два. Конечно, мы не могли о многом беседовать, хотя (при помощи переводчиков) наши беседы были подчас очень оживленны и более значительны, чем это можно предположить. По счастью, индейцы принимали меня и обращались со мной всегда самым сердечным образом.

АМЕРИКАНСКОЕ ОБЩЕСТВО С ТОЧКИ ЗРЕНИЯ ПОЛИСМЕНА В ПАРКЕ

Живу в Нью-Йорке в верхней части города, почти ежедневно хожу в Центральный парк (в течение последних трех недель), наблюдаю или прогуливаюсь, иногда катаюсь в коляске. Я часто разговариваю с К. К., одним из полисменов в парке, у выхода на Девяностую улицу. Однажды он особенно разговорился, и беседа оказалась для меня очень интересной. Наш разговор перешел в область социологии и политики. Мне было любопытно узнать, как эти вопросы, хотя бы с их чисто внешней стороны, представлялись моему приятелю, — он обладал острым умом и добрым нравом и видел в течение ряда лет широкие слои общества, мне мало известные. По его наблюдениям, кастовый дух, присущий европейской «аристократии», захватил и богатую Америку: фальшь и цинизм так и колют глаза. Среди официальных лиц, администраторов, конгрессменов, законодателей, олдерменов, министров и т. д. или кандидатов на эти посты, девятнадцать из двадцати, по мнению полисмена, — просто играют в хитрую игру. Свобода, Равенство, Единение и все громкие слова о Республике в их устах были только приманкой, ловушкой, крючком, на который, как рыбу, ловят народ. В течение многих лет, после полудня, в хорошую погоду, мимо моего приятеля, стоявшего на посту, по широким дорогам парка проносились экипажи американской знати — и не десятками, а сотнями, тысячами. Удачливые биржевики, капиталисты, подрядчики, бакалейщики, богатые мясники, галантерейщики, ловкие политические комбинаторы и т. д. И на большой части этих экипажей, на дверцах или на конской сбруе, красовались фамильные гербы. (Неужели это в самом деле так?) Заветное желание «высшего общества» наших больших городов и на Севере и на Юге, его мечта (и раз это так, то реальная действительность уже не в счет) — аристократические титулы, свой двор, свои изысканные сферы для капиталистов, людей с образованием, людей того сорта, что разъезжают в экипажах, — ведь надо им как-то отгородиться от «простого народа».

Эти наблюдения моего приятеля-полисмена поразили меня, и я подумал, что стоит, ничего не изменяя, записать их (как доктор записывает симптомы болезни).

АВРААМ ЛИНКОЛЬН

Я счастлив, что могу представить здесь — за неимением лучшего — хотя бы самые краткие и отрывочные свидетельства об Аврааме Линкольне. Всякий раз, как я что-либо о нем слышал или видел его (а в 1862—1865 гг. мне посчастливилось видеть его, встречаться с ним, перекинуться словом раз двадцать, а то и тридцать), мое уважение и любовь к нему возрастали и крепли.

И когда я останавливаюсь мыслью на моих встречах с могучим уроженцем Запада и на всем том, что слышал от него, и присовокупляю к этому историю и литературу моего времени и все то, что могу почерпнуть из других времен, и заключаю все его смертью, мне кажется, я перечитываю трагедию, превосходящую все те, что мне известны, — трагедию более потрясающую и жгучую, более значительную для нашей нынешней Америки, чем те, что создал Эсхил для Афин или Шекспир для Англии. А каким глубоким, поучительным смыслом все это проникнуто и какой урок нам преподан! Не может быть века столь далекого, класса столь непросвещенного, который прямо Ли, косвенно ли не воспринял бы его.

Авраам Линкольн был поистине одной из тех натур, лучшие из которых возникают в результате многих и многих причин и следствий, — и нужно несколько отойти, быть может, даже отдалиться во времени, чтобы безошибочно определить их место, ибо он оказал непревзойденное влияние на формирование американской республики и тем самым всего мира, на то, какими мы их видим сегодня и, что еще важнее, какими они будут завтра. Таким образом, время, когда сумеют полностью оценить его значение, еще впереди. Однако мы, кто жил в его эпоху, кто сам видел его и слышал, кто был в гуще грандиозных и удивительных событий, в которых ему и нам приходилось участвовать или хотя бы испытать на себе их влияние мы можем представить о нем в некоторых отношениях ценные и даже, пожалуй, необходимые свидетельства.

Прежде всего я хотел бы нарисовать очень точный, с присущими ему характерными особенностями портрет Линкольна, каким я его видел и наблюдал около получаса как-то днем, в Вашингтоне, незадолго до его смерти. Он стоял на балконе Национального отеля, на Пенсильвания-авеню, и обращался к толпе, теснившейся внизу, с краткой речью по случаю то ли вручения новых знамен прославленному Иллинойскому полку, то ли дерзкого захвата «вражеских» флагов выходцами из Западных штатов (кстати, слово «враги» он вообще не употреблял). Кто и как сумел его тогда сфотографировать, не зна,ю, но несколько дней спустя я купил в Вашингтоне фотографию, и она была одобрена всеми, кому я ее показывал. Хотя существовали сотни портретов Линкольна, сделанные художниками и фотографами (и многие сохранятся в копиях на будущие времена), я еще не видел ни одного, который, на мой взгляд, обладал бы поистине полным сходством; думаю, таковых и вообще не существует на свете. И разве не справедливо будет сказать также, что как не существ вует на свете безошибочно верного и в то же время обобщенного портрета Авраама Линкольна, сделанного рукой фотографа, художника или скульптора, так нет — и, пожалуй, не может быть— литературного портрета или описания, в которых в полной мере отразился бы его облик.

Чтобы лучше всего понять истинную цену Линкольну, довольно представить себе, в каком положении находилась бы Америка сегодня, если бы он никогда не существовал на свете, никогда не был бы президентом. Его выдвижение в кандидаты и первое избрание в президенты было в значительной мере случайностью, ♦ экспериментом. Строго говоря, не следует переоценивать значения американских политических партий, начиная с их зарождения, после Гражданской войны, и до настоящего времени. Пока они делают свое дело, исполняют роль «пастбища, на котором пасется корова», пока они — необходимая форма роста, нет никаких сомнений, что за их громкими названиями кроются просто преходящие страсти или прихоти, а порой — предрассудки, невежество, ненависть. Единственно, что, подобно великой и достославной идее, оживило партию и сделало ее героической, был энтузиазм 1864 года, приведший к вторичному избранию Авраама Линкольна, и причина, которой этот энтузиазм был порожден.

Насколько этот человек соответствует общепринятому представлению об «отце отечества»? Вашингтон воплотил в себе лучшие черты саксов, а Франклин — времен Стюартов (уходящих корнями в эпоху Елизаветы) и был, в сущности, благородным англичанином и именно таким человеком, который требовался для эпохи 1776—1783 годов. Линкольн, хотя и человек сугубо практический, в душе был куда меньше европейцем, он был истинный выходец из Западных штатов, самобытный, совершенно чуждый условностей, на которого прерии, жизнь под открытым небом наложили свой отпечаток. Один из лучших нынешних комментаторов Шекспира (профессор Дауден) полагает, что самое главное из совокупности качеств, делающих его прирожденным поэтом, — это способность нерасторжимо сочетать воображаемое с практическим, реально существующим. Если это в самом деле так, я бы сказал, что то, что Шекспир осуществлял в поэзии, Авраам Линкольн в полной мере осуществлял в своей личной и общественной жизни. Я бы сказал, что больше, чем у любого другого исторического деятеля, подспудные основы, стержень его личности, были мистического, отвлеченного, нравственного и духовного свойства, но под властью обычных жизненных обстоятельств на этой основе возникло и развилось то, что в народе считается грубым здравым смыслом и что жизнь нередко подчиняла преходящим, но чрезвычайно настоятельным политическим и иным требованиям.

В тех редких случаях, когда речь шла о чем-либо кардинальном, решающем, он бывал непоколебимо тверд, даже упрям, вообще же, когда дело касалось чего-либо не слишком значительного, был уступчив, покладист, терпим, на редкость податлив. Я заметил, что даже в тех историях и рассказах, которые намеренно низводят его до общего уровня, личность его предстает в благоприятном свете. Если же говорить о его религиозности, то эта сторона его натуры была чрезвычайно глубокой, возвышенной и лишенной какой-либо узости.

На сцену уже вступает новое поколение, и люди и события Гражданской войны отходят на задний план. Я не раз представлял себе время, когда нынешний век минет и наступит новый век, и люди и дела этой войны превратятся в нечто смутное и легендарное, — представлял то ли большой город на Западе, то ли какое-то сборище или народное празднество, где идет разговор о прошлых днях, о шестьдесят третьем, шестьдесят четвертом, шестьдесят пятом годах, и где-то поодаль сидит старый солдат, и волнение и повлажневшие глаза выдают его, как странствующего Одиссея на пире у царя Алкиноя, когда певец воспевает сражающихся воинов и их битвы под Троей:

Голову мантией снова облек Одиссей, прослезяся.

Воображал, так сказать, некую почтенную реликвию, сохранившуюся от наших дней, пережившую свое поколение, и следующее и даже, быть может, еще и следующее за ним. Представлял, как в этом случае обступит его молодое племя и благоговейно и жадно станет его спрашивать: «Как! Неужто вам довелось видеть Авраама Линкольна? И слушать его? И касаться его руки? Неужто вы своими глазами видели Гранта, и Ли, и Шермана?»

Любезный Демократии до самой своей последней минуты! И среди порожденных Америкой парадоксов не последнее место занимает тот, что все короли, королевы и императоры земли, многие из краев отдаленных, слали выражения соболезнования и скорби в память о том, кто вышел из народных толщ — сокрушитель преград и лоцман.

Рассуждая с нашей нынешней точки зрения — а как рассудит будущее, бог весть — и с точки зрения Демократии и Соединенных Штатов (союз наших штатов был единственной страстью, единственной любовью, какую знал этот человек), Авраам Линкольн кажется мне самой крупной фигурой из того множества, что предстает перед нами на широком полотне XIX века.

ОТВЕТ СТАРИКА

В области литературы, если подходить к ней с высокими критериями (так заявляет один эрудированный и многоопытный литератор в своей только что вышедшей работе), «царство отца окончилось, царство сына кончается, и наступает царство духа». Предоставляя читателю самому раскусить смысл этих слов, я попытаюсь — пусть в путаной форме — объяснить, как я понял высказывания английского критика (он касается главным образом поэтического искусства) о моих подлинных или предполагаемых им взглядах и целях. Если я начну отвечать ему или пояснять ему цели, с которыми я создавал свои книги, то буду делать это не прямо, а в форме косвенных наводящих замечаний. Конечно, эти наброски носят чисто личный характер. Нет-нет да и проглянет в них мой ворчливый эгоизм, прорвется брюзжание, — ведь меня отвергали и отвергают все крупные известные журналы, сам я несу бремя жизни уже семьдесят второй год, из которых последние восемнадцать лет я разбит параличом.

Нельзя рассматривать ни одну крупную поэму, ни иное произведение литературы или искусства, если не учитывать при этом эпоху, политические взгляды (или отсутствие таковых) и цели автора, внешнюю форму и скрытую за нею душу, а также жизненные условия того времени, которые породили это произведение и дали ему его форму. Библейские гимны отражают дух своего времени, как отражают его и создания Гомера, Данте, Шекспира, старинные шотландские и ирландские баллады, Оссиан и Омар Хайям. И вот, задавшись мыслью создать мои «Листья травы», над которыми я работал много лет, я выразил как будто лишь свои личные чувства, но на самом деле в них с особой силой отразилась действительность, самый дух XIX века, мысли, реальная жизнь, вся многогранность личности, Америка, Гражданская война, успехи демократических сил в борьбе со всем, что им враждебно или мешает. Несомненно, мои стихи (как частица тех тысяч стихов, которые будут появляться в течение долгого времени) бросают свет на подлинные условия жизни, но «демократическое искусство» еще не скоро найдет свое достойное выражение и форму, — если это вообще возможно.

А теперь я хочу поспорить насчет того, что многие считают самым важным, — насчет так называемой проблемы искусства. Мне приходится не без пользы для себя наблюдать, как все современные поэты, за очень незначительными исключениями, уделяют почти полностью — а кто и вовсе без остатка — все свое время звонким рифмам и причудливым словосочетаниям, заботам о ткани и покрое платья, о драгоценных украшениях, о concetti12, о стиле и мастерстве. Все это, имеющее второстепенное значение, выходит в наши дни на передний план. А между тем Природа ясно учит нас твердо и неуклонно стремиться к одной цели, когда для этого наступает пора, совершенно не заботясь ни о внешней форме, ни о критике, — пусть это идет само собой. Я не только не уделял главного внимания вопросам стиля, формы, вопросам литературных приемов и т. д., но, признаюсь, был к ним всегда более или менее равнодушен, а иногда ловил себя даже на отвращении к ним. И я не требовал от них ничего, кроме, так сказать, «негативной пользы»: то есть чтобы они никогда не становились для меня самоцелью и чтобы ни при каких обстоятельствах они не служили мне помехой и не оказывались хозяевами моего творчества.

С самого начала моей литературной деятельности меня резко, а подчас грубо и беспощадно критиковали, но я, кажется, не отказывался выслушивать критику (ибо я, пожалуй, имел одно преимущество: я создавал стихи, постоянно придерживаясь своего главного единого принципа; только у меня бывали долгие перерывы в моей работе, иногда пять-шесть лет, и во время войны, и в мирное время). Англичанин Рёскин обвинил меня в серьезном, страшном грехе: в том, что мои стихи лишены юмора. Один глубокомысленный немецкий критик не доволен тем, что по сравнению с изящной общепризнанной мировой поэзией мои стихи холодноваты, суровы, что в них нет экзотики, лоска, сюжета и последовательного развития темы. (Моя книга в своей основе автобиографична; может быть, я не выказываю темперамента, не поднимаю шума по поводу банальных страстей, потому что я по происхождению отчасти квакер. Крайне недоволен мною также Э.-К. Стэдмен за то, что, прославляя простой народ «в массе», я недостаточно ценю героизм, высокую нравственность и добрые намерения избранных, людей с высшим образованием, etat-major13, Возможно, что С. и прав в этом отношении. Я действительно ожидал и ожидаю серьезных достижений в области эстетики и морали от демократических масс, от «туловища» Соединенных Штатов, и ничего другого не хотел и ни на что другое не соглашался. Если Америке нужны только образцы, мода и мелкие критерии других государств, если она соглашается на господство etat-major, то она не та страна, за которую я ее принимал, и сегодня я должен прийти к выводу, что все мое литературное творчество и литературные теории были бессмысленны и не оправдали себя. По совести говоря, большинство современных поэтических произведений — это только куски сахара побольше или поменьше или ломтики вкусного сладкого торта, — даже гурманы и те довольствуются этим приторным лакомством. Это, пожалуй, приводит к следующему выводу: чтобы иметь великую героическую поэзию, нам нужны героические читатели, — аудитория должна жаждать героического.

Есть ли у нас в данное время что-либо подобное?

Нельзя забывать о главном, и эту мысль стоит повторять многократно: неисчислимые материальные богатства, политическая свобода, огромные пространства земли, небывалый рост «бизнеса» и производства, даже бьющий ключом интеллект и «культура» не поставят нашу республику в авангард человечества и истории, не приведут ее к высоким достижениям в области «демократического искусства», не говоря уже о его вершинах. Только создание (ив самых широких масштабах) высочайших моральных, духовных и героических образов — великой национальной Литературы во главе с самой мощной и прекрасной Поэзией, которую когда-либо видел свет, позволит добиться этой цели. Если возможно создать такое произведение, как современная оригинальная космическая поэма, то Америка нуждается в ней и достойна ее.

По моему мнению, в наши дни (как ни горько в этом признаваться) все то, чем гордятся цивилизованные нации в сфере литературы, искусства, религии и т. д., все то, что осуществляется их признанными деятелями, мешает полноценному развитию и литературы, и искусства, и религии, а отнюдь не готовит почву для будущего урожая. Я давно убедился в том, что для Нового Света наши представления о прекрасном (унаследованные от греков, донесенные до Шекспира и, пожалуй, потом извращенные) должны быть коренным образом изменены и обновлены, с тем чтобы отвечать современным целям и более высоким требованиям. Если это так, то придет время свершения, и новое будет самобытным, возникшим изнутри, органичным, полным местного колорита, и уже из него возникнут наши понятия о красоте (нужно помнить, что линии и краски прекрасны, но нет ничего выше человеческого образа).

Я по своей старческой болтливости наговорил так много, что не оставил места для пояснения самого важного и значительного принципа, а именно, что искусство едино, что оно не ограничивается узкой сферой, что оно охватывает все эпохи, все стороны жизни, что оно не может быть только аристократическим или только демократическим, как не может быть только восточным или только западным. Я бы сравнил искусство с хорошим набором типографского шрифта, где все литеры одинаково нужны. Или с одним старым мельником-голландцем, который, бывало, говорил: «Мне все равно, откуда приезжают ко мне фермеры, лишь бы они везли добрую пшеницу и добрую рожь».

Набор шрифта всегда более или менее одинаков. Демократическое искусство есть результат демократического развития, яркой, подлинно национальной самобытности и веры того, кто набирает страницу.

АМЕРИКАНСКАЯ НАЦИОНАЛЬНАЯ ЛИТЕРАТУРА

Существует ли она и может ли она вообще существовать?

Итак, вам требуется статья об американской национальной литературе (сложнейшая и пугающая тема!)?14 Что ж, если вы позволите изложить в ней некоторые мои собственные пестрые и случайные мысли об этом предмете, я, пожалуй, попробую. Гораций Грили написал книгу под названием «По поводу реформ», и название сочли самым лучшим, что в ней есть. В данном случае я поделюсь своими раздумьями и соображениями об интересном, заслуживающем внимания предмете, — соображениями, достаточными, во всяком случае, для того, чтобы еще раз прямо поставить вопрос: американская национальная литература — существует ли она в действительности и может ли вообще существовать? Прежде всего передо мной встает нечто непередаваемо величественное — народ во всех его характерных связях и проявлениях, а уже потом магическое зеркало — литература.

При настоящем положении вещей нет, пожалуй, вопроса более каверзного, чем тот, который можно сформулировать (прибегнув за сравнением к древнему Нилу) примерно так — какие семена выраженной в печатном слове мысли пустили мы по американским водам, дабы они проросли и через долгий срок дали всходы? Что может быть лучше для будущей литературы Соединенных Штатов, нежели отдать себя во власть несчетным фактам, событиям, усилиям и всему тому, что проникает к нам извне и уже пронизало всю жизнь сверху донизу? Я часто раздумывал над этим и склонен согласиться, что так оно и должно быть. И в самом деле, разве эти факты, и усилия, и все, что проникает к нам извне, не достаточно определенны и жизнеспособны, чтобы проявиться везде и повсюду в нашей Федерации и устоять против любой попытки подчинить их чьей-либо единоличной воле? Но, допустив все это, если даже многое здесь и остается предметом искренних споров, размышлений и серьезного, вдумчивого изложения, мы можем теперь, хотя бы ради непосредственного знакомства и упражнения, весьма полезного для здоровья, смело окунуться в просторы моря со всеми его волнами и течениями, о которых и пойдет речь. Или, иначе говоря, я предложу вам небольшое, но многозначительное сравнение (а разве наша страна — не безграничное поле для многозначительных сравнений?) в надежде, что сама картина укажет, каков тот долг, исполнения которого жизнь с каждым днем требует все настоятельней.

Нужно сказать, что цивилизация в целом или истинно национальная литература (как и язык или, скажем, погода) создается не под двумя-тремя влияниями, пусть даже и очень важными, не по готовым программам или указаниям критики, не на основе заранее сложившихся представлений о том, какой ей положено быть, или измышлений и рекомендаций, исходящих от всякого рода премудрых авторитетов, и, уж конечно, не под теми влияниями, которые считаются не подлежащими сомнению (хотя и они тоже некоторым образом оставляют свой след), — но медленно, медленно й очень своеобразно, из многого множества куда более глубоких смешений и высевов (особенно в Америке), и поколений, и лет, и рас, и из того, что в значительной мере кажется случайным, но на самом деле отнюдь не случайно. Прежде всего для будущего национальной литературы в Америке необходимо, чтобы Новая Англия (край сугубо нравственный и нравоучительный, как его называет один мой знакомый циник) и три или четыре крупных города Атлантического побережья, которые почитают себя сегодня наиглавнейшими, перестали столь оглушительно трубить о себе во все трубы. Сочетание разнообразных элементов — вот корень национальной литературы, Америка уже становится гигантским миром, объединяющим в себе несметное множество людей, воззрений, характеров, климатических поясов, природных особенностей — сорок четыре нации причудливо и неодолимо сливаются и образуют Единую Нацию, с единым языком и едиными общественными и правовыми нормами и, предсказываю я, со своей национальной литературой, которой еще предстоит возникнуть. (По моему мнению, литература эта, если она когда-либо возникнет, послужит величию и процветанию Федерации больше, чем ее политика, и богатства, и ремесла, и торговля, как бы ни были они значительны и необходимы.)

Задумайтесь на минуту, что должны собой представлять глубинные основы развития и к чему может привести их отсутствие. Книги, глубоко продуманные, более всего другого говорят о великом народе — народ раскрывается, в них полнее, чем в законах и обычаях. (В этом, несомненно, едва ли не наиболее глубокий смысл давно забытой, но всегда живой истины: «Дай мне услышать песни народа, и мне уже нет дела, кто там пишет законы».) К тому же книги показывают человечество En Masse и безусловно обнаруживают его благородство или низость, подтверждают или прославляют его преобладающие черты (а это и есть главное). Гомера взрастило его время, но он перерос его и живет и поныне, ибо воспел личную доблесть, мужество, amour propre15 – стремление выделиться, вести за собой — черты, которыми человечество восхищалось во все времена. Шекспир воплощает блеск веков феодализма — гордую личность, которую они породили, и живописует любовную страсть. Библия превыше всего ставит благочестие, пыл веры и предельную, абсолютную справедливость, более могущественную, чем самые полновластные короли, миллионеры или любое большинство.

То, к чему стремятся Соединенные Штаты, не может быть создано только лишь с помощью избирательных бюллетеней, здесь властно требуется вмешательство иных, более тонких влияний и законодателей. Гетевская теория и преподанный им урок, которые вкратце сводятся к тому, что художественный, научный и литературный багаж целиком определяет характер человека вне зависимости от политических условий жизни нации, государства или города, — были справедливы для Веймара, или для Германии, или даже для Европы тех лет, с их узостью и бесконечными условностями, но для сегодняшней Америки они никоим образом не подходят. Нам не только предстоит изобрести свою собственную теорию, превосходящую все прежние, но даже темы наши совсем иные, уходящие корнями в самую глубь и бесконечно более широкие.

Когда мне представлялся случай видеть и наблюдать какоелибо сборище американских подростков, илй юношей, или взрослых мужчин, в любом конце Штатов — на севере ли, на юге, на западе или на востоке, как бывало во время Гражданской войны, когда я находился среди солдат или когда бродяжил и слонялся по городам (в особенности по Нью-Йорку и Вашингтону), я заметил, что всюду и везде на первый план неизменно выступают три черты характера, которые для краткости можно здесь назвать доброжелательством, умением достойно себя вести и живым умом. (Я ставлю доброжелательство на первое место, как оно того и заслуживает, — подобно здоровью или хорошей погоде, это великолепная производная от всего прочего.) Именно эти качества, врожденные или воспитанные, преобладают у значительного числа молодых людей повсюду в Соединенных Штатах — любой наблюдательный человек может прекрасно убедиться в этом сам. И безусловно, эти качества составляют становой хребет самых лучших, самых благородных наций! Да будет так и впредь! Я верю, что будущее нашей Федерации зависит прежде всего от этих трех краеугольных камней. Надо ли говорить, что этих же качеств я требую от плоти, духа и плодов национальной литературы?

Другой, вероятно, столь же неотъемлемый корень (или ветвь) можно определить словами noblesse oblige16, даже когда речь идет о правиле поведения или девизе нации. На мой взгляд, слова эти, дух, которым они проникнуты, должны бы оказывать всемерное влияние на официальную Америку, на ее представителей в конгрессе, на исполнительную власть, на президентов, на каждый штат в отдельности, стать одним из главных их девизов, проводиться в жизнь практически. На эту мысль меня натолкнула англичанка, истинная демократка, мой ныне покойный друг, миссис Энн Гилхрист. «Великолепные слова noblesse oblige, — сказала она мне однажды, — имеют значение скорее не для какого-либо просвещенного джентльмена или лорда, а для богатой и просвещенной страны, и особенно для вашей Америки».

И еще одно, притом весьма серьезное соображение (ибо речь здесь идет об очень и очень глубоком, не о пустяках, не о чем-то внешнем и незначительном). Не уверен, но мне кажется, что укоренившееся и древнее (и великолепное, и мудрое, и, можно сказать, ценное своей древностью) понятие божества как воплощения категорий нравственности (добродетели, душевной чистоты, безгрешности и т. п.) покачнулось под напором идей и научных открытий XIX века. Что, иначе, означает громадное, почти ненормальное развитие филантропии среди современных людей? Вряд ли наступит день, когда нравственные законы и мерила вообще перестанут существовать — со временем, я полагаю, они, быть может, укоренятся глубже и распространятся шире. И тогда широко распространившиеся научные, демократические и истинно философские и художественные начала современной нравственности проникнут все стороны жизни, сольются с понятием божественного и распространят свое влияние на так называемые зло, преступление и преступников — все уродства, несовершенства и ненормальности вселенной.

Иногда большая часть простого люда (который куда проницательнее, чем предполагают критики) наслаждается умело скрытым или беспечно оброненным намеком, самым наималейшим, вовсе не рассчитанным, что его непременно поймут. Восхитительные строки подобного рода есть в старинных балладах. У греков Аристофана и Пиндара они разбросаны в изобилии. (Мне иной раз сдается, что эллинская публика была, должно быть, в массе своей столь же проницательна и сообразительна, как любой из тогдашних поэтов.) У Шекспира их великое множество. Они есть и у Теннисона. Они всегда означают серьезную автррскую похвалу читателю и вполне достойны внимания острых умов Америки. Однако поощрять в простом народе следует не обыкновенную сообразительность, но качества более основательные, больше соответствующие нашему времени.

Корни, из которых прежде всего должна вырастать литература Соединенных Штатов, — это патриотизм, рациональное начало, сочетание разнородных элементов или связанные с ними идеи, которые всемерно способствуют их зарождению и внедрению. Нужно не просто болтать о них и кичиться ими, нужно, чтобы, едва народившись, у самых своих истоков, они сразу же стали подлинными явлениями эмоциональной жизни, исполнились жара и вечно плодоносящего духа. И, рискуя оказаться непонятым, я утверждаю и не устану повторять, что в Америке великий литератор, одаренный богатым воображением, не может быть просто хорошим или нравственным человеком в общепринятом смысле этих слов. Я всегда буду с уважением говорить о пуританстве и о том, что из него проистекает, но должен при этом сказать, что для столь обширной и разнообразной — географически и творчески — федерации пуританские мерила оказываются тормозящими, узкими и не философичными.

В основном я остаюсь верным тем положениям, что высказал в «Демократических далях», особенно это относится к критическому обзору литературы сегодняшней Америки. В науке, медицине, техническом изобретательстве и журналистике Соединенные Штаты пробились вперед, в ряды передовых цивилизованных стран, это же можно сказать и о распространении печатного слова (правда, издания эти носят, пожалуй, поверхностный характер, но на первых порах иначе и быть не может), а в так называемом народном образовании они далеко опередили все страны и времена. Но язвительные, с высоких позиций произнесенные сорок лет назад слова Маргарет Фуллер все еще справедливы: «Если в Соединенных Штатах издают и читают больше книг, газет и журналов, чем во всем остальном мире, это еще не значит, что у них в самом деле есть литература». Ибо множество школ и газет, железные дороги и фабрики, железо, хлопок, пшеница, свинец и нефть, золото и серебро, сотня или несколько сот лишних миллионов, четырнадцатая и пятнадцатая поправки к конституции, последняя перепись — всего этого, быть может, еще не достаточно, чтобы продвинуть государство высоко, а тем более выше всех на космической шкале истории. Для этого необходимо что-то еще. Все перечисленное весьма значительно, но есть нечто еще более значительное.

Важнейшие выводы в конце концов, быть может, очень просты: во-первых, наивысшие достижения Нового Света, и Демократии, и, вероятно, лучшего во всем цивилизованном мире общества могут (по моему мнению) образоваться и сделаться устойчивыми только новым, эволюционным путем; во-вторых, эволюционный принцип — величайший закон всей природы и, конечно же, наших Штатов — заметно сказался на нас и в области нашей литературы.

В других статьях я уже пытался показать, как жизненно, насущно важна может оказаться для любой восходящей нации ее собственная коренная народная песня и как народ не заслуживает имени зрелого и достойного славы, если в нем не рождается и, более того, не вырастает такое глубинное, поэтическое отражение мира, которое исходит из его собственной почвы и души, из его родных просторов и душевного склада и (подобно дождю, что образуется из неощутимых испарений суши и моря) неизменно туда же и возвращается. Но я вовсе не забываю, чем мы все обязаны нашим предкам, хотя, быть может, только за одно это мы готовы со слишком многим мириться.

Одна (и не легкая) часть задачи, стоящей перед американским литератором, заключается в том, чтобы с должным уважением и пониманием относиться к старому наследию — к легендам, поэмам, верованиям и даже обычаям, — но одновременно ясно представлять себе нашу нынешнюю эпоху, ее повсюду рассеянный свет, свободу, обязательства, все ее нужды, все обстоятельства и этапы развития, необходимые и присущие нашему Новому Свету, быть справедливым к нашей эпохе, быть ей преданным, использовать все ее возможности. Американская литература нуждается в больших писателях, не таких даже, как Карлейль или Гейне, которые были рождены и воспитаны в обширном сумасшедшем доме или в палате для психопатов, каковой во многих отношениях можно счесть Европу при всех ее триумфах, и в той или иной мере стали частью общества, которое их породило. Главнейшая черта современной поэзии, а может быть, и литературы вообще, — это почти полное отсутствие подлинной силы и простого, естественного здоровья, цветущего и не заемного, характерных для нашей эпохи. Современные стихи, как правило, начисто лишены современности, нередко проникнуты старым средневековым духом, даже если они и облечены в самые модные одежды. В романах и пьесах фабула и вся внешняя сторона вполне современны, но дух, даже юмор мрачны и упадочны.

Между Старым и Новым есть существенная разница. Эпос Азии и Европы уходит корнями в глубокое прошлое. Он прославляет человека, его достоинства и его духовные связи, такими, как они были. Но Америка призвана петь их всех такими, каковые они есть и каковы будут, и при этом с присущим ей усердием. (Я, разумеется, понимаю, что прошлое играет, пожалуй, главную роль в том, каковы мы есть, что знаем и какими должны стать.) В настоящее время Штаты поглощены бизнесом, деланием денег, политикой, земледелием, разработкой рудников, развитием путей сообщения и прочими материальными задачами — причем все это стремительно пробивается вверх и встает во весь рост, — как и должно быть при современной цивилизации. И поэтому все это должно неизбежно стать предметом и источником собственной, рожденной на почве Америки, высокосовершенной, демократической литературы, должно быть показано в наивысшем своем выражении, воплощено в более героических, более одухотворенных, более эмоциональных личностях и песнях. Национальная литература, разумеется, в некотором роде огромное зеркало или отражение. Но прежде должно нечто существовать — чтобы было, что отражать. И теперь, начиная с Гражданской войны, я бы сказал, что это нечто уже образовалось и бесспорно существует.

Как бы там ни было, Соединенные Штаты пока, разумеется, не блещут поэзией, первоклассной литературой, ни одним из так называемых искусств; про них не скажешь, что они всецело поглощены или пронизаны устным поэтическим творчеством и искусством, или что оно составляет неотъемлемую часть их жизни, или что у них просто есть к нему склонность. Иная деятельность, иные нужды, новые изобретения, изделия занимали и занимают их сегодня. Они чрезвычайно остры, и способны к подражанию, и горды — они не выносят, когда их вызывающе грубо опережают рвущиеся вперед другие высокоразвитые нации; вот мы и создали у себя дома «поэтов», «художников» — живописцев, музыкантов, литераторов и так далее, все, так сказать, своего собственного производства. Дело пошло в ход и существует и по сей день, вероятно, как тому и быть должно. Потомуто мы в заключение и повторяем наш возмутительный вопрос: американская национальная литература — существует ли на самом деле что-либо подобное и может ли существовать вообще?

[ИЗ ЗАМЕТОК ПОСЛЕДНИХ ЛЕТ]

Должен признаться, что хотя я глубоко почитаю Человечество, Народ, но когда я писал свои «Листья травы», я меньше всего думал о «публике» — во всяком случае, в ее нынешнем образе. Такое утверждение может показаться странным в устах демократа, но я убежден, что ни одна поэма, свободная, самобытная, крылатая или хотя бы притязающая на эти достоинства, не может быть создана писателем, который прежде всего думает о публике или спрашивает себя, как отнесется к его творению признанная литература, сегодняшние авторитеты.

Если я и искал образца, то этим образцом служили мне не ухоженные цветники, а Природа. Я знаю, что в известном смысле цветник — тоже Природа, но приходилось выбирать — дать то и другое я не мог. Кроме того, цветников в поэзии предостаточно. Природы же (я имею в виду и букву ее, и дух, ее божественную сущность) — очень мало, а вернее, и вовсе нет.

Хоть я и далеко не достиг своей цели, но безусловно стремился к самому высокому, самому лучшему, и порой мне кажется, что стремление это (при всей его дерзости) — самое ценное, что есть в моих книгах. Я не заботился о том, чтобы угождать эстетическим или интеллектуальным вкусам, но вот если бы удалось пробудить способность к самопроявлению, которая дремлет в каждой душе! Если бы только сладить с этим рычагом!

Из физического и конкретного — только из них и в них — рождается духовное и героическое.

Вероятно, я забыл сказать о многом из того, что относится к этому очерку, — возможно, очень нужные, важные вещи. Но все, вместе взятое, — стихи, предисловие и прочее — это лишь крошечное отверстие в театральном занавесе, «глазок», через который актеры смотрят в зрительный зал, это всего один взгляд, короткий, живой и честный.



1 Этот памфлет написан Уитменом в 1856 г., когда шла подготовка к восемнадцатым выборам президента США. Говоря о шестнадцатом и семнадцатом президентствах, Уитмен имеет в виду деятельность президентов Милларда Филлмора и Франклина Пирса.
2 Подразумеваются участники войны за независимость 1776—1783 гг.
3 Территориями назывались части страны (отвоеванные в основном у индейцев), не получившие еще права штатов, управлявшиеся представителями из Вашингтона.
4 Бомбардировкой форта Самтера началась Гражданская война 1861-1865 гг.
5 Кэлхун — один из главных идеологов южан-рабовладельцев.
6 Бодрое (итал.).
7 Речь идет о войне Севера с Югом (1861—1865).
8 Литераторы (франц.).
9 Необходимое (лат.).
10 Многие прославившиеся на родине англичане совершали лекционные турне по Америке. Вслед за Диккенсом посетил Америку Теккерей, потом Фрауд, потом Герберт Спенсер, Оскар Уайльд и др. Кастеляр, упоминаемый здесь, — даровитый испанский историк (1832—1899). Под парижскими эссеистами Уолт Уитмен, очевидно, разумеет Эрнеста Ренана и Тэна.
11 Перевод В. Левика.
12 Выдумки, блестки остроумия (итал.).
13 Верхушка (франц.).
14 Статья эта была написана для газеты «Северо-Американское обозрение», по просьбе ее редактора. Появилась в марте 1891 г.
15 Самолюбие (франц.).
16 Благородство обязывает (франц.).

КОММЕНТАРИИ

СТИХОТВОРЕНИЯ И ПОЭМЫ

Публикуемые в данном томе стихотворения и поэмы У. Уитмена взяты из книги «Листья травы».

Впервые под общим названием «Листья травы» ("Leaves of Grass") вышло двенадцать поэтических произведений без указания имени автора (Нью-Йорк, 1855). Книга, которую Уитмен стремился приурочить ко Дню Независимости, была напечатана за собственный счет автора и не пользовалась широким спросом при жизни поэта.

Среди сравнительно поздних англоязычных изданий следует отметить "Representative Selections, with Introduction, Bibliography and Notes" ed. by Floyd Stovall. American Book Company, N. Y., 1934. В примечаниях к этой книге делается попытка интерпретации некоторых стихотворений. Необходимо также упомянуть издание, подготовленное Э. Холлоуэй (Е. Holloway, ed.: W. Whitman. Complete Poetry and Selected Prose and Letters. Lnd., the Nonsuch Press, 1938), снабженное подробной хронологией жизни и творчества поэта и примечаниями.

В России отдельные стихотворения Уитмена с увлечением переводил И. С. Тургенев, но эти переводы не были опубликованы.

Пропагандировать Уитмена начал К. Бальмонт, который перевел ряд стихотворений из «Листьев травы» в 1905 году. По распоряжению властей издание с переводами Бальмонта было конфисковано.

Ранние переводы К. Чуковского из «Листьев травы» также были уничтожены.

Первое советское издание избранных произведений Уитмена: Чуковский К. Поэзия грядущей демократии. Пг., «Парус», 1918, с приложением статьи А. Луначарского «Уитмен и демократия». Оно неоднократно перепечатывалось с добавлением новых переводов. В ленинградском издании 1935 года следует отметить краткие примечания, сделанные К. Чуковским.

ИЗ ЦИКЛА «ПОСВЯЩЕНИЯ»

Цикл «Посвящения», открывающий «Листья травы», состоит из ряда кратких ключевых стихотворений, написанных в 1860-1881 гг., в которых определяется художественная цель поэмы.

Историку. - Аллеганы - цепь в горной системе Аппалачей в США, тянущаяся с севера на юг, параллельно побережью Атлантического океана.

Я не доступен тревогам.... - Маннахатта (современная форма - Манхэттен) - индейское название острова на атлантическом побережье США, на котором расположен город Нью-Йорк. Так называет Уитмен и сам Нью-Йорк, возникший на месте древнего поседения манхэттенских индейцев-алгонкинов.

Рожденный на Поманоке. - Поманок - индейское название острова Лонг-Айленд (англ, «длинный остров»), родины Уолта Уитмена.

...Вереницы людей, Американос, сотни миллионов... - «Американос» (ср. далее «Либертад» - «свобода» (исп.). - Включением в поэму слов из испанского, латинского, французского и других языков для обозначения особенно важных понятий Уитмен стремился подчеркнуть интернациональный, всеобщий характер своей поэзии.

...Омнес! Омнес! Пусть некоторые презирают все на свете... - Omnes (лат.) - «все».

...жителя Гранитного штата, и штата залива Наррагансетт... - Имеются в виду штаты Нью-Хемпшир и Род-Айленд. Dolce affettuoso (итал.) - нежный, чувствительный. Музыкальный термин, употребляемый для обозначения мелодии лирического и нежного характера.

...там, дальше, за Ко... Ко - город в Оклахоме.

Песня о себе. - Одно из самых значительных программных произведений, входящих в «Листья травы», в котором раскрывается образ лирического героя Уитмена.

...И канука, и токахо, и конгрессмена, и негра я принимаю... - Канук - канадский житель французского происхождения. Токахо (амер. слэнг) - прозвище жителей одного из районов штата Вирджиния. Гингэм - дешевая суконная или хлопчатобумажная ткань. День Благодарения - национальный праздник США, учрежденный в память о первом урожае, собранном жителями Плимутской колонии в 1621 г., после голодной и суровой зимы, пережить которую колонистам удалось с помощью индейцев. Празднуется в последний четверг ноября.

... Житель Уврайна ставит западни... у большого ручья, который помогает Гурону наполниться... - Уврайн - городок в штате Мичиган, близ озера Гурон, одного из крупнейших в Северной Америке. Скво - слово, заимствованное из языка индейцев-алгонкинов и ставшее нарицательным обозначением женщины-индианки. Смак - небольшое рыболовное судно.

...Одно время года идет за другим, и четвертого июля на улицах несметные толпы... Четвертое июля, или День Независимости - национальный праздник в США, годовщина «Декларации американской Независимости», принятой Конгрессом во время американской буржуазной революции в 1776 г.

...Частые пни обступают прогалину, скваттер рубит топором... - Скваттер - фермер-поселенец, «явочным порядком» захватывающий незаселенный участок земли. На территории США скваттерство сохранялось до конца XIX в.

...Факелы сверкают во мгле, что висит над Чаттахучи или Алътомахо... Чаттахучи - река, составляющая западную границу штата Джорджия. Альтомахо - река в том же штате.

...В стенах эдобе... отдыхают охотники... - Эдобе (правильнее - «эдоби») - постройка из необожженного кирпича, которым широко пользовались индейцы юго-запада США. Окони - река в штате Джорджия. Элкхорн - река в штате Небраска.

...Я лодочник, пробираюсь по озеру... я гужер, я бэджер, я бзкай... - На американском жаргоне «гужер» - житель штата Индиана; «бэджер» - житель штата Висконсин; «бэкай» (правильнее - «бак-аи») - уроженец штата Огайо. Квакер (англ, «трясущийся», «дрожащий») - член христианской протестантской секты, возникшей в Англии в период английской буржуазной революции. Квакеры отвергали официальную церковную организацию, внешнюю пышность и обрядность. Часть квакеров, в связи с преследованием их в Англии, переселилась в США в 60-х годах XVII в. Эта секта отличалась известной религиозной терпимостью: «каждый может по-своему проявлять в себе бога». От квакеров-предков, выходцев из Англии и Дании, выводил Уитмен собственную независимость взглядов и свободу суждений.

...И я говорю новое слово, это слово "En masse"... - En masse (франц.) - все вместе, в массе. Очиток - многолетнее растение с сочными листьями, вьющееся по стенам и скалам. Персимон - фруктовое дерево, растущее в южных штатах США.

...Где в вечер Седьмого месяца... - Наименование месяцев при помощи порядковых числительных Уитмен заимствует из словаря квакеров.

...Где кати-дид играет свою хроматическую гамму... - Кати-дид - большой зеленый кузнечик, обитающий в США.

...Возвращаясь домой с молчаливым и смуглым бушбоем... - Бушбой (англ, bush - куст, заросли; boy - парень) - молодой колонист, живущий в местности, еще не расчищенной растительности.

...Нет, не о паденье Аламо... - Имеется в виду часовня г. Сан-Антонио, на бывшей территории Мексики (ныне штат Техас). Превращенная в крепость, она в 1836 г., в ходе войны между США и Мексикой, была захвачена мексиканским генералом Сайта-Анна. Весь ее гарнизон (сто восемьдесят три американских ополченца) был уничтожен во время штурма. Падение Аламо стало для американцев трагическим событием национального значения.

...Это повесть о хладнокровном убийстве четырехсот двенадцати молодых людей... - Уитмен имеет в виду событие, последовавшее за взятием Аламо: захват мексиканскими войсками в плен отряда американских солдат под командованием капитана Фэнина (около четырехсот человек) и его уничтожение 27 марта 1836 года.

...Хочешь послушать, как дрались в старину на морях?.. - Весь последующий эпизод посвящен повествованию о морском сражении между американским кораблем "Bon Homme Richard" («Добрый Ричард», командир Джон Поль Джонс) и превосходящим его по вооружению английским фрегатом "Serapis" (командир Ричард Пирсон), происшедшем 3 сентября 1779 г. в ходе Войны за независимость США.

...В мой портфель я сую Манито... - Манито - обожествляемая североамериканскими индейцами сверхъестественная сила, заключенная во всех предметах.

...Вместе с Одином, с безобразным Мекситли... - Один - верховное божество в скандинавской мифологии. Мекситли. - Точного соответствия в ацтекской мифологии не усматривается. По-видимому, Уитмен составил имя, по звучанию близкое к именам ацтекских богов мрака, войны и смерти. Гимнософисты - философы Древней Индии, крайние мистики. Веды - древние религиозные книги индийцев. Теокалли - храм ацтеков, где совершались человеческие жертвоприношения. Кобу - дикари Новой Зеландии.

ИЗ ЦИКЛА «АИР БЛАГОВОННЫЙ»

Аир - род травянистых многолетних растений семейства ароидных. Имеется в виду Air calamus, распространенный в Северной Америке, корневище которого содержит эфирное масло. Аир, обладающий стойким ароматным запахом, символизирует в «Листьях травы» постоянство и жизненную силу.

Когда я услыхал к концу дня... - Капитолий - правительственное здание в Вашингтоне, в котором происходят заседания Конгресса.

Salut au Monde! - «Привет миру!» (франц.). Поэма первоначально вмела другое название: «Песнь в честь всех наций и всех рас земли».

...как друиды шли по рощам Моны, вижу омелу и вербену... Друиды - жрецы древних кельтов. Мона - остров Британского архипелага. Омела и вербена считались у кельтов священными растениями.

...Вижу посевы теффа, отливающие золотым и зеленым... - Тефф - однолетнее кормовое растение семейства злаковых, африканского происхождения.

Песня большой дороги. - Allons (франц.) - идем.

...И чайки, покачивающие корпус... и кое-где запоздалые лихтеры... Лихтер - несамоходное грузовое судно, служащее для дальних перевозок на буксире.

Песня радостей. - ...Или ловить губанов в Чесапике... Чесапик - бухта в штате Мэриленд на восточном побережье США. Шкафут - верхний край корабельного борта. Сент-Лоренс - река Святого Лаврентия. Тысяча Островов - группа небольших островов на реке Святого Лаврентия.

Песня о топоре. - ...Древнейшие зданья Ассирии, Мизры... Мизра (правильнее - «Мизр») - арабское название Египта.

...Служил для альбийских храмов в лесах или в полях... - Альбийцы, или альбигойцы - сектанты Южной Франции (Лангедока), приверженцы средневековой ереси катаров, особенно развившейся в XII-XIII вв. Альбигойцы находились в частичной оппозиции феодализму в связи с развитием в их среде просвещения. Истреблены инквизицией в конце XIII - начале XIV в.

Из «Песни о Выставке». - ...где людоед, Пальмерин... - Имеется в виду «Пальмерин Английский» - рыцарский роман неизвестного автора. Очевидно, речь идет об эпизоде с братьями, Пальмерином и Флориано, заточенными в замок великана, который собирался отдать их в пищу своим охотничьим львам.

...И Артур, и все рыцари сгинули, Мерлин, Ланселот, Галахад... - Артур, Мерлин, Ланселот, Галахад - персонажи и образы английских средневековых легенд о короле бриттов Артуре и рыцарях Круглого стола. Сюжет, основанный на древних сказаниях «артуровского цикла», был разработан английским поэтом Альфредом Теннисоном (1809-1892), создавшим цикл поэм под названием «Королевские идиллии» (1842-1885). Это произведение и имеет в виду Уитмен.

...Позволь представить незнакомку тебе, Колумбия... Во имя Свободы приветствий бессмертную!.. - Имеются в виду события Войны за независимость испанских колоний в Америке. В 1810-1826 гг. Колумбия освободилась от испанского господства; в 1819 г. Симон Боливар провозгласил создание федеративной республики Великая Колумбия. В 1863 г., согласно новой конституции, страна получила название Соединенных Штатов Колумбии.

ИЗ ЦИКЛА «ПЕРЕЛЕТНЫЕ ПТИЦЫ»

Ряд стихотворений Уитмена (а также название поэтического цикла «Перелетные птицы») возникли под влиянием Г.-У. Лонгфелло, чье творчество Уитмен очень любил.

Франция (18-й год наших Штатов). - Хронология Уитмена начинается от «Декларации американской Независимости» (1776), то есть речь идет о Франции 1794 г.; стихотворение посвящено кульминационному моменту французской буржуазной революции.

Год метеоров (1859-1860). - ...Воспеть бы высокого седого старика... - Имеется в виду казнь Джона Брауна (1800-1859), поднявшего на юге США восстание за освобождение негров от рабства.

ИЗ ЦИКЛА «У ДОРОГИ»

Бостонская баллада. - Написана в 1854 г., когда в США действовал закон о беглых рабах. По этому закону агенты южных плантаторов арестовали в Бостоне негра А. Бернса для передачи его «владельцу». Буржуазные круги Бостона оказала агентам поддержку.

...Дай дорогу, Джонатан... - Джонатан - прозвище американцев, в особенности жителей Новой Англии, данное им англичанами.

...Вот это так зрелище // Мертвые поднялись из земли... - Призраки, поднявшиеся из гробов и с ужасом глядящие на присланные рабовладельцами войска, - это участники американской Войны за независимость XVIII в.

...глядеть на звезды и полосы... - Имеется в виду государственный флаг США.

...оркестр, играющий «Янки Дудлъ»... «Янки Дудль» - начальные слова маршевой патриотической песни.

Европа (72-й и 73-й годы этих Штатов). - Речь идет о 1848 г., когда в Италии, Австрии, Франции и Германии произошла революция, которая вскоре потерпела поражение. Стихотворение посвящено кровавому «умиротворению» Европы.

ИЗ ЦИКЛА «БАРАБАННЫЙ БОЙ»

Цикл «Барабанный бой» объединяет стихотворения, посвященные событиям Гражданской войны в США 1861-1865 гг.

1861. - 1861 год - год начала Гражданской войны в США.

...мускулистого, в синей одежде... - Войска Союза (северян) носили форму синего цвета.

Песня знамени на утренней заре. Флаг - в оригинале вымпел (Pennant).

ИЗ ЦИКЛА «ПАМЯТИ ПРЕЗИДЕНТА ЛИНКОЛЬНА»

Цикл посвящен Аврааму Линкольну (1809-1865), который был президентом США в годы Гражданской войны. Линкольн погиб 14 апреля 1865 года от руки наемного агента плантаторов.

ИЗ ЦИКЛА «ОСЕННИЕ РУЧЬИ»

Европейскому революционеру, который потерпел поражение. - Стихотворение дано в его ранней редакции (1856 г.). В дальнейшем было смягчено. Во втором издании} озаглавлено иначе: «Поэма Свободы для Азии, Африки, Европы, Америки, Австралии, Кубы и Морских Архипелагов».

О Франции звезда. - Стихотворение посвящено Парижской коммуне.

Гордая музыка бури. - Tutti (итал.) - музыкальный термин, обозначающий игру всего оркестра. Норма - героиня одноименной оперы итальянского композитора Винченцо Беллини (1801-1835). Лючия - героиня оперы «Лючия ди Ламмермур» Г. Доницетти (1797-1848), сюжет которой взят из романа В. Скотта «Ламмермурская невеста». Эрнани - герой одноименной оперы Дж. Верди (1813-1901). Либретто написано на основе драмы В. Гюго «Эрнани». Фернандо. - Вероятно, имеется в виду Фернандо, монастырский послушник, влюбленный в Леонору, героиню оперы итальянского композитора Г. Доницетти «Фаворитка». Амина - героиня оперы Беллини «Сомнамбула». Альбони Мариэтта (1823-1894) - итальянская певица, первая исполнительница контральтовых партий в операх Россини. Кинг - название старинного китайского ударного музыкального инструмента. Вина - индийский струнный щипковый инструмент. Баядера - храмовая танцовщица в Индии. Stabat mater -«католическое песнопение на текст духовного стихотворения XIII в. Начальные слова »Stabat mater dolorosa...» (лат. - «Мать скорбящая стояла...»). Agnus De (лат. - агнец божий) - католическое песнопение, заключительная часть мессы. Gloria in excelsis (лат. - слава в вышних) - хвалебное песнопение, вторая часть католической мессы. «Сотворенье» («Сотворение мира») - оратория И. Гайдна.

ИЗ ПОЭМЫ «СПЯЩИЕ»

Ледяной ураган, словно бритвами... Описывается подлинный случай: в 1840 г. у берегов Лонг-Айленда затонул большой корабль «Мексика».

ИЗ ЦИКЛА «ОТ ПОЛУДНЯ ДО ЗВЕЗДНОЙ НОЧИ»

Испания, 1873-1874. - Стихотворение посвящено революционным силам в Испании, потерпевшим поражение в восстании 1873 г. Потомак - впадающая в Чесапикский залив река на северо-востоке США, на которой расположен город Вашингтон; примечательна своей живописностью и связанными с ней событиями американской истории.

ИЗ ЦИКЛА «ДНИ СЕМИДЕСЯТИЛЕТИЯ»

С мыса Монтаук. - Монтаук (правильнее - «Монток») - мыс на южной оконечности острова Лонг-Айленд.

«Йоннондио». - Йоннондио (ононтио) - на языке ирокезских племен - «Прекрасная Гора», прозвище, данное индейцами канадскому губернатору Монманьи, имя которого было по-своему понято аборигенами. Уитмен, находящийся под впечатлением индейских имен собственных, придает этому слову свой смысл.

ИЗ ЦИКЛА «ПРОЩАЙ, МОЕ ВДОХНОВЕНИЕ»

Осцеола. - Осцеола (точнее - «Асси-Яхола», ок. 1803-1838 гг.) - индейский вождь-патриот из племени семинолов. Один из основных лидеров в так называемой «Семинольской войне» 1835-1842 гг. во Флориде, во время которой США стремились покорить семинолов. Осцеола был предательски схвачен во время переговоров о мире и заточен в военную тюрьму, где вскоре умер.

А. Ващенко